я буду любить только твое солнце
11 июля 2023 г., 23:06
Примечания:
novo amor — state lines
sufjan stevens — mistery of love
Гравий хрустит под колесами велосипедов. Смех тонет в сахарных облаках — оно на пару с движущимися фигурами заходится щебетом. Хэйдзо едет без рук, игнорируя ноющие ноги и воющие кости. Собирает пальцами солнечный свет и ловит уже состарившихся солнечных зайчиков — облизывает пальцы. Сладко. Будто и правда ел солнце, а не черешню, вытаскивая ту из чужих бездонных карманов, тревожа старые кисточки и баночки гуаши. Кадзуха лишь мягко улыбается и едет позади — у него на коленях кровавая стружка; урок был усвоен.
В темных (что сотню раз были выкрашены и измазаны краской, тоникой и вишнёвым соком) волосах затесался августовский ветер, в светлых (белых-белых от рождения) — сумеречный блеск прозрачных звёзд. И немного, совсем щепотку, магии. И венок из одуванчиков. У Хэйдзо руки из золота; в лепестках от крохотных цветов.
Велосипеды, озеро из акварельных рыбок и мозаичная тишина — складывается из щебета, дыханий и сердцебиений.
Хэйдзо спрыгивает с велосипеда, едва не роняя землю (себя в том числе) и бросает его (велосипед, а следом мир) в траву — чинили они как-то подножку, дочинились до того, что та отвалилась целиком. Он не расстроился, лишь расхохотался и прижал обомлевшего — он чинил — Кадзуху к себе; к груди. Тот мгновенно успокоился. Ему нравится стук сердец.
Влюбленных — особенно.
Сбрасывает обувь на ходу и закатывает штаны. Заходит по хрустящие сахаром коленные чашечки в воду — слышит плеск за спиной. То ли приземлилось солнце, то ли утонула печаль — раскалённое детство. Оборачивается и встречается глазами с Кадзухой.
Тот погремел фенечками да браслетами на запястьях, пока расшнуровывал кроссовки — а Хэйдзо говорил ему надеть сланцы — и заходил в воду; привыкал долго. Вода для него слишком теплая, а он — холодный донельзя. На сухой траве, придавленной подошвами кроссовок, — и сланцев! — мельтешит каплями минеральной воды отрочество. Кем-то оставленное. Кем-то приобретённое.
Хэйдзо оборачивается слитным движением и улыбается нежностью. Он всегда так улыбается. Улыбки, наверное, такие ему подарила матушка. С ямочками и с вживленной — она даже дышит! — любовью. У него в венах она завывает похуже — и погромче — самих китов. По его рассказам его матушка была прекрасной и невозможно красивой. Самые добрые умирают раньше остальных. Этим себя утешал сам Хэйдзо, когда та умерла во сне из-за разрыва тромба. Ему было легче говорить, что она не пережила предательства отца и у нее взорвалось сердце от необъятной большой любви. Жаль, что травмированной.
Воздух знакомо пахнет летом — теплой юностью, золотистыми одуванчиками и искрящейся нежностью. Кадзуха чихает — Хэйдзо смеётся. Тыкает ребячливо пальцем в щеку. Вяжет на лицах улыбку крестиком — а ещё свитера, шарфы и любовь.
— Там плывут рыбки. Посмотри! — дёргает за рукав безразмерной футболки и тащит за собой, пока мелкая острая заводь режет мальчишеские ступни, а пенящиеся волны — у Хэйдзо глупая привычка всегда шуметь; воду он тоже спугивает, а может она так веселится — лижут окровавленные икры. Неудачно навернулся с велосипеда прям в кювет. Иссяк в глухой роще Кадзуха, а Хэйдзо свалился за компанию.
— И правда.
— Нарисуешь? — Кадзуха улыбается привычно мягко. Они переглядываются и мельком смеются — наклоняется и ведёт рукой по тихой заводи. Она откликается бархатным пенящимся журчанием.
— Их бы акварелью. Получатся акварельные рыбки. Ты про таких читал в сказках? — он спрашивает буднично, совсем беззлобно. Влюбленно. Хэйдзо от этого забавно морщится.
— Я не читал. Мне бабушка рассказывала, — говорит шепотом — словно секрет, будто должно остаться жить лишь между ними двумя. Кадзуха на это смеётся.
— Эта которая? — уточняет и поднимает голову. Ладно, он признает свое поражение. Он уже устал влюбляться. Каждый раз кажется последним, оказывается можно пробивать сердце из раза в раз.
Получается вопреки всем ожиданиям как в первый.
— А, ты ее не знаешь. Живёт в лесу, собирает вишню и любит котят. Она их вылавливает, когда другие их топят, — Хэйдзо пожимает плечами и вспенивает воду ногами, перепрыгивая выступающие камни. У него детский страх перед ними, когда один раз поскользнулся и чуть не утопился. Больше паниковал — воды было ему чуть выше щиколоток. Но детские страхи самые крепкие и самые зубастые.
Кадзуха последний раз ловит воду — капли впитываются в пальцы, бегут разводами по съехавшим штанам — и выпрямляется. Хэйдзо поправляет ему съехавший венок и шумит-шумит-шумит, вода откликается ему. Кусает за щиколотки морозной прохладой. Ему не привыкать. Он вечно грызёт упаковки мятных жвачек и запивает их водой — обязательно прохладной! А потом целуется. Всегда.
— Хорошо, нарисую.
Кадзуха как-то научили тому, что любовь — всегда боль. Учтивая, разжижающая кровь. И было сложно от этого как-то отвертеться, особенно после того, как отец — он его никогда не любил — костлявыми пальцами едва не сломал ему шею. Звонко хрустел кадык — почти радостно хохотал. Ему бы тоже хохотать; у отца был звериный оскал. Но ему хотелось лишь кричать.
Хэйдзо не такой. Он даже все ещё не до конца уверен, что тот человек. Слишком светлый. Слишком-слишком мягкий. Слишком-слишком-слишком святой. Кадзуха первый раз нашел — буквально нашел, не встретил; встречают людей и находят чудеса — его на поле среди одуванчиков. Мальчишка с младенческим сверканием в глазах, охровыми веснушками-звездочками на щеках и дышащим — тем самым говорливым — смехом на губах. Кадзухе — ему тогда было около семи — показалось, что он случайно наткнулся на солнечного зайчика, или домашнего хохлатого цыпленка.
Он так и спросил. Сейчас жутко смущается, когда ему об этом напоминают. Но Хэйдзо удивлённо поморгал на него — высказался — и беззаботностью своей ударил по ушам грудным смехом. И утянул к себе. Прям в одуванчиковое поле. Прижал к груди, окольцевал руками и ногами — щебетал всякое обо всем и ни о чем; как на духу выпаливал все-все-все. О котятах, о спрятанной в лесу качеле, которую он соорудил с другими детьми; о любви в тайнике под огромным дубом, о магических заговорах, о насекомых — «О! У тебя в волосах божья коровка! И сверчок! Да ты цветешь!» — и, обязательно, о ведьмином шабаше.
Оставалось слушать. И ощущать себя счастливым.
Он привык открывать душу с опаской. Налаживать отношения со страхам, снующим в грудной клетке. Хэйдзо на корню собирал ответы — для него их не нужно было озвучить.
Может эльф. А может мертвец.
Кадзуха пытался его читать — открыто, виртуозно и почти успешно. Нагловато. Но всегда сбивался и начинал заново. Хэйдзо меняется с каждым днём, за ним тяжело поспевать — всегда приходится бежать. У него уже кровоточат ноги и ступни стёрлись в мозоли. Его выводят на грех.
На любопытство. И ещё что-то.
Кадзуха улыбается и звенит одуванчиками; мягко покачивает головой из стороны в сторону. Где-то в высокой роще спрятался щербатый воробей. Хэйдзо ворочает головой — тоже слышит что-то. Любопытно осматривается и громко вдыхает, с мягким мурлыканьем (его сердце медленно мутирует в котенка, запертого в грудной клетке) раскрываются лёгкие. Он удовлетворённо улыбается. Наверное, находит какие-то ответы и складывает в уме новые загадки. А Кадзухе просто нравится. Значит, прислушались к сердцу. Влюблённому и нежному — жутко подростковому.
С него сыпется волшебство. Под ноги и в воду; превращается она в газировку, которую тот всегда разливает из-за вечных взбудораженных размахиваний руками.
Он засиял маленькой свечкой: замурлыкал тоненький огонек и застрекотал льющийся воск. Сразу сделал несколько шагов к нему и остановился на расстоянии вытянутой руки — свои при этом спрятал за спину; смущённый.
— Кстати, а ты, м-м, — начинает, мгновенно заканчивая. Мнет губы и ломает пальцы. Кадзуха слышит, как хрустят фаланги и лопаются пузырьки между суставов, — может на ночь останешься? Поздно уже, а твои живут на другой стороне деревни. Ты только ничего не подумай! То есть! Ну, знаешь, дружеские посиделки? Или! М-м, стыдно-то как…
Кадзуха решает умолчать тот факт, что до их привычного «поздно» ещё часов пять. А может и больше. У него нет часов — он их выбросил в окно маминого фольксвагена по дороге сюда. С Хэйдзо все равно наличие времени давит, а ремешок часов зудит по коже. Он только рад. Вдруг оно начнет длиться вечно; смеха станет плюс-минус бесконечно. И, может быть, получится ненадолго вернуться в детство — в то время все казалось проще и ярче.
По дурости или по лютости они лопали кожу на порезах от когтей пыльных бродячих кошек и ломали кости, спрыгивая с самых высоких веток. Если в голову без кепок не припекало солнце, тогда тянулись ближе к расхитительнице и лезли на крыши. В дождливые дни в глубоких лужах они искали ещё больше приключений: начало радуги, пресловутый волшебный сундук с золотом, тех самых лисят на опушке леса, которые прыгают по росе и игриво кусают друг друга за уши.
Ещё детьми — было давно, а будто вчера — они бегали к старшим, заползали к ним через окно и дотемна воровали чайные пакетики, ели спрессованный сахар и делились воспоминаниями.
Они успевали до рассвета прочесать весь лес в одних шортах и босиком, задыхаясь от чистого воздуха и смеясь во всю нежную глотку. Сколько же тогда было счастье, когда оно заключалось в том, чтобы незаметно схитрить и собрать в ладони соседскую малину, а потом сбежать к озеру. Выспаться и увидеть сны, схватив невидимые звёзды с неба, затем на пару замазывать укусы насекомых противоаллергенным хлоропирамином (нытье Хэйдзо нужно было сначала накормить той же малиной).
Кадзуху можно было всегда отыскать на поле, уснувшего в стоге сена. Сбежавшего от внезапно приехавших родителей или прячущегося от слишком жгучих солнечных лучей. На нем и так уже собрались целые созвездия родинок — не факт, что те выбрались на кожу, наполненные счастьем. Хэйдзо всегда его находил — прыгал рядом, иногда коленями припечатывая живот — и всегда пересчитывал черные-черные точки, стягивая футболку. А Кадзухе слышать вердикт не всегда хотелось, он дышал громче, чтобы вежливо вытолкнуть заскочившую мышь из высушенной постели.
И все равно было много-много счастья.
Страшилки около костра с такими же городскими и приезжими на лето к предкам. Такие часто собираются в небольшие стайки, чтобы не скучать и не тухнуть на пружинах кроватей или, того хуже, на тяжелодышащем огороде. А Хэйдзо в любую компанию вписывался, боялся больше всех остальных маньяков с крюком вместо руки, пересказа фильма «Пятница 13» и подробностей издевательств над животными; лазил по деревьям лучше любого городского хулигана.
Выстроенные посреди комнаты шалаши из стульев, пледа с зайцами и стащенными со всех комнат подушками (декоративными, перьевыми, пуховыми, для кошки, для лавочки и для сердца — самые мягкие и наивные).
Шёпот с часу ночи до раннего утра. В такие моменты детские сердца мурлыкают очень отзывчиво на пару с сытой и довольной бабушкиной кошкой, что спала на воздушной перине рядом. Кошка уже, наверное, сама бабушка). Кадзуха засыпал первым, засовывая ладони под подушку и прижимаясь щекой к холодной ткани, которую вертел и тряс в руках пару минут под сонное бормотание около плеча и горячие ладони на боках под ночной рубашкой. Хэйдзо — тактильный, а ещё уже тогда был влюбленный. Кадзухе ведь всегда нравились влюбленные сердца. Звучат они мягче, вот и все. И засыпается под их сердечное стрекотание проще — поэтому он засыпал быстрее, пока рядом с ним разрасталась к нему направленная влюбленность.
У них было не так много историй, чем у детей постарше — они были завернутыми в сено мышами, потому что им были около девяти.
Сейчас обоим по девятнадцать.
Разница в десять лет раньше казалась им колоссальной и недостижимой с их историями и приключениями. Хэйдзо все детство ломал себе кости и лез к бродячим животным (иногда Кадзухе приходилось совать собственную руку в чужую пасть, чтобы уже изгвазданное чужое предплечье казалось хоть немного лучше, чем есть на самом деле). А Кадзуха — зарабатывал родинки и сжигал их на солнце, рос среднестатистическим подростком с альбинизмом.
Выросли они, кажется, только внешне. Взрослеют только тогда, когда мир не жалея ломает на части и сшивает криво-косо, без души. Они зашивали друг друга — аккуратно, нежно и с большой любовью.
Слепящее солнце говорит без слов — только около четырех. Совсем не время для сказок, сновидений и шепота, который сегодня наконец выскочит из раскрытой груди. Кадзуха беззлобно улыбается, слабо посмеиваясь над чужой неловкостью. Хэйдзо начинает понимать, что ошибся в часовых поясах, в континентах и в межгалактических системах.
Покрывается пятнами по щекам и скулам.
Хэйдзо — в ещё одной своей ребячливой солнечной привычке — хочет осесть на илистое дно (только если не топиться; у него по округе бабки котят топят — он похож на одного из них) и уткнуться веснушчатым лицом в протёртые до мяса коленки. За ним прыгнул в кювет. К счастью, не вспорол себе живот зазубренными ветками — упал в объятия. Заодно невпопад разбил Кадзухе нос лбом.
Его быстро ловят — как тех акварельных рыбок — за руки и тянут наверх, грохоча чистой водой. Обхватывают ладонями и прижимают к себе. Хэйдзо прячется в рубашке с каплями краски-гуаши, редкими ворсинками кошачьей шерсти — Кадзуха старается любить всех-всех, но коты к нему льнут как к родному; Хэйдзо не исключение — и в морозно-сахарной юности. Последнее вдыхает как можно глубже. Кашляет. Кадзуха сразу растирает ему спину мокрыми ладонями. Солнечный зайчик с вкраплениями охры на щеках вскарабкивается в объятия и встаёт на носочки; до луны, как и до солнца, тяжело дотянуться.
— Не ешь слова — они несъедобные.
— Лучше их есть, чем эти ваши глупые признания, — бубнит в плечо и вздыхает. В деревне его считают странным — мягко сказано, на него вешают ярлыки и клейма из сорта мерзости. Меланома с чудны́ми глазами. Метастазит по всему периметру. Его не боятся. С ним выбирают третий, не существующий вариант — ненавидеть.
Кадзуха улыбается. И ему совсем не хочется уезжать (просто страшно оставлять). Матушка приедет за ним через пару дней — ворочая в голове спутанные в клубок мысли и соскребая когтями тонкую пленку бабушкиной опеки; будет жестоко душить городской столичной жизнью. Бабушка его хотя бы любит — либо искусно притворяется. Каждый раз уезжает-приезжает, Хэйдзо же, который год остаётся-ждет.
Дети сбегают из панельных квартир весной. Иногда летом — от любопытства и скуки; околдованные чем-то извне. И редко возвращаются. Находят свой дом где-то там же — около свободы. Сбежавших никогда не находят, потому что те, кто бегут добровольно не жалуются. Кадзуха — сбежавший. Его искать не следует. Тише — ему аккуратно, нежно и с любовью зашивают сердце.
Все пальцы отбиты, перемотаны наспех где-то синей изолентой, чтобы сильно не кровоточили — изобилием цветов на бледной коже он кишит только благодаря цветным пластырям. локоть счесан об древесную кору (на велосипеде из-за нее же надломилась цепь) и на выступающей косточке уже запеклась кровь. На велосипеде застыла смола.
— Я готов начать протестовать. Помнишь, как в детстве? Ты всегда пытался меня перебить. И ростом хвастался, пока не начал расти в землю.
— Да ну тебя! — у Хэйдзо повадки уличного котенка, только воду любит жутко — от местных шабашных ведьм бегает прытко, боясь, что спутают с животным. Выбирается из объятий и, показывая язык, шагает по каменистому дну и хлюпает босыми стопами. — Я беру свое предложение обратно.
Он всегда был такой. Вместо алкоголя глотает смех. Вместо сигарет вдыхает счастье. И делит-делит-делит его между всеми. Котами, собаками, людьми. И рыбками. Обязательно акварельными. Ему другие неинтересны.
А, еще нравится Кадзуха. Только он. В акварели перемазан. Живой, дышащий, холодный — всегда. Он растирает пальцы друг о друга, шагает следом.
Пока он чувствовал, что его съедают заживо — паразиты, собаки или, даже может, матушка — и рвут под кожей мышцы, Хэйдзо быстро и вездесуще его заклеивал. Любую живую тварь пригреет, всех полюбит и к каждому найдет подход. Его, вообще, ненавидеть нельзя. Либо любить, либо очень сильно любить. Кадзуха — второе.
— Все равно потом опять предложишь, а я уже не соглашусь.
Хэйдзо останавливается и сжевывает внутреннюю сторону щеки. Впился глазами в грудь — бархатно завозился где-то и аккуратно прикоснулся маленькими ладонями к чему-то. Кадзуха понял с опозданием к чему. К сердцу. Покраснел и прикусил кончик языка, как мармеладную змейку. Но уголки губ дрогнули в сонно-приторной улыбке. Если Хэйдзо всегда улыбается так, что собой закрывает солнце — оно должно быть одно; то Кадзуха лишь так, будто лениво, нехотя, но на деле это самое искреннее, что у него на лице растет вместо ромашек и родинок.
— А сейчас согласишься? — уточняет. Хотя и сам ответ знает.
— Так ты ведь уже забрал слова себе. В карман спрятал.
— Можешь достать, — он перепрыгивает пару камней и соскальзывает пяткой, почти вновь припечатываясь лбом с синюшной галактикой-гематомой к размазанному взрыву новой сверхновой на все ещё завывающем резиновой уткой носу. Кадзуха вовремя его перехватывает — льющуюся бархатную пену из носа остановили и так с трудом четырехлистным клевером и подорожником. — У тебя как раз руки холодные. Заберешь слова и погреешься. Ты всегда такой холодный был?
Зато он — всегда горячий. Почти жжется.
— Всегда. Ищу с детства свое солнце.
— Чтобы греться? — Хэйдзо спрашивает почти боязливо, хватается маленькими — солнцем зацелованными — ладошками за светло-голубую футболку на боках. Сжимает почти до треска: то ли в пальцах (где в костях уже давно зацвели одуванчики, прорезав кожу), то ли в дешевой ткани, где разбежались нитки. Он любит любить, разламывать себя на всех — потому что его переизбыток; магия в мальчишеском теле — и раздавать-крошить-рубить. Но есть простая, почти детская, истина.
Каждый хочет быть любимым.
Кадзуха усмехается и поднимает глаза к небу. Там плывут уставшие за день сахарные облака и закатное солнце в предсмертных — на утро, вновь восстанет из пепла, потому что только оно знает, что значит сгорать дотла — лучах. Они застревают в ресницах Хэйдзо. Оживают. Кадзуха — тоже.
Прячет ладони в чужие карманы и лицо — в светлых волосах.
— Чтобы любить, — целует в горячее, раскаленное темечко — как-то самое детство, что когда-то утонуло в озере, но осталось жить в груди у одного лишь Хэйдзо; фавна из одуванчикового поля. И мягко смеется, когда тот обхватывает его руками — крепко-крепко — и прижимается щекой к плечу. Дышит громко — так делают, когда хотят заплакать. Но Хэйдзо лишь счастливо улыбается. Он ведь многое понимает без слов. Маленький кладезь ответов. — И, кажется, я его нашел.
Точно, Хэйдзо ведь все понимает. Потому что он — тоже. Закатное солнце лопается на небосводе разводом по блестящей воде. Растекается юношеской любовью и мельтешит акварельными рыбками. Ладони без ведома хозяина — неправда, их хозяин — гулко бьющееся сердце; оно всезнающее — прижимают к себе заискрившегося солнечного зайчика. Ровно к груди. И ещё ближе. Кадзуха не перестает ребячливо и беззаботно позвякивать искренностью. Венком из одуванчиков и смехом. И любовью. Ведь влюбленные сердца — самые искренние. Пальцами зарывается в темные волосы — Хэйдзо почти мурлычет. От него рокочет счастье и большая любовь.
— Поймал.
Примечания:
сессия кончилась, практика догрызла во мне человека — спасибо-пожалуйста. поэтому начинаем свое личное лето правильно. вам тоже приятного-приятного отдыха!
еще задумываюсь понемногу об возможности создать тг-канал, чтобы с вами делиться всем-всем самым интересным об работах, о заложенных туда секретах и обо мне самой. мой социофоб очень сильно кичится. и колется, и режется, и мать не велит так сказать"))