***
Разумеется, что сделал Майлз? Правильно, стал меня избегать и не появляться в стенах кампуса. С того момента мы с ним не виделись. Меня это уже не удивляло, однако отголоски вины эхом разносились в груди. Ни о каких уроках немецкого речи не шло, а на сообщения и звонки он не отвечал. Пропал наш реферат. Чтобы заглушить этот навязчивый звон, я по привычке бросился с головой во все, что могло заполнить время и мысли. Университет, искусство, театральный кружок — все смешалось в вихре красок, звуков и бессонных ночей. В кружке я стал незаменимым: рисовал декорации — замшелые стены готического замка для «Гамлета», пестрые, кричащие задники для небольшой комедийной пьесы, старил бутафорские книги или выводил трещинки на масках. Айрис не унималась, и мы встречались с ней на репетициях, в коридорах кампуса на перемене, в столовой. Моя обида остыла, развеялась под ликом одиночества, позволяя нашему общению продолжаться, хоть и ограниченно. Наступило небольшое университетское мероприятие — Szenische Lesung — сценическое чтение — и оказалось моим спасением, о котором я не просил, но в котором остро нуждался. Очень удачный гибрид театра и поэзии — помимо театрального кружка, участвовал еще и поэтический. Небольшой зал, красные театральные занавесы, скрипучий деревяный пол и запах пыли, смешанный с кофе из автомата, свет прожекторов. Немцы любят интеллектуальный, тихий театр — мест для всех гостей не хватило. Мы объединились с Айрис для творческого номера. Пока она, наполняя каждый слог смыслом, читала понравившийся нам обоим стих Кафки, я, сидя с гитарой в руках, вплетал в ее речь нити печальной, задумчивой мелодии с минимум аккордов:«Ты знаешь как-то глупо и нелепо,
Дни пролетают в муках без тебя,
И хочется в бессилии забыться,
И умереть, не чувствовать себя.
Ты знаешь как-то глупо и нелепо,
Ушла, забрав с собою жизнь,
Забвение все чаще посещает,
И душу с сердцем превращает в пыль.
Ты знаешь, как-то глупо и нелепо,
Я чувствую во снах твой сладкий зов,
И хочется сорваться и приехать,
Но снять нельзя сознательных оков.
Ты знаешь как-то глупо и нелепо,
Реальность убивает без тебя,
Мир попросту исчез, безличьем,
Внутри все серо, просто пустота.
Ты знаешь как-то глупо и нелепо,
Невыносимо больно, жизнь моя,
Потеряна и не имеет смысла,
Прости, но до сих пор люблю тебя».
Нас похвалили за «проникновенность» и «атмосферность» ребята из кружка. Айрис широко и восхищенно улыбалась, сжимая мою руку и поклоняясь перед зрителями. А я чувствовал только опустошение, еще более глубокое, чем до начала. Потому что я только что вывернул душу наизнанку перед чужими людьми, а тот, для кого это было предназначено, даже не был в зале. После мероприятия, пока все обсуждали выступления за бокалами пива или вина, я увидел стол с призами для участников. Среди прочей мелочевки по типу кепок, блокнотов, обложек на студенческие с эмблемой универа, лежали аккуратно свернутые пары носков. Вот такому подарку я обрадовался — носков много не бывает, а они еще и выглядели симпатично! Они оказались на удивление добротными. Ради таких подарков стоит участвовать в конкурсах и разводить свой универ на мерч. Вечерами я отправлялся на подработку в цветочную лавку. Сладковатый аромат роз и тяжелый, пудровый запах хризантем. Этот запах стал моим маленьким убежищем. Я молча ставил в воду цветы, подрезал стебли или подметал пол, чувствуя, как усталость костей сливается с усталостью души. В минуты затишья, я садился на высокую табуретку за прилавком и открывал свой потрепанный альбом. Сначала я рисовал то, что видел вокруг: причудливо изогнутый стебель орхидеи, строгую глубину бордовой розы или мерцающие лепестки лилии. Но постепенно, против воли, карандаш начинал выводить иные контуры. Острый угол челюсти. Прямая линия слегка вздернутого носа. Тонкие, сжатые губы. И глаза… Всегда глаза — лисьи, опасные, будто сотканные из недосказанности и расчета. В зависимости от настроя владельца эти глаза могли быть спокойны, а могли лукаво и насмешливо блестеть либо с трепещущей надеждой заглядывать прямо в душу. Это превратилось в ритуал, в наваждение. Практически весь альбом был заполнен десятками рисунков с ним: в профиль, анфас, со слегка опущенной головой, его приоткрытыми губами или глазами с длинными ресницами. На одних страницах он выглядел юношески хрупким, почти беззащитным, на других — старым не по годам, обремененным страданиями и болью. Где он сейчас? Что делает? Сидит ли в своем кабинете в прокуратуре, уткнувшись в какие-то юридические бумажки? Вспоминает ли он о том дне в столовой? О моих словах? Или уже стер это, как ненужную помарку на чистом листе? — Опять он? — Фрау Хельга подошла, посмотрев поверх моего плеча, и тихо цокнула языком. Она обычно не спрашивала о моих рисунках, поэтому я удивленно уставился на нее. А она с усмешкой продолжила: — Я уже могу описать его по памяти. Нарисовал бы лучше что-нибудь веселое. Георгины, например. Их хорошо берут. Я вздрогнул и машинально прикрыл альбом ладонью, словно пойманный на чем-то постыдном. Ее глаза, мудрые и усталые, смотрели на меня без осуждения, но с легкой, едва уловимой грустью. Женщина явно забавлялась и не имела в виду ничего плохого. — Он у тебя каждый раз такой разный, — сказала Хельга, чуть прищурившись. — Но всегда одинаково несчастный. Слова, произнесенные с бытовой прямотой, попали прямо в цель. Я не знал, что ответить. А какой он еще? Гордый? Сломленный? Недосягаемый? Все слова казались правдивыми… Классический Майлз Эджворт. — Ну… Он… он не всегда такой… — выдохнул я, защищая не его, а скорее свой собственный, идеализированный образ в голове. Убрав руку от альбома, я с тоской провел по нарисованной щеке Майлза. — Он просто… не умеет принимать заботу. Хельга тихо усмехнулась. — Тогда, возможно, ему просто никогда не предлагали ее по-настоящему. Она поставила передо мной кружку с теплым чаем. Я, поколебавшись, с благодарностью принял чашку, чувствуя, как тепло окутывает ладони. — Данке, фрау Хельга. — О, не благодари, горе-художник, — махнула она рукой и присела на соседний стул, с любопытством глядя на открытый альбом. — И кто же этот красавец, что не дает тебе покоя все эти дни? Уж не возлюбленный ли? Чуть не подавившись чаем, я покраснел до кончиков ушей. — Ох… нет, на самом деле… он… мой… — Не оправдывайся. Я ведь не священник и не твоя мать. В моем возрасте уже не удивляют никакие тайны. Тем более любовные. Они все одинаковые, знаешь ли. Только лица разные, — предаваясь воспоминаниям, Хельга ехидно улыбнулась. — Но… но Майлз, он… другой. Он особенный… таких, как он, больше нет… Но он постоянно отталкивает меня, и я… я не знаю, что мне делать, — сбитый столку под тяжестью собственного признания, срывающимся голосом пробормотал я. — Я так устал… Женщина на мгновение задумалась, а после положила свою жилистую ладонь поверх моей, сжимающей карандаш. — Тогда осторожней, юноша, — начала она, сменив тональность голоса: теперь в нем звучала отеческая забота. — Роза с шипами — одно. А вот человек, который привык к боли и сам стал колючим… он может нечаянно поранить и того, кто захочет прикоснуться к нему. Даже с самыми лучшими намерениями, понимаешь? Не поднимая глаз, я кивнул. Каждое его отторжение, каждый холодный взгляд, оставлял на мне невидимые, но глубокие царапины. Я это знал… Но в моей юной, весенней крови пела и другая истина: отступить — все равно что позволить расцвести шипам его горького одиночества. А я хотел быть тем солнцем, что растопит даже этот толстый лед. Я любил его, ради всего святого. — Я… мы должны были сделать проект вместе, — пробормотал я, доставая из кармана телефон и глядя на пустой экран. Ни звонков, ни сообщений. — Уже воскресенье. А он… он исчез… Хельга покачала головой, но не с осуждением, а с тем же усталым пониманием. — А ты чего ждешь? Особого приглашения? Ты же сам сказал — он не умеет принимать заботу. Может, и просить о помощи не умеет. Она сделала паузу, давая словам просочиться в мое сознание. Я уставился на нее, не понимая. — Вы имеете в виду… прийти… к нему? — А почему нет? — она пожала плечами, как будто предлагала самую очевидную вещь на свете. — Ты же знаешь, где он живет? Вот, die Beine in die Hand nehmen. Примерно понимая некоторые слова, я сделал аналог перевода: «ноги в руки — и вперед». Идея, такая простая и такая пугающая, застыла в воздухе. Снова пойти к нему. Домой, в мавзолей уныния. Туда, где меня не ждут. Территория, где правит та высушенная курага в модном костюмчике… — Вы не понимаете… Его отец… Он… — А ты идешь не к отцу, — мягко, но твердо прервала она, встав и потрепав меня по плечу, отрезвляя. — Ты идешь к нему. Знаешь, что хуже злости, Феникс? Равнодушие. Сердце заколотилось у меня в груди, смесь страха и безумной, запретной веры. Запретной любви. Она была права: я мог бесконечно рисовать его лицо и ждать у моря погоды. Или я мог сделать шаг. Один. Но очень рискованный шаг. — Пей чай, милый. И меньше мрачных мыслей. Завтра привезут свежих ирисов. Будешь расставлять — отвлечешься. Хельга взяла свою пустую кружку и направилась к раковине, оставив меня наедине с этой страшной свободой выбора. Взгляд невольно опустился на рисунок. Серые глаза, полные той самой, невысказанной тоски, которую увидела женщина. Они хранили тайну, которую я жаждал разгадать и умом, и губами, — тайну, от которой стыла кровь и сладко кружилась голова. Это было то самое сладострастие души, когда хочешь погубить себя, лишь бы прикоснуться к ее темному дну. К глубинам души моего Майлза… Я медленно закрыл альбом, сунул его в рюкзак и поднялся. — Кажется, мне пора, фрау Хельга. Она обернулась, кивнула, и в ее улыбке читалось что-то печальное и гордое одновременно. — Удачи, мальчик. Будь осмотрительным, но не бойся. Важна не дорога без терний, а твоя твердая поступь на ней. Хельга выпроводила меня на улицу, в холодную, звездную берлинскую ночь. Ее слова провожали меня, как благословение и как напутствие в опасное путешествие. Воздух обжигал легкие, но внутри меня впервые за долгое время затеплилось нечто вроде решимости. Все-таки за всеми его шипами таится не жажда причинить боль, а отчаянная, почти детская надежда: найдется рука, не боящаяся об них уколоться, чтобы дотянуться до спрятанной нежности. Ну и пятерку по бесполезному факультативу тоже не хотелось получить.***
Любовь победила. Охваченный робостью, я замер пред массивными воротами. Это был добровольный приход в логово льва. Настоящая обитель хищника. Что, если это ошибка? Что, если я разрушу последние крохи того, что между нами осталось? Вопрос повис в морозном воздухе без ответа. Вцепившись в холодный металл прутьев, я чувствовал, как решимость моя тает с каждым ударом сердца. Эти ворота всегда были закрыты перед носом, таких как я. Встречаться с дряблым стариком мне не хотелось вовсе. Я понимал, что этот пердун не терпел вторжений, особенно таких, что не были санкционированы его волей. Майлз боялся его. Он внушал страх. Одно неловкое движение — и Майлз стоял бы уже не просителем, а подсудимым, и не сыном, а провинившимся. А я не имел права подвести моего Майлза под этот безмолвный трибунал. Пальцы, окоченевшие от холода и волнения, достали телефон, едва попадая по экрану и набирая его номер. Три долгих гудка сменила мертвая тишина. Я сбрасывал и набирал снова — пять раз или семь, — и каждый сигнал бил в грудь тупым ударом. Он меня игнорировал. Мои сообщения, отправленные в понедельник, вторник, среду, четверг… Все прочитаны. Ни одного ответа. Синие галочки горели насмешливым, издевательским огнем. Он читал каждое мое слово: «Майлз, как дела с рефератом?», «Я уже набросал план, могу прислать на почту», «Майлз, пожалуйста, ответь», «Я волнуюсь», «Я скучаю…». И молчал. Я убрал телефон в карман, со вздохом смотря на арендованный брошенный велик. Еще не поздно передумать. А потом вспомнил его лицо, его прекрасные глаза в минуты ранимости, когда его пальцы, дрожа, сжимали мои. Взгляд метнулся снова на забор. Кованые черные прутья уходили ввысь, увенчанные острыми наконечниками. Непреступная граница. Отступив от ворот, я обошел ограду, ведомый призрачной интуицией. Забор, огибавший особняк, уходил в бесконечность: острые металлические крючья, один за другим, тонули в буйных зарослях плюща. Но чуть дальше, в тени разросшегося кустарника, я заметил то, что заставило мое сердце пропустить удар. Калитка. Я толкнул ее, и она, ко всеобщему удивлению, поддалась с тихим, протяжным стоном петель. Сердце снова бешено заколотилось где-то в горле, когда я ступил на дорожку. Хруст каждого моего шага казался оглушительным. Сад был темен и строг. В нем царила геометрия: ровные, стриженые кусты, гравийная стезя, фонари с белым и неживым сиянием — все было принесено в жертву порядку. При этом в холоде, вопреки всему, теплились цветы: жемчужные розы, стройные, точно девы, принявшие обет молчания — не алые, не страстные, стыдливо прятавшие сердцевины, светились в полумраке. Стерильная чистота. Здесь не дышало ничто — лишь мое сердце, трепетное и влюбленное, еще дерзало биться. Здесь было тихо. Нет городской суеты, полной далеких шумов, а только мертвая пустота. Я крался вдоль фасада, стараясь держаться в тени, и чувствовал себя вором, взломщиком и преступником одновременно. Но я крал не чужие сокровища или деньги. Я крал возможность, последний шанс… Окна первого этажа глядели безгласно. Только на втором этаже горел приглушенный, желтоватый свет. Это комната Майлза? Или… Сердце зашлось вопросом: сколь тяжкой будет кара, если я потревожу сон зверя в его логове? И сколько лет тюрьмы заплачу за эту ошибку? И все же в голову пришла безумная, ребяческая мысль. Вокруг — ни души. Оглядевшись, я нащупал под ногами мелкий камушек. Глупо? Нелепо? Да. Но что мне было терять? Ночь вздрогнула от краткого, сухого удара — камень встретил стекло. Замерев, я прирос к кусту, молясь всем богам, коих не знал, чтобы этот звук услышали только те, кому он предназначался. В окне мелькнула тень, и дрогнула штора. Более никакого движения не произошло. Может, он не услышал? Может, он просто подумал, что это ветка, и вернулся к своим делам? Снова наступила тишина, еще более гнетущая, чем прежде, и сердце мое, полное трепетной надежды, медленно сжималось в ледяной комок разочарования. Он не вышел… Он не хотел меня видеть. Он ясно дал это понять. Я зря пришел… Стараясь не шуметь, я двинулся обратно к калитке, чувствуя себя нашкодившим мальчишкой. Ладно, Феникс, ты попробовал. Теперь пора уходить и плакать в подушку! Я уже почти добрался до тенистой арки, как вдруг сзади послышался резкий, яростный шепот, от которого у меня кровь застыла в жилах: — Какого черта ты здесь делаешь?! На пороге особняка стоял он, сжимая телефон в побелевшей руке. Майлз — бледный до синевы, растрепанный, прекрасный в своем гневе, как падший ангел. Его глаза метали молнии. Пальто и шарф, накинутые второпях, болтались небрежно, и все его тело сотрясала дрожь. От холода? Или от злости? Я смотрел на него и не мог насмотреться — так любят и так сходят с ума. — Майлз… — я едва мог дышать, когда обращался к нему. — Я… я звонил, но ты не отвечал и… Реферат… — Реферат?! — его глаза расширились, а голос сорвался на хриплый, почти истеричный шепот. — Ты проник на частную территорию посреди ночи из-за гребаного реферата?! Ты совсем идиот, Райт?! Гнев его был горяч и беспорядочен, как пламя, вспыхнувшее от маленькой искры. — Ты думаешь, это шутки? — продолжал он, не давая мне вставить ни слова, приблизившись вплотную. Я видел, как дрожат его губы, а руки, сжатые в кулаки, готовы, кажется, разорвать меня на части. Не то чтобы я был против. — Что, если бы тебя увидели?! Ты хоть представляешь, что было бы, если бы это заметила прислуга? Или, хуже того, отец?! Ты… ты просто безмозглый, беспечный, одержимый идиот! — Я не боялся последствий, — шагнув к нему, ответил упрямо я, глядя прямо в его горящие глаза. — Ты снова исчез. На неделю, Майлз! Ни звонка, ни сообщения. Ничего! Я думал… — Ты думал, — повторил он эхом, и в его голосе не было вопроса, лишь горькая усмешка. — Ты всегда думаешь, Феникс. И всегда ошибаешься! Убирайся, пока нас!.. — Тогда скажи мне правду! — взмолился я, приближаясь еще на шаг. Между нами оставалось не больше метра. — Скажи, что я тебе не нужен. Что те разговоры или тот почти-поцелуй — ничего не значили. Скажи, и я уйду. Навсегда! Мои слова повисли в морозном воздухе, острые, как лезвие ножа. Я с отчаянием смотрел на него, а сердце колотилось где-то в горле, готовое вырваться наружу и упасть к его ногам, как жалкий ничего нестоящий трофей. Майлз молчал. Ветер трепал его серебряные волосы, развивал накинутое пальто, но он, казалось, не замечал холода. Он смотрел на меня — и в его глазах, таких прекрасных и несчастных, мучительно медленно гасли последние угли сопротивления. Гнев, ярость, раздражение — все это таяло. Дрожь пробежала по тонким губам. Он хотел что-то сказать — и не мог, словно каждое слово застревало в горле колючей проволокой. — Я… — вырвалось у него наконец, и это было похоже на выдох утопающего. Прежняя сталь рухнула. — Я не могу… — Не можешь — что? — переспросил я на грани. — Не можешь сказать, что я тебе не нужен? Или не можешь… отпустить? Хватит меня мучить, Майлз! Лицо Майлза в одно мгновение изменилось. На нем расцвело настоящее сожаление. Но он не ответил. Он задохнулся на полуслове, и в этот момент где-то в доме, совсем близко, послышался звук открываемой двери, а затем — тяжелые, неторопливые шаги человека, который не привык красться и не боялся быть услышанным. Обида и раскаяние исчезли, уступив место чему-то отдаленному, напоминающему животный, леденящий ужас. Его рука, минутой назад готовая ударить меня в порыве гнева, метнулась к моему запястью и сжала его с такой силой, что я едва не вскрикнул — но он зажал мне рот ладонью раньше, чем звук успел сорваться. — Тихо! — выдохнул он одними губами. Рывок, и мы оба рухнули в тень огромного старого дуба, вжавшись в его шершавый ствол. Мы притаились, прижавшись друг к другу вплотную в темноте. Сама ночь встала на нашу сторону. Я чувствовал, как бешено колотится его сердце — или это было мое собственное? Слабый запах его духов, такой знакомый, такой родной, смешивался с запахом свежести и холодной, прелой земли. В этой близости, затаенной ужасом, было что-то интимное, запретное, от чего у меня кружилась голова. Шаги между тем приближались. Сквозь редкие просветы в ветвях я увидел мужскую фигуру. Это был не дед. Другой мужчина, которого я не знал. Он остановился буквально в трех метрах от нас, и я замер, боясь даже моргнуть. Рука Майлза все еще с силой зажимала мой рот. Он тоже застыл, превратившись в статую. Незнакомец повертел головой, прислушиваясь, неторопливо проходя мимо нашего укрытия. Шаги затихли, отдаляясь. Мы стояли не шевелясь еще долго. Затем, когда тишина стала абсолютной, Майлз медленно ослабил хватку. Его ладонь бессильно соскользнула с моего рта, но пальцы так и остались на моем запястье. Он не отстранился. Мы все еще были в плену — у холодного ствола, у пережитого страха, друг у друга. Луна целовала его лицо и волосы — они серебрились, струились, подобно шелку; выбеливала острые скулы и приоткрытые губы. Он был прекрасен той неземной красотой, от которой захватывало дух и останавливалось сердце. В лунном свете его глаза казались огромными, светлыми-светлыми, полными того самого невысказанного покаяния, которое я столько раз пытался поймать карандашом и никак не мог — оно ускользало, оставаясь лишь в этих живых, смотрящих на меня с такой мучительной нежностью, глазах. — Уходи, — вырвалось у него шепотом, и это прозвучало как последний глоток воздуха. — Пожалуйста, Феникс. Уходи, пока нас не заметили… О, эти глаза, прозрачные, как вода в горном ручье, — и такие глубокие, что, утонув в них однажды, я уже не искал спасения… В их светлой глубине таилось все: и обещание рая, и угроза ада. А я, будучи влюбленным дураком, принимал и то и другое. Я принимал его всего — без остатка. Мой Майлз… — Все-таки эти глаза тебе так идут… — мой шепот прозвучал едва слышно. Его зрачки расширились. В этом взгляде было столько всего — страх, недоверие, и там, глубоко-глубоко, едва тлеющий огонек, который мое безумное сердце упрямо звало любовью. — Феникс, нам нельзя… — начал он, и снова замолчал, не в силах подобрать слова. Майлз попытался отстраниться, высвободить руку, но я не позволил, прижав его к дубу. — Отпусти… Ты не знаешь… ты не представляешь, какая на мне грязь. Чего касались мои губы… или руки… Его голос сломался на последнем слове. Он быстро отвернул лицо, опуская глаза. Воздух закончился в моих легких. До этой минуты я лишь догадывался, лишь смутно чувствовал, что за его холодностью, за его страхом перед любой близостью скрывается нечто ужасное. Но слышать это признание, произнесенное его дрожащими, срывающимися губами, было совершенно иным… Я сделал несколько глубоких вздохов, собирая мужество: — Майлз. Майлз, посмотри на меня, — прошептал я, осторожно касаясь прядей его челки, как к чему-то сокровенному. Он поднял глаза — влажные, красные, полные такого стыда и отчаяния, что грудь сжало тисками. — Я… не знаю деталей, Майлз. И тебе не нужно мне их рассказывать, пока ты сам не будешь готов, слышишь? Но я знаю, что тебе больно. Я… я знаю, что ты боишься. Я знаю, что кто-то… кто-то сделал с тобой… непоправимое. Но я — не они. Слышишь? Я никогда, ни за что не сделаю тебе больно. Я обещаю, Майлз. — Нет, Феникс… Если бы ты знал, Феникс, если бы ты только знал… — Он смотрел на меня сквозь пелену слез всхлипывая. Ему страшно произносить эти слова, ему страшно, что я сейчас отшатнусь, что я посмотрю на него с отвращением, что я уйду. Но я бы никогда не ушел… — Мне все равно, — горячо и искренне произнес я. — Слышишь? Мне абсолютно все равно, чего касались твои губы до меня. Майлз замер. В глазах, расширенных, светлых, полных слез, вспыхнуло изумление. С его губ хрипло сорвалось: — Как ты можешь… после того, что узнал… Как ты можешь все еще… — Потому что люблю, — не сомневаясь ни секунды, ответил я. Эти слова, которые я так долго носил в себе тяжким камнем, вырвались наружу естественно вместе с дыханием. — Я люблю тебя, Майлз. Не твой свет, не твою тьму. А именно тебя. Всего тебя, понимаешь? Со всем, что было. Со всем, что будет. Ты — не то, что с тобой делали. Ты — это ты. И ты — чудо. В его светлых глазах отражался лунный свет, и в этом свете я видел всю его душу — израненную, неверующую, но все еще живую. Все еще способную чувствовать. Майлз никогда не был чертовым куском льда. Я просто тонул в его глазах совершенно добровольно. Его чувственные губы снова дрогнули и вместо слов по щекам скатились крупные слезы. Столько отчаянной, детской потребности в том, чтобы его наконец-то приняли… Воздух между нами стал густым, тягучим. Я чувствовал мягкое дыхание на своих губах — неровное и прерывистое. И сейчас я понял, что больше не могу ждать. — Можно тебя по… — тихо прошептал я, не договорив. Слова стали лишними. Майлз смотрел на меня с таким выражением, будто я был единственным светом в его жизни. Я наклонился и коснулся его губ своими. Эти губы были холодны, как у мертвеца. Ни ответа, ни движения, ни вздоха. С головы до ног он застыл, и только вытянутые пальцы, сжимающие мое запястье, жили своей отдельной жизнью. Одно страшное, бесконечное мгновение я думал: все кончено, я потерял его, я дурак! Что я наделал? Под моими губами его рот остается безжизненным, в то время как я отдавал ему свое тепло, свое дыхание и душу! Паника ледяной волной прокатилась по позвоночнику. Я уже начал отстраняться, готовый провалиться сквозь землю от стыда, как вдруг… Мальчишеские губы дрогнули, несмело ожили, отчего я резко замер, боясь спугнуть это хрупкое чудо. Словно проснувшись от глубокого сна, Майлз начал оттаивать, принимая мое тепло и любовь. Лед, что сковывал его сердце годами, трескался под моими губами. Майлз не умел целоваться — и потому поцелуй был чистым, как первый снег, и неумелым, как первый шаг ребенка. Будто пробуя его на вкус, я и сам с робким усердием касался медовых губ, не зная меры. В этом поцелуе не находилось страсти — в нем было спасение. Нет в мире ничего прекраснее, чем воскрешать того, кто разучился верить в жизнь. Его пальцы на моем запястье, все еще сжимавшие до боли, неохотно разжались и скользнули вверх — по руке, прямо к плечу. Он сам притянул меня ближе. Если эти девять лет я существовал, — то сейчас, в его руках и губах, я начал жить. Со вздохом я прижал его крепче — вдавливая в дерево, наваливаясь на него. Рука сама нашла изгиб изящной талии. Слеза Майлза коснулась моей кожи почти случайно, вплетя в сладкий поцелуй соленую дымку. Этот контраст полоснул по сердцу. Моя другая ладонь поднялась к его лицу, благоговейно стирая влажную дорожку с щеки. Поцелуй стал глубже — не требовательнее, а именно наполненнее. Не знаю, сколько мы простояли так, прижавшись друг к другу, слившись в одном дыхании. Время потеряло смысл. Остались только его маковые губы, слезы, ладони на плечах, шее, пальцы в моих волосах и эта всепоглощающая нежность. — Феникс… — отрывисто сорвался шепот между поцелуями. — Я здесь, — отвечал я, касаясь губами его уже припухших, влажных губ. — Я здесь, Майлз. Я люблю… тебя… И когда мы оторвались друг от друга, хватая ртом воздух, он вдруг вздрогнул — не от страха, а от чего-то иного. Я непонимающе приподнял бровь. Его руки, выпутавшись из моих волос, обхватили лицо, обеспокоенно поглаживая щеки и подбородок. — Ты… — начал он и замолчал, всматриваясь в меня. — Феникс… ты совсем замерз. И только сейчас я заметил, что меня действительно трясет. Мой розовый свитер с дурацкой буквой «Ф», связанный Айрис, и накинутая джинсовка — были усмешкой, совершенно непредназначенной для берлинской ночи. Но я был так поглощен Майлзом, так захвачен этим волшебством, что даже не заметил холода. — Да, ну… ерунда, — с отдышкой улыбнулся я, но улыбка вышла дрожащей. На его губах цвел алый след нашей близости, и это только распаляло мою игривость. — Я уже смирился, что здесь вечный холод, ветер и дождь. Ты просто не представляешь, как я теперь скучаю по солнышку в Калифорнии, боже… Майлз, казалось, меня не слушал. Быстрым, почти сердитым движением он стянул с себя шарф — длинный и мягкий, пахнущий его мятными духами — и решительно намотал мне на шею, закрывая подбородок и щеки. Тепло, пропитанное его запахом, окутало меня, и я на мгновение замер, растерявшись. — Ты такой идиот, Феникс… Сумасшедший. Его рука оказалась в моем плену, и я позволил себе дерзкую ухмылку, очнувшись и припав губами к ледяным костяшкам пальцев, не отводя взгляда от его пылающих щек. — Ты такой же сумасшедший, Майлз. Он не успел ответить. В одном из окон второго этажа зажегся свет. Майлз побледнел, попятившись от дерева. — Черт… — Майлз поджал губы, в панике сжав мое запястье. — Феникс, тебе нельзя здесь задерживаться. Совершенно нельзя. Если он заметит тебя… Меня могут хватиться. Его снова пробила мелкая дрожь. А мне до боли захотелось остаться, защитить моего Майлза от всего этого кошмара. Но я понимал — сейчас мое присутствие только навредит. — Идем, — твердо прошептал он и, не выпуская моей руки, потащил меня через сад, держась в тени, подальше от света, льющегося из окон. Мы двигались быстро, но бесшумно — Майлз, казалось, знал каждую тропинку, каждую кочку, каждую ветку этого немногословного сада. Он не выпускал мою руку ни на секунду и вел, как слепого, а я послушно следовал за ним. Вот и на горизонте появилась поросшая плющом калитка. Майлз осторожно выглянул наружу, прислушался, потом открыл ее и выскользнул на улицу вместе со мной. Когда он только успел стать моим сообщником? Мой велик сиротливо ждал поодаль от ограды. Майлз изумленно окинул взглядом велосипед, скользнул им по потертой джинсовке — и брови его дрогнули, на миг сведясь к переносице. — Ты доехал сюда на этом? В таком виде? Ты же замерзнешь насмерть. — Столько неподдельного ужаса звучало в его голосе, будто я переплыл океан на надувном круге. Я лишь покачал головой, пряча улыбку в уголках губ. — Ну, я же доехал, — пожал я плечами. — Ради великой любви, что уж не сделаешь. — Ты невыносим, — закатил глаза Майлз, фыркая. Но его лицо мгновенно стало серьезным, хотя румянец бесспорно делал его невыносимо милым. — Доедешь до остановки? Я могу вызвать тебе такси. — Что? О, нет, это необяза… — Заткнись, — ответил он беззлобно, но с той интонацией, которая не терпела возражений. — Это не обсуждается. Желание поспорить было высоким, но вдруг пришло осознание: — Постой! — Я хлопнул себя ладонью по лбу. — Реферат, Майлз! Мы же совсем забыли! А завтра… Он поморщился, будто я напомнил о чем-то неприятном, что таковым и являлось, но быстро взял себя в руки, кусая свою припухшую губу и быстро соображая. Видно было, как его мозг, привыкший к анализу и логике, просчитывает варианты. Признаться, я завидовал работе шестеренок в его голове. — Приходи завтра в библиотеку в семь утра. За час до пары. Я принесу свои материалы, и мы успеем подготовиться. — За час до пары? — переспросил я с ужасом, округляя глаза и хватаясь театрально за сердце. — Ты серьезно? Майлз, это же семь утра! Это во сколько мне надо встать и… Он, выгибая бровь, посмотрел на меня с той самой язвительной ухмылкой, от которой у меня всегда подкашивались колени. — Какая неожиданность! — холодно заметил он. — Значит, ради великой любви ты готов пересечь полгорода в мороз… но подняться с постели на час раньше — уже подвиг непосильный? Тихий смех вырвался из груди — я закусил губу, чтобы не выдать нас моим хохотом. Он надо мной подшучивал. Мой холодный, надменный Майлз дразнил меня. Это было так хорошо, что я готов был простить ему любые семь утра. — Ладно, да, уговорил, — сдался я, смеясь и прижимаясь своим лбом к его. Лицо Майлза вмиг утратило только что появившуюся легкость, черты заострились, и он застыл в нерешительности. Ладонь скользнула по его щеке, очерчивая линию скулы. — Феникс… Кхм… — голос его сел, и он откашлялся, пряча глаза. — Та девушка… в столовой. Которая подошла к тебе… Айрис. О боже, он вспомнил Айрис. — Майлз. Она мне никто. — Я поймал его ускользающий взгляд и держал, не отпуская, пока он не уступил и не посмотрел на меня в ответ. — Совсем. Мы просто иногда пересекаемся в театральном кружке. Она… она просто знакомая, не больше… Тень отступала в серых глазах, рассеивалась, и сквозь нее уже проглядывался робкий, едва теплящийся свет. — Правда? — Правда, — ответил я, прерывисто выдыхая ему прямо в губы. — Мне интересен только один человек. Один-единственный во всем мире. Светловолосый, с поразительными глазами и язвительным характером. Я люблю только его. Только тебя, Майлз… Из его горла вырвался звук — не то всхлип, не то обреченный вздох. Я тотчас привлек его к себе и поцеловал с жадной нежностью. Уже без прежней скованности Майлз ответил на поцелуй, отдаваясь чувству пылом. Приговоренные к любви — мы не искали облегчения. Мы искали друг друга в этом чертоге терний — в аду, что вел к раю. Когда мы разомкнули уста, Майлз, повинуясь внезапному порыву, сбросил с плеч пальто и накинул его на меня. Я утонул в тяжелой ткани, хранившей жар его тела, и резкий, дорогой запах парфюма ударил в голову, лишая последних крупиц рассудка. — Майлз, ты что… — В Германии лекарства очень дорогие, Феникс, — Майлз хмыкнул, стараясь говорить ровно, однако дыхание выдавало его сильнее любых слов. — А ты, судя по всему, не в том положении, чтобы болеть. И потом… — он запнулся, продолжая краснеть, но договорил, глядя мне прямо в глаза: — Я не хочу, чтобы ты замерз. Он остался в тонкой белой рубашке, которая совершенно не спасала от ночного холода. Губы мои сами собой расползались в блаженной, идиотской улыбке. Все во мне пело, глядя на него: на его спутанные ветром волосы, на эти тонкие губы, на глаза — глубокие, влажные, смотрящие в самую душу. Сердце, разрываясь от полноты чувств, разлеталось на тысячу осколков, и каждый осколок был пропитан им. — Спасибо, — вполголоса прошептал я. — За все… За все, Майлз… Он кивнул и, не удержавшись, поцеловал меня еще раз — коротко и быстро, будто ставя точку. Но он сделал это сам. Пусть только посмеет отпираться, засранец. — До понедельника, Феникс. В семь, не забудь завести будильник. И не опаздывай. — Не посмею, — лучезарно улыбнулся я. — Мой язвительный парень меня съест с потрохами. — Дурак, — прошептал он одними губами, безнадежно пряча слабую улыбку. Подмигнув ему и закутавшись в его пальто и шарф, я оседлал велосипед. Когда я обернулся в последний раз, Майлз все еще стоял рядом и смотрел мне вслед. Я помахал ему и поехал. Он ответил легким кивком. Ветер бил в лицо, но я не чувствовал холода. Губы горели. В груди бушевало такое огромное, всепоглощающее счастье, что, казалось, я сейчас взлечу. Я чувствовал себя на седьмом небе. Нет, выше! Там, где нет ни холода, ни страха, ни боли — только он. Только Майлз. Только его голос, его взгляд, его прикосновения, его драгоценная улыбка. Ночь плыла мимо. Нас венчала луна, немая сообщница, хранившая нашу тайну. Через несколько часов я увижу его снова. И я в кровь расшибусь, но буду в проклятой библиотеке, хер знает когда. Даже если не лягу спать вообще. Потому что он — мое все. И сегодня ночью я понял это окончательно и бесповоротно.