У каждого музыканта...

R
Завершён
59
Размер:
204 страницы, 102 442 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
59 Нравится 13 Отзывы 7 В сборник

X (Epilogus)

Настройки
Примечания:
У них с Михой, наверное, в каком-то смысле всё закрутилось как-то неестественно, слишком быстро — по крайней мере, Андрей, в самом начале думая об их отношениях — как же стрёмно теперь использовать именно это слово для описания того, что происходит между ними, — предполагал немного другого. Но не то чтобы настоящее ему хоть чем-то понравилось меньше выдуманного — просто как-то слишком… Много Михи стало. Миша был буквально везде: за каждым углом, в каждом прохожем лице, в каждой мысли и в каждом сантиметре под кожей, пробрался до самого сокровенного, пустил там свои корни и засел напрочь — никакими лопатами не выдергаешь. Но если лопатами выдёргивают только злокачественные сорняки, то Миха точно был одуванчиком — да никакой из Михи сорняк, только благоухающий, яркий, солнечный цветок; Андрей бы любовался и любовался. Он и любуется, сидит ли Миша за столом чуть поодаль от него, ест ли, наигрывает ему старенькие мотивчики на гитаре или заговорщеским шёпотом выпрашивает ещё один поцелуй — «Ну пожалуйста, Андрюх, я чё, многого прошу?» — Андрей всегда смотрел на него с одним и тем же глупым, до розовосопельных французских поэм влюблённым лицом — слюнки только не текли, — но смотрел всегда украдкой: стоит Михе перевести свой взгляд с какого-то случайно заинтересовавшего его предмета на него, Князь тут же отводит взгляд куда-то в сторону и заводит разговор на совершенно случайную тему, всплывшую первой в его разморённой головушке — или которая была припасена как план-Б на случай, если Горшок снова словит его изучающие глаза на себе. Словит, ухмыльнётся понимающе, а потом потянет к нему свои руки и прижмётся щекой к груди — в каком бы положении они ни находились, в какой бы ситуации ни оказывались. Миха был везде, всегда и всюду — этому способствовали ещё и начавшиеся только-только зимние каникулы — в идеале бы им обоим к сессии готовиться, но куда им, молодым умам, горячим сердцам, только-только познавшим разноцветно-радужный мир, тратить своё время на какие-то там экзамены? — когда они по случайному стечению обстоятельств были предоставлены исключительно себе, друг другу и своей музыке. Музыке — и немного их музыкальной группе тоже. Вся «Контора» об их… Отношениях — всё ещё стрёмно так это всё называть — узнала в тот же день: донельзя гордый и довольный Мишка, держащий вырывающегося, перепуганного Андрея за обе руки, так и объявил: — Мы теперь, ё-моё, встречаемся! — и делайте с этой информацией, дорогие «конторовщики», что хотите — хоть плюйтесь, хоть радуйтесь, хоть пожимайте безразлично плечами со словами: «Давно знаем». — Как это «давно знаете»?! Андрею приходилось краснеть за них двоих — конечно, кто б из их самых близких людей, с которыми они виделись чаще всех, даже чаще, чем с одногруппниками, не заметил с самого начала эту нездоровую химию между ними? — искоса поглядывая на столпившихся вокруг них двух Саш и Машу, глядя на них провинившимся котом, только глазками слёзно не хлопая. Миху даже осуждать ни за что не было сил: простодушный, искренний — ну прямо лучик света, — на него сетовать было априори аморально и нечеловечно — Андрей бы себе никогда и не позволил, никому другому — тоже. Машка только хлопала его ободряюще по плечу, улыбалась криво-косо, но всё равно так счастливо, открыто, что никаких сомнений в том, что она была рада за них двоих — ну прям как старшая сестра за своих двух непутёвых братьев, — ни разу не возникло. Балу отреагировал громче: улюлюкая, наваливаясь то на Горшка, то на Князя с разных сторон, он то посылал им шутливые поздравления, спрашивал, когда свадьба — Миха ржал беззастенчиво; Андрей в смятении на него исподлобья пялил, — даже позволил себе опустить шутку про редких разноцветных ленинградцев, встречающихся в дикой природе нечасто и являющихся нетипичным для данных условий среды видом. Он по воле одного лишь случая смог увернуться от стремительно прорезавшего воздух точно рядом с его ухом кулака — карий цвет наливается раскалённо-красным свинцом, — улыбнуться обыкновенно-лукаво и спрятаться за Машкину спину, выставляя по обоим сторонам от её плечей гордо выставленные вверх средние пальцы. Андрей вовремя успел перехватить озверевшего в момент Горшка, сцепив руки кольцом у него поперёк живота — Балу теперь ему жизнью обязан: он спас его героически, рискуя своей собственной шкурой, — изо всех сил сдерживая его грубые слова в глотке и руки по швам. Сашка только почтительно ему кивнул; Князь скорчил недовольную рожицу и высунул обидчиво язык. Поручик отреагировал спокойней всех: повёл загадочно плечами, хмыкнул многозначительно и принялся отбивать какую-то одному ему известную дробь, полностью отвлекаясь на своё излюбленное занятие. Андрей предусмотрительно его трогать не стал: Шурке уже, кажется, просто надоело вариться в обществе (не)состоявшихся влюблённых придурков — Машка входила в их число только косвенно, потому что никаким придурком она далеко не была, ни в коем из всех возможных случаев, — и он просто «любит бить по барабанам, Андрюх, чего вот ты прикопался»; с тех пор Андрюха претензий не имел. Но, вопреки любому здравому смыслу и умиротворённости окружающей обстановки, Миша просто не мог проигнорировать это наигранное безразличие. — А чё это ты отмалчиваешься? А?! — он грозной тенью наступал на бедолагу-Поручика — следующая жертва была незамедлительно найдена, — сжимая от злости кулаки и хмурясь разъярённо. — Против чё-то имеешь?! Типа мы педики, голубые и всё такое?! — Это ты, Горшок, сам себе всё напридумывал, — безапелляционно выдал Саша, складывая руки на груди — он за этой барабанной установкой был как за каменной стеной, ему уж совсем никто и ничто не страшен был. Даже обозлённый Миха. Он продолжил совершенно невозмутимо, выбивая Горшка из привычной ему колеи своим нарочито спокойным тоном. — Я за вас рад, честно. Только вы группу-то не забрасывайте, — он улыбнулся хитро-странно — будто точь-в-точь улыбочку Балу на себе примерял, один в один получилась — и, явно не пытаясь сдержать иронию в голосе, величественно закончил, — женатики. Андрею пришлось второй раз из кожи вон лезть, только чтобы оскорблённый всеми вокруг Миша не разнёс к херам собачьим и эту дорогущую установку, и стоящие рядом с ней не менее дорогущие гитары, и Поручика, величественно разложившегося на своём масеньком табурете, и Балу, с таким же величием скрывающегося за спиной уверенной в своих силах Машки — Мышь бы он, конечно, обогнул стороной: её в каком-то выходящим вон за рамки адекватного трогать не позволено было никому, — и Князя, исключительно из огромной к нему любви. В общем, если кратко, их отношения — Господи, Андрей действительно теперь состоит в отношениях с Михой, что за несусветный вздор — приняли все без исключения: иначе бы Мишка просто немного другим способом заставил бы их этот факт принять, более насильственным и далеко не нежным. Андрей бы даже не стал его сдерживать. Больше они об этом никому рассказать не осмелились: вообще-то, статью за мужеложство ещё никто не отменял — странно даже, как к их этому запрещённому союзу в «Конторе» отнеслись снисходительно; возможно, просто привыкли, да и странного в этом ничего не увидели: Ленинград, что с него взять? — и их с Михой теперь, кажется, могли даже засудить за то, что они подержались за ручки или обнялись не так, как обнимаются обычно «только друзья». Но на это, если уж очень честно, почему-то было искренне, с высокой колокольни наплевать: то ли мысль об аресте их обоих как таковая просто не приходила им в голову — не укоренялась там, не дробила череп в крошку, не могла надолго там засесть, — то ли просто никак не трогала за живое их юношеские, пылкие умы, жаждущие новых, сильных впечатлений, не оглядывающиеся на законы и правила, живущие одним днём и тысячами ночей. Мишкины «Панки мы или нет, ё-моё?!», «Мы ж любим, ё-моё, сле-дова-тельно существуем… И всё такое, ну, понимаешь, да?» и «Какое, ё-моё, дело до людского мнения? Индивидуальность, блин, уважение к другим у них там хоть как-то где-то. Неужели не как-то и не где-то?!» только подогревали этот их максимализм и желание брать от жизни всё без какого-либо страха и чувства самосохранения. Но Миха ж прав был: они любили, любили искренно, чувственно и ярко; кто может — кто, блин, посмеет — им это запретить? Давайте, покажите этого смельчака, и от него даже и мокрого места не останется — Миха не позволит. Андрей привык обходиться с предметами своего воздыхания трепетно, осторожно и нежно — то всё были девчонки, с которыми по-другому-то просто нельзя было, а то теперь — Миха… С ним как прикажете себя вести? Не будет же он ему цветочки с клумб срывать, конфеты из магазина краденые таскать, косички неуклюжие ему плести? Всё это было чем-то обыденным и простым для любой простой пары, но они-то никакими простыми и в помине не были. А что в ответ на его ухаживания ему делали девчонки? Да, в общем-то… Тоже, бывало, цветы дарили — бело-фиолетовые сиреневые веточки нередко оказывались в его волосах по весне, — по паркам да лугам водили красивым, показывая ему неземной красоты дерево, склонившееся к небольшому прудику почти в самом центре — вода в этом прудике кристально-чистая, в нём утки противно крякают и чайки воют; ужас, и что в этом могло быть прекрасного? — водя по самым заковыристым улочкам города, гоняясь друг за другом по всем станциям метро. А ещё они дарили ему собственноручно изготовленные пирожные и кормили ими до потери пульса — Андрюха-то и против никогда не был: вкусные, подлюка, пирожные-то всегда получались, — печеньки с предсказаниями старательно ему лепили, потом наигранно-натужно обижались, когда он из раза в раз вытаскивал какое-нибудь несчастливое. Будто он в том виноват был: это ж судьба всё за него распорядилась. Судьба, которая совершенно случайно, по воле случая свела его с Михой — как после такого хоть даже и в Бога-то не уверовать? — судьба, которая пулей в лоб пробила его грудь насквозь, попадая в самое сердце, выбивая из него всё живое и оставляя только то, что бесстрастно и смело полюбит того, кого любить было нельзя, вольно распишется в графе о собственной недальновидности и недалёкости, готовое нести такое глупое бремя позора до своей собственной смерти. Судьба очень тщательно, щепетильно и серьёзно подошла к вопросу о его первой, настоящей любви, и выбрала ему в верные спутники того, кого ожидать пришлось в самую последнюю очередь. Князь был благодарен ей безмерно, бесконечно и безгранично — калейдоскопом переливались в душе его самые чистые эмоции, невинные чувства, самые чёрствые страхи и гнусные переживания, — Миха состоянию этому только способствовал, сам о том, впрочем-то, не зная. Интересно, как поведёт себя так называемая судьба, если пихнуть Горшку в руки эти бедные печеньки с предсказаниями — из шести печенек пять бы оказались плохими, и только одна стала бы счастливой — и заставить выбирать только одну? Как тебе такой вызов, а, судьба? Андреева рука вдруг замерла над головой лежащего, дремлющего с самым безмятежным и добрым видом Мишки; тот проснулся тут же, стоило Князю только прекратить свои бездумные перебирания пальцами его прядей. — Чё ты? — он слабо боднул лбом нависшую над ним в воздухе ладонь, призывая вернуться к начатому занятию: ему это, очевидно, приносило намного больше кайфа, чем простое лежание безвольным телом на чужих коленях. Андрей похлопал удивлённо глазами — и в самом деле, чего это он? О каких, блин, печеньях он вообще задумался? Он как минимум печь не умеет: сожжёт только всю свою кухню с потрохами, получит от матери нагоняй и с пустыми руками снова вернётся под Михино крыло переживать трудный период жизни, — оглядел с мнимым вниманием Мишино лицо и вопросительно задрал одну бровь. Горшок звонко заржал: эта Князева привычка постоянно играться бровями ему до безумия нравилась — он сам не брезговал изредка ему об этом говорить. — Чё втыкаешь, спрашиваю? Руку верни, — Князь послушно — больше как-то машинально — вплёл в чужие волосы всю пятерню, принимаясь размеренно массировать кожу головы; Миха тут же умолк и, едва не замурчав, снова задремал. Что бы Андрей ни думал, но идея с печеньем ему понравилась: можно сказать, самый лучший из всех всплывающих попеременно в голове вариантов — не какие-нибудь конфетки-цветочки, но и не что-то дорогое. Денег у Князя было настолько же мало, как и фантазии, когда речь заходила о подарках. Печеньками он и судьбу попытает — вот ирония выйдет, если и Мише тоже попадётся несчастливое предсказание; Князь будет смеяться, пока дыхалка не кончится и слёзы из глаз градом не потекут, — и хоть что-то вроде-романтичное Горшку сделает. Из него такой себе романтик — из Михи ещё хуже. На том и спелись: решили, что всё у них будет не как у людей, а так и только так, как они сами того захотят — никто против не был. Быть собой у них обоих получается лучше всего. — Я те печенье испеку, — задумчиво прошептал всё же он, морща нос и сводя брови к переносице. Андрей был почти полностью уверен, что Миха давно уже находился где-то не в этой реальности — где-то в такой, например, как их общая, отдельная, волшебная и сказочная, в которой они оба проводили намного больше времени, чем в какой-либо ещё, тем более сейчас, оставаясь наедине намного чаще раньшего, предоставленные вурдалакам, оборотням и друг другу полностью и всецело, — но Горшок тут же вскинул голову, поморгал заспанными глазами и потёр их костяшками, пытаясь разглядеть Андреево лицо сквозь непроглядное сонное марево: проверить, не шутит ли он так дебильно и несмешно, или реально на серьёзных щах предлагает ему свои услуги поварихи. Князева серьёзная мина выбила из его лёгких весь воздух: он зашёлся в неконтролируемом полуржаче-полукашле, вскакивая с чужих колен и принимаясь бестолково трепать себя по волосам — Андреева рука с головы съехала как-то по инерции и теперь покоилась рядом с его бедром на диване. — Чё несёшь-то, Княже?! — Миха с силой хлопнул его по коленке — Князь едва слышно прошипел — и, утирая ладонями выступившие на глазах слёзы, заглянул ему неверяще, с безмолвным упрёком в глаза. — Какое нахер печенье? Я чё, думаешь, не помню, ё-моё, как ты пытался макарон сварить? Мы тогда еле-еле кухню твою потушили. Это самое… Кулинар, блин, тоже мне. «Но макароны-то вкусные в итоге вышли», — подумал про себя Андрей, но вслух и слова говорить не стал. Он бы оскорбился куда больше, если бы подумал, что Миша насмехается над его — да, неидеальными, да, почти нулевыми — кулинарными навыками, если бы почти наверняка не знал, что никакая это не насмешка была: Миха-то в его силы верит как никто другой, верит, что всё у него выйдет и получится лучше, чем у кого бы то ни было, просто волнуется за Андрееву собственную сохранность — не приведи Господь он там чего-нибудь себе отжарит, ошпарит, порежет, прожжёт… — и чуть-чуть — за сохранность его квартиры. Если бы Мишка умел говорить чуть красивее и складнее, он бы точно рассказывал обо всём, что было у него на уме, ему словами через рот, а не передавал электромагнитные импульсы в надежде, что сигнал дойдёт до адресата. И Андрей ничего из этого сам себе не навыдумывал: полностью переданная цитата Михаила Горшенёва, переведённая на простой язык для простых обывателей. Андрей улыбается и кривит лицо в усмешке; Миха, бездумно теребя в руках его колено, продолжает: — И чё ты вот, ну, это самое, впрягаешься-то? Мы говорили уже ж, ё-моё, вот эти вот… Вот это вот всё оставь на девчонок, понимаешь да? Нам-то такое нахуй? — Приятное хочу сделать, — не теряется Князь и смотрит на замершего в оцепенении на какие-то считанные секунды Миху, подмечая эту его мимолётную перемену и помечая у себя в голове этот момент закладкой, чтобы не забыть. — Девчонки-не девчонки, а вот мне девочки тоже дарили что-то… Ну, я вот им цветы, они мне — печенье… — Так ты всё-таки признаёшь, что баба? — Миха весело гогочет, припоминая ему их давнишний спор, начавшийся даже до их отношений — чем чаще Андрей называет вещи своими именами, тем складнее и привычнее они становятся для него со временем; теперь даже не так уж и странно говорить про всё это как про отношения — и продолжающийся с перерывами и по сей день. Михе почему-то первостепенно важно было считать Князя кем-то сродни девчонке — так ему, как думал сам Андрей, просто было бы легче свыкнуться с мыслью, что целует он никакую не девочку, что обнимает далеко не самый нежный и тонкий стан, что пропускает сквозь пальцы не длинные пушистые волосы, а пучки нерасчёсанных, крашеных прядей, — но Андрей, как бы ни пытался его понять, проигрывать в этом споре никак уж не хотел. Идея с печеньем вдруг стала стремительно терять свою актуальность — и потеряла бы её окончательно, если бы у Андрея не нашлось гениального ответа на Мишин выпад: — Это я не как девчонка тебе что-то дарю, а тебе, как пацану. Понимяесь дя-а? — Андрей не мог не передразнить ощетиневшегося в мгновенье Миху, довольно наблюдая за ожидаемой реакцией. Один-один. — Скажи спасибо, что я вообще не стал просто цветов букеты тебе дарить. Из чистого уважения, блин, а ты вон как отвечаешь мне. Это заставило Горшка на десяток секунд замолкнуть, задуматься — оставшаяся совесть слегка кусала за рёбра, — пока ему не удалось весьма скоро додуматься, что Князь его просто пытается за живое задеть, надавить и вызвать к себе жалость. Остроумие Михи с каждым разом оттачивается всё профессиональнеее и профессиональнее: так скоро они — в симбиозе — достигнут высшей точки развития. Андрей уже почувствовал что-то неладное, когда Миша снова начал заливисто ржать: значит, было над чем. Значит, до чего-то додумался. Значит, Андрею точно стоит начать переживать уже сейчас. — За идею, ё-моё, нижайший поклон, — Андрей остатками своей силы воли сдержался, чтобы сначала не вдарить по обнаглевшему в край Михе — не стоило вообще в присутствии такого впечатлительного ребёнка упоминать о цветах и конфетах, ох как не стоило, — а потом вдарить и себе за то, что позволил себе дать слабину и привести такой аргумент, которым Миха смог бы сыграть назад. Пуля, выпущенная на поражение аккурат в Михин затылок, вернулась с другой стороны и попала в Андрея. — Ты вот, это самое, цветы какие любишь?

***

Идею с печеньем Андрей, вопреки всем предупреждениям матери и вздохам отца, всё-таки взял в оборот. Когда он говорил Михе: «Я испеку тебе печенье», он, конечно, имел в виду, что испечёт его с кое-чьей помощью — квартиру действительно жаль было сжигать, да и портить гарнитур не хотелось. А ещё, ведомый наставлениями и указами профессионала своего дела, его уверенность в себе и шансы на успех намного возрастали. В маминой кулинарной книге — она была просто огромна; Андрей подумал, что там наверняка должны храниться все существующие до сих пор и существовавшие только в эру динозавров блюда, то есть его печенья незамысловатой формы там точно должны быть, — и действительно, оказался нужный ему рецепт. Ему пришлось просидеть целое утро в одной позе, скрючившись вопросительным знаком, над этой огромной энциклопедией, выискивая по буквам рецепты в разделе «Выпечка», осторожно перелистывая каждую страничку — они были совсем уж исхудавшие, изношенные и потрёпанные временем: глядишь, вот-вот оторвутся с концами, если трогать их чуть менее бережно и аккуратно, как трогал их Андрей, — вычитывая каждое название, напечатанное мелким, кривым шрифтом. Если бы не понятный, современный, советский язык, на котором была напечатана книга, Андрей бы точно посмел подумать, что сей раритет достался им от прабабки со времён имперской России. Рецепт был найден — пришло время писать предсказания: Андрей решил сделать это заранее — зная себя, в самый нужный момент он благополучно об этом позабудет, — чтобы в последствие не париться сильно на этот счёт и преспокойно стоять у плиты аки самая заботливая домохозяйка, печь любимому парню-мужу вкуснейшие печеньки, пихать в них предсказания и пытаться поиграть с судьбой в попытке развести её и вывести на чистую воду таким нелепым, банальным — зато вкусным — путём. Андрей долго шарился по всему столу, чтобы найти хотя бы один чистый листок — чистый с обоих сторон: теперь он проверял каждую бумажку с неприсущей ему тщательностью, — и через какое-то время всё-таки выудил абсолютно неисписанный лист бумаги, который он тут же изрезал шестью небольшими полосками. Он, предусмотрительно сгребая всю перевёрнутую с ног на голову кучу макулатуры в угол стола, взялся за карандаш и принялся выводить ровные буквы по бумаге. Одно предсказание счастливое, другие пять — трагические. Шансы буквально один к шести: одно «Счастье будет вам и мужу вашему» на пять «К расставанию вас время тянет», «Несчастливы с тем, кто рядом с вами, будете — тому наказание за то, что черту вы посмели с ним перейти», «Не бывать счастью в доме вашем, коль с мужчиной в нём останетесь», «Против людской природы не попрёшь — жена вам предначертана судьбой» и «Нет счастья без любви — любовь вы ищите не в том» — и двадцати процентов нет. И что окажется непосредственным и главным участником всего этого представления — магического шоу, — если не сама судьба, решающая за них двоих смехотворными печеньками дальнейшую их жизнь? Князь в нетерпении смахивает пять листков в сторону, откладывает их на подоконник — для будущего печенья, чтобы не затерялись где и не помялись как — и стремглав выбегает из комнаты прочь. Сгонять в магазин, как казалось на первый взгляд, не было таким уж трудным и тяжёлым делом — не нервные клетки тратить на поиск той информации, о которой уже успеваешь забывать во время самого поиска, теряя в процессе нить и суть того, что ты вообще ищешь, — вот только он имел привычку настолько редко шляться по магазинам, что совершенно позабыл, каково это стоять часами в очередях за оказавшимся вдруг дефицитным молоком, потом — такой же дефицитной мукой, потом — за маслом, потом… И так, казалось, до удушающей бесконечности: домой он сумел вернуться только к вечеру того же дня, измотанный донельзя и уставший настолько, что никакого желания что-то готовить, что-то месить и что-то запекать у него категорически не осталось. Но нужно было: от Михи удалось отвязаться только на день — и то стоило ему ненормальных усилий: Миха никуда отпускать его не хотел. Андрей бы тоже никуда его не отпустил, если бы не хлопоты с одними-единственными, несчастными печеньями; их нужно было приготовить к завтрему, чтобы утром, выскочив во двор полусонным и полуживым, растрёпанным и забитым, с гордостью и довольством пихнуть в руки Горшку своё самое лучшее творение за всю его короткую жизнь — он уверен, печенье именно таким и получится — и триумфально наблюдать за прыгающим от радости и краснеющим от смущения Михой, который целый день и две ночи потратил на то, чтобы, кусая локти и заламывая пальцы, вкусить, наконец, великое Андрюхино кулинарное чудо, которое просто обязано произвести на него фурор. Замечтавшись, замерев на одном месте, Князь и не заметил, как мама успела предусмотрительно разложить всё купленное им на столе в кухне, как помогла ему раздеться и как отправила мыть руки, приговаривая, что в изготовлении печенья нет ничего сложного, просто нужна ловкость рук и хоть немного ума. Вот именно ловкости рук и немного ума Андрею-то и не хватало; озвучивать это матери вслух он не решился. До этого он никогда не держал в руках теста: незачем было, да и навык такой в жизни, как он считал, ему никогда не понадобится — оказалось, что понадобится, и очень даже сильно понадобится. Надежда Васильевна руководителем была, конечно, строгим, расслабляться ему не позволяла, юлить и от работы отлынивать — того больше, но и помогала она не меньше: на каком огне молоко греть показала, в какой пропорции соль и сахар добавлять, в какое время, когда муку сыпать и масло подливать, как тесто мести, как фигурки нужные из него вылепливать. Андрей без матери был бы как без рук — даже с ней как без рук, потому что руки у него, как мать сама выразилась, точно растут не из того места, — она очень вовремя напомнила ему про эти самые послания, которые он всё хотел в печенье пихнуть, очень вовремя послала его в комнату и очень вовремя, курируя, как он из теста кое-как пытается вылепить красивые формы, подсказывает ему, как лучше поместить в печенье бумажку, чтобы она нигде случайным образом не вышла после запекания. Вопреки всем упрёкам, Андрей своими руками создал шедевр кулинарного искусства: печенья получились ну настолько идеальными, насколько только могли вообще получиться; ради Михи стараться было не впадлу. Андрей-то и возразил бы теперь, что не такой уж он и рукожоп, что вон-а какие он печеньки вылепил, вон как они пахнут вкусно, вон как лежат равномерно и чудно на противне, прямо-таки сияют, лучатся гордостью за своего создателя и пекаря, если бы в это же самое время мама не пихнула ему в руки этот самый противень с этим самым гордым печеньем, не подтолкнула тычками к плите и не стала бы говорить, как, куда, на сколько минут и на сколько градусов их нужно запекать. Князь только усиленно кивал, мнимо вслушивался в каждое её слово, хотя мысли уже давным-давно были далеко. Как отреагирует Миха, как только увидит подарок свой? Какое предсказание вытянет? Понравится ли ему вкус? А вид? А форма? Андрей предвкушал вчерашнюю встречу весь этот день, но почему-то именно сейчас, глядя на бледные, красиво завёрнутые куски теста, это ожидание достигло своего эпогея: хотелось прямо сейчас броситься к Горшку на Ржевку, вытащить из дома за уши и увезти к себе, посадить за стол, поставить перед носом тарелку с свежевыпеченными печеньками и сказать: «Выбирай», сунув прямо в лицо именно то счастливое печенье, чтобы уж точно быть уверенным в том, что всё у них, на самом деле, сложится хорошо, что жить они будут счастливо, что станут великими панк-рок-музыкантами, будут по стране — по странам — колесить с турами и концертами, завоёвывать сердца фанатов и умирать вместе, в глубокой старости, всё ещё бок о бок, легендами. Андрей очевидно замечтался; мать тактично потерпела пару минут его тупого втыкания в ворочающиеся в печке печеньки, пока окончательно не растеряла всё терпение, когда любопытство взяло верх: — Ну, ты кому вообще их печёшь-то? Девочке какой-то? — сомнений не было: сын точно нашёл себе новую подругу, захотел сделать ей очень приятно и, чтобы не быть таким же банальным, как остальные парни, а выделиться на их бесцветном фоне — Андрюша ведь всегда креативным человеком был, со своим собственным миром и собственной фантазией, которую никто не способен понять, — впечатлить девушку и попытать судьбу: выйдет ли у них чего или нет; для того послания и сделал. Она была очень близка к истине — можно сказать, почти полностью угадала, — если бы не одна маленькая деталь, совершенно незначительная: Миша девчонкой не был. Андрей перепуганно поглядел на неё; все идеи, все оправдания самого себя, заготовленные им ещё пару часов назад в очереди за яйцами, вдруг разом вылетели из головы, оставляя после себя только пепел и прах, оставляя Андрея на растерзание. Он не находился, что сказать; мать поняла это по-своему: понимающе покивала, заулыбалась широко и так глупенько, как улыбалась ему только в глубоком детстве, когда Князь был ещё маленьким Андрюшенькой, только-только научился ползать на четвереньках и рыдал от режущихся зубов. — Приводи знакомиться, — тоном, не терпящим возражений, заявила Надежда Васильевна, погладила его ласково по голове и ушла с кухни, оставляя Андрея наедине со своими мыслями, давая ему передохнуть от своей постоянной компании и оправиться после её ну очень уж неожиданного вопроса. Конечно, обязательно он приведёт к ним знакомиться, уговорит, упросит, заявит, что его родители — сущие ангелы, добрейшей души люди, что они точно произведут хорошее впечатление, примут со всеми почестями и в дом, и в семью, и позволят остаться в жизни Андрея хоть на месяц, хоть на два, хотя лучше — навсегда. Один нюанс: они уже хорошо были знакомы с ним — не с ней; в этом не было необходимости. Андрей так часто бывал с ним — с ним, а не с ней, — что и матери, и отцу уже не нужно было спрашивать ему, куда это он собрался так поздно; им уже не нужно спрашивать, с кем он сегодня идёт гулять; им уже не нужно спрашивать, что Андрею надо, когда он приходит из раза в раз с одними и теми же умоляющими, слезливыми глазами, по одному и тому же поводу. Они знают его — его, блин, не её — как лучшего Князева друга. Знали, как лучшего Князева друга. Андрей никогда не осмелится им сказать, что теперь Миха больше не его друг. Никогда не осмелится привести его к ним в дом, показать родителям и сказать: «Мам, пап, знакомьтесь. Мой парень — Миха Горшок» — моментально вылетит из дома со всеми своими вещами вместе со своим «Михой Горшком», окажется на улице совсем без денег, без жилья, без амбиций и желания жить дальше. И даже Миша не сможет его успокоить. Нет, Князь точно никогда им об этом не расскажет. Он унесёт эту тайну с собой в могилу — Миха, он был уверен, тоже. Он бы так и просидел, пялясь словно сквозь духовку, на кафельном полу, пока печенье внутри не загорелось бы, если бы не вовремя подоспевшая мать. Пока она не начала причитать об оставленном без присмотра тесте в духовке, он так и не мог отмереть: всё ему мерещились пустые улицы, пустые карманы и пустой желудок; город, в котором его никто не ждёт; город, в котором его ничто не держит. Мама затормошила его за плечи — только тогда Андрей смог очнуться от своеобразного транса, оглядеться по сторонам, поглядеть на настенные часы, мерно отбивающие тихими тиками секунды, качающие под собой маятник, и понять, что чуть не упустил момента, когда плита ещё могла быть спасена. И осталась, на его облегчение, цела — всё благодаря матери, знавшей сына настолько хорошо, насколько он себя хорошо и знал. — Ты гляди, чего делаешь-то! — бранилась она, тыкая Князя чуть ли не самой мордой в тусклое окошко, за которым давным-давно уже нарумянились, поднялись и вот-вот было уже поджарились его несчастные печеньки. — Кто готовить-то решил! Я, что ли?! Мне это нужно было?! Квартиру спалить удумал, а?! Андрей прикусил язык зубами — в таких ситуациях сдерживаться у него получалось меньше всего, и он бы точно нахамил, ой как нахамил, не будь перед ним мать собственной персоной, которая и без того уже была обозлена на всё сущее, так ещё и отказалась бы, конечно, ещё потом когда-нибудь ему помогать; будто он ещё планировал хоть раз в жизни притронуться к духовке снова, — выкрутил на минимум рычажки на плите и осторожно открыл дверцу духовки. В лицо тут же пахнуло нежнейшим ароматом запечённого теста — слюнки потекли, — сахаром и молоком, температура в комнате от жара печки, как показалось, резко повысилась: Андрей вымок и измотался и без того, гоняясь за место в очереди со всякими такими же умными, как и он, малолетками, а теперь ещё и жарко стало до ужаса, щёки, нос и руки раскраснелись, затылок весь вспотел. Надежда Васильевна очнулась быстрее него, засуетилась, несколько грубо и небрежно оттолкнула его в сторону от раскрытой духовки и, предусмотрительно нацепив на руки перчатки, вытащила противень и поставила его на столешницу. — Готово всё, принимай работу, — стоило Князю потянуть свою руку к пышущим вкуснейшим запахом печенью, она тут же шлёпнула его по наглой его ладони; рука его тут же отскочила в противоположную от печенек — и матери — сторону. — Осторожно, они горячие ещё. И вот если бы не я, Андрей!.. — и он примерно на этом самом моменте отключил свой слух: дальше пойдёт то, что он слышал уже миллионы раз, что ему слышать снова было совершенно необязательно и что с вероятностью в сто процентов только сильнее испортит его всё ещё слегка воодушевлённый настрой. Свежеиспечённое печенье дымилось на тарелке, украшенной голубо-золотистой каймой — мать всё ещё распиналась где-то за спиной, что-то талдычила и пыталась вдолбить непутёвому сыну житейские мудрости; всё зря, Андрей не желал её слушать, — в нос ударял лоснящийся флёр выпеченного теста, дурманил и погружал в свои, отдалённые от реальности и мамы мысли. Миха стал ему дорог так быстро, резко, неожиданно; просто взял, ворвался в его жизнь, выбивая входную дверь с ноги, занял всё его время, все его мысли, все его чувства, наполнил всем собой до краёв. Рядом с ним Андрей наконец-то смог почувствовать то спокойствие, умиротворение и принятие, какое не чувствовал ни с кем другим. Он желал видеть Горшка рядом, хотел оставаться с ним всё своё свободное и занятое время, касаться его волос, щёк, спины, коленей, позволять щупать себя за бока и лопатки, дышать с ним в унисон, пугать мелких детей во дворах криками и орами, писать ему стихи и слушать его песни, петь и плясать — всё вместе, всё рядом, всё рука в руку, душа в душу. Но могли ли его сладкие грёзы когда-нибудь оказаться реальностью? Они знакомы так мало, так немного — за всё то время, что они вместе, Андрей успел узнать Миху настолько сильно, насколько никого ещё до этого за такой короткий период узнать не смог, и Миша успел узнать столько о Князе, сколько он о себе настолько малознакомым и недавним приятелям никогда до него не рассказывал; чувствовал он, просто чувствовал, что Горшку можно доверить всё и даже больше, отдать всего себя без остатка, посвятить ему жизнь, чтобы он в ответ посвятил свою жизнь ему, — но им уже удалось сблизиться настолько, что обоим уже давно начало казаться, что знакомы они всего не какие-то полтора месяца, а намного больше. Они знакомы всю эту жизнь, все жизни до этой; они были вместе всегда, в своих мыслях, в своих мирах; они всегда уходили от окружающего мира, прятались укромно где-то у себя, и там же общались друг с другом, справлялись с одиночеством напару — так было легче. Они не знали, что когда-нибудь смогут встретиться, что встреча эта произойдёт так внезапно, но так судьбоносно; они не знали, какое второе лицо всегда присутствовало в их воспоминаниях — общих: общих приключениях, историях, сказках, легендах, мыслях, — всегда ошивалось где-то рядом, всегда спасало в трудную минуту и никогда не позволяло оставаться подолгу одному. Это были они: друг для друга они стали отдушиной, они жили друг в друге, в Ленинграде, в сказке — везде; они не расцеплялись, как единое целое существовали во всех мирах и пространствах, фантастических и не очень, как одна-единая душа, разделённая на два тела и отправленная гулять по миру до тех самых пор, как не найдёт вторую свою часть — вторую её, вторую жизнь, — которая спасёт её и которую она сможет спасти сама. Андрей сделал себе пометку: красивая философия, нужно будет об этом как-нибудь написать. И Михе рассказать — пусть песню нужную напишет; Андрей не сомневался: он напишет ровно ту музыку, ровно такие ноты возьмёт и ровно так споёт, как и задумывалось, как и должно было быть, как и предполагалось изначально и как и должно было изначально звучать. Миха — вторая его часть: он знает его лучше кого бы то ни было ещё, как себя самого. Князь не сразу заметил, как вокруг него стало подозрительно тихо: мать, видимо, поняла, что никто её разгорячённых речей не слушает и слушать не собирается, потому так скоро ушла — вылетела пулей — с кухни, перемещаясь на диван в соседней комнате; Андрей слышал, как она всё ещё приглушённо жалуется беспристрастному отцу на их безответственного сына — ну и пусть. Он резко подскочил — перед глазами заплясали неуловимые звёзды; он схватился за стул и потряс головой, прогоняя искры, — здорово прохрустел всеми возможными затёкшими костями и, подхватив тарелку печенья, унёс к себе в комнату. Для красивой, беспринципной и неподозрительной упаковки нужна была какая-нибудь красивая коробочка — небольшая, немаленькая, не розовая и приятно украшенная. У матери спрашивать было себе дороже: она сначала начнёт рассказывать, припоминать ему все грехи, которые он только успел совершить за свой короткий век — или только за семнадцатую часть от него, — только потом соизволит поинтересоваться, зачем он пришёл к ней, а потом начнёт говорить, что никакие коробки не нужны, пойдёт и какая-нибудь белая скатерть, выглядеть будет милее и девочке понравится больше — Князь знал, всё так и будет; рисковать и испытывать судьбу он больше не хочет: нарисковался и наиспытывался. Сам найдёт. По крайней мере, так казалось ему только на первый взгляд. Где искать красивые коробки, идеально подошедшие бы для печенья, он совершенно не имел никакого понятия: пришлось прошелестить всю кухню сверху до низу, перевернуть все шкафчики — не издавая никакого шума, конечно: очень не хотелось, чтобы весь дом на грохот посуды сбежался — и переоткрывать все попавшиеся под руку дверцы. Никаких коробок не было вообще нигде — Андрей не мог так просто взять и опустить руки. Кухня была перерыта сверху до низу: сколько ни ищи того, чего нет, никогда этого не найдёшь. Оставался последний, запасной, но самый неочевидный вариант — кладовка. Там хранилось всё: от старого пылесоса до глиняных горшков, от старых Андрюхиных тетрадей со времён школы до маминых зимних сапог, от тупых ножей до отцовской старой шинели; уж если и там не найдётся никакой цветастой коробки, значит, придётся ещё уйму времени потратить на то, чтобы перекрасить и переделать коробку из-под чая, которую он, отрыв в каком-то ящичке над плитой, предусмотрительно отнёс в комнату на случай, если ему конкретно не повезёт. Ведь как знал: конечно, в кладовке и подавно никаких коробочек приличных не нашлось — о чём он только думал? — можно было не тратить время, которого теперь так не хватает для того, чтобы создать из коробки чая шедевр прикладного искусства. Было уже давно за полночь; родители мирно спали в своей комнате, изредка только доносился отцовский храп и мамино недовольное сопение; Андрей остался совершенно один на один с этой злосчастной коробушкой. Делать было нечего — чем меньше времени он тратит на нытьё по своей горе-судьбинушке и без дела стоит посреди комнаты, тем быстрее он закончит начатое. Когда дело касалось Миши, никаких поблажек Князь себе не давал: не расслабляться, из кожи вон лезть, стараться, чтобы понравилось; когда речь шла о важнейшем ему, как Андрею тогда казалось, подарке, внимательности и аккуратности требовалось вдвое больше. Сколько бы Андрей ни поносил пары в училище, сколько бы ни говорил, что ничего из них стоящего он не выносит, какая-никакая практика, занятие для праздного ума прекрасно набили ему руки: кисти привычно ложились в подставленные ладони, делая мазки нежно, тщательно, с особым трепетом и по особой технологии — Миха заслуживал того, чтобы для него так корёжиться; Андрей с полной готовностью и радостью корёжился для него. Никакой чёткой цели Андрей не преследовал: его руки сами собой вырисовывали на толстом картоне то, что им вздумается, отданными в полновольную импровизацию. В этом всём даже был какой-то плюс: даже у коробки, изготавливаемой в подарок Горшку, будет что-то особенное, сделанное исключительно для него в исключительно единственном экземпляре — так Миха должен ещё явственне прочувствовать всю Князеву к нему любовь, проникнуться в его чувства окончательно, если до сих пор по каким-то неочевидным причинам этого сделать не смог. Хотя это априори невозможно: он проникся всем Андреем ровно тогда, когда впервые его увидел — полудохлого, избитого, валяющегося чинно на мостовой набережной, убиваемый то ли огромным алкашом, то ли дешёвым пивом в своём желудке, — он уже тогда прочитал в нём всё, потому что знал всегда, потому что этой встрече просто суждено было произойти; да, в таком странном месте и в таком странном расположении, но чем только чёрт — и судьба — не шутит? Пару штрихов — бывшая некогда приторно-жёлто-оранжевой коробочка окрасилась в грубый чёрный цвет, пестрила надписями на ломаном английском совершенно разного содержания — Андрей английского ни в школе не учил, ни так просто никогда, ради интереса, в словари не заглядывал, но пресловутые «Punks not dead» знал прекрасно, благодаря кое-кому совсем не очевидному — и кривыми — исключительно по задумке — звёздами анархии, специально для которых пришлось перерыть весь стол в поисках кармина. Шёл третий час ночи — Андрей с гордостью осматривал результат своей кропотливой двухчасовой работы, бросая в сторону перепачканные кисточки и оглядывая мутнющую воду в стакане. На его взгляд, получилось даже лучше, чем он мог себе представить: настоящая панк-рок-подарочная коробочка для печений с предсказаниями — и никаких телячьих нежностей, никаких розовых соплей, всё очень по-мужски; Михе обязательно понравится. Глаза болели, слипались так, будто под веки щедро насыпали тонну песка, поволочили и оставили, как мазь, впитываться в кожу; голова пульсировала от неутешительно-положительных мыслей — вот Миша увидит, вот Миша удивиться, вот Миша обрадуется, вот Миша вытянет несчастливое предсказание, вот Андрей слёзно на него со стороны воззирается, моля сказать, что это всего лишь глупая шутка на первое апреля — чёрт с тем, что была самая середина зимы, — руки тряслись от часовых работ и труда; грудь разрывало на части переполняющим, трогающим до самых далёких частей его рёбер чувством — окрыляюще, заманчиво, плавно. Ему бы сегодня уснуть так, чтобы быть уверенным в том, что завтра он точно сможет проснуться. Андрей оглядывает заваленный барахлом стол и машет рукой — потом разберёт, — с сиплым стоном облегчения валится на заправленную кровать и так и отрубается, не потрудившись даже покрывало снять и одеялом укрыться. Ночью замёрзнет. Возможно, заболеет. Но печенье Михе всё равно донесёт — Миха просто обязан его попробовать. Миха сам уже разрывался от нетерпения: сначала Андрей заговорщески, ласково просит его подождать у парадной, добавляя, что у него есть для Горшка сюрприз, а потом Мишке приходится который десяток минут ждать его, как верный пёс, под окнами его квартиры, едва ли не воя на всё Купчино. Интерес буквально сжирал его изнутри, стоять и томить себя ожиданиями постепенно делалось настолько невыносимым, что ещё бы чуть-чуть, и Миха точно бы сорвался с места, отпирая железную скрипучую дверь одним движением, взбежал по лестнице, минуя пролёты, подлетел прямо к квартире Князевых и затрезвонил протяжно в звонок, забил ногами дверь до тех пор, пока ему не откроет либо услужливый Андрей, довольно держащий в руках то, о чём томил его всё это время, либо обозлённая Надежда Николаевна, которая пинками выпроводит его из парадной. Князю просто повезло выйти аккурат в тот момент, когда такая шальная мысль внезапным образом материализовалась в Михиной голове. Андрей неловко чертыхался, отчаянно краснел и натягивал шапку на лоб, пытаясь как можно спокойнее и непринуждённее выйти из парадной и предстать перед Горшком в полном своём обворожительном облике. Получалось у него это совсем уж плохо; за спиной двумя заведёнными назад руками он нервно перебирал в руках злополучную коробку, всё никак не решаясь заговорить первым. — Ну наконец-то, Андрюх! — Горшок, только отошедши от обуздавшего его резко транса, тут же оказался рядом с ним, заинтересованно поглядывая ему за спину; Андрей крутился в противоположную от него сторону, упорно не позволяя увидеть, что там такого он держал за спиной. — Тьфу ты, Князь, чё ты вот телишься-то?! Чё ты там принёс-то такого, ё-моё, что прячешь так? Покажи, а ну! Андрей ловко изворачивался, ужом вился рядом с Михой, и продолжал бы выплясывать вокруг него ритуальные танцы, если бы не одолевшее его притуплённую ой как не вовремя смекалку Горшковское хитрожопство — он совершенно беззастенчиво ткнулся носом в Князеву щёку, провёл резво от скулы до уха и горячим паром дунул прямо на торчащую из-под шапки мочку; Андрей зарделся в один миг, забылся и не заметил, как ловко Миша успел протиснуть свои руки ему за спину, — позволившее ему перехватить из его рук загадочный предмет. Князь не успел даже с досады завопить протестующе: Миха тут же вытянул руку вверх, сжимая в ней чёрную коробку, и потянулся ею так высоко, что Андрей, сколько ни пытался, дотянуться до неё никак не мог. Странная выходила картина: коробочка с печеньем изначально должна была быть подарена Горшку от чистого Андрюхиного сердца и его искренней юношеской любви, а теперь выходило так, что Андрей пытался вернуть себе отобранный самым наглым образом Михин же подарок, чтобы… Чтобы что? И в самом деле, чтобы что? Ни одно хоть сколько-нибудь похожее на правду предположение так и не смогло возникнуть в его голове; он истуканом замер на какие-то доли секунды, чтобы потом тут же отскочить от непонятливо пучащего на него свои глазищи Миши и, как на духу, выдать давно заготовленную фразу: — Я испёк тебе печенье с предсказаниями! — Андрей отвернулся в сторону, чтобы не видеть яркую смену эмоций на чужом лице, и чуть более уверенно — теперь-то он уже начал, теперь-то ему уже нечего терять — продолжил, хотя и язык путался, и мысли за ним нисколько не поспевали. — Там про нас это всё, и шесть штук всего, и всего одна — счастливая… Выбирай. Замолкнувший вдруг Миха как-то слишком сильно не вязался с теми образами в голове, которые успел себе напридумывать Князь за всё то время, пока нерешительно стоял за дверью в парадной, пинками пытаясь вытолкать себя наружу. Он медленно, осторожно воротил голову к застывшему взглядом на чёрной коробке Грошку; тот смотрел на неё так, будто это по меньшей мере было восьмым чудом света. — Ты чего?.. — снова попробовал подать голос Князь, но оказался нагло перебит весёлым, звонким голосом: — Ты реально, ё-моё, испёк печенье! Мне?! — Андрей хлопал глазами, но часто-часто кивал, как можно лучше убеждая Миху. — Ты! Мне! Печенье! Дюша, ё-моё, на что ты мне такой, это самое, золотой, а?! Андрей замер на месте, прибитый к асфальту гвоздями; от Миши можно было ожидать чего угодно, какой угодно реакции, каких угодно действий, каких угодно слов, но всё равно ни разу не угадать. И Андрею бы давно стоило к этому привыкнуть, но он удивляется этой смешной Михиной особенности снова и снова, каждый раз — как первый. Горшок распахнул свои медвежьи объятия — чуть не зарядил Князю по носу — и длиннющими своими руками сгрёб его в свою стальную хватку: попробуй дёрнутся — пошевелиться не сможешь. Не то чтобы Андрей хоть сколько-нибудь того хотел. Миха прижимал его к себе сильно, но нежно — так нежно и трепетно, словно боялся неосторожностью своей причинить вред, — всё продолжал шептать ему на ухо благодарности, восхваляя его чудо-руки и гениальность мысли, всё теснее и теснее вжимался ледяным носом ему в шею, рефлекторно как-то больше ища какой-никакой источник тепла. А из Андрея источник тепла вышел прекрасный: вся шея, лицо и уши горели, точно их чем-то подожгли, горло пересыхало от застывших поперёк слов извинений, так и не успевших сорваться с языка — готовились они к возможному случаю непринятия Михой его дара, придумывались даже тщательнее, чем слова признательности, потому приходилось так позорно впитывать в себя чужой запал и радость, но молчать рыбой в воде, — ноги косились в разные стороны, колени сгибались; Князь бы и упал давно, если бы его с силой не держали почти на весу поддерживавшие под поясницей руки. Горшок вдруг замолк — так внезапно, так резко, что Андрей даже одуматься не успел, как оказался один на один с ним в полной тишине, прерываемой только криками детей и бранью стариков. Миша, ну точно, ждал чего-то, ждал ответа, терпеливо ждал; Андрей не мог выдавить из себя и приличного слова. Сил не хватало вообще ни на что — кроме того, чтобы с глупой лыбой и искрящимися глазами смотреть на лохматый затылок, прижимающийся к его щеке, конечно. — Не за что, Мих, — прохрипел он, стоило только Михе нервозно как-то завозиться у него на плече и слегка расслабить хватку; Андрей разволновался мигом, волей-неволей всё-таки смог открыть рот. — Я просто приятное хотел сделать. — Ещё какое, ё-моё, приятное сделал, Андрюх, блин! — Миха принялся с новыми силами распаляться, благодарить, возносить святое имя Князя к небесам и слюнявить короткими поцелуями его щёку; Андрей бы, может, этому и скривился, но никогда, ни в жизнь себе такого не позволил бы. — Я вообще, это самое!.. Я реально не ожидал. Я думал, ты шутил так, ну, понимаешь. А тут!.. — и едва слышно, шёпотом, добавил как бы невзначай, заметно смущаясь и чуть нервничая; Андрей удивился не на шутку. — Хотел сделать приятное, ё-моё, мне б и поцелуя хватило… Князю будто озарением в голову вдарило: он, просунув свои руки через цепкий хват, резво схватился за Михины щёки, оттаскивая его от своей шеи, поглядел пьяно, уверенно в его глаза — лоснящееся безумством и страстью марево, чернеющий закат за потолком, заколдованная топь; весь Миха был будто ожившая сказка, — и притянул к себе. Андрей чувствовал, как Мишины губы растянулись в довольной улыбке, как его руки перемещались по всей его спине, пытаясь найти идеальное себе положение, как потеплели его щёки и нос, каким жарким, оказывается, было его дыхание на Князевых губах. Целоваться с Михой всегда было сродни чему-то безумному, но до приторности приятному: он не напирал, не кусался, не подминал под себя; зато лизался прям как самый верный пёс, водил языком там, где ему вздумается, прилизывал каждый горячий вздох, срывающийся случайно с Андреевых губ. Когда дело касалось непосредственно Андрея, его грубой — Миха бы сказал, мягкой — кожи и потрескавшихся — Миха бы сказал, нежных — губ, он был крайне обходителен, учтив и осторожен, словно целовал, трогал и щупал не живого человека, а драгоценнейший в мире хрусталь, бриллиант, платину, словно под руками его был не Андрей, простой смертных из училища искусств, чудесный художник и совсем немного музыкант, а прекрасный принц из далёкой страны, которого бы только любить, ласкать, оберегать, холить да лелеять. Андрей задыхался: Михи было много, Миха был везде, Миха дышал загнанно и рвано, но продолжал счастливо улыбаться и смотреть на него со смесью восхищения и ласки, как всегда смотрел на него, как никто до него ещё не смотрел — ни все бывшие Андрюхины подружки, ни родители, ни друзья-знакомые-приятели; Миха лучился, сиял своей к нему любовью, раздавал килограммами по частям, и всё одному ему, всё одному Андрею — всего Миха себя отдавал с потрохами, с отсутствующими зубами, с лохматыми волосами и с всеобъемлющей, нежнейшей душой; Андрей принимал всё, принимал всё без остатка, упивался всем этим с радостью и немой благодарностью в самой глубине его бризовых глаз. Михе хватало и этого. Каждый их поцелуй, каждое Мишкино касание в груди отзывалось бешеным трепетом и сладостью на душе; этому моменту не суждено было стать таким же. — Это ещё чего такое?! — послышался где-то в стороне звонкий, дребезжащий голос; Андрей тут же оторвался от чужих губ и устремил свой перепуганный донельзя взгляд в сторону побеспокоившего их так внезапно звука. На них, махая во все стороны своей костылёй, с ненормальной — для женщины столько преклонного возраста — скоростью, разгребая ногами сугробы, напирала разъярённая, злющая бабка. Удивительно, как она вообще в такой мороз осмелилась на улицу выйти; но сейчас не до размышлений Андрею стало, совсем не до дебильных вопросов и поисков на них таких же дебильных ответов: ещё чуть-чуть, ещё совсем немного и эта бабка своей тростью оприходует не воздух вокруг себя, а их с Михой головы. Тянуть, мусолить и мешковать больше было попросту нельзя — опасно для здоровья и жизни, — Князь, как только очнулся от затянувшегося шока, тут же дёрнул стоящего колом Горшка за обе руки, схватился за рукав его куртки и со всех ног помчался от своей парадной, волоча всё ещё не пришедшего в себя Миху. — Куда?! Педерасты бесстыжие! Я на вас в полицию заявлю! — только и слышал Андрей вслед, пока уносил их обоих куда подальше, пока тело само тащило их куда-то на огромной скорости, действуя отдельно от сознания, повинуясь своим устоям и укладам; бежало без оглядки — во все, между прочим, стороны, — бежало так быстро, как только могло, сжимало толстую ткань крепче, прислушивалось к шагам позади себя, проверяя, не затерялись ли они среди дворов, людей и собак. Он заворачивал за всевозможные, найденные им только углы, мешался с толпой и бежал всё дальше и дальше, спотыкался, поскальзывался на ровном месте, бранился и, выпучив глаза, смотрел только на дороги, на дома, куда можно было бы свернуть, куда можно было бы спрятаться, где можно было бы укрыться; и бежал бы он так ещё невесть сколько времени — вероятно, всю оставшуюся жизнь, пока не упал бы замертво от изнеможения и усталости, как бешеное животное, — пока его настойчиво не дёрнули за капюшон, вынуждая приостановить их нескончаемый марафон. — Всё, всё, Князь, баста! — завопил жалобным голосом Миха, как только Андрей всё-таки затормозил, отпустил его куртку и уселся на землю, пытаясь восстановить сбитое напрочь дыхание. Только тогда Князь огляделся; вокруг него всё было белым-бело: дома, люди, машины, детская площадка, рядом с которой они и оказались — всё в снегу, и ни одного следа, ни одного признака существующей здесь жизни. Куда ж это Андрей их завести умудрился? Что за глушь?.. Горшок выглядел совершенно не лучше него: отдышка у него была ещё хлеще, колени заметно подрагивали, и лицо его стало больше походить на помидор, чем на человеческую рожу, но почему-то улыбался он так, будто ему эта ситуация как минимум доставила кучу удовольствия; Андрей злобно на него воззирался снизу вверх. — Да не смотри ты, ё-моё, так! Ну, чё ты, блин, в самом-то деле… — Миша сел на снег рядом с ним — чёрная коробочка, которая вследствие погони не была потеряна только каким-то совершенным чудом, осталась покойно торчать у него из кармана сбоку, — и потянул было уже свою руку к его коленке, но встретил только чужое сопротивление; пришлось всё-таки нехотя, через силу оправдываться. — Да ты подумай, ё-моё! На нас уже старушки с клюшками, это самое, реагируют. Как же, блин, классно не оправдывать чьи-то ожидания! Такое, прям, ё-моё, удовольствие. Вот прям только щас понимаешь, что, ну, вот точно только себе и своим идеалам следуешь. Понимаешь, да? Андрей иногда искренне поражался способностью Горшка из любой сложной, ужасной ситуации делать что-то выгодное, удачное и нужное себе — иногда, потому что нечасто наступали такие моменты, когда Андрей и сам не мог взглянуть на всё с оптимистичной точки зрения. И вот именно тогда, когда даже он думал: всё, крах империи, провал, гибель цивилизации — Миха придумывал что-то снова и снова, никогда не отступался и всегда смотрел на мир через призму розовых очков. Будто он и не умел думать как-то по-другому, будто он умел думать только о хорошем. Князь знал — это не так. Миша умеет, ой как умеет думать только о плохом; накручивает порой себя похлеще самого Андрея, и зависит это, скорее, от его настроения — или фактора отцовского в это вмешательства. Когда дело касалось отца, Миха был неутешим. А тут никакого Юрия Михайловича — одна доисторическая старушка, которая снова посяглась на светлость советской нации и прокляла существование очередных мужеложцев, доколь всех к дьяволу не отправила. Вполне обыденная для любого ленинградца история, древняя как мир и древняя как бабка у парадной на скамейке; их бы давно перестали бояться и хоть как-то обращать на них внимание, если бы не такие зашуганные, всё-ещё-не-до-конца-панки-Андреи, у которых перед лицом маячили перспективы холодных решёток и узких камер с такими, как он, только намного грознее, страшнее и сильнее — не составит труда принудить к тому, чего не хочется. Тем более, зная их предпочтения, страх этот только усиливался. Андрей Мишку, конечно, прекрасно понял — не понял только, сколько ещё времени он будет прикрываться их панк-натурой, молодостью и живостью ума, чтобы оправдывать себя в своих же глазах на фоне брюзжащих слюной консерваторов, поддерживающих старые порядки и не принимающих современную молодёжь ровно так же, как их в своё время не принимали такие же, как они сейчас, староверские старики — замкнутый круг. Но в какой-то мере это было самым простым решением: говорить, что ты не оглядываешься на мнение окружающих, говорить, что ты индивидуальность и никто тебе не судья, говорить, что ты не нарушаешь закон, если спишь с кем-то, кто совсем немного одного с тобой пола, потому что так проявляется твоя свобода в выборе партнёра — и от тебя мигом все отмажутся, клеймят дурачком и оставят в покое. Гениальность — второе Михино имя, но в чём он был не прав? — Да, Миш, ты прав, — выдал он единственное, что смог выдать, в перемене между своими глубокими вздохами, и так и затих. Главное, что Миша понял, что остался понятым, принятым и уваженным — Андрей о том ясно дал знать, — остальное вторично. Князь позволил себе расслабиться: медленно, мерными порциями из его глотки худо-бедно стали порываться первые хриплые, незатейливые смешки; чем дольше он тянул, тем громче становился его смех, тем звонче в ушах отдавался его хохот — хотя бил по перепонкам, но так радовал Михин слух. Тот сдерживать себя не стал: в унисон заржал прерывисто, громко, пугая сидевших чинно-мирно на ветках ворон, разгоняя нахохлившихся голубей с тротуаров. Смех Горшка всегда вселял в Андрея какую-то радость, уверенность и облегчение, был ему своеобразной отдушиной и музыкой для ушей — какие бы прекрасные песни под его стихи Миха не писал, его смех всё равно останется лучшей; жаль, Миха сам об этом не знал, но чёрта с два Андрей бы осмелился вслух ему об этом сказать. Он сам прекрасно это понимает: не замечать, как Князь заметно расслабляется, стоит ему только привычно на все страхи, обиды и невзгоды загоготать, всё плохое само собой уходит, испаряется, исчезает; остаётся только горькое послевкусие, умиротворение и безграничное счастье. Находиться рядом с Горшком — уже счастье высшей своей степени; слушать его смех — тем паче. — Ой, ё-моё, — прерывая резко свой смех, вырывая Андрея из его затуманенной задумчивости, живо засуетился Миха, хлопая себя по карманам куртки, — забыли ж совсем, чё это всё… К чему это всё делалось-то! У Князя из головы совсем всё вылетело: животрепещущий страх всё тело пробил мощным зарядом тока, оцепеняя, пресекая любые другие мысли и действия, кроме подсознательных, неосознанных мыслей «бежать прочь» и «ни за что не глядеть назад». Ни о каком печенье, которое он так старательно Мишке готовил, он и в помине не вспомнил; только тогда, когда знакомая чёрно-бело-красная коробочка очутилась в чужих руках, он вдруг вспомнил, что, вообще-то, до этой страшной бабки, до сырой, промозглой камеры тюрьмы побольше всего на свете он боялся Михиной реакции на его девчачий — в самом деле, как же по-девчачьи это всё со стороны должно было выглядеть — подарок. В груди кипятком разлилось пьянящее чувство: он там же вспомнил, как Миша, вопреки всем его опасениям и гнётам, остался настолько счастливым и довольным, будто ему не простое печенье подарили — считай, банальнейший знак внимания: не простенькие объятия-поцелуи, но и не дорогущие гитары, — а как минимум притащили целое состояние, целую многомиллионную фан-базу и сказали, мол, распоряжайся, это всё теперь твоё: твори, играй, пой, развивайся — никто тебе больше не помеха. Если бы Миха услышал его мысли, он бы сказал: «Ты и есть мой пропуск в этот мир, где я могу творить, играть, петь и развиваться, и никто мне не будет помехой. Мне уже подарили тебя», — но другими немного словами, с более частыми запинками и паузами и совсем не так, как это изначально звучало бы у него в голове. Но Андрей бы понял его и так, и сяк, и без слов, и с тысячными «ё-моё», «это самое» и «ну, это» — это он умудрялся понимать лучше любой затяжной лекции в училище, лучше любой науки, лучше любого человека и лучше любого английского слова. Миша только за этот дар готов был его причислять к лику святых. — Чё ты там говорил-то? Одна удачная, да? И мне, типа, выбрать надо? — Андрей вяло кивнул: сердце то замирало, то начинало биться быстрее; дыхание то перехватывало, то его стремительно не доставало; кровь то застоями купорилась в венах, то разгонялась до бешеной скорости — на большее он был просто не способен, никакие слова не смогли больше сорваться с его губ; он замер в томительном ожидании неизбежного, как преступник на эшафоте, дожидающийся своей участи: порвётся ли верёвка и его помилуют, или ему придётся умереть от удушения? Миха, как назло, медлил, всё копошился в этой коробочке, закусив клыками нижнюю губу. Он — видно было невооружённым взглядом — волновался не меньше Андреевого: точно так же глазами бегал от одного голого дерева к другому, точно так же избегал прямого взгляда, точно так же руками дрожал обеими, точно так же пыхтел усиленно. Всего шесть печенек, и только одна обрекала их отношения на продолжительное счастье, остальные пять — на скорую разлуку; по крайней мере, именно так понял бессвязный лепет Андрея Миша, потому и боялся до смерти, будто в этом печенье была уготована смерть его, как игла в яйце для Кощея. Только здесь ещё был шанс выжить — да какой маленький-то! — только здесь судьба ещё могла сыграть в их пользу и благословить их союз своей Афродитой, только здесь ещё можно было отсрочить, воспротивиться их общему будущему, передумать всё по-своему и сделать его намного, намного лучше того, что им было предначертано. Панки, как всегда утверждал Миха, это про свободу. Свобода от судьбы — тоже панк? Тогда Андрей с радостью плюнет ей в лицо, если она только посмеет позволить выбрать Горшку не то печенье. — Вот, щас, — Миша, в последний раз порывшись в злосчастной коробке, выудил, наконец, оттуда одну печеньку — по виду вообще нельзя было определить, к какой категории из двух она относилась; шансы около семнадцати процентов… — и повертел вопросительно в руках. — Её ж, это, поломать надо? И там, типа, бумажка с пописульками? Андрей снова кивает — глаза жмурит, брови хмурит, голову в сторону отворачивает, чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать, чтобы абстрагироваться и поверить хотя бы немного в чудо, — Миша ломает с хрустом печенье — Андрей слышит шелест бумаги и сжимает руки в кулаки: вот-вот решится всё, вот-вот решится его дальнейшая жизнь, вот-вот решится его судьба — и, развернув так громко, как только смог, бумагу, чтобы Князь уж точно услышал, стал важным тоном вслух зачитывать: — Счастье будет — ой, Андрюш, у тя такой почерк прямо, ну, загляденье прям — так вот, это… Счастье будет вам и мужу вашему. Андрей всеми фибрами души слышит, как заново по кусочкам собираются его растресканные надежды, как гудит работа кровеносной системы и как бьёт пульсом по ушам. Он не верил своему собственному слуху; он развернулся всем корпусом в сторону глупо пялящего в клочок бумаги Горшка, оглядел его совершенно неверящим взглядом и встретил такой же неверящий взгляд напротив. — Это чё значит? — тупо спросил тот, хлопая глазами так удивлённо, будто и не ждал того совсем. — Это, типа, ну… — Это-типа-ну значит, что печенька-то счастливая, — выдаёт Князь на одном дыхании, помогая обомлевшему и потерявшему дар речи Михе докончить предложение. — Понимаешь? Миша закивал головой как-то слишком энергично — глядишь, вот-вот отвалиться должна была; ему на то совсем плевать было: он был рад и удивлён ровно до безумия, — весь просиял неугасаемым никогда светом буквально изнутри, подсел к нему ближе, отставляя коробку рядом на снег, и схватился своими заледеневшими руками Андреевых чуть менее холодных, прижал к своей груди, сжал в ладонях, и поглядел на него так воодушевлённо, так преданно, что у Андрея непроизвольно перехватило дыхание. Ну, на что ему досталось такое чудо? За какие такие заслуги даровали ему сие счастье безумства? Что такого Князь хорошего успел натворить, что его наградой стало величайшее дарование человечества? Вот бы кто мог ответить на эти вопросы — Андрей был бы очень признателен. — Ну ты выбрал жаргон, конечно! — весело упрекнул его Горшок, когда молчание стало как-то слишком сильно затягиваться и вдруг появилась потребность хоть что-то сказать, хоть как-то съязвить. — «Счастье вам и мужу вашему»… Ну ты даёшь, Князь! Это ты чё! Это ты мне так предложение делаешь?! Миша снова засмеялся — Андрей снова вошёл в свой личный гипнотический транс, когда вся реальность вокруг пропадала, когда все существующие вокруг люди меркли и исчезали, когда оставался только один Миха, его задорная лыба, его вечно смеющиеся карие омуты и его заливистый, солнечный хохот. Андрей был уверен почти на все сто: этот смех он слышит далеко не первый раз в жизни. И первый раз он слышал не тогда, не в первую их с Михой встречу, не тогда, когда он по пути от набережной до остановки, от остановки до дома, травил байки, всё трындел и трындел о чём-то, как сначала Андрею показалось, только ради того, чтобы его отвлечь. Чем больше, чем дольше, чем чаще он общался с Михой, тем явственнее понимал, что это его вечно дурашливое поведение и приподнятое в самых худших случаях настроение были частью его самого — частью его мощнейшей харизмы. Андрей уверен: нет ни одного человека на всём белом свете, который бы никогда не поддался влиянию этой его самой харизмы, пообщавшись с ним хотя бы пару минут — все падали под силой его заразительного смеха, счастливой беззубой — от того не менее обворожительной — улыбки и лукавого прищура глаз. Но на свете есть всего парочка человек, которые знают, каково это — сцеловывать эту его улыбку с его губ, слышать его смех, отдающийся в собственных ушах эхом, чувствовать его язык своим языком и трепать неслушающимися, онемевшими на морозе пальцами его тёмные лохмы. И Андрей, честно говоря, никак не хотел, чтобы кроме него и ещё той пары человек никто больше такого счастья не познал — не заслужили. — Чё молчишь-то?! Соглашаешься, что ли, а? Замуж за меня пойдёшь? Пойдёшь?! — мигом выдал Миха, стоило ему только отстранится. И Андрей даже не знал, что ответить: признаться ли чистосердечно, солгать или съехать с темы шуткой? — Мих, перестань ты, — начал было он скомкано, сипло, но тут же разразился диким хохотом — Мишка снова использовал против него тот самый приём, который абсолютно всегда и без исключений на нём прокатывал: он, пробравшись холодными пальцами под его куртку, стал его грубо, безжалостно щекотать. — Миша, блять! Миша, всё, хватит, Ми-их! Андрей корёжился, метался в разные стороны и безуспешно пытался от своего оголённого, открытого и отданного на растерзание чужим проворным рукам живота их отнять, оттолкнуть Горшка куда подальше, пресечь любые попытки вывести себя на чистую воду таким варварским методом; Миха был беспристрастен, непреклонен и неумолим. Он бы и продолжил щекотать Князя до тех пор, пока тот не отбросил бы свои коньки прямо здесь, посреди пустого района, на холодном снегу, если бы Андрей, чувствуя, что вряд ли сможет долго выдержать, наконец, не выдал: — Да, блять! Да, согласен я! Пойду! — только тогда Михины руки вылезли из-под его куртки, только тогда Миха отстранился, только тогда он поглядел на него такими серьёзными, вопрошающими глазами, словно и не шутил больше. Или он действительно больше не шутил? Стало быть, тогда и Андрею придётся отвечать честно. Но не то чтобы он хоть когда-то Мише вообще врал — и сейчас он сказал чистейшую правду. Только так, на эмоциях, не подумав. — Ты серьёзно? — спрашивает у него Миха, отодвигаясь от него так, чтобы устремить взор своих настойчивых глаз в недоумённые глаза напротив. И что это на него только нашло? О чём он таком вообще спрашивает? Нонсенс. Андрей спешит осадить его, вразумить, сказать, что они, вообще-то, ни в какой не сказке, что реальный мир тоже иногда стоит брать в расчёт и что иногда тоже нужно подумать о своём будущем, а не жить просто так, одним днём, веря, что будущее сложится как-то само собой — не так это работает, ну не так: — Мих, отступись. Мы знакомы пару месяцев от силы. Миха, чего и стоило ожидать, тут же вспыхивает: как же ему не нравилось, когда Князь снова начинал в чём-то сомневаться, будто от какого-либо решения — в пользу или против — зависит то, произойдёт ли зомби-апокалипсис, взорвётся ли планета, влетит ли метеорит в Землю, или всё-таки повременит ещё чуть-чуть — до очередного такого вопроса, от которого будет зависеть крах и жизнь всего человечества. — И чё, ё-моё! Мне теперь не любить тебя, или чё?! Я тебя серьёзно спрашиваю. Андрей отступать не собирается: кому-кому, а в их паре ему точно нужно быть тем, кто остепеняет другого — иначе в таких важных вопросах оба грозятся натворить делов. — Мих. Нам по пятнадцать. Миха распаляется только пуще прежнего. — Хорош отмазываться! Андрей пытается ласково, расточительно и спокойно ему донести. — Мы мужчины. Миха не понимает. — Будто это такая уж большая проблема, ё-моё. Андрей начинает злиться всё сильнее: терпение иногда кончалось даже у него. — Нам не позволят. Миха хватает его за плечи — уверенно, сильно, — шарится взглядом по его напряжённому лицу, словно пытается выискать ответы на какие-то свои вопросы в своей собственной голове; Андрей смотрит на него в ответ так же решительно — отступать никто из них не собирается, отказываться от своей точки зрения в пользу другого — тоже. Кто-то же должен предлагать авантюры — кто-то же должен от них отказываться. — Мы панки! Мы себе всё позволим! — завершает гордо, грандиозно Горшок, скалясь в улыбке и хмуря по-смешному брови. На таких вот моментах, когда Миша начинает все свои сомнительные действия, всё своё сомнительное поведение объяснять тем, что «они панки, им всё можно», у Андрея стремительно кончаются аргументы. Потому что в чём же он не прав? Андрей угрюмо замолчал, опуская глаза вниз, старательно избегая настойчивых карих омутов — нужно было подумать. Миха, вполне возможно, и не понимал вовсе, какой вопрос он задаёт: выдал первое, что пришло в голову, решил так смешно пошутить, а потом, как Князь перешёл с шутки в серьёзку, тоже ухватился за свою позицию и принялся выдавать шутку за правду. Кто-кто, а он точно руководствуется логикой: в каждой шутке есть доля шутки. Андрею нужно было думать: ответь он сейчас, что не собирается играть с Михой в его глупые детские игры, как бы тот на это отреагировал? Обиделся бы, конечно, сильно обиделся — возможно, даже на какое-то время перестал бы с ним разговаривать вообще, мрачно посматривая на него из-за угла, всеми силами пытаясь вызвать у него чувство вины, сожаления и раскаяния, чтобы Князь, как обычно, побежал бы перед ним через пару — максимум — дней унижаться, извиняться и клясться ему в верности, умолять о прощении и пощаде, а потом самому ходить и динамить его дней этак пять, не давая себя ни коснуться, ни поцеловать; вот тогда Миха уже бежит извиняться, раскаиваться и умолять разрешить ему хотя бы один поцелуй. Ответь Андрей, что он не согласен… Он бы, как минимум, соврал — врать Мишке не хотелось никогда, ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах, даже если положение вынуждает: правда и только правда. Потому что сказать, что он не хочет когда-нибудь стать с Мишей настолько близкими людьми, что когда-нибудь, в какой-то момент жизни совершенно случайно пихнуть его под алтарь — то же самое, что сказать, что Андрей перестал верить в «каждому музыканту свой художник»: и об одном, и о другом он думал так часто, как только мог думать его заполненный одним только Мишей мозг. А если Андрей согласится? Скажет, мол, да, Мишенька, на всё я согласен: хоть мужем стать, хоть домработницей, хоть вторым солистом в «Конторе» — всё для тебя, мой дорогой Горшок, всё ради тебя и всё во славу тебе; что тогда скажет он? Обрадуется, несомненно, сильно обрадуется: расцелует, в объятиях задушит, комплиментами завалит и пообещает, как только стукнет ему восемнадцать, прибежать с цветами к его парадной и кинуть прямо в его окно коробочку с кольцом — что-то вроде такого сумасшествия. И Андрей, конечно, растает — никуда не денется от приторных его речей, — и сам обрадуется пуще него своему же согласию, будет ждать Михиного восемнадцатилетия больше, чем своего собственного, чем любого другого праздника в жизни. Он не захочет больше думать о том, что никогда они не смогут пожениться по-настоящему — не в этой стране, — а ехать куда-то за рубеж… Денег они вряд ли столько найдут. Да и зачем так заморачиваться? Хотя Миха, конечно, заморочится. Потому Андрею ничего и не остаётся, затаив дыхание, как перед смертью, опустив плечи и схватившись ладонями за Мишины щёки, твёрдо, уверенно выдохнуть ему в самые его приоткрытые губы гордое: — Да. Я серьёзно, Мих. Чтобы потом получить радостный вопль, детский визг и лепет, тысячу коротких поцелуев на всём лице и руки, шурующие под курткой по разгорячённой коже беззастенчиво, тихие обещания: «Вот возьму я тебя замуж, вот точно возьму, ради этого, ё-моё, госстрой переделаю» — что нисколько Князя не пугало, не отталкивало и не смущало, хотя, может быть, и должно было. Миха такой, он всё понимает: говорит-говорит-говорит всякий бессвязный бред не думая, а потом, спустя какое-то время, задумывается об этом слишком сильно, слишком глубоко, выливает на Андрея все свои догадки, ища у него совета и поддержки, рефлексирует и сухо плачется ему о своей наивности. Миша нашёл в Князе того, кто умеет его понять, кто умеет его утешить, кто даже без слов способен поднять его боевой дух или усмирить разбушевавшуюся ярость в груди. Князь был ему катализатором, работающим во все стороны: он был всюду, где был Миха, он поддерживал его во всём, что бы он ни делал, он говорил ему то, что было у него на уме, и говорил он это так красиво, так складно и так звучно, что хоть часами его слушай — не наслушаешься никогда. Миха нашёл в нём того, кого никогда не надеялся найти в этом мире: того, кто отличается от него там, где он бы не хотел быть собой, и похож в том, где он бы хотел собой оставаться. Они были разными ровно настолько, насколько были похожи — это именно то, что навсегда привязало Миху к Андрею. И как Андрюху можно не любить? Миша бы никогда не понял. Он в каждой своей ноте, в каждой своей песне, в каждой октаве своего голоса слышал свою к нему любовь, наполнялся ею изнутри, дышал ею, жил ею, существовал только благодаря ей. Он играл на гитаре пару аккордов, хвастался своими успехами и снова и снова рвал басовые струны — всё ради того, чтобы Андрей в музыке смог услышать то, как по-настоящему звучит Михина любовь; то, как много он для него значит; то, как сильно он им дорожит; то, как много он старается, как много он делает, как ласково перебирает оставшиеся струны — всё это звучит от самого его сердца, от самой его души; всё это звучит для одного только Андрея, для одного только его сердца, для одной только его души, отзывается дребезжанием небрежно зажатых аккордов и таких же небрежно недосказанных ему слов — слов о том, как на самом деле Миха не может без него жить. Андрей Горшка любил безмерно, любил искренне и чисто; он готов был пойти за этим неугомонным огоньком в любую темень ночи, спуститься в любую Марианскую впадину и подняться на любой Эверест, пусть только позовёт. Он Горшка оберегал как зеницу ока, доверял ему сильнее всех и оставался понятым всецело и полностью только рядом с ним: Горшок обладал поразительной способностью читать его по одним только его честным, сияющим глазам. Андрей задыхался от удушающих слов, застрявших в глотке, не способных вырваться наружу, как ни крути — Миха уверяет, Миха хлопает по плечу, Миха говорит, что волноваться не о чем, что он его понял; Андрей поджимает губы, чтобы непрошенные уязвления случайно с них не срывались — Миха точно так же хмурит брови, складывает руки на груди и читает в его взгляде всё то, что он хочет сказать, но старается не сорваться; Андрей просто не может найти слов, просто не знает, что говорить — как сказать то, что он хочет ему сказать, — Миха улыбается, Миха обнимает его и шепчет, что он тоже. Он просто тоже. Тоже это чувствует. И как Миху можно не любить? Андрей бы никогда не понял. В каждый свой штрих на тонком холсте, в каждый аккуратный мазок кистью он вкладывал намного больше, чем мог, умел и пытался сказать; в каждой неровной линии карандашом по бумаге, в каждом кривом, некрасивом изгибе бровей он рисовал свою к нему любовь. Он выводил на бумаге то, что хотел сказать, о чём хотел бы ему поведать, но для чего слов просто не существует: он рисует его, он рисует его в колпаке шута, он рисует его с рогами на башке и рисует его самым красивым драконом, который охраняет в замке принцессу от злого мира, который этой принцессе только вредит. Андрей красками разукрашивал полотно, и в каждом цвете, в каждой охре, аделаиде или изумруде он, словно между строчек, писал о том, как сильно ему не хватает Михи. Как сильно душа его тоскует ежечасно без него где-то рядом. Как сильно ему порой хочется его обнять, прижать к себе, склеить их обоих супер-клеем и никогда от себя больше не отпускать. Андрей неровными буквами пишет рядом коротенький стишок — между строчек читается его к Мише любовь, его к Мише бесконечная привязанность и нежность, его самые тёплые чувства и самые искреннее ласки — и везде читается, везде рисуется только мольбы о том, чтобы навсегда остаться вместе, чтобы никогда не расставаться, никогда друг друга не покидать, «потому что им нельзя разъединяться». Потому что Андрей просто не сможет без него жить. Что бы произошло, если бы пьяный вусмерть Андрей просто не подрался бы с тем мужиком на набережной? Что, если бы он просто свернул в другой переулок? Что, если бы он вообще решил не выйти погулять в тот одинокий, пятничный вечер? Что, если… Андрей боялся даже думать: жизнь без Миши теперь казалась ему бесформенным пятном, серой действительностью — той реальностью, в которую он бы никогда не захотел вновь вернуться, вновь когда-нибудь попасть. Представлять, что было бы, не случись того вечера, было сродни пытке и ночному кошмару — сколько раз ему только не снился какой-то другой человек, спасший его тогда, сколько раз ему снилась его смерть, где его ни Миха, ни ещё кто-нибудь другой спасти не осмелились, сколько раз ему только не снился отец, застукавший его за кражей его пива и запрещающий ему куда-либо с его пойлом отправляться. Каждый такой раз Андрей просыпался весь в поту — бледный, холодный, словно труп — и тут же звонил Михе: проверял, где закончился, наконец, его страшный сон и начался яркий свет. Миха всегда, каждый раз — хоть в ночь он позвонит, хоть в раннее утро, хоть днём — ласково отвечал ему, лепетал что-то приторно-нежное, успокаивал, смеялся беспечно и желал хорошего дня. И тогда Князь ясно понимал: нет, они бы точно когда-нибудь встретились. Не в ту пятницу, так в следующую, или в какую-нибудь среду, или в какое-нибудь воскресенье, или где-нибудь на Неве, или где-нибудь у Казанского собора, или где-нибудь… Когда-нибудь… Ещё. Может быть, они должны были встретиться намного раньше, но встретились почему-то только сейчас — тогда и ясно становится, откуда Андрей Миху как всю жизнь знал. Потому что действительно знал его всю жизнь, ждал его всё это время, вынашивал своё непокорённое сердце только для него, хранил в себе свои рифмы, идеи и рисунки, чтобы когда-нибудь показать их одному-единственному, кто только сможет его понять. Единственному, кто сможет его принять. Судьба — злая штука. Они должны были встретиться ещё в глубоком детстве, ещё в самой юности, ещё в школе, попасть в одно училище, увидеть там друг в друге тех, кого они искали всю жизнь, кого они ждали больше всех на свете и кого они наконец-то смогли найти в толпе ничем не примечательных, безвольных, бесцветных, угрюмых людей. Они оказались вместе только теперь — но теперь они вместе. Теперь они смогли отыскать друг друга. Теперь они нашли тех, кого никогда уже не ждали найти. Теперь они точно никуда друг от друга не денутся. Это как самые глупые, девчачьи истории о родстве душ; чем больше Андрей оставался рядом с Михой, тем сильнее он в это родство душ верил — иначе вся их нерушимая связь не выглядела так романтично, но без того всё равно нисколько не слабла. Они будут счастливы. Они уже счастливы. Потому что у каждого музыканта обязательно должен быть свой художник. А у Михи обязательно должен быть Андрей.

***

— А знаешь, Андрюх, оставайся-ка ты, эт самое… Художником. — Да что ты? — Ну. Каждому музыканту ж… — И ты серьёзно стал в это верить? — После тебя, ё-моё, ещё как, Дюх! — Ты либо законченный романтик, либо никудышный шутник. — Я два в одном, ё-моё! И перестань меня оскорблять, эй! Будто сам-то лучше. Поцелуй лучше. Зануда, фу. — Кто тут из нас ещё зануда-то? Вон-а как канючишь. — Целуй, тебе говорят! Целуй! — Не заставишь! — Ещё как заставлю, ё-моё! Иди сюда, давай, иди! — Отпусти! Отпусти, собака, отпусти! Кыш! Фу! Фу, говорю!
Примечания:
59 Нравится 13 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (9)