Шепчущие звезды
12 июля 2023 г. в 17:48
Примечания:
ПБ открыта. Рада буду, если отметите ошибки.
Чую бьют затылком о кирпичную стену, и тихое шипение тысячами ядовитых змей разносится эхом по переулку. Здесь воняет мочой, здесь воняет рвотой и разложением. По стенам стекает вязкая жидкость. Она пенится; выглядит, как болотный ил, да и пахнет ничуть не лучше. Чуе кажется, что стены над ними такие высокие, что пробивают небо, пробивают все пять слоев атмосферы, вонзаются в христианский рай, пугая своей грязью всех ангелов и серафимов. Пугают самого христианского бога. Крепкие руки сжимают шею — сильно, неожиданно; Чуя даже вздох сделать не успевает. Первая реакция — отпусти, отпусти, гребаная тварь. Он царапает чужие ладони короткими ногтями, встает на носочки в попытке уйти от прикосновения, а после, когда в глазах медленным вальсом начинают танцевать черные размытые точки, шею отпускают. Чуя давится, дышит громко, затравленно; так часто, что змеи расползаются на периферии в свои уютные норки в воняющем мочой прогнившем переулке.
— Выдыхай, — широкая ладонь гладит по спине, успокаивающе, поддерживающе, и, сука, всех слов каждого языка этого ебучего мира не хватит, чтобы выразить, как сильно Чуя ненавидит это все, — в порядке, Чу?
На языке выученные за восемнадцать лет жизни ругательства стеклянными шариками перекатываются, врезаются друг в друга, трещат до мерзких мурашек по позвоночнику. «В порядке» — это когда ты случайно поскользнулся на тонком льду, но удержал равновесие. «В порядке» — это когда ты вчера перебрал, запив вином вискарь, а на утро пытаешься вспомнить собственное имя. «В порядке» — это когда тебя царапает пуля, но ты вовремя активируешь способность управления гравитацией и возвращаешь ее отправителю. То, что происходит между ними — далеко, ужасно далеко от значения фразы «в порядке».
Чуя облизывает сухие губы, закрывает глаза. Когда острые зубы впиваются в чувствительный изгиб шеи, он глубоко дышит носом, уже сам бьется несколько раз головой о кирпичную стену — по затылку теплое стекает и прячется за воротом рубашки. Чуи не должно существовать. Его должно было убить в момент образования района Сурибачи, в момент, когда его мать, если она вообще имелась, вытолкнула из себя синее слабое тельце, покрытое слизью и странной кожей. Чуя точно, абсолютно точно не должен быть ничьей пустой оболочкой. Пусть даже и оболочкой самого бога.
Слезы щиплют глаза, и неоновый свет над ними переливается кислотными желтым, розовым и тем самым блядским фиолетовым цветами, как в фильме про студентку-наркоманку, что выебли в грязном туалете и оставили на полу без дозы. Чуя не чувствует себя ни наркоманом, ни студентом. Чуя, в общем-то, давно нихуя не чувствует.
— У меня башню срывает, когда ты такой покорный, — на ухо прежде, чем скользкий язык вылижет его с громким пошлым причмокиванием. Чую это совсем не заводит, но это безумно заводит Дазая.
Ветер, гуляющий здесь, свистит и ворует дыхание. Он разносит запах разложения, запах гниения, запах тухлятины из мусорного бака недалеко от них. Ветер срывает с Чуи кожу, срывает это ужасное обслюнявленное ухо, срывает маски и все придуманные, плохо скопированные чужие чувства. Да и, откровенно говоря, было не так много людей, с которых можно было их копировать. Дазаевский язык вылизывает шею от начала ключиц, одним кончиком ведёт выше, сглатывает, отрывается, а после его слюна добирается до начала подбородка. Мерзость. Руки крепко держат за талию, сжимая до перетертых в мелкую крошку зубов. Чуя не чувствует себя собой и чувствует себя собой одновременно. Внутри — никуда не пропадающая огромная черная дыра. Она была там, когда он пришел в сознание на дне кратера, она продолжает быть сейчас. Чуя сам — одна большая голодная дыра, втягивающая все, до чего дотянется, все, что ему предлагают, что ему готовы отдать, как псу — пугливому и бездомному.
Дазай замирает, делает шаг ближе, раздвигая коленом его ноги, смотрит внимательно, оценивая принесенный ущерб и в целом, видимо, оценивая.
— Ты не здесь, — ласковые пальцы касаются залитой слезами щеки, оглаживают, лезут в глаза, снимая неупавшие капли с рыжих ресниц. Чуя и не хочет быть здесь. Чуя вообще уже нихуя в этой жизни не хочет.
Он смотрит на скатывающуюся слизь со стены напротив, смотрит на блядский фиолетовый цвет, освещающий всю грязь здесь собранную. Чуя переводит на Дазая пустой взгляд и думает, что он, подсвеченный неоном, — главный злодей фильма про студентку-наркоманку.
Дазай подсаживает девочек на дозу, а потом забавы ради наблюдает, как они скатываются на дно, готовые отсосать за каждый ебучий грамм.
— Ты злодей, — Чуя откидывает голову, и скользкий язык вылизывает подбородок.
— Тебе это нравится, — с легким смешком, что ветер уносит за пределы восприятия.
Чуе не может что-то нравиться или не нравиться. Чуя не умеет, не может чувствовать что-то, помимо потребности уничтожать и извращать, да и то потребность в нем чужая — бога внутри сидящего. Сильная рука тянет корни волос на мокром от крови затылке резко, совсем не ласково. Чуя прикусывает язык, когда его переворачивают и впечатывают щекой в слизь, воняющую болотным илом, в мерзость и в дерьмо. Боль раскатами грома пульсирует в разбитой брови.
— Посмотри, посмотри, Чуя. Ты не бог, ты не человек. Ты застрявший между двух миров никто. Пустышка.
Красная вспышка гравитации давится способностью Дазая, и Чуя вскидывает голову, чувствуя проснувшуюся злобу, что с цепи сорвалась, что рычит и скалится. Стоит ему резко повернуться, она впивается в чужую шею укусом, и рот наполняется жгучей бурлящей кровью. Чуя вырывается из захвата, бьет Дазая по лицу кулаком, замахивается снова, но его кисть перехватывают, заламывают руку до вывихнутого сустава и впечатывают носом в стену. Он рычит. Кровь заливает лицо, смешивается во рту со вкусом крови Дазая, и на вкус они абсолютно одинаковые — испорченные, ядовитые. Боль от носа до лба, от лба до затылка раскраивает голову надвое, а внутри — ничего, пустое черное ничего с бесконечным потоком хтонического ужаса от осознания существования богов. Под ногти забивается грязь и песок со стены. Дазай за ухом смеется.
— Вот так, возвращайся. Ты должен быть со мной, Чуя.
— Руку отпусти, мудила.
— Нет, — Дазай вытаскивает рубашку из ремня, гладит холодной ладонью спину, щиплет за бока, переходит на худой живот, лезет выше, пересчитывая сначала правые ребра, затем левые, — кожа, как у девушки, такая приятная, нежная, — на ухо.
Пальцы выкручивают маленькие соски. Стон эхом прокатывается, тревожа и высокие стены, и пропитанный смрадом воздух, и яркий блядский неоновый свет, вибрирующий и мигающий на периферии. Пальцы зажимают, крутят, оттягивают вверх-вниз, вправо-влево. Вся ладонь трет соски так, что Чуя скулить начинает, — это пиздец неприятно. Это все равно, что во время температуры кожу раскаленной ложкой прижигать.
— Давай, щеночек, поскули для меня еще немного.
— Я тебя уничтожу, — божий голос вторит чуиному, — разорву.
— Конечно, милый, конечно, уничтожишь, давай, еще немного, — в поясницу упирается дазаевкий стояк.
Пальцы выкручивают правый сосок, и Чуя кричит, откидывая голову на дазаевскую грудь. Он стонет, бьет ногами по земле, по стенам, в бреду рыча, как дикое животное, как закованный цепями свирепый хищник. Резкая вспышка боли пропадает. Чуя прижимается лбом к холодной стене — щеки горят. Он дышит тяжело, с всхлипами, с соплями и кровью, что по лицу текут, что забиваются в рот, что вместе со слюной спускаются в бездну. В голове совсем пусто становится — только мысли, погребенные за тысячами замков, титанами стремятся выйти, чтобы уничтожить всех проклятых богов и все человечество.
— Я, бля, так устал.
— Я знаю, милый, знаю, — Дазай плавно отпускает вывихнутую руку, сжимает шею в удушающем захвате, и весь воздух из легких пропадает в тот же миг.
Чуя не дожидается потери сознания. Он бьет каблуком по чужой голени несколько раз. Когда руки на шее расслабляются, разворачивается и под рявкающее «блять» делает подсечку. Дазай падает на спину. Падает на скопление мерзости, грязи, мочи, блевоты и плевков. Шум пугает выползших из стен крыс. Они пищат, бьют своими крысиными хвостами, царапают стены короткими когтями, переговариваясь. Они сливаются в одного крысиного короля и плачут, плачут, плачут, отражаются от стен огромной тенью в свете мигающего блядского неона. Чуя садится сверху. Сжимает ногами дазаевские ноги, а руки держит так сильно, что даже замотанные бинты не помогут от синяков на утро.
— Ты похож на бешеную псину, Чуя. Мне стоит усыпить тебя?
— Я вырву твое сердце, Дазай, и сожру его на глазах твоего друга, — Чуя опускается ниже, открывает рот, чтобы вцепиться зубами в кадык, спрятанный под тонкой белой кожей, вырвать гребаную трахею одним захватом божественных челюстей, но получает лбом в нос. Дазай резко встает, дает ему пощечину со всего размаха, дезориентируя, возвращает подсечку и втыкает чуину голову в неглубокую лужу.
Чуя задыхается. Грязная вода заливает рот и нос. Он бьется в конвульсиях от недостатка кислорода, порывается встать, но Дазай локтем жмет между лопатками, чтобы не рыпался.
Голодная черная дыра в груди мурчит, шипит и смеется. Дыра в груди ликует проявленному вниманию, копируя каждый жест тонких бровей, сучей улыбки или удара кулака. Чуя расслабляется, уплывая, откатываясь внутрь запертой клетки к богу своему — безжалостному, как хаос, опасному, как радиация, но его вырывают оттуда пощечиной. Он лежит на земле, приоткрывает глаза. Вывеска скрипит шатающимися неоновыми буквами. Над головой — глубокое черно-синее небо. Безграничное, с очень далекими звездами, до которых не дойти и через миллионы человеческих лет. Чуя смотрит, смотрит, проникается. Чуя дуреет. Черная дыра кривится, хочет отвернуться, кричит в припадке, колотится в бешеном стуке сердечного ритма. Небеса могут засасывать в себя похлеще всяких там черных дыр. Мышцы живота подергиваются от паники. От его, Чуи, паники, настоящей, живой, пока он смотрит наверх. В это страшное, завораживающее до первобытного ужаса небо.
Он моргает, и перед глазами вместо космической бездны — дазаевское лицо с горящими адским пламенем глазами. Чужие пальцы гладят мокрые и грязные волосы, чуть хлопают по щекам.
— Не смотри туда, Чуя, смотри только на меня.
— Там живут боги, Дазай. Как думаешь, они общаются между собой?
— Я не верю в богов, — Чуя недоумевающе поднимает бровь, возвращается в пульсирующий силуэтами за спиной Дазая мир, смотрит пристально.
— Зря, — шепотом, — я думаю, что они общаются через звезды. Он общается со мной через звезды, Дазай.
— Глупый щеночек, — Дазай целует его в щеку, лезет к уху, — я стану твоим богом, Чуя. Нам не нужны звезды, чтобы общаться. Я стану для тебя кем захочешь, только не смотри больше на небо, ладно?
Пуговицы рубашки отпрыгивают, катятся между выцветшей пачкой чипсов, между разбитых бутылок и падают между швов потрескавшегося асфальта.
— Я лучше, Чуя, — все шепчет, шепчет, шепчет, покрывая грудь грубыми поцелуями, — намного лучше твоего разрушающего бога, — язык ползет от пупка выше, подцепляет зубами кожу, сжимает до заметного отпечатка, отпускает и тянется выше, к фиолетово-черному синяку от пальцев на груди.
— Тебя я могу убить, в отличии от него.
Дазай угукает, всасывает, вылизывает, крутит между пальцами. У Чуи вместо неба, вместо черной дыры, вместо паники и бесконечной пустоты вспышка молнии внизу живота. Он выгибается, жалобно хнычет. Он ворочается, не зная, то ли ближе быть нужно, то ли собрать все пуговицы и убежать. Убежать к чертовой несуществующей матери под юбку.
— Громче, я хочу тебя слышать, — Чуя срывает голос, когда пальцы давят на синяк, когда Дазай сквозь ткань брюк мнет налитый кровью член. — Ты весь дрожишь, — говорит в покрывшуюся мурашками кожу, и Чуя чувствует.
Чувствует, как внутри что-то живое, настоящее шевелится; что-то очень отдаленное напоминающее свое собственное, но он не уверен. Чуя не знает, что такое «свое собственное». В тишине, что разбавляется только скрипом, скребущими крысами и его стонами, звякает пряжка ремня. Зубы сами по себе сжимаются, и желваки поочередно ходят.
— Ты разрабатывал себя? — Чуя машет головой. Они три дня были в командировке в Токио, и между убийствами и отловом предателей, между саднящей внутри пустоты и голоса бога своего в голове ему некогда было о себе позаботиться. — Не страшно, ничего страшного, мой хороший, я позабочусь об этом позже. Скажи мне что-нибудь.
Чуе больно. Ему непередаваемо, просто невыносимо больно, но он не уверен, что это точно его боль. Она фонит позади, и, всевышний, как страшно с ней соприкасаться. Дазай уйдёт, уедет, пойдёт в бар со своими друзьями, пока Чуя будет медленно подыхать и кашлять кровью, потому что дыра не успокоится. Никогда не пропадет. Ей будет мало. Ей всегда было мало.
Чуя рычит рассерженным тигром, вцепляется в дазаевские мягкие волосы, тянет на себя, обнимая его ногами, чтобы сменить позицию. Он сидит сверху, дышит загнанно, будто сбежал с одной из звезд тысячи человеческих жизней назад. Чужое лицо под ним покрывается едва заметной, блеклой нейтральной маской. Кулак сам летит в чужую челюсть до хруста.
— Не смей, сука. Не смей закрываться, — Дазай фальшиво улыбается, и Чуя, не осознавая, копирует — сам улыбается слащаво и фальшиво. — Не смей бросать меня здесь, — обвиняюще, на грани истерики.
— Дикая псина, — шипит Дазай, когда Чуя срывает его ремень и лезет грязными руками под штаны, — я повешу на тебя ошейник, Чуя, и ты будешь откликаться только на свою кличку.
— Мечтай, говна кусок, — он сжимает чужой член в руке — их разделяет только тонкая ткань трусов, — я тебя сожру, Дазай. Я вырву твои кишки, — стон отскакивает от грязных стен, мячиком для пинг-понга несколько раз бьется о землю, — я вцеплюсь тебе в шею зубами.
Дазай смеется, и тут же заламывает брови, закусывает губы, выговаривая сквозь зубы имя чужого бога. Чужого. Бога. Чуя злится. Чуя понять не может, чья злость сейчас внутри клокочет, чей рокот раздается в зассаном и заблеванном переулке, в его голове, между звезд, что яркими пятнами горят в небе. Чуя тянется к чужой шее губами, сжимает теплую головку большим пальцем — на трусах расползается маленькое мокрое пятнышко. Движения руки ускоряются. Становятся нервными, рваными.
— Я стану тем, кто уничтожит тебя, Дазай, — надрывно, свистяще, упираясь рукой о землю, — я стану тем, кем ты не захочешь, но в ком будешь нуждаться. Только не оставляй меня, ладно? — Дазай выгибается, пару раз подмахивает бедрами, вытягивает длинные ноги, матерится сквозь зубы и кончает в трусы.
Они оба тяжело дышат. Чуя прижимается ухом к его сердцу — стучит быстро-быстро. Кладет руку на свое. У Чуи есть сердце. Оно тоже стучит быстро. Чуя — оболочка из плоти и крови, и кровь эта в ушах шумит, заглушая крыс, змей и треск неоновых букв.
Они смотрят глаза в глаза, и во взглядах этих нежность гаснет под напирающей, скопированной друг у друга ненавистью, пока шепот далеких звезд умолкает. Пока не пропадет вовсе.
Небо внезапно становится просто небом. Переулок становится самым обычным переулком в дерьмовом районе Токио за дешевым баром, и даже неоновый фиолетовый свет больше не кажется таким уж блядским.
Дазай в свете неона похож на настоящего бога. Он похож на бога больше, чем скулящий перед его силой Арахабаки в груди, чем боящийся высоких и грязных стен христианский бог, похож больше, чем все остальные гребаные боги во всех остальных гребаных мирах.
Примечания:
Честно говоря, после написания чувствовала себя морально выебанной, но я так кайфовала в процессе. Словами не передать. Буду очень-очень рада вашим отзывам - любым: с похвалой или критикой.
Надеюсь, вы в порядке, хех. На всякий случай указала метку сюрреализм - уж очень напрашивается.