Год 2 005. Птица с зажатым хвостом
Этот человек — не он. Этот человек с лицом, как у него. Этот человек, который смотрит на него глазами того, кого любил Кавех. Кавех знает это и Кавех вспоминает, припоминает, прокручивает в голове информацию: он может сколько угодно перемещаться из цикла в цикл, но, пока не пройдет десять тысяч лет, не встретит того аль-Хайтама, за которым гонится. Не встретит. Нет. Но этот взгляд на две тысячи зги — это то, чего Кавех так давно желал увидеть. Теперь он это понимает. Даже если человек, носитель этого взгляда, стоит посреди столпов пламени. Даже когда всё ревет, гремит и потрясает пылью, обломками, разрушением. «Ах, какая ностальгия», — памятует Кавех события в Священном древе. Его хватают, совсем как когда, его оттаскивают из эпицентра и… Бросают в тюрьму. — Чего? — хлопнул глазами Кавех. — Того, — сказал Хайтам, захлопывая дверь камеры. И всё. А теперь сначала. Кавех, ныне известный как агент Сайно, внедрившийся в террористическую организацию Пустынников, стал пленником этих же Пустынников, будучи в состоянии крайней кволости, если не сказать умственного помешательства. И — о, чудо! — пустая марионетка, тело без человека, попрошу заметить, так похожий на доблестный образ возлюбленного, оказался прямо перед его носом! Что же он будет делать? Кавех, перекатившись на бок, выдохнул и оглянулся. Камера не располагала особенными удобствами. Три стены, ряд решеток. Потемки и отсутствие света. — Что-то не так. Да, прости. Из потемок мелькнул проблеск света. Флюоресцентно горящие глаза — они высунулись, явив собой мордочку. Крыса. — Так лучше? — Да, пожалуй. Но ненамного, — пропыхтел Кавех, выравнивая положение в пространстве. Вроде и привык, что после каждого цикла бросает резко и беспардонно, но нечасто его бросают собственноручно. — Какой сегодня год? — Две тысячи пятый, — сказала крыса. Украдкой пробежала вперед, оглянулась и взмахнула голым хвостом — из дыры, откуда она вылезла, загорелось еще несколько огоньков. — Да, негусто. Еще пять лет в молоко… И куда же я иду? Можешь не отвечать, это риторический вопрос. Огоньки обернулись мордочками. Мордочки обернулись крысами. Две, три, четыре, пять. Они выбегали одна за другой, носились по соломенному настилу и прыгали, и носились, и кружились. Одна, особенно крупная, смотрела на Кавеха прямо — слишком осознанно. Хотелось, чтобы крысы были просто крысами, маски — масками, а время — временем. Но крыса сказала: — …А я могу. Могу ответить, коль желаешь. — Как же? Очередной загадкой? — Не угадал. — Смотрела крыса. Крыса смотрела, а все остальные кружились вокруг, сцеплялись хвостами, шкрябали лапками по полу и тоненько, мерзко пищали. И Астарот — вместе с ними. — Могу сказать, что будет конкретно. А именно: тебя подхватит в круговорот событий, который ты не поймешь, как остановить. И захватит настолько глубоко, что, когда поймешь, как выбраться, сменишь перспективу. Потому твой центральный мотив — танец. — Неубедительно. Все равно ни черта непонятно. Кавех откинулся на сырой пол. Спать хотелось жутко. Но еще больше хотелось увидеть того Хайтама — пусть даже мельком. — Сначала будет медленно. По нарастающей. Набирать обороты, да. ────────────────────────────────────────────────────────────── Кто есть ты? Ты — мил. Ты — смешон. В тебе есть всё, что возжелает душа, и найдет отдых то, в чем давно нуждалось тело. В тебе нет изъяна и лишней боли. Ты знаешь всё и даже больше — и подобен фарфоровой кукле, что восседает на витрине моих светил. Для тебя нет предела радости и страданий — с тобой идти на край света не страшно, ведь ты — само совершенство. Муза моей души. Константа бытия. Через тебя я — несу в себе свет и распространяю его средь челяди чудесной, будучи безгрешен. Таков мой ты. Таково мне злато. [9 085:AH] ────────────────────────────────────────────────────────────── Вот что гласила глиняная табличка с размашистыми неровными буквами. Прошло несколько дней. Кавех все еще сидел в темнице, однако неожиданный фактор внес некоторое разнообразие. Шифр на табличке, которую он держал в руках, складывался в буквы. В слова. В единый смысл. Было темно — единственный минус. Он передал табличку владельцу. — Можешь перевести? — Думаю, да, — сказал Кавех. — Здесь описаны измышления по поводу некоего человека. Наверное, эфемерного. Что он должен быть идеальным, помогать автору послания и бла-бла-бла. Древняя белиберда, короче говоря. — Ясно. — Владелец задумался и покрутил табличку, как будто не знал, что с ней делать. — Если я принесу еще подобных, сможешь перевести? — Посмотрим. — Кавех качнул плечами. — Всё зависит от того… выпустишь ли ты меня отсюда или нет? И тогда Кавех ударил кулаком по решетке. Слова разнеслись в темнице слишком резко, и крысы, тоненько пискнув, испуганно разбежались. На Кавеха — грязного, немытого, с отслоившейся сажей, — падал лунный свет из зарешеченного оконца тюрьмы Дюны Пиршеств. Приходилось в тюрьме уже вторую неделю несладко. Надзиратель, владелец принесенной таблички, кивнул Кавеху почти с сочувствием. — Позже. Когда-нибудь. — Так позже или «когда-нибудь»? — передразнил Кавех. — Послушай. — Он резко присел. Лицо перекрыли решетки, далекий отсвет пробежал по повязке, закрывающей глаза. — Если ты не забыл, то ты и твоя компания нарушили заповеди нашего племени. Девчонка сняла маску и порицала поступки Большого вождя; ты и твой дружок замыслили аферу, за которую стоило бы повесить. И, что хуже всего, ты оставил включенной газовую плиту. Последствия взрыва до сих пор разгребают. Будь благодарен, что после причиненного ущерба наши действительно не вздернули тебя. Памятуя, насколько нестрашно умирать Кавеху, когда есть возможность воскреснуть, тот лишь хмыкнул. — Да уж лучше бы вздернули, чего тут. — Не буду мешать, — меланхолично сказал владелец, отворачиваясь к выходу. — Нет, стой! Ладно… ладно. Возможно, я погорячился. — Точно. — Да иди ты. То есть… — Кавех прокашлялся. — Кхм, да, прав, погорячился. Давай договоримся так. Будем исходить из моего КПД. Чем больше и лучше я буду переводить тебе таблички — тем быстрее ты будешь искать способы, как освободить меня. Идет? Надзиратель недовольно фыркнул. Очень знакомо. — Если ты не понял, именно это я и подразумевал, начиная наше сотрудничество. Стоило догадаться по тому, как я не выдал вождю всю твою шайку-лейку и… — Он странно оглядел Кавеха: как будто цепко и внимательно, если бы были видны глаза. Так проходятся по товару на рынке. — …И внешний вид. Наглый. Высокомерный и самоуверенный. Это его, Кавеха, надзиратель. Посреди тюремной камеры, в коридоре, где шуршат крысы, темно и льется исподволь лунное сияние, Кавех смотрит на него и не может наглядеться. Даже когда тот поворачивается. Даже когда тот фыркает. В чертах лица надзирателя читается улыбка. Такое мог увидеть только Кавех. И только Кавех. — До следующей встречи, — бросил он. — До следующей встречи. — Кавех закрыл глаза — чтобы не видеть, как он уходит. Чтобы смаковать имя на языке: — …Хайтам. А после ждал. В оконце тюремной камеры вкатывалось и закатывалось солнце. Грузно карабкалось за высоким оконцем — тогда Кавех стоял у стены, считал известковые кирпичи. Висело плавленым куском в зените — Кавех ковырял мыском пол. Валилось за горизонт — корябал за лежанкой из соломы черты, считая дни. За третьей шла четвертая, пятая зачеркивала остальные. К шестой солнце вкатилось с парой туч в окно — Кавех мертвым грузом лежал в соломе и думал, можно ли разбить себе голову, чтобы начать цикл заново. Пару раз в оконце проезжали груженые телеги. Писк и детский гомон оттуда мешали спать, и тогда сильно, очень сильно хотелось кого-нибудь ударить. Он подскакивал, бессмысленно пинал близ пробегавшую крысу, однако стабильно промахивался и поскальзывался на месте, больно падая копчиком. Десятая перечеркнула пять черт до того. Известковые кирпичи покрылись сыпью кривых царапин, и вот скрипнула тюремная дверь. Однако Кавеха встретил не Хайтам, а музыка. Сверкнул в лучах солнца лучистый кристалл, скрылся в горловине музыки природы. Чистые, незамутненные звуки полились из сооружения резво. Плавно. Красиво. Кавех расслабленно привалился к стене. Перед глазами плясали какие-то отдаленные пушинки — наверное, от плесени. Темница не давала достаточно пространства, чтобы развернуться. И даже так Кавех вытянул ноги, полуприкрыл веки — и мышечное расслабление растеклось по телу. Это не спокойствие в приятной компании хороших людей и безопасной обстановке. Это передышка в бурю. — Итак, я получил за свои труды… музыку. Могло быть и хуже. — Не наблюдаю недовольства, — хмыкнул Хайтам, доставая вторую табличку. Кавех пробежался глазами по очередному образчику творчества неизвестного. А Хайтам продолжал: — К тому же мне удалось обеспечить твоему больно настырному другу проход в темницы. — Это какому же? — Фенек. Тигнари — если правильно помню. — Ох. — Кавех нахмурился и потер лоб. Да, Тигнари и его просьба… Реализовать ее будет непросто. И не сказать чтобы Кавех горел желанием: менять личность друга при помощи Архонта Времени — дело серьезное. С другой стороны — не помешало бы узнать, как обстоят дела у команды. И изменить хоть что-нибудь в рутине повторяющихся лет. Вступили в дело виолончели. Кавех чему-то улыбнулся — рассеянно и не очень уместно при условии, что упитанная крыса только что стащила с подноса ломоть хлеба. — Благотворно на тебя влияет музыка, однако, — заметил Хайтам, заводя руки за спину. Отмерил несколько шагов перед камерой. Влево и вправо. — О да! Знаешь, что за жанр? Хайтам свел брови. — Вальс. Опус триста пятьдесят четыре. — Да ты просвещенный. — Пожалуй, ты забываешь, что наше племя весьма ученое. Книги есть, спасибо за интерес, — сухо ответил Хайтам. Кавех прищурился — присмотрелся к нему. В волосах путались блики солнца — из оконца, — серебрили и подсвечивали макушку, заигрывали. Очень хотелось спросить, как он попал в племя Пустынников. Мало Пустынников — террористов. Однако Кавех держался. Еще не время, понимал. Слишком мало знакомы. Этот Хайтам — не его. Не тот, за кем гонится Кавех. И даже не его призрак, совсем. Его Хайтам там — на семь тысяч лет впереди, удален на многие века. А этот — удивительная находка, неожиданная. В этой реальности просто — Хайтам, без артикля, как безродный. Ни в одном из циклов Хайтам, другой, не жил с ним в доме. Не жил и в городе. Не обретался в Академии. Он пропал, как пропадает вещь, которая, спустя долгое время неиспользования, исчезает. Потерянный носок от пары. Астарот объясняла это так: так как Хайтам когда-то стер все данные о себе, то иные его воплощения тоже перестали существовать. Превратились в кукол — пустых, не тряпичных, но дышащих, существующих зазря. В других местах, с другой историей. Кавех и не надеялся увидеть другого Хайтама. И уж тем более в подобном злачном месте. Флейты благородно запищали, сплелись в единую симфонию. А Хайтам ходил: вправо и влево. Потерянный носок. Точно. Приложив пальцы к подбородку, — о, знакомый жест — он наконец спросил: — Как ты думаешь, к чему приурочены эти таблички? О каких событиях или людях они возвещают? Мне любопытно твое мнение. — Редкое явление, — не удержался Кавех. — Что? — Ничего-ничего, — замял Кавех и задумался. — Я думаю… эти таблички рассказывают историю несбывшегося. — Несбывшегося? Интересная позиция. Но, на мой взгляд, здесь говорится если не о вполне конкретном, то о довольно идеализированном образе божества. Заметь, во всех текстах прослеживается тип поклонения, мифологизации, если даже не фетишизма. — Не спорю. Только давай взглянем с другой стороны. Например… Пример. В голову пришла идея, но он был не уверен, насколько это удачно, — объяснять на себе. Солнце стояло в пику. Не в зените — в пику. Казалось, и музыка природы плавилась, и фрукт харра, и обожравшиеся крысы. Может, и Хайтам от жары уйдет, предпочтя тень обществу давно не мывшегося Кавеха. А ведь он только сегодня развязал разговор длиннее простого обмена новостями и переводом… Нет, долой колебания. — Представь, что есть некая «настоящая» и «фальшивая» версия одного и того же человека, о котором говорится в тексте. В таком случае фальшивый — это самозванец, врывающийся в дом настоящего, по праву живущего на своем месте. Фальшивый — всего лишь отколовшееся звено, сбежавшее из своего. Перемещающийся из одного дома подобных настоящих в другой. Я думаю, автор текстов — самозванец, ищущий настоящую версию… м-м, партнера, быть может. — Любопытно. И почему же? — Он вопрошает: «Кто есть ты?» Он ищет. По-видимому, наш самозванец бежит за тенью того самого настоящего человека. А сам — не чувствует себя на своем месте. Ему не по себе, он потерял ведущий ориентир, и потому единственное, что ему остается — лишь искать. — Кавех улыбнулся в пустоту. — Наверное, до самого конца своих дней. Если и он когда-нибудь настанет. Кавех запнулся — Хайтам переместился к нему, присев на одно колено. И стало не по себе: лицо, которое он не спутает ни с чьим другим, наполовину закрытое повязкой, слишком явственно напомнило о былом — и ощущение только усугубилось наличием решетки. Она не отделяла — она делила его лицо. Три четверти, две четверти. Анатомический рисунок. Потерянный носок. Кавеху захотелось смеяться. — Любопытная мысль. Я бы даже сказал, вполне глубокая. — Он склонил голову к плечу, опасно приблизился: ни дать ни взять следил за диким зверем. — И, я полагаю, не безосновательная. — Можно и так сказать. Ты знаешь, я покрыт загадками. — От и до… — протянул Хайтам. Словно цепко охватывал его взглядом. Либо зверюшку изучал, либо — да черт знает, что еще. Нежная скрипка вдруг вздрогнула и разорвалась целым оркестром тромбонов и валторн. Кавех встал как мог и — как мог — потянулся. — Скоро обед. Смотри, не пропусти, — улыбнулся он. Хайтам тоже встал, плохо скрывая на лице досаду. Удивительное явление: а ведь на том, его Хайтаме, спектра эмоций выше ножки стола Кавех редко наблюдал. А тут — легко. Наверное, разница в культуре и воспитании. Кристалл закончился, и музыка затихла. Солнце не щадило. Кавех смотрел на этого Хайтама и думал: да, странно. И интересно. Как будто другой человек, но тот же. Вариация личности, интересное разнообразие в пресытившейся рутине. Было бы неплохо узнать этого человека получше. Хайтам ушел ввечеру, когда стало душно настолько, что вынести духоту возможно было лишь на более глубоких этажах. Но Кавех, смотря ему в спину, думал, что самое жаркое время еще впереди. Дни и ночи тянулись невыносимы медленно, они вызывали тоску — равно как болели затекшие конечности, крутились перед носом опасности ужасной санитарии и тошнило. К нему приходил Тигнари, и они долго обсуждали планы под бдительным оком Хайтама. Тот надевал наушники: по крайней мере, конструкцию, имевшую что-то общее с тем, что знал Кавех, но более примитивную — и делал вид, будто не слушает. Однако музыки из них Кавех никогда не слышал. Приходила Фарузан и, жалуясь на местные порядки, уходила. Тихонько дрожала. Однажды принесла расшифрованные записи из архивов Пустынников, осмысление которых, конечно же, отвелось Кавеху. Приходили другие охранники. Правда, их лиц — одинаково скрытых за повязками, смуглых, серьезных — Кавех не запоминал. Жизнь в темнице проходила подобно жизни аквариумной рыбки или птички в клетке — к нему подходили люди, его дразнили историями о мире внешнем, окружение то и дело менялось, деформировалось и искажалось, но сам Кавех оставался прежним. Восприятие его мира исходило из замкнутого пузыря. В нем он жил, им он питался. И в нем же бултыхался. Когда внешний мир вспоминал о его существовании, то приносил игрушки. Так, Хайтам передал целую гору книг, журналов и газет, чуть скрасив тяготу дней. Разумеется, прежде взяв оплату в виде переведенного фрагмента. Спрятав как-то табличку в сумку, он не ушел — уставился на повалившегося с книгой Кавеха. Скрытый за повязкой, как за каменной стеной, — и даже так Кавех чувствовал прожигающий взгляд. Точно — как за птичкой смотрит. — Как думаешь, — вдруг сказал он, — на каком этапе эволюции языка мы сейчас находимся? — Ну-у-у… на высоком? Не интересовался, — лениво ответил Кавех, пролистывая книжку. Не глядя схватил легкий роман. — Удивительно. При том-то, что шифр неизвестного древнего языка знаешь. — Не сравнивай катализатор с двуручным мечом! — умно покрутил пальцем Кавех и пролистал очередную страницу. — Знать-то я знаю, но не потому, что гений в лингвистике. — Жаль. Впрочем, чего стоило ожидать от человека, читающего паршивую новеллу… — Эй! Не я выбирал, что читать! — Кавех ажно вытянулся в струнку. — Да и кто ты такой, чтобы осуждать чужие вкусы? — Речь не в том, имею я право или нет — имею на всё. Речь о дурновкусии. — О, начинается! — Кавех всплеснул руками, на что Хайтам вопросительно изогнул бровь. Да, точно. — Я имею в виду… начинается. Начинается демагогия. Несколько долгих секунд Хайтам, просто Хайтам, сверлил его взглядом: невидимым, скрытым, тем самым, от которого у Кавеха обычно в горле что-то замирает и издыхает, когда таким образом смотрят — почти уже и позабыл. Кажется — галлюцинации. Но нет, точно нет. И млеет что-то, и дрожит, и хочется дальше исследовать. Он сглотнул и отвел взгляд. Это желание. — Демагогия. Хм. Быть может и так. — Хайтам приблизился к решетке. Лицом — ближе. — Ты против? — Нет. Даже, признаюсь, рад, что ты готов называть вещи своими именами. Скорее… не обладаю достаточным пафосом, чтобы рубить с плеча. — Разве? «Слово мертво — мы его убили» — не недоступно. Это то, что происходит прямо сейчас, конкретно с нами, на что влияем именно мы и никто другой. — Для начала объясни, что ты имеешь в виду. Кавех со своего места на лежанке наблюдал за этим: как Хайтам собирается с мыслями, припадает ногой, бедром, поочередно, животом к решетке — ближе. Смотрел, как из-за тяжелого, прикрывающего тело аббаса показывается обтягивающее голенище, за ним — колено. Может быть, ожидал увидеть что-то большее. Может быть, солнечное пекло дурило голову, наводило лихоманку, но внутри становилось жарче. Непреодолимо душно; «Наверное от Хайтама», — с неловким смешком думал Кавех. Сильно поднимался сердечный ритм. Он сказал — и Кавех увидел, как перед тем, как сказать, Хайтам облизнул губы. Жадно. — Вокруг тебя лежит стопка желтых газетенок, паршивых журналов и философских трактатов — все вперемешку. Читай газетенки, читай журналы — пожалуйста, получай новости. Тебя окружают признанные жемчужины человеческой мысли со всего материка, но ты выбираешь среднестатистический пример массовой литературы. — Я же не обязан ежедневно просвещаться. Дай разгрузить мозги, — возмутился Кавех. В этих глазах, чуть прищуренных, мелькнуло что-то. Рьяное, пьянящее и недовольное. Его влажные — от жары — руки медленно погладили толстый прут решетки. — Не обязан. Отдыхай — пожалуйста. Но прочтешь ли ты что-то поистине глубокое и всепроникающее потом? Озаботишься ли окультуриванием после? Можешь не отвечать, я уже знаю ответ — нет. Потому что сложная работы мысли над чужой, еще более сложной, подобна обработке камня — ее надо вытачивать, обрабатывать, выскабливать. Долго и стоически. И каждый срезанный угол входит в мышечную память так, как входит в… — Послушай! — перебил Кавех. — Я повторю: кто ты такой, чтобы осуждать чужие вкусы? Зачем ты лезешь, чего добиваешься? Поругаться — ну я это не всегда готов, но обеспечу, коли слишком вцепишься. Нравится что-то людям — пусть делают что хотят, пока не наказуемо и другим не мешает. Как, вообще-то, ты прямо сейчас. — О, так ты приверженец резолюции «Делайте что хотите — другим не мешайте». Смелое заявление. И весьма банальное. Если бы данное положение не значило бы отречение от нынешнего положения дел, быть может, оно имело бы смысл. Однако, говоря так, ты просто отгораживаешься от внешнего мира стеной. Отказываешься от мысли о глобальном, бежишь от высокого. Отвлеченность есть не что иное, как форма эгоизма. Красивая, легкая к принятию, но все еще — эгоизм. — А тебе не приходило в голову… не знаю, что людям не до того? Они… гм, мы — народ рабочий. Жизнь не только накопление знаний, но еще и семья, работа, дела по дому и вне него. Уважь чужие заботы. — Кавех окончательно отложил книгу и теперь смотрел на Хайтама в упор: на Хайтама, охваченного лихорадкой оживленной дискуссии, на Хайтама разгоряченного, широко раскрывающего ноздри — поверхностно и возбужденно дышащего. А Хайтам смотрел на Кавеха: да, так смотрят на оппонента по спору, но было что-то еще. Было же что-то, точно было. Незаметное взгляду со стороны, в этом стоило участвовать самому. Подспудное движение, не дающее воли ощущение, как будто его захватила не столько точка зрения, сколько сам факт спора. Каждый шаг, каждое слово — тонкий намек. Хлесткий. — Отговорки. Личная жизнь не отнимает потребности в обогащении интеллекта и наоборот. Резкий. — Может, ты просто слишком маленький для наличия личной жизни? — Переходишь на личности. Дурящий. — О, да. Перехожу. Как можно спорить с тем, у кого, очевидно, нет достаточного жизненного опыта? — Как разочаровывающе. Не думал, что ты опустишься настолько низко. — А я тебе по-дружески напомню, что именно ты принес мне книгу, от которой тебя понесло. — Дружески? — А что — нет? — На что ты намекаешь? Кавех очнулся лишь когда понял, что очутился нос к носу с Хайтамом. Прикусывая губу в безуспешной попытке сдержать ухмылку, бесстыдно пропустив колено через решетку между его ног, Кавех нагло смотрел ему в глаза: да, спровоцировать, да, поддаться, да, пусть… — Намекаю, что обычно ты так не нарывался. Тут Хайтам дернулся и, осознав, в каком положении оказался, сделал несколько шагов назад. — Не нарывался на что? Знаем друг друга без году две недели. — отсек Хайтам и смерил — даже через повязку чувствовалось — уничижающим взглядом. Двинулся к выходу. Но, прежде чем окончательно скрыться, бросил: — Посмотри на себя. Посмотри на свои слова. Посмотри, что ты говоришь. Слово мертво — потому что мертв тот, кто его говорит. Ушел. Нарвался. Кавех — так точно. Он тяжело бухнулся на худую лежанку и закрыл глаза. Под веками все еще плавали неровные очертания лица Хайтама. «Да, поддаться, да, пусть… Пусть что? Все еще есть мой Хайтам. Настоящий, ради которого я столько лет живу. А он — всего лишь пустышка. Надо не забывать. Всего лишь. Пустышка». Будь здесь Астарот, крыса в углу запищала бы: «Пустышка, но такая другая, иная. Интересная и свежая, не то что приевшийся оригинал. Со своим ты бы такие споры не раздул». Нет, не раздул. Очертания гасли, искажались. Затемнялись — в них гасло то, что Кавех когда-то любил. Его лицо, его глаза — скрытые. Темница тонула в солнечных лучах. От них хотелось уползти, как Астарот-крыса, под пол, и Кавех, за неимением выбора, распростерся на лежанке, засыпая. Таяли в смутном сознании кривые линии его внешности: исчезал под нёбом язык, ненасытно облизывающий губы, таяла кожа — другая, более загорелая, но под ней указывался тот старый добрый, знакомый человек. Не то чтобы добрый. Не сказать что знакомый. И в темноте собственного сознания горели только глаза — неестественным красновато-белым бликом, не угасая. Глаза того Хайтама, настоящего, чьи глаза он видел каждый день, к каким стремился. Они выпытывали: на что ты годен, Кавех, раз помнишь только внешность — и ничто? …В каких-то смутных переживаниях проходили остаточные дни. То встречаясь с этим Хайтамом, то снова оставаясь в тишине четырех стен и высокого оконца. Крыс — его не верных соратников, Кавех постепенно вливался в жизнь пленника. Он заточенный — подневольный наблюдатель. Слышал, как проходил в трубах ветер. Топот и шаги вокруг. Как кто-то ссорился, мирился, шла жизнь, ступая и тихими, и громкими, и размашистыми, и маршировочными шагами. Телега гремела, загруженная товаром, подъезжала на подступы к штабу. Ее встречал голос Сайно — и его босые ноги виделись в зарешеченном оконце. Перекличкой сверял, скольких довезли до места. Потом: кто-то спрыгивал с телеги. У него тоже были босые ноги, только меньше Сайно раза в два. Потом: еще кто-то, с такими же маленькими ногами. Потом: еще. Потом: еще. Потом: еще. Еще, еще, еще. — Считаешь? — спросил Хайтам. — Четыре. В прошлый раз было больше. — Значит, не довезли, — равнодушно бросил он. Кавех сосредоточился, потряс в стакане кости и, шепнув что-то в кулак, вытряхнул содержимое. — Восемь. Плюс предыдущие пять и шесть. — Хайтам обновил камнем на кирпиче счет. — Моя очередь. Шлепающие по горячему песку ножки неловко засеменили за Сайно, послышались окрики Большого вождя и, наконец, скрип увозимой телеги. Кавех передал кости через решетку почти не глядя — слишком задумался. — Скажи… — М? — Откуда товар везут? — Без понятия. Я всего лишь воитель, мне не дозволено знать. — Хайтам обошелся без шепотков веры: просто бросил и, дернув глазом, записал. — Три. Наверное, оттуда, откуда берут почти всех, но никто не признается. Нищие деревни, голодающие племена. — Не думал, что дела в Сумеру настолько плохи… — пробормотал Кавех. — А они не только из Сумеру. Отовсюду: Нод-Край, Натлан, Снежная, Мондштадт. Даже в самой продвинутой цивилизации найдется подходящий товар. Надо просто знать, где искать. — И вы еще называете себя пособниками времени. За всё хорошее, против всего плохого, — фыркнул Кавех. — Три. Нет, скорее, клин клином выбивает. Это — необходимое зло. Именно для того, чтобы искоренить его, мы и пытаемся найти способ, как призвать богиню времени. Богиня времени сидела на задних лапках и грызла сегодняшний обед Кавеха. Помогать в борьбе за дивный новый мир она явно не собиралась. Но Кавех умолчал. — Не мне тебя судить. Как ты говорил: «Делайте что хотите, лишь бы не трогайте меня». — Три, тц. Кстати, я вполне не против продолжить прошлый разговор. — А я не хочу. Ты не судья и даже не творец и не философ, чтобы оценивать чужие вкусы. — «Винишь, что плохо — так сделай сам», — хмыкнул Хайтам. Закинул кости обратно в стакан и протянул Кавеху. — Тогда я тебе покажу. — Да неужели? — Немного. Всего лишь… стихи. Кавех взял стакан, и в голове мелькнула шальная мысль дотронуться до его пальцев в моменте. Однако быстро отогнал: нет, он уже не подросток. Баловался таким разве что в студенческие годы, мечтая о быстро вспыхнувших чувствах, любви до гроба и совместных прыжках с уступа в реку. Но как-то прошло оно, увяли закатники. Да и когда Кавех давным-давно пытался провернуть подобное с аль-Хайтамом, встретил только сопротивление. Пошло оно, как всегда бывает, по-другому. Неровно и кособоко, но пошло. А пришло к тому, что Кавех брал из рук не-Хайтама стакан с костями глубоко в пустынной темнице, пока над головой проходили колонны детского строя. Где-то даже слышались покрикивания Коллеи: как будто приказные. Вот до чего судьба-проказница довела. Вот докуда прибарахтался, не имея возможности взлететь. Когда Хайтам перехватил ускользающие пальцы, Кавех подумал, что ему причудилось. Мало ли что возможно после неприятных воспоминаний. Однако, подняв глаза, обнаружил картину как из снов: Хайтам. Сам, по своему желанию. Держал его руки в своих — довольно сильно сжимая. Но Кавеху было важно не то: был он, Хайтам. Смотрел на него — наверняка смотрел — серьезно, насколько возможно это, когда божественная крыса смешливо пофыркивает за спиной. — Думаешь, я не принесу? Думаешь, не покажу? Не надейся, что отвертишься. Хайтам слегка нахмурился, словно силился прочитать в выражении лица Кавеха ответ. И на секунду Кавех для себя постарел на несколько лет, потом снова помолодел: решительный Хайтам, исполняющий дурацкую мечту юношества, обещающий принести стихи, стихи!!! Где было видано, чтобы он, глыба глыбой, читающий заумные книжки и с учтивой прохладой смотрящий на творческие потуги Кавеха, тяготел к высокому? Кавех ответил, сжав также его руку. Это желание, это мечта. Это лучший сценарий жизни. С некоторыми оговорками, но тем не менее. Сахар на зубах заскрипел. Скрипел неслышно, и розовые очки поблескивали на свету невидимо. Благодаря чему Кавех смог без зазрения совести сказать: — Жду. А в мыслях закричать: «Так нельзя, так не может продолжаться — надо порвать, пока не зашло слишком далеко. У меня есть мой Хайтам! Закрыть затею с переводами, перерезать бритвой горло — начать сначала. Правильно!» «Он — всего лишь пустышка». «Он — всего лишь пустышка». — Он — всего лишь пустышка, — шептал уже при следующей встрече Кавех. Но плавал, когда слушал голос Хайтама. Как будто бы моложе, как будто бы верящий в надежду и счастливое будущее. Непосредственный. Декларирующий:— Приют наш небесный, не вянущий сад.
Пустыня — земной наш, случайный приют,
Где горе и радость бок о бок живут.
Отсчитан судьбою здесь каждый наш час —
Что дарит, сама похищает у нас.
Но дрогнет земля, и раскатится гром,
Поднимутся вопли и стоны кругом,
И прерван в пустыне упорный наш труд.
Нас снова к обители горней зовут.
Плод наших трудов кто-то новый пожнет,
Пожнет, но и сам он уйдет в свой черед.
Так было с тех пор, как живет человек,
И этот закон не состарится ввек.
Взять доброе имя с собой не забудь —
К бессмертью оно открывает нам путь.
А если мы жили в корысти и зле —
Смерть все обнажит, что таилось во мгле.
Закончив, Хайтам отложил листок. Хвала Архонтам — если им еще разумно было воздавать хвалу, — он не слышал подозрительных шепотков. Ему — уж точно не стоило слышать. Несколько секунд Хайтам молчал, ожидая реакции. Не дождался: — Я не знал, что мы играем в молчанку. — А? Прости. — Кавех неудобно поелозил на холодном камне и, словно вырванный из транса, огляделся по сторонам. — Слушай… ты не мог бы включить музыку природы? Лучистый кристалл номер тридцать четыре. Хайтам вскинул бровь, но просьбу исполнил. Из сооружения медленно и плавно потекли звуки. Мотивы Ли Юэ, кажется. Продушенная и жаркая темница озарилась блеском кристалла; предвечерние потемки в последний раз вспыхнули светом. Как каждый раз, когда Хайтам включал музыку: становилось чуть легче выносить. Всё. Здесь. Дышалось свободнее, воздух преисполнялся верой в мелодичные, нежные, чуть вздымающиеся, падающие и вновь взлетающие ноты. Кружащиеся медленно, по нарастающей. Кавех облокотился на стену, полуприкрыв глаза. Все еще хмурящийся, на него взирал с той стороны мира Хайтам. Выражение лица — о, это выражение столь ясно, столь очевидно. И оттого смешнее, что оно не видно полностью. Зычные крики за стеной, громкие строительные работы. Так далеки. Так неприятны. Неожиданно для себя Кавех обнаружил в себе осознание: все равно. Ему было все равно, что творится во внешнем мире, чем занимаются люди, пока рядом был Хайтам. Почти искренний, словно нагой в замирающем вечернем солнце. — Сними, — сказал Кавех. — Что? — Сними это. — Он небрежно махнул на повязку. Неопределенная гамма эмоций отразилась на лице Хайтама — на той части, что была видна. На той, что Кавех и так знал. — Это хороший стих. Я бы сказал, идеологически правильный. Мы же следуем твоей логике? Тогда скажу так — он мертв. Слово в нем мертво, поскольку не имеет в себе своей идеи. Идеальные бейты, выверенные форма и размер. Даже ты, как автор, отказываешься снимать повязку — то есть признавать себя и свою личность, приложенную для создания. Если это так — а это так, — разве ты судья для других? «Тогда в споре побеждаю я», — как бы говорил Кавех, а сам лениво подпирал кулаком щеку: усаживался в выжидательную позу. В темнице, конечно, не так сидели перед своим надзирателем, но все же. На Хайтама подействовало. Некоторое время он молча стоял на месте. Ждал. Обрабатывал. Не понимал. За стеной шли учения перед налетом на очередной караван. Они слышали за нежным вальсом крики и крепкую ругань, но пока — вальс. Хайтам неуверенно приподнял руку и, будто сам еще не веря, что творит, ослабил узел на затылке. Тонкая усмешка легла в угол губ: да, это не тот Хайтам. Этот другой, и этот другой пока не знал, как перехитрить Кавеха в риторике. Скрипка заглушила шелест упавшей повязки, и тогда перед Кавехом наконец предстал Хайтам в полном виде. Глаза. — Читай. От себя, — помахал рукой Кавех. Такие же. Почти. Такие же. Эти глаза мрачно уткнулись в пол, и Кавех проследил за направлением зрачков: в сторону бумаг, на свои слегка подрагивающие руки — ха, нарушил законы племени. Ради какого-то пленника. Ха, прочищает горло, не решаясь затянуть какой-то новый, незнакомый стих. Ха. Кавех заинтересованно подтянулся ближе и вслушался в его голос. Его голос, читающий:— Рассыпаны лалы, алмазы горят,
И пряный струится от вин аромат.
Жасмин благовонный, душистый нарцисс,
Фиалка и ландыш в кувшинах сплелись;
Сосуды из золота и бирюзы
С водою в них розовой, чище слезы…
Его голос, медленно затихающий с каждым шагом Кавеха. Его глаза, тускло поблескивающие в потемках. Он почти не смотрел на листы. Он читал по памяти и теперь больше смотрел: на Кавеха и его позу. Вопросы, вопросы, много вопросов. «Ждет, чтобы дать ответ? Ждет чего-то другого?» — вопрошали глаза Хайтама. Теперь как на ладони. Теперь он весь был у Кавеха как на ладони. Еще дрожал и замирал звук в высоких сводах темницы, когда Кавех чуть приблизил лицо к нему. — Прекрасно. Теперь… — Кавех провел горящей рукой по решетке. — Теперь я верю тебе. В его глазах: жажда, горечь, тихий всплеск и песня о буревестнике. А проще — желание. Хайтам не выносит и резко притягивает к себе Кавеха: заводя в бессмысленный и страшный — но только для себя самого — поцелуй. Погружается со всей дурью — и, как умалишенный, тянется, цепляется за него. Кавеха с гулким звоном прибивает к решетке, но он не обращает внимания на боль. Он упивается — идиотской победой и игрой в поддавки. Чувствует, как Хайтам тянется к нему и только к нему, как не может без него и, приоткрывая глаза, улыбается себе в мыслях: пока что ничего страшного. Это всего лишь чтобы выбраться. Он не изменяет — изменяет кому с кем? Изменяет для кого: для этого Хайтама, что так жадно цепляется за него, точно утопающий — за соломинку? Что нервно ощупывает его тело за рубашкой, протягивает колено к паху и тянется, тянется, тянется… — Потом, — не отдышавшись, отталкивает его Кавех. — Сначала — нужно выбраться. Нехотя Хайтам отстраняется. Несколько секунд смотрит на него: слегка помутневшими, мало осознающими глазами, но понимает. Да, Кавех лукавил, но лукавил во благо. Так можно. Так можно — и Хайтам, подобрав бумаги, быстрым шагом идет к выходу. Но перед тем бросает:— Ты разумом вникни поглубже, пойми,
Что значит для нас называться людьми.
…встретимся через неделю. У меня есть план. Кавех тяжело привалился к решетке, отделявшей его от внешнего мира. Немного — от собственного здравомыслия. Оно пока не иссякло, но, Кавех чувствовал, протянет недолго. Но даже если так, даже если придется настропаливать, кривить душой, темнить и извиваться, то… то… чем это отличается от его обычной жизни в последние две тысячи пять лет? За стеной кричали и приказывали. Кавех помнил, что племя все еще искало капсулу знаний — которую он успешно схоронил дома. Лишь бы не догадались проверить личность и узнать, где он живет. Помнил также местные порядки: жестокие и не подразумевавшие пощады. Предпочитал пока не замечать их — пусть идет жизнь любая, ему главное — поскорее выбраться и прожить свой цикл покойно и без лишней боли. Начинать новый через самоубийство точно не хотелось. Но даже если не хотелось, внешний мир все равно являл свои порядки: за пару дней до обещания выбраться пришла Коллеи. На ней отпечаток событий снаружи лег слишком явственно. — Итак… — протянул Кавех, скептически оглядывая ее с головы до ног. — Централизованная выдача питания вне зависимости от положения в племени и двенадцатичасовая система обучения идут не очень, я правильно понимаю? — Всё идет так, как того полагает устав племени, — дала монотонный ответ Коллеи и ничем более не пожелала выразить продолжение разговора. Музыка природы все еще играла — день за днем и час за часом. Это помогало не слышать лишнего, отвлечь от неприятного. Эта Коллеи, новая Коллеи, казалась неким нежелательным элементом, лишней полифонией, некрасиво обрывавшей симфонию. Стоя навытяжку, сущим солдатиком, с пустым выражением лица, она едва ли подавала признаки жизни. Молитвослов, который она по ходу поездки не выпускала из рук, пропал. Его заменила табличка устава племени, глаза закрыла золоченая повязка — символ за особую выслугу перед племенем. Она, эта Коллеи, была похожа на себя прежнюю, но вместе с тем — и нет. Настолько далека была ее стойка смирно от привычной зажатости, настолько несравненной холодностью сочилось каждое ее движение, что в уме не укладывалось: как ей могли промыть мозги? Последний вопрос Кавех решился озвучить вслух. — Мне не «промыли мозги». Я отреклась от прежних фальшивых истин — приняв правильные устои, выточенные годами. Литабы охотятся за познанием правды в самом ее голом видении. Найдя источник отражений, мы постигнем, как лишить мир страданий, — выученно и медленно продиктовала она. «Только шпаргалки в рукаве не хватает», — подумал Кавех. — Ну допустим. Тогда зачем ты пришла к тому, кто ваши священные заповеди нарушил? Коллеи, похоже, несколько поколебалась — впрочем, по ней все равно было не понять. — Мне известно, что ты не оставлял газ включенным. И в твою вину вменили мои проступки, когда я была еще глупа и несведуща. Поэтому, согласно идеологической основе племени, я должна принести свои извинения. — Коллеи чуть коряво согнулась в поклоне — и только в этом простом движении Кавех увидел в ней не просто механизм. — Теперь понятно, как тебя умудрились обработать, — пробормотал Кавех. — Не стоило извинений. Я и сам… кое в чем повинен, скажем так. — Ты про заговор с моим бывшим наставником? Я знаю. — …Угу. Тоже допустим, — прошипел Кавех, массируя лоб. Стоило догадаться — в конце концов, они были в одной лодке, пока его не кинули за решетку. — Уже всем своим рассказала? Ну знаешь, Большой вождь, совет старейшин или кому ты там теперь подчиняешься? — Никому. Я готова помочь вам. — Она погладила устав племени с тремя заповедями, несколько секунд словно бы смотрела в пространство. — Наша цель — призвать бога времени. И вы с бывшим наставником точно так же стремитесь к ней. Просто своими методами. Пока я не вижу в них ничего преступного. Значит, готова вам помочь. — Фарисейство, значит. Интересно. И как же? Коллеи подошла к музыке природы. Тонкий и важный инструмент, не менее изящная музыка. Ее и питавшие артерии земли перекрыли наложением ладони — коротко сверкнула зеленая вспышка от Глаза Бога и потухла. В тишине повисли неприятный скрежет и тихий перестук от крутящегося без элементальной магии кристалла. — Госпожа Фарузан, ныне закончившая перевод имевшихся у нас данных, втуне сообщила мне, что для него нужны жертвы. Большие жертвы и значительные — чтобы показать готовность перед богом пойти на всё. — Словно собираясь с мыслями, она помолчала — и, Архонты, уж лучше бы Кавех видел ее послушной и роботизированной, чем понимал, что она хочет сказать. — …В племени как раз имеется достаточное количество необходимого… материала. В частности, дет… — Достаточно, — прервал ее Кавех. — Мне не нужно это слышать. Коллеи склонила голову к плечу. — Почему? Ты боишься того, что и без того предопределено этим несчастным? Если всего лишь подумать, все эти новые поставки, привозимые грузы… — Коллеи! — рявкнул Кавех. Он вскочил с места и, бессильно ударив о решетку, воскликнул: — Не смей! Чтоб тебя, не смей! Если хоть что-то человеческое осталось, отбрось саму мысль об этом! Лязг и тупые звуки закончившейся пластинки. Пустое лицо без глаз, но в повязке: она вполоборота смотрела на него и его попытки. Проклясть, уберечь — что угодно. Но она ничего не сказала. Только еле слышно выдохнула и медленно, неестественно спокойно двинулась прочь. Кавех смотрел ей в спину; в голове всё перепуталось. Он же тоже начинал с такого: он же знал, что, раз ступив на кривую дорожку, с нее не сойдешь. Но что хуже всего, понимал — не в фарисействе дело. В затихшей камере раздался кривой смешок. — Ты же просто преследуешь личные мотивы, не так ли? Ее спина на миг замерла в темноте выхода. Но всего лишь на миг. И так прошли оставшиеся дни. Кавех с тех пор не видел Коллеи. Он понимал: переубедить ее, тем более криками, не удастся. Несмотря на все предостережения, не удалось и Тигнари: а если Коллеи, еще и с полностью перепутанными мозгами… Страшное дело. В переживаниях он несколько позабыл об обещании Хайтама прийти. Вязкое, нехорошее предчувствие разливалось в груди. Возможно, он начинал заболевать, но при каждой подобной мысли лишь улыбался себе: нет же. Он не может. И потому скорее окунался в пустые раздумья. Убить себя и запустить цикл заново? Предотвратить поход в пустыню? Жить как прежде? Нет, нет, не хотелось — снаружи слишком хорошо. Снаружи, в славном мире, где пахнет халвой, спокойствие разливается по конечностям и за окном слышны мирные слова и разговоры. Там, в том мире, он почти забыл, что сделал, едва не зажил счастливо — но то ведь величайший обман перед самим собой. Тогда что? Предотвратить нарушение заповедей? Следить за Коллеи лучше? Не разговаривать с Астарот, чтобы ее не обнаружил Тигнари? Да, можно… Да, стоило… Резкий звон чокающихся кружек перебил его мысли. — Т-сс. …И чей-то голос. Кавех встрепенулся, обнаруживая себя все еще сидящим на полу темницы. Снизу, с более глубоких и важных этажей пирамиды, как будто шло какое-то празднество. Грубое веселье и стрекот посуды нарушили привычный порядок. Кавех спросонья оглянулся, мутными глазами узнавая источник голоса. — Хайтам! — Т-сс, — снова шикнул Хайтам, прикладывая палец к губам. В его руках виднелась связка ключей. Оглянувшись по сторонам, Хайтам осторожно, так, чтобы не скрипела, открыл дверь и поманил Кавеха за собой. Тот неуверенно двинулся следом. Они вышли. На цыпочках, тихо и едва ли повинуясь обманчивому зрению: в коридорах было темно. Факелы не горели. Их шаги заглушали праздничные песнопения, и первое время они крались настороженнее нужного. Боялись. Лишь когда Кавех убедился, что опасности нет, он дотронулся до руки Хайтама. — Куда мы идем? — Увидишь, — кратко буркнул Хайтам. Поняв, что больше от Хайтама он ничего не получит, Кавех замолк. В молчании они продвигались еще некоторое время, за которое нервы Кавеха уподобились вытянутой струне. Загадочное поведение Хайтама, его отсутствие на протяжении недели, праздник… — Стой, — приказал Хайтам. Впереди забрезжил свет, дорога пошла под уклон. Они приближались к лестнице или к некому переходному помещению, но Хайтам остановил его и двинулся дальше сам. Перед тем как зайти в круг света, поправил сумку. И вошел. Кавех навострил слух. — А-а-а, воитель! — грубым басом раздалось оттуда. — А чего не на праздновании? Со мной-то всё ясно — охрана. Да ты? — Навещал заключенного. — Ха-ха, неужели? Давненько ты его не… ну да ладно. Поссорились небось, а? — Не буду оправдываться, когда не перед чем. Кавех нахмурился и осторожными шагами приблизился к кругу света. Он начинал догадываться. — Да брось, чего кукситься. Только последний идиот в племени не знает твоих пристрастий. Ближе — к кругу света. Хайтам промолчал. Только, кажется, сделал несколько шагов: отчего-то тяжелых и грузных. — Да ты чего, чего! Я что — я не осуждаю. Ты все же элита. У тебя потребности другие… не каждый из наших выдержит исполнять волю Большого вождя нашего великого. За исполнением заповедей следить, за нашим же братом шпионить… Ближе — ближе к тому, что горит, запинаясь и дрожа. — Ну ты это, не печалься. Он смазливенький, бывает. Так что? — Кавех наконец разглядел неровные тени на стене напротив. Тень мужчины скользнула к тени Хайтама. — Я ж это, тоже развлечь могу. Ну, по рукам? Показалось, что тень Хайтама передернула плечами. Но лишь показалось. — Да-а. Конечно, — натянуто сказал он. Затем порылся в сумке, доставая оттуда нечто, напоминавшее бутылку. — Но сначала — соблюсти законы. Выпьем в День единства племени. — Парень не промах! — рассмеялся мужчина, выдирая бутылку. Поднял над головой и он громко продекламировал: — За племя литабов — сильнейшее во всем Сумеру! Глотнул и пал навзничь. В новом взрыве смеха и музыки его приглушенные стоны почти не были слышны. Только снова дрогнул огонь факела, смазав тени. Лишь через несколько секунд Кавех смог увидеть, как Хайтам присел над скрючившимся в агонии телом и сказал: — С тобой — ни за что. — Ублюдок! — проскрежетал охранник, скрючиваясь еще сильнее. Его тень содрогнулась, этажами ниже раздался издевательский вальс — неудачно сопроводил охранника, пока его выворачивало наизнанку в рвотных позывах. Кавех подошел еще ближе, насколько мог, и увидел, что помещение являло собой кордегардию для караула. Там же, обвалившись у шаткого столика, бешено круча белками в орбитах, лежал умирающий охранник. — Яд унута Сетеха, — сообщил Хайтам. — Быстродействующий. Смертельный, как видишь. Можешь не пытаться дергаться — только хуже будет. — А еще любимчик вождя, кх… тьфу ты… Крыса… я тебе… еще… — Как знаешь. Покойся с миром. Лицо охранника внезапно разгладилось, и Кавеху показалось, что агония кончилась. Как вдруг охранник взвился и, схватив висевший над ними факел, ринулся на Хайтама. «У него же нет Глаза Бога!» — мелькнуло в голове Кавеха. Всё произошло быстро. Кавех дернулся, бросил рядом стоящее ведро с сажей, в которое была воткнута лопата, — усилил Дендро волной. Вместе с огнем Дендро вспыхнуло мгновенно — и вспыхнула голова охранника. Запахло сладковатой горелой плотью. Внизу пили в очередной раз за единство племени, заглушая в хохоте нечеловеческий вопль. Хайтам некоторое время стоял оглушенный. На пол стелилась вздувшаяся в воздухе сажа, по грязной кордегардии катался человек. Кавех тряхнул руками — долго не пользовался физической силой — и брезгливо закидал его тряпьем, затухая разгорающееся пламя. За всё это время Хайтам не сказал ни слова. — Тьфу, ну и вонь, — проворчал Кавех. Смахнул со лба пот и пепел. — Ненавижу пользоваться этой реакцией. Вот тебе, если что, урок на будущее. Говори, что делать собираешься, иначе в следующий раз на помощь не успеют прийти. Относительно довольный работой, Кавех обернулся. Но Хайтам молчал. Стянул с лица повязку, удивленно переводил взгляд с обугленного тела на спокойного Кавеха. И обратно. — И… давно ты так? — Что? А, ты про… — Кавех почесал голову. — Знаешь, да. Давно. Медленный кивок, и Хайтам сделал несколько шагов вперед, словно не зная, что следует сказать. Если здесь он воитель, то наверняка видал вещи похуже. Причина странной реакции Кавеху была неясна. Чему он удивлялся? Убийству? Факту, что Кавех способен на него? Еще один шаг — и Хайтам приподнимает его подбородок. Медленно целует его, и Кавеху кажется, что где-то он уже это видел. «Сейчас он скажет: "Не думал, что ты спасешь меня после увиденного", — рассуждал Кавех, принимая его поцелуй, лишь слабо отвечая. — Потом пробормочет: "Или услышал". Я медленно отпряну от него и скажу, что всё пучком. Скажу, что так надо и это была моя ответственность в том числе. В попытке замять случай бодро двинусь на выход. Но он не отпустит. Он пожелает еще: он будет целовать, охватывать меня, увлекая всё сильнее. Мне будет непонятна его реакция, и я подумаю: "Сейчас? Серьезно?" Вспомню про Хайтама. Моего аль-Хайтама. Но этот — этот будет слишком упорен». Хайтам хватает его за руку, когда Кавех пытается замять случай. Хайтам оставляет еще один поцелуй. И еще, и еще. Вдыхает быстро и поверхностно, но выдыхает глубоко — Кавеху щекочет щеку. Медленно что-то тлеет на задворках сознания; мысль: «Он не остановится, и я уже почему-то знаю это. Я не смогу ему отказать. Мне будет — мне уже — кажется это странным, уродливым, просто диким. Здесь, прямо во время побега. После убийства человека. В вонючем и затхлом помещении». Хайтам не дает поблажек ни на что: он просто делает. Заставляет всё то порочное и крамольное свернуться в клубок на дне живота, выбивает своими прикосновениями всё разумное. Из-за него тяготит в паху. Стреляет в мозг последними предупреждениями: «Но я не удивлюсь. Совершенно. Ведь что-то внутри меня уже знает: он любит так. Этот Хайтам любит дикое. И жестче». проблематик. Таких, как он, называют «проблематик» молоденькие студентки Академии. Не важно сколько. Не важно когда. Эти диаметральные отрезки прошлого и будущего — они стираются в небытие, когда по телу проходит сладострастная дрожь. Кавех чувствует, как к нему прижимается возбужденная плоть и закрывает глаза — не верит, не думает, не знает. Но желает. Тогда шею трогают теплые губы — как осторожничают, стараются пристраститься. Первая проба пера — опаляют дыханием, поднимаясь к виску. Оно горячее и чуть рвется на каждом выдохе, падая на хриплый стон. Кавеха слегка потряхивает от предвкушения — когда естество в районе бедра ощутимо крепнет, проходится по коже. Его бросает и в пот и в холод, и он закусывает губу. Висок ощутимо холодеет, едва дыхание смещается. Сначала — ниже, потом — к самой мочке уха. Говорят: — Сам же хочешь. Хочет, хочет, хочет. но он не шелохнется — он стойко выносит экзекуцию. Старается не забывать, что в песке все еще валяется труп, а под ногами не так давно блевали только в путь. Некрасиво же будет. Не к месту. У него же есть его Хайтам. Настоящий — просто далеко-далеко. Когда под исподнее грубо залезают пальцы, Кавех сдавленно вскрикивает. может быть, это не слишком красиво по отношению к тому, настоящему Хайтаму. Он давится собственным криком и жадно — жадно, жадно — как будто от этого зависит вся жизнь, ловит поцелуй. Прикладывается — как к бутылке, утягивает до пестрых искр под веками. Губы слегка шершавят, и по щеке колко отдается проклевывающейся щетиной. может быть, его можно назвать изменником. Повесой. «Идешь налево, друг!» Но этот Хайтам — он же так похож. …прикладывает спиной к стене резко, в позвоночнике проносится боль. Но эта боль — сладкая. Слащивает удовольствие от прикосновения мозолистых пальцев к ягодицам; и стреляет болью и наслаждением по хребту, наслаждением и болью — к мозгу. Мозг отрубается, плавится. Кавеха не целуют, к нему не прикладываются — как к бутылке, не засасывают — а жмут. Грудной клеткой. Покрасневшей шеей. Крепким пахом. Всем существом. должно быть так: если Хайтам похож, просто он другой, то это не считается. Немного другой характер, слегка иные привычки. Хайтам же — Хайтам тоже наверняка так делал. Не может быть, что не делал. Не бывает такого. Он слышит; Кавех чувствует, как за ребрами, под вздымающейся и опускающейся грудью бьется сердце. Словно сорвалось с цепи. И как только обхватывает чужое естество, слышит свое сердце — бьется, стучит, колотит о то, напротив. Они в неравных ритмах, сбивают с толку, поэтому он не замечает, как — это не считается. руки, оценивающие под бельем, грубо нагибают его, разворачивая спиной к себе. Не церемонится. Кавех едва успевает опереться на предплечья и перенести вес на них — внезапно для себя прекрасно осознавая происходящее без тумана в голове. Оценивает громкость звякнувшей пряжки трезво — насколько их слышно за каменной кладкой кордегардии. Осознанно позволяет спустить с себя штаны, прикидывая в уме, сколько придется стирать, и ясно запоминает, как расставляет поудобнее ноги. Выбирает позицию — хотя знает, что все конечности затекут, а кожа на руках уже болезненно ноет от шершавых и режущихся камней. Но ради секундного удовольствия, этой незабываемой вспышки эйфории — готов на всё. Хоть бери и ставь печать — готов. можно придумать сотню, две, три оправданий того, чего боишься, но хочешь. Можно бесконечно уговаривать себя не совершать ошибок — но ты же все равно полезешь. Все равно не справишься. а значит, не считается. Ставят печать просто — припечатывают лбом вперед. Кружит голова, и в извиняющемся, но каком-то неловко-равнодушном жесте касаются кожи на шее. Слегка втягивают, прикусывают. Он думает: останется синяк. Кавеху в плечо втыкается покрытое испариной лицо; шуршит одежда — торопливо облизывают пальцы. Он думает: вот так, без всего. Натужно выдыхают в спину, перед тем как раздвинуть ягодицы. И думает: да, с ним нежиться не будут, и без того едва сдерживаются. Вставляют сразу два пальца. Кашель, выдох, вдох, мир шиворот-навыворот— как же давно у него ничего не было. Уже отвык, улыбается он полу под собой, нервно закусывая язык. Надо бы почаще так. Редко что-то. На полу расползается струйка темнеющей крови и пятно блевотины. В углу нагадили шлахом, влажной шелухой и скорлупой с готовки ужина. Под ними выделяется жижа едкого зелено-черного цвета. Кольцо мышц — тугое. Его растягивают в скоростях, отчего каждое движение болезненно-пылкое. Болезненное — что хочется толкнуть, прервать, сбежать. Пылкое — что нравится. Так нравится, что покрывается пятнами, и шипит, и стонет — и оценивает звук. Чужая голова смещается к лопаткам Кавеха, сбивчивое дыхание на пару минут задерживается. Пора. как же неглубока та кроличья нора, в которую он сам себя загнал. Просто убрать палец на хвосте. Просто… Пятьдесят тысяч тридцать один раз он посчитал, что это было его худшей затеей за последние две тысячи пять лет. Первое прикосновение отдалось нетерпением и страхом. Сначала всегда больно. Особенно когда одной слюной. Кто-то, где-то далеко за стенами, включил музыку природы. Опус восемьсот пятьдесят четыре. Романтичная и невинная мелодия с наивно трепещущими, как птички, скрипками и надувающимися тромбонами — сейчас она глухо аккомпанирует стянутым движениям и сиплой возне. В него не слишком ловко вошли — он, подавившись, сжал кулаки. каждая мысль повторяется трижды, четырежды. По пять и двадцать, поперек и в ряд — «Просто перестань упиваться своей болью». Девятнадцать тысяч восемьдесят пять раз посчитал — это потрясающе. Он протяженно выдохнул, подаваясь бедрами навстречу, отдаваясь на волю ощущению. Наполненность. Тягучесть. Насыщенность. Бьет электрическими волнами, движется внутри. Пытаются двигаться размеренно, пытаются сохранять темп, но руки обхватывают туловище слишком крепко. Капли пота — чувствует — очерчивают выгнутую спину. С каждым рывком — он кусает губу. Кавеха охватывают крепче, зарываются носом в спутавшиеся волосы. Опус восемьсот пятьдесят четыре разыгрывается на полную катушку: торопится к кульминации, дергается в напыщенном и сложном ритме — надувается, как мыльный пузырь, мечется, мечется в нем. В кордегардии душно и пахнет потом и сохнущей кровью. Кавех даже радуется, что характерные звуки заглушены их торопливым вдох-выдох и шедевром мировой музыки. Она создавалась именно для этого, да. Именно для того, чтобы, достигнув нужной точки, излиться, выгнуться и испустить благостный стон. Чтобы впиться до красных пятен в грязные предплечья Кавеха. Его тело сжимают в тиски, за него цепляются: ослабевшие ноги после разрядки не держат. А он выворачивается, выпутывается и сам касается себя. По крайней мере доводит свое дело до конца — и на стену плещет белым. Всё сам. Такого у него никогда не было. …и если мысль повторяется; если так будет всегда — то, возможно, это и есть настоящая временная петля. Думать и не менять. Не менять и жить дальше. С одним и тем же застывшим криком в голове. С тем, с чем он будет жить отныне всегда. «Прости меня, аль-Хайтам». Музыка закончилась. Шумиха, возня, несколько чокнувшихся пивных кружек — празднество переключается на танго, и он почти смеется: почему сразу не могли? Еще несколько минут в нем расслабленно елозят. Когда выходят, то он поднимает штаны и, не оглядываясь назад, делает вид, что увлеченно занимается застежкой. Сзади, кажется, делают то же самое. Да, так надо. Он ни о чем не жалеет. Непослушная застежка постоянно выскальзывает из потных пальцев, он раз за разом цокает и раз за разом случайно опускает взгляд вниз. Внизу он видит ботинки, вымазанные в блевотине — наступил, и испачканную стену. Душно, в углу гниет кочан капусты и змеиная шкура. Он ни о чем не жалеет. Он ни о чем не жалеет. Кавех кривит губами. …Хотелось бы сказать ему. Другой Хайтам. Тот, из-за кого всё произошло. Тот, кто всего лишь имеет похожую внешность, — другой. Он оттаскивает труп к факелу, выливает бутылку с ядом и ставит на стол — подстраивает несчастный случай, но Кавеха это не устраивает. Его не устраивает пустое молчание, его не устраивает факт существования другого Хайтама — и сам Кавех. Не устраивает себя. Какие-то круги перед глазами. Какая-то кривая музыка в ушах — она искажается. Кавех думает, что там, многими этажами ниже, заседает Коллеи: изменившаяся до неузнаваемости послушная марионетка, вынашивающая свои планы. Где-то там за празднующим Сайно следит Тигнари: еще сомневающийся, но уже не имеющий возможности повернуть назад. Здесь, в этом гнезде убийц, лжецов, торговцев детством. В гнезде себе подобных. Круги. Круги. Красные, кружат голову. Кавех делает несколько шагов на крепких ногах, хотя в сознании всё трясется. От мерзости, от этого убожества. Он берет выпавшую из ведра лопату и тихо-тихо подходит к нему. Извечные темы и мотивы. Повторяющиеся события. Они преследуют его. А Кавех и рад попасть в их западню. Одно и то же оружие, те же поступки. Он не выйдет из этого круга. Кавех поднимает лопату. Он продолжит делать то же и скрестись лапками: как птица, как птица, как птица, как птица, как птица, как птица, как птица, как птица, как птица. Но нужно идти дальше — просто улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться, улыбнуться. Верно, верно, верно ведь, Кавех? Девять «как птица» — говорит Кавех, пока бьет. Одиннадцать «улыбнись» — шипит Кавех, добивая размозженную голову. Три «верно» — бормочет он. И застывает. С лица капает густая красная кровь. Она стекает по подбородку, медленно точит путь по заляпанной рубашке. Кавех прерывисто дышит. Он смотрит на тело, и ему кажется, что этот вывалившийся глаз, истекший собственным соком, смотрит на него в ответ. Он видит себя с той точки зрения: грязного. Замершего. Склоненного перед трупом. Замыленное трясущееся зрение, каждый вдох — зашедшаяся тахикардия. Мимо пробегает крыса. Он убил. Он ни о чем не жалеет. Он ни о чем не жалеет. — Он ни о чем не жалеет, — подсказывает Астарот. — Ведь потом будет сильнее — мощнее, яростнее. Страстнее, ненавистнее. Настанет мнимая веселость.Год 2 115. :)
Прошло пять лет с момента побега из темницы литабов. ────────────────────────────────────────────────────────────── В тебе нет погрешности. В тебе нет смерти. Как и жизни. Ты — кукла идеала моего «я», отражение скабрезного элизиума, где нет «меня», нет «нас». Есть «ты». И я живу тобой. Я — живу вопреки чему-то, вопреки факта самой твоей смерти. Но не ради тебя. Ты — умираешь вопреки меня. Но не ради. Мы так похожи; мы так близки. Столь далек твой лик, твои давно уж замутненны очи. В тебе я вижу то, что истово желаю обнаружить в себе. Опора опор. Поддержка поддержки. На твоих плечах покоится Атлант. Атлант есть я. Я тянусь к тебе изо всех — всех безо — сил. Заламываю руки. Плачу кровавыми слезами. И тянусь — тянусь — тянусь безответно. Молюсь лишь: Кто есть ты? [19 984:AH] ────────────────────────────────────────────────────────────── Размашистые и смешные. Эти буквы, которые как нарочно вывели трясущейся рукой, вызывали у Кавеха смех — почти истеричный. Он хватался за живот и, потрясая глиняной табличкой, катался по простыням. Будь возможность, и закричал бы дико: взвыл бы протянуто, сильно, чтобы каждый в этом треклятом месте знал, как ему смешно. Он был настолько счастлив, насколько мог быть счастлив человек. Он уже знал, что всё готово. Осталось лишь реализовать, и тогда, вот тогда!.. — Что там? — спокойно спрашивал его надзиратель. Его спокойный, красивый надзиратель смотрел, как Кавех катается по простыням и тонет в беззвучном смехе. А Кавех едва ли мог из себя хоть слово выдавить. Просто было невыносимо, невероятно, очень весело — так бывает весело, когда ты знаешь, что вся твоя жизнь — одна большая злая игра. Ведь он уже всё знал. Откуда-то, но знал, чем их сегодняшний день кончится. — Я понял! Я всё понял! Как же я сразу не догадался! Кавех продолжал веселиться, и в какой-то момент надзирателю это надоело: он ловко схватил Кавеха за руки, заломил их, прижимая, чтобы не вырывался, своим телом. Его горячая кожа — к груди. Выбивала воздух из легких. Как внезапно стало смешно, так внезапно смех и пропал. Внимание захватил целиком и полностью он — его надзиратель. Милый, красивый, где-то наивный, но так похожий на его любовь надзиратель. Коротко посмеявшись в ложбинку его ключицы, Кавех потянулся к губам — хоть бы линии челюсти, хоть бы чему-нибудь. Но надзиратель бдил, чтобы Кавех под ним лишний раз не дернулся. Наклонился сильнее, прошипел: — Еще раз: что там? — Ты знаешь, такие вещи спрашивают, когда на нас еще есть одежда. — Кавех закусил губу, наблюдая, как черты лица этого Хайтама искажаются не то в ярости, не то в стыде. На всякий случай решил упредить дальнейшую эскалацию конфликта. — Скажу, но сначала возьму с тебя небольшое обещание… — Нет. — Брось, я еще ничего не сказал! — Кавех вздохнул, но все же не удержался и слегка лягнул его коленом в пах. — Я и так знаю, в чем будет заключаться твоя просьба. Поэтому сразу: нет. — Тогда и перевода табличек тебе не будет. Хайтам опасно наклонился, обдав дыханием раскрасневшуюся шею. Холодное. Не горячее, как то бывает у нормальных людей. Он был холоден, но кожа его — нет. Воспламеняла в Кавехе какие-то немыслимые температуры, но, когда Хайтам смотрел на него так, что-то внутри падало и мерзло. Сильно, сильно мерзло. Возбуждало. — Позволь напомнить, — шептал он настолько тихо, что, не стояла бы в их обители мертвенная тишина, не услышал бы и сам Кавех. — Я тот, благодаря кому ты не гниешь за решеткой. Я держал тебя в своих покоях. До сегодняшнего дня, в качестве исключения. И если бы не я, в той кордегардии ты остался бы на вечность. — Позволь напомнить, — передразнил Кавех. — После того ужасного секса за тобой пошел бы разве что безумец. Но я же пошел. И, конечно… — Он слегка боднул Хайтама носом. Ухмыльнулся: — …твои угрозы на меня не действуют. Никогда не действовали. Не этими словами Кавех припечатал Хайтама на место, а поцелуем, долгим и высасывающим жизненные соки. В этот же момент что-то сверкнуло во взгляде Хайтама. Кавех знал. Видел не раз. Убедился на собственном опыте всего того совместно прожитого месяца. Дерзковато, не по-хозяйски — просто беспардонно, Хайтам, зажимая одной рукой ладони Кавеха кверху, второй скользнул под спину, приподнял его в удобное положение. В удобное для себя: поскольку Кавеху зажало обе руки, и было болезненно, и было мерзко. Некрасиво и как-то далеко от правильной любви Хайтам сжал кожу на его ребрах, зачем-то потянул: Кавеху казалось это неприятным. Хайтаму тоже: процесс неестественного натяжения кожи, до красных, синих пятен, на грани с гематомами и синяками. Опасная эротика — так Кавех когда-то услышал. От соплеменников Хайтама, обыкновенно обсуждавших, когда его не было на месте, в клети. Не подозревая, что за той самой занавеской, восстановленной, в некотором углублении находилась комната Хайтама. И в этом комнате как раз содержался Кавех. Кавех долго выдыхал, слегка ворочаясь под Хайтамом. Не хотелось — и хотелось одновременно. Протягивал ноги, слегка брыкался — больше от понимания, что вылезти из-под него не сможет. Поэтому просто смотрел, как Хайтам изучал его: проходился одними подушечками пальцев по груди, чуть останавливался у сосков, а под ними — под ними внезапно темнел лицом и как-то яростно клал руку на свою плоть. Доводил до нужного состояния, неотрывно смотря Кавеху в глаза. Этот Хайтам был идеален во всем: но кое-что в нем значительно западало. Он любил жестокость во всех ее проявлениях. Когда у него вставал, то в глазах вновь проносилось оно — желание. Подавить. Слегка замерев, Кавех смиренно терпел склонность Хайтама к скорости. Он никогда не медлил — и когда входил, то в глазах Кавеха нетрезво танцевали мушки. Приходилось сильно жмуриться, неохотно подаваться навстречу. И как бы сильно ни хотелось вылезти, как бы это ни противоречило позывам тела, Кавех отдавался на волю ощущению всенаполненности. Запрокидывал голову и давал Хайтаму довести себя до долгих, насыщенных стонов. Чувствовал каждой клеточкой тела его руки на своих бедрах, слегка контролирующие процесс; видел сквозь благую дымку на глазах, как катятся капельки пота с его зардевшегося напряженного лица. И позволял менять темп под то, как Хайтаму самому хочется. Отдаваясь на волю течению, больше не беспокоясь о рамках разумной громкости. Изгибаясь согласно ему и где-то далеко, задним умом, отложенной мыслью думая: «Ты тоже будешь внизу. Внизу каждого живого существа на этом материке». У Кавеха закатывались глаза, и он, предчувствуя разрядку, думал, что в последнее время вся его жизнь напоминала какое-то низкопробное порево, в которой периодически мелькали иные лица. А память стала набором ощущений в процессе секса. Когда всё заканчивалось, Хайтам устало приваливался чуть в отдалении от Кавеха. Предложения подать салфетки от него никогда не поступало. Горела пара сиротливых лампадок по обе стороны от кровати. Тягуче, вязко пахло в комнатушке. Через несколько минул Хайтам сползал — а иногда и нет, когда свободное время было. Одевался и, не говоря ни слова, уходил. Подолгу и бесхозно Кавех валялся так — не озадачиваясь даже уборкой. Его мутило, крутило перед глазами в каком-то полулихорадочном сне. Снилось, как какая-то тоненькая ниточка внутри, прямо у сердца, натягивалась и затапливалась в сладкой, приторной карамели. Густой сок облеплял нить, не давал сделать и движения, потому та вязла. Как доходило время — приводила в высочайшую степень натяжения, придерживала и — Кавех просыпался, облепленный неубранными салфетками, и липко и грязно становилось ему. Сладкая карамель клеилась не только во снах — преследовала и наяву. Едва приходил Тигнари, все еще озабоченный вопросами проведения ритуала с Сайно, ловил на себе это ощущение: дешевизны и непотребства, слепленности одинаково сколоченных дней. Тигнари старался приходить так, чтобы Кавех находился в комнате уже относительно одетым и собранным. Был уже неловкий инцидент. Обыкновенно садился на грязный и засоренный песком пол. Никогда не забывал оправить сажу на коже и оглядеться по сторонам: комната представляла из себя углубление в стене за занавеской, в которой прекрасно помещалась кровать, две лампадки, выдолбленные по углам полки с книгами, крадеными научными трудами и незамысловатой утварью. Одежда хранилась под кроватью. Кавех радовался отсутствию необходимости соблюдать мнимый порядок. Такой себе вариант золотой клетки — но пока он был доволен. Все равно в следующем году начнет сначала. Как вел себя человек, которому ничто не страшно и нечего терять? — Кавех, — вечно серьезно начинал Тигнари, — я благодарен тебе, что ты помогаешь в организации ритуала, однако… как бы помягче сказать… — Не понимаешь, как я согласился на такую участь. Да, ты мне уже сто раз говорил, — отмахивался Кавех, составляя сборник из собственных переводов. Для облегчения работы. — Нет, понять-то я могу. Каждому свое, на вкус и цвет перья разные… — Он снова мялся, оправляя плотный бурнус. — Но… я встревожен твоим состоянием. Ты совершенно не интересуешься происходящим снаружи. Ладно в племени. Тебе оно не нравится — мне, в общем говоря, тоже. Что насчет вестей из Сумеру? Ситуации с Коллеи? Фарузан, в конце концов? — Верну тебе той же монетой, — не отрываясь от своего занятия, говорил Кавех. — Ты совершенно не интересуешься, откуда я знаю Архонта времени. А если бы поинтересовался, то узнал бы, что именно для этого я ее и призывал. — Для чего? Кавех неопределенно обводил рукой комнату. — Для того, чтобы сделать жизнь свою лучше. «И аль-Хайтама», — закусывал губу Кавех, но никогда не говорил. Того, что было, уже достаточно. Едва Тигнари, тяжко вздыхая и пиная клубы пыли, выходил, приходил он: его вечная забота, мерзко скрежещущая на зубах карамель. Что-то внутри вновь натягивалось — и готово было порваться. В те самые моменты Хайтам ставил прилюбившуюся музыку природу. Теперь — танго. Оно лучше заводило и настраивало Кавеха на нужный лад: потянуться к его застежке на штанах, плавно провести по существу. Он — запыленный, уставший, иногда в чьей-то крови. Кавех насмотрелся крови в своих бесконечных циклах, он считал так: это — его достойный отдых. Пока Хайтам пляшет под дудку своего вождя, у Кавеха — каникулы. Пусть делают что хотят. Ему так нравилось. Ему так нравилось, как Хайтам грубо лез ему в штаны, еще, сам немытый, водил по стволу, а второй — уже надрачивал себе. Кавеху захватывало дух, он приближался к Хайтаму грудь к грудью, вел носом по его коже, словно примиряясь, где лучше. Хайтам продолжал, всё яростнее и скорее набирая темп, и Кавех наконец находил нужное место — между плечом и шеей; здесь он слегка прикусывал кожу, сжимая зубы всё сильнее и сильнее, чем более ускорялась рука Хайтама. Било в голову кровью, выделялся предэякулят, и было до одури хорошо — оттого что хоть немного боли Кавех мог принести Хайтаму. Осознавая, Хайтам отталкивал Кавеха на кровать. Падение на подушки почти не запоминалось, чаще — Кавех ставил легкую подножку, стараясь не сдавать позиции в их корявом танго. Хайтам рычал, искажал лицо в косой гримасе — но неохотно слушался и вновь брал дело в свои руки. Сдирал штаны с него, снимал с себя. Никогда иначе. И, сжав в руке свой член и его, продолжал: грубее, ненавистнее, с такой пустотой и жаждой во взгляде, что в Кавехе, в той самой ниточке, застрявшей в вязкой мерзкой карамели, что-то медленно пробуждалось: не осознание, как выбраться, а понимание, почему вещество, какое представляла из себя карамель, бежит и затапливает. Почему продолжает движение вперед. Как только чувствовал, что Кавех должен был излиться, Хайтам выпускал свой член и перехватывал чужой у самого основания. Сбивал с толку — как будто окунали в холодную воду без подготовки. Несколько секунд тупо смотрел на него — без выражения. Продолжает движение вперед — потому что просто существует. Без смысла. Без личности и души. Какой-то отрывок от общего целого. Оно потому и жестоко — поскольку ничего в нем нет. Он брал в рот. В какой-то момент Кавех перестал удивляться его резкости — наверное, потому, что за все решения Хайтама отвечал один и тот же механизм. Брал в рот, но сосал слабо — скорее, больше необходимости ради. И снова — чувствуя состояние Кавеха, прикусывал. И было больно — не просто неприятно, как когда Хайтам натягивал кожу. Именно что больно. Но он продолжал. Всегда продолжал. А кто продолжал: Кавех или Хайтам — хороший вопрос. День за днем. Что-то болталось на окраине сознания. Давний зависший разговор. Как однажды Хайтам повалился, бессмысленно оглядев обкусанный член Кавеха, и уперся взглядом в потолок. «Когда-нибудь ниже. Точно ниже». Здесь не было жарко. Даже чуть прохладно. В воздухе висела взвесь пота, одиноко упавшей и тут же исчезнувшей слезы и запах пыльных книг. Барахталась одинаково игривая музыка — скорее как издевка. Контрабас и гитара — убогие. Пианино или бандонеон — глухо брендевшие ноты. И Хайтам лениво зачитал по памяти:— О, что же ты, мир, кроме горькой тщеты?
Того, кто разумен, не радуешь ты.
Как рок ни лелеет тебя, человек,
Но рано иль поздно, пресекши твой век,
Отнимет он все, что тебе даровал, —
Не все ли равно, это прах иль коралл?
Но Кавех зло и устало оборвал: — Не ты ли говорил, что слово мертво? — Мое — нет. — О, еще как. В тебе самом ведь жизни — нет. Ему еще припомнили это. Стоял гул в ушах: «Горькой тщеты…» «Кто разумен, не радуешь ты»… Скучно становилось. Гул в ушах не торопился уходить: повторялся, как надоевшая мысль. Сорок раз, пятнадцать, триста. Пока аль-Хайтам отсутствовал, Кавех скучающе слушал подготовления Тигнари к ритуалу. Как-то в целях повышения мотивации и выдержки бойцов Большой вождь даровал день отдыха. Еще один праздник, восхвалявший труд и упорство, еще один день, когда всё племя, забыв про обязанности, лелеяло добродетель вождя — раскуривало кальян. Этажи пирамиды полнились сладковатым дымом, по протокам древней вентиляции лился никотин. В клети, отдернув занавес, полулежал Кавех, и его отражение в дутых колбах и шарах искажалось. Вот состояние — лужа. Вот — поплывшая щека. Состояние — предельно вытянутая струна. Чуть фиолетовый, розовато-дурной дым завлекал комнатушку. Он видел только себя. — Вызвать Содом, — сквозь плотную дымку перечисляла на пальцах фигура Тигнари. То, что представлялось им. Какие-то неровные очертания, севший голос — Кавех не сильно беспокоился. Тигнари между тем словно что-то вырезал, но что — не заботило. — Это эфемерное пространство открывается путем призыва Астарот в чужое тело… — Не то, — выдыхал Кавех и передавал мундштук в пустоту. Пустота заменяла собой Тигнари. Хорошо мутило и колотило от никотина. — Если будешь объяснять себе простыми словами, запутаешься. Запоминай: ты заливаешь глаза чернилами, ты заливаешь глаза грехом и неразумением, так как призываешь бога, падкого на человеческие грехи, в этот мир, — и так ты строишь Содом. — Да… точно, — кивала фигура Тигнари. Он затягивался — или делал вид, что затягивался, и слегка поплывше продолжал: — Чтобы вызвать бога… нужно… нужно… — Написать имена на стене, — умно крутил пальцем Кавех и, отнимая трубку, делал сразу несколько затяжек. — Астарот лжива, лицемерна, и, конечно же, ей ничего не стоит перейти черту предательства. Для того чтобы призвать ее, нам нужны люди, близкие к тебе и имеющие схожие с ней черты. Нужна их кровь… Фигура Тигнари выпрямилась, выронила инструменты, которыми скоблила по камню, и он слишком не похожим на свой голос воскликнул: — Что?! — Ах, перепутал, это для зала Гоморры. Для простого призыва достаточно обратить на нее внимание большим числом человеческих жертв. Слушай и запоминай! Выписываешь имена жертв… — Так, — кивала фигура Тигнари. Хотя он прекрасно всё знал — но, наверное, из головы знания повылетали. От крепкости какого-то жутко пахучего кальяна — да, наверное. — Потом: приносишь ну просто вообще гигантское, просто до звезды большое количество жертв… э-э, ты понял: чтобы она увидела всю серьезность твоих намерений. — Так. — А потом: бабах! Она… э-э, не помню уж, столько лет прошло. А сколько лет-то прошло? Крыса из-под кровати шепнула: — Две тысячи сто пятнадцать. — Да, две тысячи сто пятнадцать. Вот… короче, ты отрицаешь существование моральных устоев, диалектику, силлогистику… ну, всякие законы логики, зачитываешь текст по памяти… ну, я давал тебе. — Так, ага, — сосредоточенно кивала фигура Тигнари и вновь принималась скоблить по камню. Странный минерал тускловато поблескивал в темноте. — А после — бум! Вот зал такой красивый появляется. И, э-э… да, точно, сначала нужен подходящий сосуд в поле видимости. Вот он находится рядом с тобой, богиня видит тебя — пум, в следующую секунду богиня в теле подсудного. В твоем случае — в теле Сайно. Но, понимаешь, это только проекция ее сознания в реальный мир. Чтобы она — настоящая ну прям, как по заказу, — прилетела из мира какого-то другого… ну, тот, что далеко за Тейватом, надобно, чтобы, вот, ты нашел себе дружков, снова записал их имена, помучил их, то-сё, пятое-десятое, тогда как раз ты призовешь Гоморру… — Но мне это не нужно? — Да! Не нужно. — Кавех некоторое время лежал на кровати плашмя, потирал задницу — болела что-то. Смотрел на завихрения дыма, глотал кислотный запах, дурящий голову, и какая-то мысль дергалась конвульсивно, что-то говорила. Кавех ей повиновался: — Хотя знаешь… все эти ритуалы, жертвоприношения, кровь, мясо и дурные законы, как выписанные из книжек по ритуалам варварских народов, всего лишь условности. И нужны не для нее, а для тебя самого. Главное — чтобы ты сам настолько запутался в себе, в том, что в башке твоей дурной творится, что поверил в ее существование. Истово, рьяно. Как моменты близости с настоящим аль-Хайтамом. От которых в голове шло кругом: и казалось, что само время рядом с ним искажалось, так он был нереален и вместе с тем — близко. Как переплетались их ноги в едином вдохе, движении — понимаемыми настолько тонко и ясно, что не оставалось никакого сомнения — да, это он. Рядом с ним ломалась сама форма восприятия, а когда аль-Хайтама не было — всё казалось слишком фрагментированно-последовательным, густым и слащивающим рот. — Мне кажется так: достаточно вызвать бога таблетками. Потому что время — всего лишь череда воспоминаний. — То есть бога нет? — Нет. Есть. Думаешь, всё так просто? Ах, если бы только она была галлюцинацией и верой в несуществующее — но нет. Она бог времени. Если время — это память, то она обращает внимание только на тех, чей рассудок повредился настолько, что ход их собственных воспоминаний нарушился. Остальное — дело за тобой. Покажи, насколько сильно ты готов морально упасть, чтобы заслужить ее благословл… нет, проклят… внимание. Да, просто внимание. Достаточно греховен — достаточно готов, чтобы исполнить ее собственные хотелки. Просто… сойди с ума. «Она — вспышка бреда, когда всё кажется бессмысленным». «Моя вспышка». Клеть тонула в ароматах. Глубокий дурман, обволакивающий; едкий туман в голове. Они в нереальности, Кавех — росчерк несуществования. Ему дурило рассудок. Картинка перед глазами, мятая постель, чаши и дутые извивы кальяна, какой-то спертый слащавый душок — Кавех в них тонул, как тонул не в моментах любви, не в сексе — в порно с аль-Хайтамом. Каком-то нескончаемом фильме со снятыми на коленке сценами. И казалось: его давили в прокисшую простыню, окружали загорелые руки — окружали, и он видел мир через них как через решетку. В сумрачном розовом чаду углядывал фигуру того, с кем разговаривал и, когда Хайтам достигал в нем той особенной точки, от которой всё расцветало фейерверками сна и неяви, были и реальности, подмечал наконец, что его собеседник вырезал в руках тришираит. — Теперь понятно… — Задумчиво говорил голос — не Тигнари. И, пока распластанный Кавех достигал пика блаженства, на выход шли чьи-то босые ноги. — Я учту твои слова, Кавех. Потом Кавех кончал и начисто забывал, что было вчера. Не хотелось помнить ничего, помимо момента, когда приходил Хайтам. Слушать ругань соплеменников Хайтама за стеной, беспокойства Тигнари, тонко вздрагивающую Фарузан, единожды зашедшую Коллеи — пустое. Кавех слышал, как билось в висках время и, закрывая глаза, ощущал, как надорванная ниточка ведет в ночное небо, под которым сидел когда-то с аль-Хайтамом. Светили звезды (не чадила лампа под замасленным потолком), освещал строгий профиль лунный свет (пусто и тупо этот человек смотрел в одну точку, двигаясь в нем), и легкая полуулыбка трогала уголки губ (сдавленно сопел, ронял голову ему на грудь), незаметно накрывал его ладонь своей (тогда такое прикосновение — условность, пока каждый думает о своем) и было хорошо — так хорошо, возвышенно, вольготно, как не бывало и не будет никогда (больно). Кавех улыбался. Ведь, что если не улыбка, спасет мир? Ха-ха. — В конце каждой таблички, — прошептал Кавех. Дымка развеивалась, являя постепенно темноту. — …Указан год. AH — Anno Hegirae. Это обозначение года по старому календарю. Если перевести по формуле, получится десять тысяч лет. Двадцать тысяч лет. Тысяча пятьсот. Столько, сколько ни один человек не живет. На груди Кавеха — голова Хайтама. Тот разом весь обмяк, расслабился. Не слышал его. А у Кавеха как будто пленка в голове укладывалась на место. Голова — как квадратная. Жизнь — как порево и свалка моментов перед разрядкой в сексе. Свалка утрамбовалась, Кавех выровнялся. Так как Хайтам все еще лежал на нем, Кавех сам вылез, жмурясь от неприятных ощущений. Член Хайтама неприятно скользил в анусе. Сам вылез, спихнув его на пол. Спокойно переоделся и походя бросил перед его носом сборник переводов. — Готово. Хотя… сомневаюсь, что тебе пригодится, — фыркнул Кавех. Мертвым пластом валяющийся Хайтам ничего не ответил. Потому что, очевидно, был мертв. Труп, голый, жалко выглядящий, изогнулся на полу. Кавех смотрел на него достаточно философски. И без того знал, что так произойдет. Еще с самого начала, как здесь оказался. Знание безотчетно сидело в подкорке мозга, крепче, чем дважды два четыре, и говорило ему: «Да, Кавех, сегодня день ритуала для призыва Астарот. Да, Кавех, чтобы переселить Астарот в тело Сайно, ты поможешь Тигнари с проведением ритуала». Вот и Тигнари, наблюдавший за всем из-за колонны. Колонна, правда, исчезла — вместо нее материализовалось новое — расходящиеся платформы, соединенные древовидными лозами. Тигнари стоял на одной из платформ, взирая на произошедшее с… ужасом? Потрясением? Кавех улыбнулся. Да, он когда-то так же смотрел на происходящее. Когда еще был достаточно в себе и не знал, что значит это ощущение — когда внутри что-то сломалось и скрипит. Надрывно. Знание подтверждало: «Кавех, да. Чтобы оказать Тигнари эмоциональное потрясение, ты не скажешь ему, что собираешься заняться сексом с Хайтамом прямо посреди ритуального зала. Там, где Коллеи уже устроила собственную казнь для жертв, тщательно это упрятав». Здесь и Коллеи: она не хмурится, не выражает отвращение. Не делает ничего. Она просто стоит, не замечая, как с рук стекает кровь. По подбородку чертит линию что-то между слезой и чей-то слюной. Кавех машет ей тоже и пальцами показывает, как надо делать улыбку. Вот так: :) Намекает, что и не через такое проходил. Не стоит бояться. Не стоит кукситься. Знание говорит. А еще говорит: «Единственная, кто не придет на ритуал, — это Фарузан. Кажется, до того она попыталась предупредить ничего не подозревающего Хайтама. Скажет не выпускать Кавеха из клети, как только он закончит перевод, не поддаваться его чарам. Но провалится и уйдет». Часы вверху красиво тикают, фигурной стрелкой показывая время, и у Кавеха впервые мелькает мысль, что он совершенно не понимает, откуда знает эту информацию о Фарузан. Он думает: «Да, я уже не раз задавался этим вопросом. Я знаю, что прямо сейчас в центре платформы стоит Сайно. И даже не связанный, как изначально планировалось. Он пришел по собственной воле». Тигнари делает несколько шагов на ватных ногах, но падает на колени перед Сайно. Или тем, что Сайно представляет. Кавеху прекрасно известно, что чувствует сейчас Тигнари: горечь, сожаление, сложную гамму ненависти и всепрощения к тому, кого когда-то ненавидел. Тигнари в ужасе смотрит на руки. Они дрожат. Руки дрожат, беззвучно трясутся губы, как будто он силится сказать хоть что-то. Это слово — «прости». Однако сделанного не поворотишь. Сайно не мертв, но сотворенное не с ним, а с самим собой уже никогда не изгладится из памяти. Кавех благодарен, что в зал Содома хотя бы не попали трупы. Много трупов от рук Коллеи. Отмеривает время: три, два, один. Сейчас забьют ударные, заиграют духовые. Как из другой реальности, донесется отдаленная музыка племени литабов. Они уже прознали, что сотворили эти трое. Они уже идут. И бьются дафы: бу-бу-бум! бу-бу-бум! Каждый удар — как резь по ушам. Вдалбливается в черепную коробку. Бу-бу-бум: Коллеи сжимает, разжимает окровавленные кулаки. Бу-бу-бу-бум: Тигнари шепчет это слово — «прости». Бу-бу-бу-бум: лежит Хайтам с проткнутой лопатой спиной. Бу-бу-бу-бум: наклоняется к трупу Кавех и бормочет тихо, едва ли слышно: «Теперь ты ниже». Бу-бу-бу-бу-бум: открывает глаза Сайно, говорит: — Теперь — самое страшное. Оно пройдет подобно войне и разрушениям, проводами в битву. Таким сопровождают дабку. И начнется бой.Год 4 005. Кавех, будь оптимистом!
Прошло пять лет с момента проведения ритуала над Сайно. ────────────────────────────────────────────────────────────── И день за днем и год за годом в голове не утихает стон: Кто ты? Я задаюсь вопросом, я перебираю слово: человек, святой, проклятье и сирой. Ни то и ни другое. Для меня же ты — всё одно. Но раз за разом, век за веком, под неусыпным оком дремлет слово. Может, я — это ты? Может, ты — это я? Тебя много, и ты распадаешься на куски. Смотрю я твоими сонливыми очами: на бездну из времен, падением в нее всё вниз, всё вниз, всё вниз. Смотрю на сон в библиотеке. Как ты идешь ко мне, потертый и забитый, вперед, вперед, вперед. И вижу избиение шулера проклятого. Как ты — я — отчаялся, забился, задохнулся под собой, собой, собой. Стоит вопрос. Застыл на устах стон: кто ты? Кто я? Где разница между тобой и мной? [850:AH] ────────────────────────────────────────────────────────────── Покой. Это слово — в начале было это слово и в конце тоже. Будет. Этим словом ловко, быстро, безыскусно Кавех перечеркнул страницы переводов. Десять тысяч, двадцать тысяч, тысяча пятьсот — не важно, каким годом датировались таблички, их всех встретила одна судьба. Быть перечеркнутой этим словом — покоем. Потом сжечь. Кроваво-огненные отблески танцевали в глазах, пока Кавех держал их над свечой. Говорят, что в Снежной держат свечки за кого-то. Кавех тоже держит, но по-своему. Он порылся в вещах и редких фотографиях, нашел пожелтевшую со временем — лицо Хайтама. Пригодится для медкарты веками позже. Хотя хотелось бы сжечь. Потом взять сумку и выйти из клети, в которой жил месяц. В штабе литабов не было тихо, но царствовал покой. Такой покой склонен для мест, где произошло непоправимо ужасное; в таком покое — смерть. Здесь Кавех чувствовал себя как рыба в воде. Выползая из комнатушки, хватая несчастные пожитки, Кавех лавировал между резвящимися и разносящимися членами племени. Воители и воительницы, укротители, семьи воителей, уборщики, разнорабочие, ученые умы и старейшины — их так много, они все опускали головы, завидя Кавеха. Иногда — сверлили взглядом через повязки, почти уничижающе, чуть благоговейно. Восторг и преклонение замирал в воздухе, как когда-то замирал кальян, а еще раньше — запах стылой крови. Детей больше нет. Бальзамировщики работали. Мимо пустых классов, мимо пустых тренировочных залов. Кавех пытался выстроить в голове дальнейший маршрут, разложить по планам и пунктам, как-то когда-то делал — но это ни к чему. Бились в лихоманке барабаны. Раздувались дарбуки. Дули, дули — раздували, и оттого несло их песню по коридорам, лестницам, просторам. Так же, как Кавеха. Старейшины играли дабку, но никто не танцевал, никто не праздновал. Дюна Пиршеств билась в истеричном ритме, а Кавех поднимался всё вверх, всё вверх, всё вверх. — Это всё не по-настоящему… это всё не по-настоящему… — слышалось бормотание изнутри. — Сайно, Сайно, ты… ты послушай, — науськивал Тигнари, неуверенно протягивал руки. — Я всё могу объяснить. Видишь? Это я, Тигнари, мы… мы друзья. Наверное. — Нет, нет. Это всё ложь, враки. Ты — не он. Тигнари младше, он студент. Мы с ним… с ним… добрые друзья. Первые друзья. Когда Кавех подходил, то видел, как нечто темное, сжавшееся и невыносимо печальное пятилось от рук Тигнари и заползало в уголок темницы, угрожающе поблескивая глазами. Оно походило на ярость, на отрицание — или пыталось на них походить. Забивалось в угол. Как пыль. Когда Кавех подошел, то увидел, как Тигнари повернул лицо — неспавшее, отекшее, невротически подергивающееся. Его черты исказились в корче боли — душевной. Он здоров, Тигнари абсолютно здоров, но в его помутневших глазах Кавех узнавал свое отражение. «А ведь действительно, — подумал Кавех, — все мы есть отражение чего-то большего. Но смотреть на это отражение — себе дороже». То, что стало с Сайно, наблюдало из-за угла, как Кавех протягивает Тигнари златотканую шелковую повязку. Принюхивалось, как пахнет в темнице собственным страхом, и сворачивалось клубочком вокруг чего-то сильно важного. Из высокого оконца свет отражался от вставок вокруг предмета. Тусклых и оранжевых. — Бери, — сказал Кавех. — Зачем? — На некоторые вещи не стоит смотреть своими глазами. — «Потому что эти глаза видят другие и видят в них — себя». Невероятно важное, загнанное в угол. Оно все еще наблюдало: за тем, как Тигнари принимает повязку, сжимает в руках и крупно, крупно дрожит. Жмурился, сдерживая слезы, и зарывался лицом в руки. — Это была его… того Сайно повязка. Кавех, почему? Почему всё так вышло? — А на что еще ты надеялся? — усмехнулся Кавех. — Что вернешь личность юного Сайно и заживешь как прежде? Да, определенно, молодой генерал махаматра, перенесенный в повзрослевшее тело, в окружение головорезов и террористов, будет рад тебе. Так не работает, друг. Молодой генерал махаматра, еще недавно вступивший в должность, общающийся в перерывах со своим новым другом из даршана Амурта, забивался диким зверем в глубину темницы Дюны Пиршеств. Он шипел, он брыкался и готов был отпираться, преследуя взглядом, как Кавех открывает незапертую решетку и медленно подбирается ближе. Странное, непонятное существо. Некое создание из незнакомого, такого чужого и повзрослевшего мира. Кавех не поддавался описанию в сознании генерала, и потому его попытки двигаться тихо, издавать какой-то успокаивающий шум, подняв беззащитно руки, не шевелили в сознании генерала ни малейшего проблеска веры. Лишь принуждали обнажить ряд зубов и заискрить Глазом Бога. «Ты что делаешь?» — воскликнул Тигнари в тот самый момент, когда генерал взбрыкнулся и напал на Кавеха. Ослабший, повредившийся рассудком и отказывающийся несколько дней от еды и воды. Пусть удар и вышел сильным и бросил по темнице искры, против здорового человека он оказался бессилен. Генерала повалили оземь и с коротким извинением отобрали охраняемый предмет. Тришираит в нем неровно блеснул в лучах солнца. — Ч-что это? — почти промямлил Тигнари, едва Кавех вышел из камеры. Генерал прожигал его ненавидящим взглядом. — Подарок на память. Тебе от Сайно. — Кавех бросил шкатулку, и Тигнари неуверенно поймал ее. Вручную вырезанная, со вставками драгоценных камней. Когда крышка раскрылась, Тигнари сдавленно вдохнул. — Сайно знал, что ты собираешься сделать. И пошел на лишение личности добровольно. — Но… зачем? — прошептал Тигнари. Кавех качнул плечами. — Наверное потому, что любил тебя. Тигнари взял одну из фотографий. На ней расплылось пятно слезы, изображение исказилось, и лицо веселого Сайно, приобнимающего недовольного Тигнари за плечи, постепенно смылось. Если бросить взгляд вниз, если присмотреться. Кавех не помнил, когда были сделаны те фотографии. Сайно, Тигнари и Кавех у кибитки — уже в обличьях Пустынников. Позади — их лагерь, временное пристанище для поисков племени литабов. Еще с тех времен, когда ничего не было. Было чуточку лучше, чем сейчас. Но Кавех не помнил. Не помнил, откуда на шкатулке уже находился шифр аль-Хайтама — те самые буквы, его, как ровно четыре тысячи пять лет назад, когда Кавех увидел труп аль-Хайтама, шкатулку, оставленное послание. Когда много-много лет пытался разгадать зашифрованный ритуал призыва Астарот. Когда вошел в цикл. Теперь он здесь, смотрел, куда привела их такая любовь. — Носитель богини все еще не в себе? Хайтам, без лопат, без обиды, тенью вышел из-за спины Кавеха. — «Носитель богини». Так вы называете безумие? — Это не безумие. Всего лишь… исходящее из вышеследовавшего. — Хайтам заложил руки за спину и некоторое время наблюдал за Сайно. Тот недобро косился на незнакомца. — Довожу до твоего сведения: наше племя считает, что, несмотря на жертвы и нарушенные запреты, вы сделали то, что не могли мы веками. — Я думал, именно для этого и растили ученых детей, — хмыкнул Кавех. — Ради жертвы. — Отчасти. От другой — чтобы они продолжили наше дело. Но не суть. Вы сотворили связующее звено между отражением и его носителем. — Зеркало, — задумчиво произнес Кавех. Хайтам, кажется, удивился: не рассчитывал на понимание. — Можешь не удивляться. Я всё знаю. Знаю, что исторически ваше племя имело свое философию: проникнуть за суть вещей, за отражения. Знаю, что вы не были террористами, но после пришел Большой вождь. Знаю, что и он, и Сайно — агенты Академии, перепродающие детей, занимающиеся контрабандой. Знаю, что Сайно занимается этим, чтобы уличить Большого вождя в измене Академии. Однако сам стал невольным участником. Знаю, что операция по внедрению в племя предполагалась иной, но вождь всё испортил, исказив идеи и цели племени. Не сомневаюсь, что его послала Нахида, не подозревая, во что это выльется. Возможно, хотела собрать информацию по Астарот — чтобы знать, от чего защищать Ирминсуль. Но… никто не справился. Кавех помолчал, собираясь с мыслями. В голове били барабаны, за стеной играли проводы к войне. На него смотрел Хайтам — не желая принимать услышанное. Кажется, только что Кавех пошатнул для кого-то устои целого мира. Может, только части, и все равно весьма значительной. — Можешь не спрашивать — откуда. Знать-то знаю, но где узнал? Когда? Почему всё, что я делаю, для меня словно произошло уже не в первый, не в третий и даже не в последний раз? Вопрос в пустоту. Кавех посмеялся и сжал в руках дорожную сумку. — Можешь не отвечать. В тебе все равно ничего нет. Они молчали. Несомненно, Хайтам хотел что-то противопоставить. Или о чем-то думал. О глубоком и невероятно важном — как крыса в углу, с хитрецой притаившаяся в подполье. Дрожали плечи Тигнари над фотографиями из неизвестных, явно хороших времен. Бежало солнце. Притулился в углу молодой генерал махаматра Сайно. Перед Кавехом возник сложенный вчетверо листок. — Это тебе, — сказал Хайтам. — На этом наши пути расходятся. Позволь оставить с тебя небольшой долг. После того ритуала… после того случая. Ты не сказал мне, что мы идем, кхм, в зал ради этого. Я прощу тебе этот случай, взяв долг. А он, как знаешь, платежом красен. — И в тебе еще хватает наглости после всего, что было?.. — Кавех чуть не поперхнулся. Однако смотря в эти пустые глаза — в то, что когда-то было им… Кавех схватил листок, запихивая его за пазуху. — Архонты, расписка это или напоминание о твоем существовании — неважно. Просто… катись уже ко всем чертям. В Хайтаме что-то отвратительно блеснуло. Там, где раньше горело желание, а теперь блекло что-то еще — надежда на своего якобы должника? Радость за расставание? Восторг богопоклонника, чье желание наконец сбылось? Кавех не знал — он лишь видел, как Хайтам скрылся в темноте прохода. И услышал на прощание: — …Те таблички. Я нашел их в самой дальней части пустыни. Как будто выкинутыми из Знамения Апаоши. Ушел. Еще некоторое время Кавех пребывал в штабе Пустынников. Жил. Делал что должно. Его принимали с распростертыми объятиями — те, кто мечтал об Астарот, и ненавидели все, кто был не чужд жертвам. Он пользовался особым расположением Большого вождя и, пусть после проведения ритуала Кавеха наперво приняли в штыки, отныне ему по пятам шли трепет и волнения, восторги, утешения — по крайней мере от страждущих в призыве бога. В темницах, не желая вылезать, гнил генерал, бывший Сайно, и безутешный Тигнари был ему надзирателем. Или собратом. В попытках изучить, что из себя представляет Сайно, литабы тратили дни, недели. Хайтам больше не показывался на глазах — вновь став послушным элитным бойцом вождя. Изучение шло медленно. На свободе, вольный делать что желает. Кавех чувствовал себя еще более запертым, еще более на цепи, чем когда-либо. Ни темница, ни спальня в клети — ничто не могло сравниться с пониманием законченности всего, ради чего они сюда ехали. Нет команды, нет друзей. Нет Хайтама. Нет ответов. Каждый день Кавех просыпался с ощущением уже прожитого. Знал: снова пойдут изучать генерала. Снова тренировки, испытания, переводы документов. Снова Фарузан, мелькающая где-то в боковом зрении. Раз они пересеклись в дверях архива. И то был последний. Она посмотрела на него долгим, но запуганным взглядом. Так смотрят те, кого уличили за чем-то нехорошим. Кавех спросил: — Ты куда? — П-переводить. — Она отвела взгляд. — На благо племени… — Не мели чепухи. Тебя никогда не интересовало благо литабов. — «Как и меня, в сущности». Фарузан не стала продолжать разговор: лишь пролетела мимо, толкнув плечом. Кавех услышал от нее только одно слово: «Чудовище». Дни продолжались. Кавех привычно следил, как низшие чины племени готовят пищу, чистят оружие, убирают ритуальный зал. И думал: может быть, и так. Где-то Фарузан была права. Единственная, кто не поддался местному безумию. И в племени находилась не по собственному желанию. Но не то важно — важно то, что как будто она единственная поняла, чего на самом деле хотело племя. Их учение, столпы знания, всё, чему они следовали, так или иначе ускользали от Кавеха. С другой стороны, понимать что-либо от убийц и ведомых идиотов Кавех хотел в последнюю очередь. Желал лишь найти ответ на вопрос, почему так много знает. Фарузан сбежала в ночь перед песчаной бурей. Забились барабаны, заиграли дафы — и боевая музыка возвестила о подготовке к операции. Лучшие бойцы племени вооружились и, как один, взмели пески пустыни в поисках воровки. Она украла архивы. Все результаты и переводы, каких добились литабы за то время, пока изучали вместилище Астарот. Кавеха, как напрямую связанного с ритуалом призыва Астарот, отрядили в том числе на поиски. Он взял с собой дорожную сумку, поудобнее закутался в аббас и приготовился двинуться в путь. Уже стоял перед пустыней, снаряжая яка в путь. Тогда из пирамиды показался Тигнари. — Уходишь? — кратко спросил он. — Посмотрим, — расплывчато ответил Кавех, сильнее закрепляя седло. — Лучше не возвращайся. Кавех нахмурился. — С чего это? Здесь ты, здесь… то, что осталось от Сайно. Коллеи — все-таки. — Нет, это уже не мы. Мы были собой там — в городе, в месте, где еще не поддались возможности исправить то, что и так работало. — Нет, стой. — Кавех распахнул глаза. Начинал догадываться, к чему клонил Тигнари. — Ты не… — Одна просьба, и я уйду, — Тигнари грустно улыбнулся и протянул Кавеху шкатулку. — Возьми это. У тебя есть шанс начать сначала. Так начни. И сделай так, чтобы никто из нас не забыл то, что мы сотворили. Неуверенно и нехотя — Кавех принял. Почему-то уже понимал, чем всё закончится. Что это — ни к чему. Но все равно не мог сопротивляться. Всё повторяется. Каждая мысль. — Оставь в доме Сайно. Оставляй столько раз, сколько потребуется, пока мы не поймем, что потеряли. …Песчаная буря наступала, давила пятки и завывала. Совсем как барабаны. Бум-бум-бум. По голове. Бум-бум-бум — копыта яка по песку. Кавех не оборачивался назад, на одинокую фигуру Тигнари у пирамиды. Не стоит. Не стоило. И як медленно двигался, прорывая полотно ночи. В шкатулку Кавех бросил и фотографию Хайтама. Позже вытащит — когда потребуется. ────────────────────────────────────────────────────────────── …ты. Ты. Ты. Вечно. Лишь — ты. [0:AH] ────────────────────────────────────────────────────────────── Заблудиться в пустыне во время песчаной бури. Неделю без еды и воды — к счастью, для Кавеха не страшно. Для его проклятья ничего не страшно. Потерять в битве с хищниками яка. Провалиться в зыбучие пески и чудом выбраться. Идти. Долго идти. И, уже не надеясь вернуться, наконец выйти на гребень бархана, чтобы узреть, где оказался. Во вселенной только он один. Впереди упираются голыми скалами в небо горы Темир, уныло нарезает круги в вышине птица. Хищная. А над ними, над всем мирозданием, зияет червоточина. Может быть, некоторые вещи действительно предначертано сделать. Может быть, выбор лишь иллюзорен. Без особой надежды глянув внутрь скудной котомки, Кавех почти решает двинуться дальше, как вдруг примечает чудом не потерявшуюся бумажку. От Хайтама. Точно. Несколько брезгливо Кавех раскрывает листок.— Мы травы, а время — косарь, что на луг
Ступив, без разбору всё косит вокруг;
Всех губит, не глядя, кто молод, кто сед,
Губя, не щадит и младенческих лет.
Таков нашей жизни извечный закон;
Ведь каждый рожденный для смерти рожден;
В дверь входит, выходит из двери другой.
Измерен наш век беспощадной рукой.
«Идиот», — думает Кавех, складывая бумажку и бросая ее обратно в сумку. Никакой нужной информации. Единственным, что хоть как-то помогло, была лишь его последняя фраза. «Как будто выкинутыми из Знамения Апаоши», — вспоминает Кавех. «Наш самозванец бежит за тенью того самого настоящего человека», — Кавех припоминает, идя через пески. «Кто есть ты?» Каждый шаг — налит свинцом. Все силы — пущены на рывок вперед. Тигнари и Сайно. Когда простыми словами не обойдешься. Кавех шагает вперед, и голые саксаулы склоняют ветви за ним. Коллеи потерянная, Коллеи сорвавшаяся. Дух Немезиды — как прозвала ее Астарот. Так много людей, думает Кавех, но не видит никого. Он не сходит с ума, его проблема в том, что он слишком в себе. Каждая мысль — прозрачна. Осознание — что кристально чистый лед. В уме холод, под ногами — раскаленный камень. Фарузан — что-то понявшая, чего так и не смог осознать Кавех спустя столько лет. Веков. Знания, знание. Никого не спасти, себе не помочь. Он не помнил, когда в последний раз заканчивал цикл не Хайтамом — забитым, убитым, уничтоженным его собственными руками. Ему постоянно казалось, что он почти, вот-вот что-то понял, но что — каждый раз ускользало. Ты. Ты. Ты. Кто ты? «О ком ты говорил?» — думает Кавех. «Что ты хочешь мне сказать? Почему мне кажется, что мы — едины?» В оазисе под гигантским деревом падает путник. Потерявшийся Пустынник находит привал и последний покой в месте, где прорывается сама ткань мироздания. Прямо посреди ручья, в самых водорослях лежит уставший человек. Шкатулка, Глаз Бога, бесконечные фотографии людей с мертвыми глазами и душами — он несет с собой, как непосильный груз. И заламывая руки, шепчет одними губами: — Кто есть ты? — И ты снова дошел досюда, — разевает рот бездна в Знамении. Это записанный голос на пленке. — Славно. — Астарот… — Кавех сглатывает — в горле пересохло — и натужно продолжает: — Объясни. Почему я всё знаю? — Снова тот же вопрос. Каждые пять лет один и тот же вопрос. — Бездна шевелится, хитрит, слегка прижимисто качает темным пятном. — В этом плане аль-Хайтам намного интереснее. — В каком смысле каждые пять лет? Только пять лет назад я обнаружил путь в штаб литабов и… Запнулся. Шкатулка, фотографии, таблички. — Это всё было… — в ужасе прошептал Кавех. — Да. Всегда. Каждый раз ты стирал себе память. Как обещался — каждые пять лет, оставляя только отдельные воспоминания. Думал, что сделаешь лучше, но стирал то самое болезненное, самое приятное, самое нужное — и не запоминал ничего. И так начиная с двухтысячного года. — И так всегда, — ужаснулся Кавех. — И тебе не спастись. — И мне… не спастись? — Ты спросишь, кто есть ты. Ты не поймешь, откуда взялись таблички. — Но кто есть ты? Кто есть я? — Но ты уже заметил давно, что таблички написаны почерком аль-Хайтама. — Тогда аль-Хайтам… Кавех обессиленно привстал, понимая, что каждое его слово уже предопределено. Бог настырный, бог всезнающий. Из бездны льется вальс дурака. Сливается с пошлым танго. В пику уходит в покойную дабку. И кажется, что вся его жизнь — сплошной безумный танец крысиного короля. — Каждая табличка перекликается с событиями в твоей жизни. Написанные аль-Хайтамом, предрекающие то, что с тобой произойдет. — Но… — Такое может быть. Ведь он смотрит на тебя прямо сейчас. Кавех, этот уставший путник в одеждах Пустынника, рухнувший посреди оазиса, оглядывается — видит в небе лицо аль-Хайтама, этого проникшего в память Ирминсуля человека, смотрящего в осколок чашки посреди безбрежно-пустых пространств. Тогда аль-Хайтам оглядывается назад — на летающий осколок, в котором Кавех, заблудившийся странник, тоже решает посмотреть назад, где заблудившийся в чашке чужих воспоминаний аль-Хайтам уже смотрит назад на Кавеха, потерявшегося в своем «я», но упорно смотрит назад на аль-Хайтама — который наблюдает за Кавехом. Рекурсия. — Время — всего лишь череда воспоминаний, в которую ты, Кавех, запрыгнул в погоне за сбежавшим аль-Хайтамом. Твои воспоминания — однажды битая чашка, столь дорогая тебе. Философия, подавленное безумие, которое не выразить словами. Всё так просто и тяжело, верно? А каждый год — как повторение одной и той же мысли. Быть оптимистом. Выйти. Улыбаться. Круг и птица. — Ты — это я, — сказали Кавехи, обернувшиеся на наблюдающих Хайтамов. — А я — это ты, — говорят Хайтамы, наблюдающие на обернувшихся Кавехов. — Таблички — наши мысли в разные годы жизни, выпавшие из Ирминсуля. Их подобрал тот, кто больше всего похож на Хайтама, — говорят они. — Когда аль-Хайтам падает в бездну — на него смотрит Кавех. И наоборот. Когда Кавех падает в бездну, за ним бдит аль-Хайтам. Продираетесь через десятки тысяч лет друг к другу, «к тебе». Вы слились. Мыслями, воспоминаниями. Всем. Аль-Хайтам из пустого пространства воспоминаний тянет руку в осколок, и Кавех тянется к нему в ответ — ему бы стать больше, ему бы вырваться отсюда. Они почти рядом, им бы только дотянуться, и они тянут, тянут. И пока тянут, проносятся осколки, воспоминания и десять тысяч лет. Всё это, всё. Сплошным пятном, безостановочной чередой. Наркоманы и трип хаты, долги, у родителя маразм — «тук-тук, что не так? А я так, а я всё так», смешная тишина под каблуком и четвертая неделя без снов; самба из залов, вписки и дети по сторонам, все молчат, депрессивный эпизод, громыхание строителей вон там, сменилось правительство, военный мятеж и завтра опять отказ на собесе, прийти домой, снять штаны и сесть, уставиться в стену; грызется жизнь и чахнет творческий порыв, гайморит, зарезали бомжа в потасовке за углом, алкомарафон, льется счастье на дне стеклянной, взлет свободной мысли и красота аптекарского рынка, белая горячка, секс, поддержать друзей, стучат колеса под тобой, экзамен на повышение аттестации — провал, помыть унитаз, победа в розыгрыше — ура, черная пятница, в сиротский дом пожертвовали миллион, хорошего всем было влом, утром тошнота, прокисание мозгов, ставка по кредиту 100% наперед, грязные носки ботинок — шурх-шурх перед лицом, вновь таки посрался с людьми и манит крыша неизмеримой высотой, от пальцев пахнет химией, синтепон и флис, карбон, скрип-скрип — экономике отбой, взлет и конец звезд, богов, звон, падают на кафель чашки две, а между странами прокладывают новый бой, попрощайтесь с попрашайкой у ларька, «Ты куда? Не умирай!» — кричишь трупу над собой, четное количество цветов, у друзей появился ребенок, шесть в букете роз, что подумает общество над тобой? план на завтра, послезавтра и вчера, терапевт по четвергам, кошмары стабильно в шесть утра, холерный бунт под окном, залетел метеорит на огонек, горит, горит, к чертям, вперед, просыпаешься — в зеркале искрится проводок, слезоточивость вновь, когда-нибудь эта нервотрепка кончится, говоришь себе ты, когда-нибудь мир сгорит, двадцать таблеток ибупрофена — и ты изгой, раз, два, три, открыл глаза, «Гой!» — пьешь за упокой, старый цикл за спиной, и снова: прожитые темы и мотивы, токсикоманы и трип хаты, люля кебаб 24 ч, налоги, веселый «Хо-хо-хо!» на Новый год, не мы разжигали этот огонь, прыщик на подбородке, пятая неделя по голову в работе, у душевной инвалидности прогресс, безропотный гундеж, запотевшее стекло, палитра багрянца на небесах; в день, когда зеркала отобьют последние края, что останется от тебя? подержи старушке дверь — блевотно творить добро, здесь проистекает дешевизна романтик и тошно, тошно, тошно от тебя, себя и вас и нас, эмоционировать нынче сложно, да, скоро конец, шаг на древесину мокрых лесов, четыре, пять и шесть: просишь тишины, покоя, Рая, веселой жизни и здоровых зубов, добра во всем мире и вкусных кукурузных початков, амнистии зекам, любви, любви, любви — а там, быть может, и свободы. Слегка. Свобода взвывает, когда Хайтам берет за руку Кавеха и вытягивает вперед, вытаскивая из собственных воспоминаний. Знамение Апаоши, пустыня, литабы, потерянные люди — всё внезапно схлопывается, когда Хайтам втаскивает Кавеха в пространство Ирминсуля. Закончилось. Наконец. Закончилось. Они встретились вновь.