***
Это даже не больно: удар приходится куда-то в район живота, но Гоголь не чувствует ничего, кроме усталого раздражения, сгибаясь пополам и с шипением выплёвываяяя воздух из плотно сжатых зубов. Что ж, это была в какой-то мере его вина: нужно было сваливать из дома в самом начале, знал же, что происходит во времена дежурств матери. Нужно было сваливать, когда пришли первые гости. — Куда деньги дел? — Пусти! Отвали от меня, я ничего не брал, блять, отпусти! Не то, чтобы ему нравилась перспектива быть избитым перед двумя чужими мужиками, но договориться катастрофически не выходит. Да и вариантов особых нет: мудила, после пары стаканов, совсем не готов воспринимать рациональные аргументы — о том, что он, вообще-то, сам отдал ему свои грёбаные деньги утром. И конечно, он потратил не всё, и конечно, у него ещё осталось, у него всегда оставалось — на крайний случай, но отдавать… Нет. Деньги нужны были для другого, и это было важнее всего, отдавать их Коля не планировал. Даже, если на кону стояла целостность его рёбер и, возможно, зубов. В итоге, правда, удаётся обмануть, заверить, что он достанет всё, что нужно, он достанет в ближайший час — только тогда его отпускают, и Коля, заставляя себя идти ровно и спокойно, скрывается в своей комнате, пытаясь унять дребезжащее сердце, прижимается спиной к двери, пропуская светлые пряди через пальцы. Вот же блять. Сука. Почти пронесло. Впрочем… Нет, нихуя не пронесло: у него в квартире трое бухих мужиков, которые скоро допьют то, что у них там есть, и вспомнят, кто должен был принести ещё, а его дверь вовсе не факт, что выдержит хотя бы одного из них. Нужно уходить — и уходить скорее. Гоголь выжидает, пока утихнет всё за стеной, аккуратно выходит из комнаты и из квартиры, выдыхая чуть свободнее. Ладно. Здесь он точно сможет съебаться в случае чего, никто его не догонит и не найдёт, можно немного отдохнуть. Он спускается тремя этажами ниже и останавливается на чужой лестничной клетке, с истоптанной голубо-серой плиткой, с бетонными ступеньками. Ступеньки ведут — вниз, к старой, обтянутой дешёвым кожзамом двери, на которую он смотрит долго-долго, которую знает лучше всех в этом подъезде. Знает, какова на ощупь кнопка звонка, знает, почему из неё торчат провода, знает даже, какой у него был звук, когда он ещё мог звонить. Коля знает, как выглядит квартира изнутри, знает расположение комнат, и знает, что если войти внутрь, нужно пройти по светлой прихожей и свернуть налево, а там… он медленно моргает, заставляет себя отвести взгляд и достать сигареты, выполнить мнимую цель, ради которой он сюда и приходит. Никого там давно нет. И это уже давно перестало трогать его, правда. Только вот проходить мимо неё неприятно, каждый раз что-то болезненно сдвигается внутри, и от болезненности этой никуда не деться, это даже не боль в привычном смысле слова, скорее — тяжесть, тоска под сердцем, яд, который приходится игнорировать день за днём, игнорировать его последствия, отвлекаться-отвлекаться-отвлекаться, изматывать сознание, пока оно не выключится, каждую секунду мысли контролировать, не позволяя себе взгляда в сторону, ни дай бог не сорваться, не упасть в воспоминания. Но место это разъедает его изнутри, раз за разом напоминает, отчего он и решил когда-то раз и навсегда ничего не ждать и ни на что не рассчитывать, даже не смотреть в сторону чего-то… иного. Так и выходит, действительно, что от иного-то как раз Гоголь и отворачивается, когда проходящий мимо мальчик с пепельно-лавандовыми прядями, чуть приостанавливается, чтобы поздороваться с ним. Коля только кивает равнодушно, даже не поворачиваясь в его сторону, кожей чувствуя растерянный взгляд. Он молчит и выжидает, напоминает себе снова и снова: никаких больше привязанностей, всё, хватит, никаких разговоров, никаких знакомств, никаких слов, всё, довольно, договорился уже. Он чувствует только смутную горечь, когда Сигма разворачивается и без лишних слов отправляется на свой этаж. И снова смотрит на дверь. Что ж, хоть раз он сделал всё правильно. По крайней мере, на это хотелось надеяться. С тем, как уходит Сигма, как выкуриваются одна за другой сигареты, у него остается всё меньше причин находиться на лестнице, из чего растёт закономерный вопрос… Что, собственно, делать дальше. Можно было, конечно, шататься по городу всю ночь, можно было остаться на ночлег в каком-нибудь парке или лесу, он знает много мест вроде открытых крыш или подвалов, да даже просто в подъезде сидеть кажется нормальным вариантом, но… В итоге ничего из этого ему не хочется: со временем организм вспоминает о полученном стрессе, даже об ударах немного вспоминает, и Коля чувствует себя слишком уставшим для того, чтобы всю ночь проводить вне собственной комнаты. Тем более — вовсе не известно, насколько в этот раз продлиться посиделка. В худшие времена они могли пить не один день, и значит он не сможет вернуться и завтра. А у него болит голова и садится телефон, кончились сигареты, и ему действительно что-то совсем нехорошо, а это значит… Вернуться придётся. И вернуться не с пустыми руками.***
В магазин он идёт не сразу — ещё некоторое время уходит на то, чтобы собраться с силами, выдохнуть и успокоиться окончательно, сидя на скамейке снаружи, забирая под контроль мысли и разум. В том, что он должен был сделать, тупить было катастрофически нельзя — но он знал, что справится. Он справлялся всегда. Коля огибает маленький магазинчик у дома — это им вовсе не нужно, и отправляется сразу в торговый центр через пару кварталов, бродит долго-долго, но в итоге всё же сворачивает в магазин. Уже какое-то время — по крайней мере, с появления в его жизни нового мужика его матери, он твёрдо решил для себя не обременяться тяжёлыми вопросами моральности собственных дел. Аккуратно забрать в кармашек шоколадку — заплатить на кассе только за жвачку. Скрыть в рукаве пачку орехов, сигареты, когда они ещё продавались в открытом доступе, яблоко — ничего хорошего в этом не было, но и плохого тоже. Магазины теряют намного больше, и никто особо не выиграет, если он день не пожрёт. И уж точно никто не выиграет, если его пырнут в подворотне, пока он будет скрываться от собственного дома. Коля ходит по огромным торговым рядам расслабленно. Точно знает: незачем напряжённо озираться, только больше внимания к себе привлечёшь. Он вовсе не напрягается, забирая под куртку бутылку водки — и беря для вида пару булочек с прилавка. Он ничего не боится, он дышит ровно, бояться вовсе нечего, потому что он делал так много-много раз… У него чуть не останавливается сердце, когда он, заплатив за свою еду, не проходит через рамку у выхода с касс, испуганно замирая и озираясь, едва замечая быстро шагающего к нему охранника. Блять. Блять-блять-блять, как так? На ней была антикражка? Но он всё проверил, он всё снял. Была вторая? О, его просто убьют дома. Что они сделают, позвонят матери? Но она на дежурстве, и тогда будут варианты только… Паника поднимается из глубины, глушит все остальные чувства. Ему просто пиздец — и не метафорически даже. Мужчина в строгом чёрном костюме подходит ближе, говорит что-то — он не слышит. Кажется, ему нужно показать куртку. Карманы. Гоголь судорожно прикидывает в голове варианты. Если они не дозвонятся до матери — его заберут в участок. Он пробудет там какое-то время — и они дозвонятся домой. Мужчина в костюме жёстко берёт его за локоть, ведёт куда-то за собой, и он не может найти в голове ни единой шутки, чтобы как-то выкрутиться, исправить ситуацию. Он уже почти принимает в голове собственную участь, когда сознание вырывает из всеобщего хаотичного безумия знакомый, самый мелодичный голос на свете. — Простите, куда вы ведёте моего брата?