Детективы

NC-17
В процессе
135
2
автор
Размер:
планируется Макси, написано 1 856 страниц, 809 964 слова, 29 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
135 Нравится 96 Отзывы 17 В сборник

Глава 14. «Синдром отмены»

Настройки
Приёмное отделение центральной городской больницы оглушило их не тишиной, а оглушительным гулом организованного хаоса. Яркий, безжалостный свет люминесцентных ламп выжигал последние остатки ночи, смешивая тени в безликую кашу. Воздух, густой, тяжёлый, пропитанный запахом хлора, старого металла и подспудной, едва уловимой сладостью чего-то органического и чуждого. Здесь царила не тишина, а симфония отчаяния, загнанного в рамки протоколов: приглушённый плач, резкие, отрывистые команды, настойчивый, монотонный голос администратора, лязг колёс каталки о дверной косяк. Здесь не было места личным драмам — только диагнозы, истории болезни, поток плоти и крови, требующий сортировки. Их разделили быстро, без церемоний. Викторию, всё ещё находящуюся в состоянии глухого, парализующего шока, её тело мелко дрожало, как у загнанного зверька, мягко, но неумолимо увели в сторону диагностических кабинетов. Она обернулась на прощание, и её взгляд, мутный и беспомощный, на миг зацепился за Сашу. В нём читалась та же вселенская потерянность, что сжимала и его горло, но сейчас он был физически неспособен ответить на этот немой вопрос. Его мир сузился до одной точки. Августа на каталке, с лицом цвета грязного мела, стремительно повезли в противоположном направлении — к тяжёлым, матовым дверям, над которыми холодным электрическим шрифтом горело: «Реанимация и интенсивная терапия». Каждое слово било по нервам, как удар током. Саша инстинктивно рванулся за ним, сделав один, два шага — его мир уезжал на этих колёсах. — Вы не туда, парень, — крепкая, как из стали, рука медбрата легла ему на грудь, не как агрессия, а как непреложный факт. — С вами тоже нужно разобраться. Идите с медсестрой, — голос был усталым, но не терпящим возражений. Его отвели в небольшую, ослепительно белую перевязочную. Свет здесь был хирургически безжалостным, выворачивающим всё нутро наружу. Молодая медсестра с тенями под глазами цвета синяков, не глядя ему в лицо, молча и эффективно обработала йодом рваные ссадины на его руках и щеке. Жидкость жгла кожу, но боль была приглушённой, далёкой, словно приходила через толстый слой ваты. Он даже не моргнул. Его взгляд, словно прибитый гвоздями, был прикован к запотевшему окошку в коридор — той артерии, по которой уплыла его половина. — Лёгкое сотрясение, множественные гематомы, — констатировал позже заглянувший врач, его прохладные пальцы методично ощупывали Сашину голову. — Надо бы рентген, наблюдение. Полежите. — А он? — хрипло, перебивая поток профессиональной речи, выдавил Саша. Голос звучал чужим, разбитым. — Тот, которого привезли со мной. Август. Вернер. Врач едва заметно пожал плечами, его лицо представляло собой идеально вывешенную маску профессиональной нейтральности. — Им занимаются. Токсикология, возможно, хирургия. Не ваша забота сейчас. Ваша — успокоиться и дать нам сделать свою работу. Его поместили в полупустую трёхместную палату, пахнущую пылью и старыми лекарствами. Он сел на край жёсткой койки у окна, не в силах раздеться и лечь. Всё его существо было натянуто, как струна, готовая лопнуть от самого тихого звука. Каждое движение за тонкой фанерой двери — торопливые шаги, обрывок разговора, глухой стук колёс — заставляло сердце останавливаться, а потом биться с такой силой, что звенело в ушах. Это к нему? Ему хуже? Они идут за мной, чтобы сказать… Прошёл час. Или два. Время потеряло свою линейность, растеклось тягучей, липкой массой. Дверь открылась с тихим скрипом, и вошла Вейма. Она выглядела на двадцать лет старше. В её обычно безупречно собранных волосах застряли рыжие иголки хвои, словно память о лесе, ставшем ловушкой. На дорогом пальто цвели бурые, запёкшиеся разводы — отпечаток чьей-то борьбы, чьей-то боли. Но страшнее всего были глаза — огромные, тёмные воронки, в глубине которых всё ещё бушевал невыплеснутый ураган ярости, но теперь его сдерживала и придавливала свинцовая гиря ледяной, всепоглощающей усталости. — Саш… — её голос был надтреснутым шёпотом, звуком пересохшего листа. Она не стала ничего спрашивать, не искала слов утешения. Она просто подошла и обняла его, прижавшись холодным лбом к его виску, вдохнула знакомый запах его кожи, смешанный теперь с больничной стерильностью и страхом. Он почувствовал, как всё её тело сотрясает мелкая, неконтролируемая дрожь, будто внутри неё продолжал работать моторчик на последних оборотах. — Всё… Всё оформляется. Анна Викторовна здесь, с полицией, заполняет тонну бумаг. Он… — она сглотнула ком, вставший в горле, — Джефферсон. Его уже повезли. В изолятор. С обвинениями… — Август, — выдавил Саша одно-единственное слово, не в силах слушать о бумагах, обвинениях и справедливости. Справедливость была абстракцией. Август — реальностью, балансирующей на лезвии. — Я узнавала, — Вейма выпрямилась, оторвалась от него, пытаясь собрать рассыпавшиеся осколки самообладания в привычную строгую форму. — Ему… ему промыли желудок. Там была рана на боку… неглубокая, но её зашили. Сейчас капельницы. Детоксикация. Он… он в медикаментозном сне. Так, говорят, легче. Телу легче бороться с ядом. Каждое её слово впивалось в Сашу, как раскалённая спица. Промыли желудок. Он представил трубку, чужие руки. Рана. Зашили. Воображение нарисовало иглу, входящую в бледную кожу. Яд. Это слово висело в воздухе ядовитым туманом, отравляя всё вокруг. Он видел это: безжизненное тело, отданное на растерзание машинам и чужим людям, под бессмысленно яркими лампами. — Я остаюсь, — сказал он глухо, и это была не просьба, не обсуждение. Это был приговор самому себе. — Я знала, — Вейма лишь кивнула, тень усталой усмешки мелькнула в уголках её губ. — Я тоже. Хочешь, принесу кофе? Из автомата. Гадость редкостная, но горячая. Он покачал головой, отвернувшись к окну, в чёрное стекло которого отражалось его собственное, искажённое болью лицо. Ему не нужно было ничего. Ни еды, ни питья. Только знать, что за этой бетонной стеной, в паутине трубок и проводов, Август продолжает дышать. Вейма ушла, пообещав вернуться, как только будут новости. Саша остался один. Больница постепенно погружалась в ночной режим — странное, полуживое состояние. Гул за дверью стихал, сменяясь редкими, отчётливыми, а потому ещё более пугающими звуками: скрипом одиноких шагов дежурной сестры, приглушённым смехом у поста, доносящимся из радиоприёмника, тиканьем огромных часов в конце коридора, отсчитывающих секунды чьей-то жизни. Он вышел из палаты и пристроился на жёсткой, холодной пластиковой скамье прямо напротив тех самых зловещих матовых дверей. Дежурная медсестра бросила на него оценивающий, усталый взгляд, но, увидев его лицо — застывшую маску решимости и отчаяния, — лишь вздохнула и отвернулась. Он сидел так, превратившись в статую, в часового. Минуты сплетались в часы. Наконец, дверь в отделение открылась беззвучно, и вышел человек в зелёном хирургическом халате, снимая шапочку. Его лицо было исчерчено усталостью, но на нём не было печати катастрофы — и это дало Саше первый, крошечный глоток воздуха за все эти часы. — Родственники Вернера? — спросил врач, скользнув взглядом по его скорченной фигуре. Саша вскочил так резко, что у него потемнело в глазах. Сердце провалилось куда-то в бездну, оставив в груди ледяную пустоту. — Я. Друг. Как он? — Жив, — сказал врач, и это слово прозвучало как гимн. — Состояние стабильное, тяжёлое, но стабильное. Токсический шок купировали. Рана неглубокая, повезло. Сейчас главная задача — вывести всю дрянь из организма и дать мозгу прийти в себя. Он под сильными седативными. Будет спать ещё долго. — Врач сделал паузу, оценивая Сашу взглядом, привыкшим видеть не только тела, но и души родственников. — Когда очнётся… будет нелегко. И ему, и вам. Организм, отравленный таким коктейлем… его родственники смогут его забрать как только состояние нормализуется, но придётся длительное время ухаживать. Это долгий путь. Они готовы к этому? — Да, — ответил Саша без малейшей паузы, на одном выдохе. Его голос прозвучал твёрдо и низко, и эта твёрдость удивила его самого. Готов ли он сам? Не знает. Но отступать некуда. Врач кивнул, и в его утомлённых глазах мелькнула слабая искорка чего-то, отдалённо напоминающего уважение. — Ладно. Завтра, если состояние позволит, можно будет на пять минут. Не больше. А сейчас — идите отдыхать. Поверьте, ему ваш покой и силы сейчас нужнее, чем ваше присутствие у этих дверей. Саша не хотел уходить. Каждая клетка тела вопила против этого. Но в словах «ему нужны ваши силы» была железная, неоспоримая логика. Он медленно, будто против мощного течения, побрёл назад в свою палату. Лёг на жёсткую, скрипучую койку, уставившись в потолок, по которому ползали и дрожали призрачные тени от уличного фонаря — немые свидетели его бессонницы. Больница погрузилась в свою особую, напряжённую ночь, полную шипения кислорода и мерного писка мониторов. Но для Саши эта ночь была лишь первой, самой страшной вахтой в новой, долгой и изматывающей войне. Войне за возвращение Августа. Не просто человека, а его света, его ума, его язвительной усмешки — из того химического ада, липкого и бесформенного, в который его столкнули. И где бы он ни был теперь — в этой безликой палате, на пластиковой скамье в коридоре или в грёзах короткого, тревожного забытья, — всё его существо, каждая мысль и каждое биение сердца было безраздельно направлено туда, за эти двери. Туда, где под монотонный звук аппаратов билось, преодолевая яд, самое важное и хрупкое сердце в его жизни. Он зажмурился, до боли вдавливая пальцы в ладони, чувствуя, как ногти впиваются в кожу. Самое страшное, самое стремительное — позади. Впереди лежала неизвестность, тернистая дорога из боли, срывов и тяжёлого, шаг за шагом, труда. Дорога, на которой ему предстояло быть и щитом, и якорем, и живым доказательством того, что есть ради чего возвращаться. — Я буду тут, — поклялся он тишине, обращаясь к тому, кто его сейчас не слышал. — Сколько потребуется. Я буду тут. Потому что альтернативы — не существовало. Ни для одного из них. Больничное утро не принесло света в привычном смысле. Оно принесло серую, тягучую ясность, лишённую утешения. Боль, сменившая адреналиновый шторм ночи, уже не была острой и режущей. Она разлилась по телу Саши тяжёлой, нудной волной, отзываясь глухим эхом в костях при каждом неудачном повороте. Он проснулся не от звуков — больница уже бурлила своим странным, механическим жизненным потоком — а от этого внутреннего гула, набата переутомлённых мышц и сжатых нервов. Осмотр был быстрым и безличным: молодой врач с кратерными тенями под глазами, пахнущий кофе и антисептиком, констатировал лёгкое сотрясение, тыкал пальцем в направления рентгена в выписке и, почти не глядя на пациента, рекомендовал покой. «Через пару дней, если динамика положительная, выпишем». Саша молча кивал, его взгляд, как стрелка неисправного компаса, постоянно уплывал к двери — туда, где в стерильном карантине лежала его перекочевавшая вселенная, тихая и подключённая к аппаратам. Выбравшись из палаты, он инстинктивно направился туда, где была Вика. Не из вежливости, а из необходимости проверить ещё одну точку в этой катастрофе, убедиться, что хотя бы один мир не рухнул окончательно. Подойдя к её двери, он услышал за ней сдержанные, взволнованные голоса — не больничные, а домашние, пропитанные иной, семейной тревогой. Постучав и заглянув, он увидел не только Вику, сидевшую на кровати с перевязанной рукой и лицом, на котором шок начал отступать, оставляя после себя пустоту, но и её родителей. Отец — крупный, седеющий у висков мужчина в дорогом, но безнадёжно помятом пальто — стоял у окна, сжимая в могучих, привыкших к делам руках мягкую фетровую шляпу, будто пытаясь выжать из неё ответы. Мать — хрупкая, изящная женщина с лицом, опухшим от слёз, — сидела на краю кровати, обнимая дочь за плечи, вцепившись в неё, как в спасательный круг. Вика между ними казалась маленькой, почти ребёнком, потерянным в этом внезапном натиске родительской любви и ужаса. — Романов? — голос её матери дрогнул, увидев его в дверном проёме. Она сделала движение, словно хотела встать, но не отпустила дочь. — Заходите, пожалуйста. Проходите. Отец обернулся от окна. Его взгляд, тяжёлый и проницательный, упал на Сашу, и в нём было смешано слишком многое: немое, почти животное облегчение, потому что его девочка жива, глубокая, неловкая благодарность к этому странному, бледному юноше с синяками на лице, и чёрный, всепоглощающий ужас от осознания той бездны, на краю которой она только что балансировала. — Александр, — просто сказал он, и это имя в его устах прозвучало как клятва и как приговор одновременно. Слова, видимо, давались с нечеловеческим трудом, застревая где-то в горле, сдавленном комом невысказанных эмоций. Вика посмотрела на Сашу поверх материнского плеча. В её глазах, помимо остаточной мутности шока, теперь читалась смущённая неловкость — подростковая беспомощность перед этой лавиной родительской заботы, и та же щемящая благодарность, что и у отца, но более прямая, живая. — Мам, пап, это Саша. Тот самый, о котором я… — она запнулась. — Мы знаем, — мягко, но твёрдо перебила мать, глотая новые слёзы. Она смотрела на Сашу, как на ангела-хранителя, явившегося в самом кошмарном сне. — Мы… мы не находим слов. Как вас благодарить. Обоих вас. За то, что… — Если бы не вы с вашим другом… — отец не договорил, сжав шляпу так, что суставы его пальцев побелели. Он лишь качнул головой, и в этом жесте была вся горечь мира, едва не потерянного. Саша, чувствуя себя чужеродным телом в этой интимной семейной сцене, неловко сделал шаг вперёд. Запах дорогих духов матери смешивался с больничными ароматами, создавая сюрреалистичный коктейль. — Как ты? — спросил он, обращаясь напрямую к Вике, пытаясь пробиться к ней сквозь родительский частокол. — Держусь, — она попыталась выдать что-то вроде улыбки, но получилась жалкая, кривая гримаса. — Спасибо. Ещё раз. И передай, пожалуйста, Августу… когда можно будет. Мы все… мы в неоплатном долгу. Перед ним. Перед тобой. — Как он? — спросила мать Вики, её глаза, ещё влажные, были полны искреннего, неподдельного участия. Это был не формальный интерес, а вопрос от одного испуганного сердца к другому. Саша сглотнул. Рассказывать было невыносимо, но ложь была бы кощунством. — Врачи говорят, стабильно. Но… это очень тяжело. Он под сильными препаратами. Организм… сильно отравлен. Ему нужно время. И покой. Последнее слово повисло в воздухе тяжёлым колоколом. Покой. Казалось, его не было сейчас ни у кого в этой комнате. Тяжёлое молчание нарушили уверенные, быстрые шаги в коридоре. На пороге появились Вейма и Анна Викторовна. Вейма, увидев родителей Вики, слегка замедлила шаг, её взгляд на миг стал оценивающим, сканирующим, но затем она кивнула им коротко и чётко — деловой, почти воинский жест приветствия между союзниками в одной битве. Анна Викторовна же была воплощением холодного, делового спокойствия, её ровный, низкий голос врезался в напряжённую атмосферу, как лезвие, разрезая паутину эмоций. — Виктория, как самочувствие? — спросила она, и в этом простом, профессиональном вопросе было странное успокоение. Здесь был кто-то, кто контролировал ситуацию. — Справимся, — тихо, но уже твёрже ответила Вика, выпрямляя плечи под материнской рукой. — Ребята передают привет и самого скорейшего, — сказала Вейма, обращаясь уже ко всем. Её голос был хрипловатым от усталости, но сильным. — Все живы, целы. Паника поутихла. Осталась только… сухая, неприятная правда. Анна Викторовна поставила на тумбочку два плотных бумажных пакета. — По вопросу жилья: комната в общежитии будет длительное время находиться в распоряжении следствия как место преступления. Возвращение туда, по крайней мере в ближайшие недели, невозможно. Вейма тут же, как бы продолжая эту практичную мысль, повернулась к Саше. Её взгляд был твёрдым, не терпящим возражений — взгляд командира, отдающего приказ, от которого зависит жизнь. — Значит, так: как только тебя официально отпустят отсюда, едешь ко мне. Без обсуждений, Саш. Тебе нужен не больничный паёк, а нормальная еда, горячий душ и тишина. И… — она бросила быстрый, точный взгляд в сторону, за стены, туда, где лежал Август, — …ты будешь в двух шагах, когда его переведут из реанимации. У меня рядом. Родители Вики переглянулись, и на лице отца, кажется, впервые дрогнуло напряжение, чуть расслабились плечи. Было облегчение в том, что о том, кто спас их дочь, тоже кто-то заботится. Что он не останется один в этой пустоте. — И ещё один момент, — добавила Анна Викторовна, её взгляд скользнул между Сашей и Викой. — Для вас обоих обязательна консультация с нашим штатным психологом. Доктор Маргарита Сергеевна. Сейчас в таких случаях это не рекомендация, а стандартный протокол. Для вашего же блага. Чтобы потом… чтобы потом это не вышло боком. Спустя час Саша сидел в кабинете, выкрашенном в успокаивающий, но безликий салатовый цвет. Доктор Маргарита Сергеевна, женщина лет пятидесяти с мягким, вкрадчивым голосом и внимательными, абсолютно не осуждающими глазами, задавала вопросы. Но не о том, что произошло — это было в протоколах полиции. Она спрашивала о том, что он чувствует сейчас, в эту самую секунду. «Где в теле ощущаете напряжение?», «Можете описать это ощущение?», «Что, даже самое маленькое, помогает вам сейчас держаться?». Саша отвечал скупо, односложно, сквозь стиснутые зуба. Он говорил только об Августе. О своём страхе, холодном и липком, как морская тина. О чувстве беспомощности, которое грызло изнутри, хуже любой физической боли. О ярости — тлеющей, глухой, направленной на Джефферсона, на нелепую случайность, на весь мир, допустивший это. Психолог кивала, делала редкие пометки в блокноте, и её тихое «я понимаю» звучало не как пустая вежливость, а как признание: да, это ад. В её присутствии было безопасно, но это не снимало груза. Это лишь позволяло на мгновение выдохнуть, признав вслух: да, это было невыносимо. И это до сих пор невыносимо. Когда он вышел из кабинета, чувствуя себя одновременно выпотрошенным и чуть более собранным — как если бы разрозненные осколки его «я» кто-то аккуратно сложил в одну коробку, не пытаясь пока склеить, — в почти пустом послеобеденном коридоре его ждало зрелище, от которого дыхание перехватило, а в висках застучала новая, резкая боль. У двери его бывшей палаты, спиной к нему, стоял Николай Александрович Романов. Он не просто стоял — он заполнял собой пространство, перестраивал его гравитационное поле. Безупречно сшитое тёмно-серое пальто, открытое, обрисовывало мощные, прямые плечи, отбрасывавшие резкую, чёткую тень на выцветшую больничную стену. Рядом, на почтительной, но готовой к действию дистанции, замерли двое из его личной охраны. Они не суетились, не перешёптывались по рации. Они просто были, создавая вокруг фигуры отца невидимый, но ощутимый периметр абсолютной тишины и контроля. Даже привычный больничный гул здесь казался приглушённым, подавленным. Саша замер на месте. Вся хрупкая, только что обретённая в кабинете психолога собранность разлетелась в прах. По спине, от копчика до затылка, пробежала ледяная волна — не страха, а чистой, концентрированной ярости. Белой, беспощадной. — Ты? — его голос прозвучал хрипло, сорвавшись с губ слишком громко в этой искусственной тишине. — Что ты здесь делаешь? Николай Александрович медленно, с той величавой, неспешной плавностью, которая всегда бесила Сашу, обернулся. На его обычно бесстрастном, будто высеченном из холодного гранита лице, Саша увидел не привычную маску холодной вежливости или раздражения. Он увидел усталость. Глубокую, засевшую в мельчайших морщинах у глаз, в чуть опущенных уголках губ. И что-то ещё — сырое, неотёсанное, неловкую человеческую тревогу. Эмоцию, которую отец не умел и, вероятно, презирал за слабость, но сейчас она прорывалась сквозь все барьеры, делая его вдруг уязвимым. — Александр, — голос отца был низким, нарочито приглушённым, но в нём не слышалось привычной повелительной, отчеканивающей нотки. Звучала лишь тяжесть. — Мне сообщили. Я… волновался. — Волновался? — Саша фыркнул, и это прозвучало юношески-дерзко, горько и по-детски обидно. — С какой стати? Твои люди доложили, что твой сын влип в грязную историю с убийцами и покушением, и ты примчался лично проверить, не запачкал ли фамильную честь? Успокойся, отец. Пока всё чисто. СМИ не в курсе, скандала нет. Можешь со спокойной душой возвращаться к своим бесконечно важным делам. Он видел, как дрогнула и напряглась маленькая мышца на отцовской скуле, знакомая с детства предвестница бури. Но буря не пришла. Николай лишь чуть уже сжал губы, вбирая в себя этот удар. — Я здесь потому, что ты мой сын, — сказал он с какой-то новой, незнакомой Саше утомлённой прямотой. — И потому, что с твоим другом… случилось нечто чудовищное. Я хочу быть уверен, что вам обоим оказывают всё необходимое. Лучшее, что можно получить в этой стране. — Нам «оказывают», спасибо за беспокойство, — отрезал Саша, делая резкий шаг вперёд, пытаясь пройти мимо него в палату, уйти, спрятаться, сбежать от этого давящего присутствия. — Ты исполнил отцовский долг, отметился. Можешь идти. Тебя не задерживаю. Он толкнул дверь палаты и застыл на пороге, охваченный внезапной, иррациональной паникой. Палата была пуста. Не просто пуста — кровать заправлена стерильно-правильно, белым, натянутым как барабан бельём. Тумбочка вытерта до блеска. Его рюкзак, мятая одежда на стуле — всё исчезло. На секунду мир поплыл. Его выписали? Его выгнали? Или… — Что… — он обернулся, и его взгляд, полный немого вопроса, упал на отца. Тот стоял неподвижно, его лицо вновь стало непроницаемой маской. Но в этот момент к ним, явно нервничая под пристальным, безэмоциональным взглядом охраны, подошла дежурная медсестра, та самая, что была с утра. — А, Романов-младший, — сказала она, избегая смотреть на Николая Александровича, краснея. — Вас… э-э-э… перевели. В палату номер семь. На верхнем этаже. Это… — она бросила быстрый взгляд на отца, — …VIP-отделение. Там всё готово. Всё встало на свои места с грохотом падающих плит. Саша медленно повернулся всем телом к отцу. Возмущение, ярость, чувство унижения от этой демонстрации силы и денег достигли предела, закипая у него в груди. — Это твоих рук дело? — прошипел он так тихо, что, казалось, слова должны были резать воздух, как бритва. — Я не просил никаких «випов»! Я не хочу твоих подачек! Я отлично чувствовал себя здесь! Николай выдержал его взгляд, полный ненависти. В его глазах не было ни злорадства, ни удовлетворения. — Там тише, — сказал он с убийственной, практичной простотой. — Там нет соседей, которые будут стонать всю ночь. Там можно спать. И… — он сделал едва заметную, но значимую паузу, — …оттуда есть отдельный, прямой доступ в блок палат повышенной комфортности, куда переведут Августа Вернера, как только его состояние стабилизируется. Когда его переведут из реанимации и будет позволено посещение посетителей. Если, конечно, ты хочешь быть рядом. Не ждать у чёрной двери в общем коридоре по шесть часов в сутки. Все слова, все колкие фразы, что роились в голове у Саши, застряли у него в горле, задохнувшись. Он смотрел на отца, пытаясь разглядеть подвох, скрытую насмешку, тонкую манипуляцию. Но видел лишь ту же усталую, человеческую тревогу и… жест. Конкретный, дорогой, неудобный, но жест. Николай не купил ему комфорт. Он купил ему возможность. Возможность не быть оторванным. Возможность быть в двух шагах в тот самый момент, когда это будет нужно. Он купил ему не роскошь, а шанс. Саша выдохнул. Долгим, сдавленным выдохом, из которого ушла вся ярость, оставив после себя лишь пустоту и странное, тяжёлое, неохотное понимание. Его кулаки разжались сами собой. — Где… этот седьмой номер? — спросил он тихо, глядя уже не на отца, а куда-то мимо него, в пустоту коридора. Уголок губ Николая Александровича дрогнул на миллиметр — это не было улыбкой, это было что-то вроде тени, намёка на облегчение, на снятие чудовищного напряжения. — Медсестра покажет, — он сделал шаг назад, широкий и плавный, освобождая путь. Физически и метафорически. — Мне нужно уезжать. Но я буду в курсе. Обо всём. Саша не сказал «спасибо». Слово застряло где-то глубоко, не в силах пробиться сквозь года обиды и непонимания. Но он и не стал больше спорить. Он молча, почти незаметно кивнул испуганной медсестре и пошёл за ней, чувствуя на своей спине тяжесть отцовского взгляда — не давящего теперь, а просто присутствующего. Провожающего. Он шёл не в роскошную палату. Он шёл на новый, неожиданный рубеж. Ближе. Всего на несколько этажей, но — ближе к тому, ради кого и ради чего он сейчас дышал, существовал, держался. И впервые за многие-многие годы жест отца не ощущался как посягательство на его свободу, как попытка купить его или контролировать. Он ощущался как молчаливый, неуклюжий, выстроенный из стали и стекла мост, переброшенный через пропасть их общего молчания и боли. И Саша, пусть и нехотя, с оглядкой, но сделал на этот шаткий, незнакомый мост свой первый шаг. Медсестра, её шаги бесшумные по мягкому покрытию, провела Сашу по длинным, стерильно-безликим коридорам к тихому лифту в конце здания. Каждая минута пути казалась вечностью, растягиваясь в тягучую, резиновую ленту времени. Его собственные шаги отдавались глухим, металлическим гулом в опустошённой голове. Наконец, лифт с мягким, почти неслышным шипением поднялся на верхний, «тихий» этаж, и его створки раздвинулись, открыв иную реальность. Здесь мир изменился кардинально. Резкий запах хлорки и антисептика уступил место едва уловимому, тонкому аромату свеже выглаженного белья, медового дезинфектанта и, странным образом, лаванды. Под ногами вместо линолеума лежала плотная, тёмно-синяя ковровая дорожка, поглощавшая любой звук. Свет исходил не от безжалостных люминесцентных трубок, а от приглушённых бра в стиле ар-деко, отбрасывавших тёплые круги на стены, окрашенные в спокойный цвет морской волны. Тишина была не больничной, пугающей, а дорогой, купленной — глубокой и бархатной. Их новая палата походила скорее на номер в бутик-отеле, где заботятся не только о здоровье, но и о иллюзии нормальности. Мягкий свет торшера падал на угловой диван, обитый приятной на ощупь тканью. Панорамное окно, занимавшее почти всю стену, открывало вид на ночной город — мозаику золотых и белых огней, уходящую в чёрную дымку горизонта. Телевизор с тонким экраном, мини-холодильник, журнальный столик из светлого дерева. На прикроватной тумбочке стояла хрустальная ваза, в которой лежали безупречные, словно восковые, яблоки и груши — идеальные и несъедобные. А в центре этого странного, оторванного от реальности пространства, под тихое, ритмичное жужжание и щелчки аппаратуры, в лучах приглушённой подсветки, спал Август. Он казался не спящим, а заколдованным. Лицо — бледная, почти прозрачная маска, на которой резко выделялись синеватые тени под длинными ресницами и тёмный след от кислородной трубки, уже снятой. Грудь подымалась и опускалась ровно, слишком ровно, подчиняясь не естественному ритму, а настройкам машины. Руки, усеянные синяками от капельниц, лежали поверх одеяла, ладонями вверх — безвольные и уязвимые. — Он просыпался ненадолго, на несколько минут. Состояние стабильное, идёт на поправку, — тихо, почти шёпотом, сообщила медсестра. Её голос здесь звучал как неуместный шум. — Можете находиться здесь, это ваша палата теперь. К нему можно подойти, если хотите. Только, пожалуйста, не будите. И она вышла, закрыв дверь с лёгким, щелкающим звуком. Саша стоял на пороге, не в силах двинуться с места. Это зрелище — Август в этом роскошном, неузнаваемом обрамлении — сбивало с толку. Казалось, его любимого человека поместили в витрину музея, сделали экспонатом под названием «Пациент в критическом, но стабильном состоянии». Сделав над собой усилие, он заставил ноги сделать первый шаг, потом второй. Подойдя к кровати, он почувствовал, как под коленями вдруг подкашивается не слабость, а чудовищное, всесокрушающее облегчение. Оно накатило волной, смывая последние остатки собранности. Он опустился на низкий стул, стоявший у изголовья, и его пальцы, тёплые и живые, нашли под одеялом холодную, иссечённую синяками кисть Августа. Он взял её в свои ладони, стараясь согреть, передать через кожу хоть крупицу своего жара, своей жизненной силы. Мир сузился до этого единственного тактильного ощущения: прохладная, чужая на ощупь кожа, тонкие, хрупкие косточки запястья, едва уловимая, но неумолимая пульсация в венах. Наконец-то. Самое страшное позади. Острая угроза миновала. Саша склонился, приник головой к краю жёсткого больничного матраса, чувствуя под щекой прохладу накрахмаленной простыни и едва уловимое, драгоценное тепло, исходящее от руки Августа. Веки сами собой сомкнулись. Напряжение последних суток, копившееся, как статическое электричество, начало медленно, болезненно стекать с него. Он не спал, он просто, отключался, позволяя тьме затянуть его, зная, что проснётся здесь, рядом. И это знание было слаще любого сна. Его вывело из полудрёмы лёгкое, едва ощутимое движение. Чья-то рука — та самая, что лежала в его ладонях, — слабо дрогнула, а затем пальцы неуверенно, почти робко коснулись его волос, провели по спутанным прядям от виска к затылку. Прикосновение было призрачным, но от него по всему телу Саши пробежал электрический разряд. Он резко поднял голову, и его взгляд встретился с карими глазами Августа. Они были открыты. Не совсем ясные, затуманенные пеленой медикаментозного сна, физической боли и чего-то ещё, более глубокого. — Ты как? — тут же, сорвавшись, выпалил Саша. Его голос прозвучал хрипло, неузнаваемо, словно он не говорил несколько дней. — В порядке, — попытался ответить Август, но слово перехватил сухой, беззвучный на первый взгляд кашель, от которого всё его тело содрогнулось в болезненном спазме. Он попытался приподняться, опереться на локти, и Саша мгновенно вскочил, мягко, но твёрдо удерживая его за плечи, не давая сделать лишнее движение. — Тише, тише, лежи спокойно, не дёргайся, — его шёпот был полон паники, которая тут же сменилась нежностью. — Всё хорошо. Я здесь. Просто лежи. Август откинулся на подушки, закрыв глаза на секунду, собирая силы. Когда он снова открыл их, в его взгляде появилась первая, слабая искра осознанности. — Вика? — спросил он, и его взгляд, беспокойный, метнулся по палате, ища знакомое лицо. — С ней всё в порядке, — поспешил успокоить Саша, поглаживая его плечо. — Ссадины, испуг, но цела. Она с родителями… — Саша с лёгкой, натянутой усмешкой заметил переполненную, абсурдную вазу на тумбочке. — Вижу, у тебя уже есть поклонник с экстравагантным вкусом. Или просто очень щедрый. Август слабо, едва заметно хмыкнул, и этот звук, такой знакомый, такой родной, заставил сердце Саши сжаться от боли и радости одновременно. — Ко мне кто-то заходил… пока я отходил, — проговорил Август медленно, подбирая слова, как осколки. — Слышал голоса. Мужской… и врача. Низкий, спокойный. Потом меня и перевезли… сюда. В этот… отель для выздоравливающих. — Загадочным поклонником уже обзавёлся? Или, может, тайный любовник объявился? — пошутил Саша, но в его собственном голосе, помимо привычной игры, прозвучала тонкая, острая, как лезвие бритвы, тень. Что-то колючее, тёмное, что засело глубоко внутри и сейчас, в момент слабости Августа, решило показаться. Ревности? Да, чёрт возьми, именно. Даже здесь, в этом стерильном аду, даже сейчас, когда он только что вернул его с того света. Эта мысль была грязной, недостойной, но она была. И к кому? Саша догадывался, что это распоряжение отца, но от этого менее тошно не становилось. — Конечно, — фыркнул Август, снова закрывая глаза, будто даже этот короткий разговор отнимал невероятные силы. — Очередной… сумасшедший коллекционер. Ищет редкий экземпляр. — Ты смотри у меня, — Саша провёл рукой по его волосам, уже не случайно, не для утешения, а с подчёркнутой, почти демонстративной нежностью, заявляя права. Помечая. — Я же, между прочим, ревнивый. И таких экземпляров второй раз уже не потерплю. Нашёлся герой с фруктами… — Знаю, — прошептал Август, и уголок его бледных, потрескавшихся губ дрогнул в подобии улыбки. — Идиот. Дверь в палату приоткрылась без стука, и в неё влетела Вейма, словно небольшой, сгустившийся разгневанный смерч. Она замерла на пороге, её острый взгляд сканирующей прошёлся по комнате и упал на брата. Увидев его открытые глаза, она на секунду остолбенела. Всё её тело, до этого сжатое в тугой комок ярости и напряжения, дрогнуло. Лицо исказила мгновенная, непроизвольная гримаса — дикая, неконтролируемая смесь всесокрушающего облегчения, накопленной за часы бешеной ярости и той леденящей, костной усталости, что проступает, когда адреналин наконец отступает. — Ну ты даёшь! — её голос прозвучал резко, грубо, нарушая хрупкую, купленную тишину палаты. Он сорвался с самого нутра. — Совсем с катушек слетел, да? Этот твой «гениальный план»! Подставить себя под маньяка, как приманку! Это было самое безмозглое, самое безнадёжно тупое, самое… — её голос внезапно сломался, превратившись в хрип. Она, стиснув зубы так, что стало видно напряжение челюстей, большими шагами подошла к кровати, схватила его свободную, не задетую капельницей руку и сжала так, что даже Саша увидел, как побелели костяшки её пальцев. — Чуть не потеряла тебя, придурок! Совсем чуть-чуть! Понимаешь?! — Но… сработало же, — слабо, почти апатично, парировал Август, не пытаясь высвободить руку. — Сработало! — передразнила она, и её голос снова взлетел на опасную октаву. По её щекам, вопреки всем её усилиям, по воле какого-то предательского мускула, потекли две жирные, яростные слезы. Она смахнула их тыльной стороной ладони с таким ожесточением, будто хотела стереть с лица само проявление слабости. — Я тебя сейчас сама придушу, собственными руками! Но… — она выдохнула долгим, сдавленным стоном, обмякла вся, сгорбилась и прижала его ладонь сначала к своему лбу, а потом к губам, замирая в этом жесте. — Слава богу. Слава всем чертям, анафеме и нечистой силе. Ты жив. Жив, сволочь. В этот момент, будто соблюдая незримый регламент, в палату мягко вошёл врач — немолодой, с умным, усталым лицом и внимательными глазами за очками в тонкой металлической оправе. Он носил не обычный белый халат, а тёмно-синюю медицинскую тунику. Знак статуса. — А, пациент пришёл в себя. Отлично, — произнёс он спокойно, деловито подошёл, бегло, но пристально изучил показания мониторов, щёлкнул пером. — Состояние стабильно улучшается. Пульс, давление в норме. Токсикологический анализ показал, что основная масса чужеродных веществ уже выведена. Организм справляется. Но… — он сделал преднамеренную, весомую паузу, снял очки и начал методично протирать линзы мягкой тканью. Его взгляд, когда он снова надел очки, стал другим — не просто профессиональным, а проникающим, серьёзным. — Мы обнаружили в вашей крови стойкие, аномальные ферментные соединения. Они не растворяются стандартными антидотами и не метаболизируются обычным путём. Это… необычно. Скажите, вы принимаете какие-либо препараты на постоянной основе? Лекарства, которые могут содержать специфические… стимулирующие или, наоборот, подавляющие ферменты? Что-то экспериментальное? Палата на мгновение замерла. Воздух будто сгустился, стал вязким. Август напрягся почти незаметно — лишь тень скользнула по его лицу, веки чуть дрогнули. Но Саша, знавший каждую его тень, каждый микрожест, почувствовал это напряжение всем существом. Его собственная спина выпрямилась. — Это… вызывает какие-то проблемы? — тихо, уклончиво спросил Август, его взгляд упёрся в потолок, избегая прямого контакта с врачом, с Сашей, с Веймой. — Вызывает ли это проблемы? — врач повторил вопрос с лёгкой, но ощутимой иронией. Он подошёл ближе. — Молодой человек, эти соединения действуют не как лекарство, а как агрессивный химический растворитель. Они вымывают из организма жизненно важные микроэлементы — калий, магний, железо. Они разрушают витамины на клеточном уровне. Они создают невыносимую, постоянную нагрузку на печень и почки, буквально разъедая их структуру. Они заставляют сердечную мышцу работать на износ, как загнанную лошадь. И, что самое опасное, — он сделал шаг вперёд, и его взгляд, острый и неумолимый, пригвоздил Августа к подушкам, — они методично, день за днём, разрушают нейронные связи в вашем мозге. Мешают синапсам формироваться, убивают клетки серого вещества. Проще говоря, они убивают вас изнутри. Медленно, изощрённо и неотвратимо. Что это за препараты? И кто вам их назначил? Вейма, до этого слушавшая, застыв у изголовья, замерла окончательно. Её лицо стало каменным, маской из слоновой кости, по которой скользили лишь отблески торшера. В её глазах не было ни удивления, ни страха — только леденящая, абсолютная ясность и какая-то древняя, родовая скорбь. Медленно, не сводя с брата этого тяжёлого, знающего взгляда, она открыла свою вместительную кожаную сумку и достала оттуда сложенную пополам плотную папку синего цвета — его толстую медицинскую карту, которую она, видимо, прихватила из их дома в самом начале этого кошмара. — Доктор, — её голос прозвучал ровно, холодно и невероятно устало. В нём не было и тени эмоций. — Я могу всё объяснить. Но не здесь. Не при нём. Пройдёмте, пожалуйста? В ординаторскую. Врач, молча, с понимающим и в то же время сочувствующим кивком, развернулся и вышел. Вейма, не глядя больше ни на кого, с папкой, зажатой в белых пальцах, последовала за ним. Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком. В палате воцарилась гробовая, давящая тишина, нарушаемая лишь мерным писком аппаратуры, которая теперь звучала как насмешка. Саша медленно, очень медленно повернулся к Августу. Внутри него всё закипало. Не ярость даже — ярость была проще. Это было что-то другое: леденящий ужас, смешанный с бессильной злобой и горьким, горьким разочарованием. — Ты слышал, что он сказал? — голос Саши прозвучал тихо, но в нём дрожала закалённая сталь, готовая лопнуть. Каждое слово он выталкивал из себя с усилием. — «Убивает изнутри». «Разрушает мозг». Это те самые чёртовы таблетки? От твоего дорогого доктора Освальда? — Саша, — Август попытался приподняться, повернуться к нему, но слабость и, возможно, стыд заставили его откинуться на подушки. Его лицо стало ещё бледнее. — Не всё так просто. Они… они не просто «таблетки». Они держат меня в относительной… функциональной норме. Без них всё рушится. — Без них что? — Саша вскочил, не в силах больше усидеть на месте. Он зашагал по палате, его тень металась по стенам, по лицу Августа. Он сжимал и разжимал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. — Ты только что пережил приступ в подвале, на моих глазах! Ты видел, во что превратило тебя это вещество? Ты был почти трупом! А теперь врач, глядя на твои анализы, говорит, что они методично гробят тебя изнутри! Как часы! Ты должен бросить их. Сейчас. Немедленно. Выбросить всё, что осталось, к чертям! — Ты ничего не понимаешь! — в голосе Августа впервые за этот разговор прозвучали надрывные, отчаянные нотки. В нём была та самая боль, от которой он всегда убегал. — Это не просто физическая зависимость, Саша! Это… химический костыль для сломанной психики. Без них галлюцинации становятся невыносимыми, реальность распадается на куски. Приступы паники, боли, которых ты даже представить не можешь… Я не могу это контролировать! Эти таблетки — единственное, что даёт мне иллюзию контроля! — А с ними ты контролируешь? — резко обернулся к нему Саша, останавливаясь посреди комнаты. Его глаза горели. — С ними ты лишь оттягиваешь неизбежное, расплачиваясь за эту иллюзию своими внутренними органами и собственным рассудком! Слушай себя! «Химический костыль»! Ты хочешь ходить на костылях, которые сами по себе ломают тебе ноги? Которые гарантируют, что ты никогда не сможешь идти сам? Они смотрели друг на друга через пространство палаты — пропасть, внезапно разверзшуюся между ними. Один — бледный, измождённый, прикованный к кровати, полный старого, въевшегося страха и боли, которую он годами пытался залить ядом. Другой — стоящий, сжатый в тугой пружине, полный ярости, безумной, испепеляющей жажды спасти его любой ценой и горького осознания, что, возможно, он бессилен. В этом немом, тяжёлом взгляде была сконцентрирована вся их общая история: первое притяжение, трудная любовь, ежедневная борьба с призраками Августа, тихие победы и громкие срывы. И теперь — эта страшная, уродливая правда, вырвавшаяся наружу из стерильных лабораторных листков. Правда, которую они оба знали, но боялись назвать вслух. И теперь, когда она висела в воздухе, тяжёлая и ядовитая, как ртуть, им предстояло решить, что с ней делать. Им предстояло выбрать: продолжать медленное самоубийство во имя иллюзии покоя или шагнуть в кромешный ад ломки и неизвестности, держась за руки, без всяких гарантий, что на той стороне ада их ждёт спасение. Тишину разрезал тихий, но чёткий звук — скрип двери. Вейма вернулась. Она вошла, закрыла дверь за спиной и прислонилась к ней, будто не в силах держаться на ногах. В её руках больше не было папки. Её лицо было опустошённым. — Всё, — сказала она хрипло, глядя в пространство между ними. — Я всё рассказала. Всю правду. От начала до конца. Освальд, его «терапия», всё. Теперь они знают. — Она перевела взгляд на брата. — Теперь, нам, предстоит выбирать. Вместе. Тишина, повисшая после слов Веймы, была не просто отсутствием звука. Она была плотной, осязаемой субстанцией, наполнившей комнату, как вода в затопленном трюме корабля. Давление на барабанные перепонки, сжимающая боль в висках, невозможность вдохнуть полной грудью — будто в лёгкие просочился тяжёлый газ. Август сидел в своей кровати, скованный ледяным, парализующим оцепенением. Правда, которую он годами прятал в самых заброшенных, запечатанных склепах своего сознания, которую усыплял дозой, замуровывал ложью, отмазывал изощрёнными вывертами рассудка — эта правда, живая и уродливая, была теперь выставлена на всеобщее обозрение. Она висела в воздухе между ними, тяжёлая и ядовитая, как ртутная капля на стекле, готовая в любой миг разбиться, рассыпаться на тысячи мелких шариков и отравить всё навсегда, просочиться в каждую щель их доверия. Каждое произнесённое Веймой слово падало в эту звенящую тишину с отчётливым, металлическим стуком, заколачивая гвоздь за гвоздём крышку его прежней, искусственно поддерживаемой, иллюзорно управляемой жизни. Он медленно, с видимым усилием, будто его шея была из свинца, поднял голову. Его лицо было не маской боли или животного страха, а нечто худшим — маской абсолютного, отстранённого отрицания. Все мускулы застыли. Глаза стали плоскими, тусклыми, как старые витринные стёкла, за которыми ничего нет. Они отражали свет лампы, но не пропускали взгляд внутрь. — Что ты наделала? — его голос был тихим, низким, шипящим, словно выходил не из горла, а сквозь плотно стиснутые зубы, просачиваясь в пространство, как угарный газ. — Что ты, чёрт возьми, наделала? Вейма не опустила взгляд, хотя каждый её нерв кричал, чтобы она отступила, прекратила это, вернула всё как было. Но она стояла, выпрямив спину, и её руки, сжатые в кулаки за спиной, предательски дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью, которую она могла скрыть только так. — То, что должна была сделать несколько лет назад, Август. То, что должен был сделать ты сам, если бы на это хватило сил. — Её голос звучал ровно, но в этой ровности была хрупкость натянутой струны. — Я прекратила ложь. — Ты сдала меня, — в голосе Августа не прозвучало боли или упрёка. Прозвучало ледяное, кристаллизовавшееся презрение. Оно обжигало холодом. — Чужим, посторонним людям в кабинетах. Ты превратила меня в… в подопытного кролика. В «интересный клинический случай из практики». Мол, посмотрите, что натворил шарлатан Освальд, и как мы теперь будем это исправлять. — Он горько, почти истерично усмехнулся, и этот звук был уродлив и неестественен. — И что? Они назначат новых, правильных Освальдов? Новые, «безопасные» таблетки? Спасибо, не надо. Я уже проходил через «правильное лечение». Оно заключается в том, чтобы запихнуть тебя в белую комнату без углов, загрузить нейролептиками до состояния овоща и ждать, пока ты не станешь удобным, тихим и не будешь никому мешать. Я знаю эту систему. Она не лечит. Она нейтрализует. — Это не так, — тихо, но твёрдо вмешался Саша, поднимаясь. Он не мог больше молчать, наблюдая за этим саморазрушением. Август резко, с яростью, обернулся к нему, перебивая, не давая договорить. Его взгляд скользнул по Саше, не задерживаясь, как по пустому месту. — Молчи! Ты не понимаешь даже о чём речь! Она думает, что — это будет лечение! А это очередное, медленное, садистское убийство! Я… я функционален с ними, чёрт побери! Я могу работать, думать, писать, жить! Да, с таблетками Освальда в кармане! Да, с ценой! Но это лучше, чем быть этим… этим беспомощным, дрожащим овощем, слюнявым инвалидом, которым ты пытаешься меня сделать своей елейной «заботой»! — Функционален? — Вейма сделала резкий шаг вперёд, и её голос впервые за весь этот кошмарный разговор зазвенел обнажённой, холодной сталью. В нём не осталось ничего, кроме голой, неприкрытой правды. — Ты называешь функциональностью жизнь в полубреду? Где ты просыпаешься в холодном поту и три часа не можешь понять, где реальность, а где воспоминание, переплавившееся в кошмар? Где ты, как параноик, носишь с собой тайник с ядом, потому что панически боишься, что кто-то отнимет у тебя единственный способ не сойти с ума здесь и сейчас? — Она вдохнула, и её грудь болезненно вздымалась. — Это не жизнь, Август! Это химически поддерживаемое, дорогостоящее существование в преддверии неминуемой катастрофы! И катастрофа уже случилась! В том подвале! — Это моя жизнь! — закричал он, и это был уже не крик, а рёв загнанного, раненого зверя, сорвавшийся с самых потаённых, тёмных глубин его души. — Моя! И я имею право прожить её так, как считаю нужным! Даже если этот путь ведёт в пропасть! Даже если это — осознанное, добровольное самоубийство! Это мой выбор! Мой! — Нет, — сказала Вейма с убийственной, ледяной, хирургической чёткостью. Её слово прозвучало как удар скальпеля, рассекающего гниющую ткань. — Когда твой «выбор» — это прямое следствие систематического отравления, многолетних манипуляций и психического насилия, это не выбор. Это симптом болезни. Это крик о помощи, который ты сам заглушаешь ядом. И я, больше не намерена это терпеть. Я не буду больше быть соучастницей твоего самоубийства. Она подошла к нему заставив посмотреть на себя. В её глазах, таких же карих, как у него, не было больше ни капли профессиональной отстранённости или сестринской жалости — только непреклонная, выстраданная решимость и горечь, горше полыни. — Теперь у тебя есть реальный выбор, Август. Тот, которого у тебя никогда не было под каблуком у зависимости. — Она сделала паузу, давая каждому слову проникнуть сквозь толщу его ярости и отрицания, как гвозди в дубовую доску. — Полное, комплексное лечение. В условиях специальной закрытой реабилитационной клиники, а не в казённом наркологическом диспансере. В рамках экспериментальной, но легальной программы восстановления для жертв медицинских злоупотреблений и ятрогенных зависимостей. Официально, во всех документах, это будет фигурировать как тяжёлый невроз, истощение нервной системы и последствия тяжёлого отравления. Никаких тебе пятен в биографии, никаких штампов «наркоман» или «псих». Это максимум, что я смогла выбить. Максимум, на что способна система, чтобы хоть как-то, краешком, признать собственную чудовищную ошибку, породившую таких, как Освальд. Август смотрел на неё, и его ярость, столь всепоглощающая секунду назад, начала медленно, подобно отливу, сменяться глухой, ледяной оторопью, полным непониманием. Его ум, привыкший к сложным схемам и многоходовым комбинациям, отказывался воспринимать этот простой, жёсткий расклад. — Или, — продолжила Вейма, не отводя своего скорбного, но твёрдого взгляда, — я, как законный представитель и лицо, располагающее неопровержимыми доказательствами, подаю официальное заявление о твоей тяжёлой наркотической зависимости, основанное на результатах токсикологических анализов из больницы, которые уже лежат у меня в сумке, и на задокументированных свидетельствах твоего неадекватного, опасного для окружающих поведения. И тогда, по решению суда, тебя принудительно, в сопровождении полиции, положат. Не в хорошую клинику с белыми халатами, психотерапией и видом на Москву. В государственный наркологический центр. Со всеми вытекающими. На пожизненный учёт. На принудительное «лечение» нейролептиками. На ту самую белую комнату без углов и человеческого отношения, которой ты так панически боишься. И это уже будет не мой выбор, Август. Это будет Закон. Холодный, безликий и беспощадный. Её слова были не звуками, а физическим ударом в солнечное сплетение. Воздух с шипом вырвался из его лёгких. В глазах немца, наконец пробившись сквозь стеклянную плёнку отрицания, мелькнул панический, чисто животный страх — страх перед системой, карающей машиной, той самой, от которой Освальд годами «спасал» его, запугивая и одновременно представляя себя единственным щитом. — Ты… ты не можешь… так поступить, — прошептал он, и в его голосе вдруг послышалась детская, беспомощная растерянность. — Мы же… семья. — Могу. И сделаю. Без малейшего колебания. — Вейма закрыла глаза на секунду, собирая последние силы. Когда она открыла их снова, в них стояли слёзы, но голос не дрогнул. — Потому что я устала хоронить тебя по частям, день за днём, таблетка за таблеткой. Потому что смотреть, как ты медленно, мучительно убиваешь себя, прикрываясь риторикой о свободе выбора, — это и есть самое чудовищное, самое гнусное предательство, на которое я только могла пойти. Так что выбирай. Добровольный ад, из которого есть шанс выйти человеком, пусть и израненным, пусть и другим. Или ад принудительный, казённый, из которого возвращаются сломленными навсегда. Или вообще не возвращаются. Август перевёл дикий, ищущий хоть какую-то опору, хоть слабину взгляд на Сашу. Он искал в нём не просто любимого человека, а союзника, того, кто встанет между ним и этой железной, неумолимой логикой самоуничтожения, того, кто скажет: «Стоп, это слишком, мы найдём другой путь». — Саша… — его голос сорвался, стал хриплым, умоляющим. — Саша, ты же… ты же видишь, что она делает? Это же чистый, беспримесный шантаж! Она ставит меня перед выбором между двумя кострами и называет это спасением! И ты… ты молчишь?! Ты согласен с этим?! Саша медленно, очень медленно поднялся во весь рост. Он выглядел невероятно уставшим, будто годы жизни вытянули из него за эти несколько дней, но в его позе, в линии плеч, в твёрдом подбородке не было и тени сомнений или колебаний. Он посмотрел на Августа, и в его взгляде была такая мучительная, разрывающая сердце нежность, смешанная с непоколебимой, гранитной твёрдостью. Любовь и приговор в одном флаконе. — Она не шантажирует, Август. Она спасает. Тебя. От тебя самого. А я… я её поддерживаю. Тысячу раз поддерживаю. Всей душой. — Он сделал шаг, преодолевая расстояние, и встал рядом с Веймой, плечом к плечу, образуя с ней единый, несокрушимый, трагический фронт. — Я больше не буду помогать тебе умирать. Ни словом, ни молчанием, ни ложным согласием. Даже если ты будешь ненавидеть меня за это до конца своих дней. Даже если эта ненависть станет стеной между нами, через которую мы никогда не перешагнём. — Он сглотнул ком, вставший в горле. Август замер, оглядывая их обоих — сестру, ставшую прокурором, и возлюбленного, превратившегося в судью. Его лицо исказилось гримасой глубочайшего, почти детского возмущения и чувства чудовищного, необратимого предательства. Он чувствовал, как последняя почва окончательно и бесповоротно уходит из-под ног. — Вы… вы сговорились, — прошептал он с таким леденящим отвращением, что Вейма едва не вздрогнула. — Вы оба. Прекрасная пара тюремщиков в любящих масках. Поздравляю. Вы добились своего. Вы загнали меня в угол. — Его голос внезапно сорвался, в нём послышались сдавленные рыдания, которые он тут же подавил, стиснув челюсти. — Но я не пойду. Слышите? Никуда не пойду. Вы не можете меня заставить. — Можем, — тихо, беззвучно, но с абсолютной, неумолимой чёткостью произнесла Вейма. Каждое слово было как удар колокола, отбивающего последний час. — По заключению трёх независимых врачей, которых мы с твои лечащем врачом привлечём, ты недееспособен принимать адекватные решения в моменты острых приступов абстиненции и под воздействием остаточных веществ. И я, как твой единственный законный опекун, имею полное юридическое и моральное право принять решение о недобровольной госпитализации в интересах сохранения твоего здоровья и жизни, а также безопасности окружающих. Все необходимые бумаги уже подписаны. — Она посмотрела на него в последний раз, и в её взгляде была бесконечная скорбь. — Добровольно, сохранив последние остатки достоинства. Или в сопровождении санитаров и с применением успокоительного. Решать тебе. Но лечение начнётся. Он сидел в кровати, сжавшись в тугой, болезненный комок, маленький и беспомощный, глядя на них — на сестру с лицом скорбящей, неумолимой фурии и на любимого человека, ставшего вдруг чужим, далёким и страшным в своей непреклонности. Он был загнан в угол без окон и дверей. Все его мосты были не просто сожжены — они были стёрты с лица земли. Оставался только жуткий, нечеловеческий выбор между двумя разновидностями ада. И леденящее, всепоглощающее осознание того, что его собственная, долгая, изнурительная война за право на уничтожение себя только что была проиграна. Безоговорочно. Без надежды на перемирие. Победили не враги. Победила любовь, принявшая форму самого беспощадного насилия. Утро в больнице вползло в палату не солнечным светом, а мерцанием люминесцентной лампы, включённой на полную мощность. Его голубовато-холодное сияние разорвало плёнку ночи, тонкую и ненадёжную, как паутина. Резкий щелчок выключателя прозвучал как выстрел, и Саша, дремавший в жёстком кресле у окна, вздрогнул всем телом. Он почувствовал, как стерильная, бездушная белизна стен обрушивается на него, смывая последние обрывки тревожного, поверхностного сна, в котором он вечно бежал по бесконечным коридорам и никак не мог найти нужную дверь. Он провёл ладонями по лицу, вверх и вниз, ощущая под веками колючий песок усталости и тяжёлую, ватную пустоту в каждой мышце. За окном, в прорезе между шторами, ещё лежала сизая, беззвёздная мгла самого неприветливого часа — предрассветного. Но больница, этот огромный спящий механизм, уже начинала свои утренние, равнодушные шестерёнки. В дверь постучали — три вежливых, но не терпящих возражений постукивания. Не дожидаясь ответа, вошла дежурная медсестра — женщина лет пятидесяти с лицом, отполированным тысячами ночных смен до матовой усталости, но с добрыми, умными глазами, прятавшимися в сети морщинок. В её руках, привычно и буднично, лежал планшет, холодный экран которого поймал отсвет лампы. — Романов, доброе утро, — её голос был тихим, профессионально-успокаивающим. — Вас просит подойти главный врач, Сергей Петрович. К вашему… — она чуть запнулась, подбирая нейтральные слова, — к Августу Вернеру. В седьмую палату. Лучше побыстрее. Ледяная, острая игла страха вонзилась Саше прямо под рёбра, мгновенно растопив остатки сна. «Просит подойти» в больничной тишине в шесть утра никогда, никогда не означало ничего хорошего. Это были слова из другого лексикона — лексикона срочности и скрытой тревоги. — Что случилось? — его собственный голос прозвучал чужим, хриплым от пересохшего горла и невысказанных ночных кошмаров. — Не волнуйтесь, ничего критичного, — поспешила она, но её пальцы слегка постукивали по краю планшета, а взгляд скользнул куда-то за его плечо, избегая прямого контакта. — Просто… требуется ваше присутствие. Для решения некоторых вопросов. Это было ещё хуже. «Присутствие». «Вопросы». Сердце, вырвавшись из ледяного плена, начало колотиться где-то в основании горла, глухо и часто, как барабанная дробь перед казнью. Саша, не задумываясь, вскочил на ноги, в одних носках, накинул на плечи скомканный больничный халат и вышел в коридор. Тишина здесь была иной — приглушённой, но живой: где-то позвякивала тележка, щёлкал затвором лифт. Воздух пахло антисептиком и остывшим кофе. Он шёл по пустынному пространству VIP-отделения, где ковроживопись заглушала шаги, а по стенам висели безликие пейзажи. Чем ближе он подходил к седьмой палате, тем отчётливее сквозь дверь доносились звуки: приглушённый, напряжённый баритон Сергея Петровича, низкие вкрадчивые ответы медбратьев и… глухой, ритмичный стук. Не механический. Живой. Упрямый. Он толкнул дверь, и мир сжался до размеров этой белой комнаты, наполненной драмой. Картина, открывшаяся ему, вышибла воздух из лёгких. Сердце сначала упало в пятки, замерло, а затем рванулось обратно, яростно и бешено забившись о рёбра, словно птица в клетке. В центре палаты, спиной к холодной стене, как загнанный в угол волк, стоял Август. Он был бледен, как гипсовая маска, только два пятна лихорадочного румянца горели на скулах. Его тёмные, всегда такие ясные и насмешливые глаза, метались, пылая диким, нечеловеческим блеском. В его белых от напряжения руках был зажат лёгкий пластиковый стул. Он держал его перед собой нелепо и грозно одновременно — и как щит, и как возможное оружие. На полу у его ног лежала разбитая вдребезги хрустальная ваза для фруктов, осколки и яблоки катались по линолеуму, а швырнутая с силой подушка застряла под кроватью белым комом. Напротив него, сохраняя дистанцию, стояли трое: главный врач Сергей Петрович — высокий, сухопарый, с седыми висками и усталым, но непреклонным лицом хирурга, и двое медбратьев, коренастых, с серьёзными, готовыми к действию лицами. — Что здесь происходит?! — голос Саши прозвучал резко, как хлопок, перекрыв гулкий, успокаивающий шёпот врача. Сергей Петрович обернулся. На его лице Саша не увидел гнева — лишь профессиональное раздражение, смешанное с глубокой, накопленной за годы усталостью от человеческого непослушания. — Александр, вы как раз вовремя, — произнёс он, и в его интонации сквозило облегчение от появления законного представителя этой безумной ситуации. — Пациент Вернер отказывается от необходимых утренних процедур. Ему нужно обработать и проверить состояние швов, сделать контрольный рентген желудка после вчерашнего промывания. Это стандартный протокол после такого… инцидента с отравлением. Но он не просто отказывается. Он оказывает физическое сопротивление, подвергая риску и себя, и персонал. Август, увидев Сашу, не опустил свой импровизированный щит. Его взгляд метнулся к нему — и это был не взгляд спасения, а новый виток ярости, обиды, предательства. — Я не пациент! — выкрикнул он, и голос его, обычно бархатный и уверенный, сорвался на хрип, обнажив голые нервы. — Я — тоже врач! И я заявляю, что со мной всё в норме! Эти швы… — он дёрнул плечом в сторону перевязанной раны, — они заживают. Желудок… он в порядке. Я всё чувствую, я всё понимаю! Это не лечение! Это — издевательство! Они хотят снова тыкать в меня иглами, возить как мешок с костями по коридорам, чтобы тыкать в меня лучами! «Маркс твою Энгельс,» — промелькнуло в голове у Саши. Он узнавал эту Августову маску — маску гиперконтроля и агрессии, за которой прятался панический, животный, детский ужас перед больницей, перед тем, что его тело, его разум снова станут безвольным объектом чужого, холодного, безличного вмешательства. Он глубоко вздохнул. Этот вздох шёл из самых глубин, измученных бессонницей, беспокойством и этой вечной, ноющей тревогой, что стала его тенью. — Сергей Петрович, — обратился Саша, заставляя каждый звук быть максимально спокойным, ровным, дипломатичным. Он чувствовал, как дрожат его колени. — Я… вижу ситуацию. Можно мне с ним поговорить? Наедине. Десять минут. Врач покачал головой, но не в отказ, а с выражением «Ну что ж, это ваша очередь биться головой о стену». — Александр, у нас строгий регламент. И, как мне только что напомнила сестра, — он кивнул в сторону женщины с планшетом, всё ещё стоявшей в дверях, — Вейма Вернер оформила на вас временную доверенность на принятие медицинских решений в отношении брата на время её отсутствия. Так что формально сейчас вы вправе решать. Но, — он сделал паузу, и его взгляд стал твёрже, — ваше решение должно быть в пользу здоровья пациента. Отказ от этих процедур может повлечь за собой осложнения. Серьёзные. Вплоть до сепсиса или внутреннего кровотечения, которое мы можем просто не увидеть вовремя. Этот юридический факт, холодный и неоспоримый, как скальпель, повис в воздухе. Саша почувствовал его тяжесть — гирю на шее, ответственность, которая давила на плечи, заставляя сутулиться. Он был теперь не просто другом, наблюдателем. Он был тем, кто подписывает приговор. Или даёт отсрочку. — Я понимаю всю степень ответственности, — сказал он тихо. — Дайте нам десять минут. Пожалуйста. Сергей Петрович помедлил. Обменялся долгим, оценивающим взглядом с медбратьями. Те, в ответ, чуть расслабили свои боевые стойки, отступили на полшага. — Десять минут, — согласился врач, и в его голосе прозвучала усталая капитуляция перед человеческим фактором. — Потом мы зайдём. С надеждой на конструктив. И на здравый смысл. Они вышли, прикрыв за собой дверь с лёгким, но окончательным щелчком. Тишина, наступившая после их ухода, была не пустой, а густой, напряжённой, звенящей, как перетянутая струна. Она была наполнена дыханием Августа — тяжёлым, прерывистым. Он медленно, с недоверием зверя, опустил стул на пол, но не отпустил ручку, его пальцы продолжали судорожно сжимать пластик. Он тяжело дышал, его взгляд, острый и неотрывный, был прикован к Саше. В нём читался немой вопрос: Чей ты? Их или мой? Саша не сделал ни шага вперёд. Он прислонился к прохладной стене у двери, давая Августу пространство, воздух, иллюзию безопасности. — Август, — начал он, и его голос прозвучал в тишине тихо, почти шёпотом. — Послушай меня. Просто послушай. Не перебивай. — Что, ты тоже пришёл прочитать мне лекцию о послушании и благоразумии? — язвительно бросил Август, но в его колючем тоне уже не было прежней бешеной силы, только усталая, обожжённая горечь. — Пришёл уговаривать сдаться? — Нет. Я пришёл извиниться. Это заявление, простое и прямое, явно застало Августа врасплох. Его брови, тёмные и резкие, чуть поползли вверх. Напряжение в плечах дрогнуло. — За что? — он фыркнул, но это был уже не смех. — За то, что вчера не встал горой на мою сторону против Веймы? За то, что молчал, когда меня… когда меня буквально предали? Да, пожалуй, было за что. — За то, что не поддержал тебя, когда тебе было по-настоящему страшно, — чётко, разделяя слова, сказал Саша. Он перевёл дух, собирая в кучу все те мысли, что копились, как тёмная вода, всю эту долгую, немую ночь. — Вчерашнее… это был ультиматум. Жестокий, резкий, солдафонский. И мне, — его голос дрогнул, — мне было так же страшно, как и тебе, Август. Я видел тебя, и видел её решимость, и видел только одну пропасть между вами. И я выбрал то, что казалось единственным мостом через неё — её путь. Я не попытался встать между. Не попытался найти другие слова. Не дал тебе времени перевести дух. Я стал частью этой… этой карательной экспедиции. И за это — прости. Это была трусость. Самая подлая трусость — от страха потерять тебя насовсем. Август молчал. Его пальцы, судорожно сжимавшие спинку стула, чуть разжались. В его глазах что-то дрогнуло — твёрдая скорлупа гнева дала трещину, и сквозь неё проглянуло что-то растерянное и ранимое. — Но, — продолжил Саша, и теперь он уже не мог остановить поток слов, они текли из самой глубины, горячие и неотёсанные, — моя позиция не изменилась. Изменились только… мотивы. Это не про то, чтобы «сломать» тебя, усмирить, сделать удобным и послушным. Это про то, чтобы дать тебе шанс. Отчаянный шанс — на лечение. Не просто дышать, не просто существовать в этом химическом тумане, а жить. Без этим страхом приступов, без создания этих таблеток. План Веймы вчера… он был чудовищным по форме. Но цель… — Саша сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, — цель была — вернуть тебя. Вернуть тебя себе. Мне. — Они не знают, как лечить то, что со мной, Саша, — прошептал Август, и это уже был не выкрик, а срыв, обнажение. Его голос стал тихим, почти детским, полным неуверенной слабости. — Они видят анализы. Видят отравление. Они не видят… — он ткнул себя кулаком в грудь, в самое сердце, — всего остального. Что будет, когда они снимут химический корсет, а? Я просто… я развалюсь на части. На миллионы острых осколков, и собрать будет некому. — Возможно, — честно, не смягчая, признал Саша. Он сделал первый шаг вперёд — осторожно, медленно, как подходят к пугливому, раненому зверю. — Возможно, будет трудно. Возможно, будет больно так, как я и представить себе не могу. Возможно, на какое-то время… ты станешь тем, кого боишься больше всего на свете. Но ты не будешь один. Я буду здесь. Вейма будет здесь. Не как надзиратели. Не как тюремщики. Как… — он искал слово, — как страховочная сетка. Самая прочная, какую только можно сплести из человеческих рук и обещаний. Мы будем ловить каждый твой падающий осколок. Каждый. И мы будем собирать тебя обратно. По кусочку. Вместе. Он остановился в двух шагах от него, не решаясь протянуть руку, боясь разрушить хрупкое равновесие. — Я не прошу тебя поверить в эту систему, в этих врачей, в их протоколы. Я прошу… попробовать. Хотя бы для начала — вот эти швы, этот чёртов рентген. Не как пациент, а как соавтор. Ты же врач, чёрт возьми! Контролируй процесс! Смотри на свои снимки, спрашивай, требуй объяснений, спорь! Но дай им сделать свою работу на физическом уровне. А что касается всего остального… — Саша глубоко, с усилием вдохнул, словно готовясь нырнуть на глубину. — Дай нам шанс найти путь. Вместе. Не за тебя. С тобой. Ради… — его голос окончательно сорвался, — ради того, что было между нами до всей этой вакханалии. Ради того парня, который мог спрыгнуть со мной с горы, искать улики, спасать отчаянных студентов, раскрывать преступления, и глаза у него горели, как два угля, а не как два потухших уголька от страха. Ради него. Попробуй. Ради меня. Пожалуйста. Август стоял, уставившись в пол, в эти осколки хрусталя, разбросанные по линолеуму. Его плечи вздрагивали синхронно с каждым прерывистым вдохом. Прошла минута. Две. Тишина в палате перестала быть враждебной. Она стала тяжёлой, густой, как сироп, полной невысказанной боли, старых обид и новых, хрупких сомнений. — Они… будут тыкать иголками, — глухо, уже без протеста, а с покорностью обречённого, произнёс он. — Будет противно. Будет больно. — Да, — безжалостно согласился Саша. — Но это будет быстрее и проще, если ты не будешь отбиваться стулом. И… я буду рядом. Если захочешь. Могу держать за руку, как маленького. Или стоять за дверью и материться так, что стены затрясутся. Как скажешь. Ещё одна пауза, долгая, мучительная. Потом Август медленно, с невероятным усилием, словно голова его была отлита из чугуна, поднял лицо. Его глаза были усталыми, потухшими, синими тенями под ними. Но в глубине, в самой сердцевине этих карих, всегда таких выразительных омутов, дрогнула и замерцала какая-то тень — не согласия, нет. Капитуляции. Перед неизбежным. Перед логикой заботы. И, возможно, крошечная, дрожащая, как первый луч после бури, искра доверия. Не к системе. Не к медицине. К Саше. К его дрожащим рукам и честному, испуганному голосу. — Ладно, — выдохнул он, и это одно слово, казалось, вытянуло из него все остатки сил. — Ради тебя… я попробую. Только… — он посмотрел на Сашу почти по-детски, беспомощно и требовательно одновременно, — …пусть этот седой козёл Сергеич не лезет ко мне со своими нотациями. И пусть… пусть ты побудешь рядом. Саша почувствовал, как внутри что-то обрывается и опадает. Не радость поднялась на смену — а щемящая, горькая, до слёз знакомая нежность и новая, ещё более страшная тяжесть ответственности. Он только что получил то, что просил. И теперь бремя выбора легло на него целиком. — Договорились, — тихо кивнул он, и сам не заметил, как его губы, сухие и потрескавшиеся, растянулись в слабую, усталую, но самую искреннюю за многие дни улыбку. Он сделал последний шаг и, наконец, осторожно, положил руку на плечо Августа. Тот вздрогнул всем телом, мелкой дрожью, но не отстранился. Под тонкой тканью больничной рубашки чувствовалось напряжение каждой мышцы. — Сейчас я их позову. И буду тут. Всё время. Он повернулся к двери, чтобы позвать врача, и в этот момент с невероятной ясностью понял: эта маленькая, выстраданная победа — не конец. Это лишь первый, крошечный, неуверенный шаг на самом краю пропасти. Но это был шаг. Не назад, в сладкий, убийственный химический туман. А вперёд — в неизвестную, пугающую до оцепенения, но живую, настоящую боль выздоровления. И они будут делать его вместе. Шаг за шагом. Осколок за осколком. Процедуры закончились в напряжённой, но контролируемой тишине, нарушаемой лишь тихими щелчками аппаратуры и лаконичными указаниями медсестры. Август переносил всё с закрытыми глазами, сжав в кулаке край простыни. Но после последнего щелчка выключенного рентгеновского аппарата его не отвели обратно в палату. Медбрат, чьё лицо теперь было лишено утренней воинственной настороженности и выражало лишь профессиональную, отстранённую усталость, мягко, но недвусмысленно указал ему направление к кабинету главного врача. «Сергей Петрович ждёт. С вашей сестрой и вашим другом», — сказал он ровным тоном, не оставляя пространства для вопросов. Дорога по коридору VIP-отделения казалась Августу бесконечно длинной, словно он шёл по движущейся ленте, уползающей из-под ног. Каждый шаг отзывался глухой, ватной слабостью в ногах — это была не просто физическая истощённость, а полная моральная капитуляция, размягчившая кости и волю. Он чувствовал себя пустой, звонкой скорлупой, которую сейчас разобьют о каменные плиты фактов. Дверь с лаконичной табличкой «С.П. Волков, гл. врач» была приоткрыта. Внутри, за ней, его ждал не просто разговор. Его ждал приговор, облечённый в форму протокола. Кабинет был просторным, строгим, лишённым даже намёка на уют или личные привязанности. Большой дубовый стол, заваленный аккуратными стопками папок и одиноким компьютерным монитором, стеллажи, уставленные тяжёлыми томами медицинских справочников и журналов, суровый портрет какого-то седобородого светила в золочёной раме на стене. Воздух пахло старыми книгами, антисептиком и властью. Вейма сидела в одном из кресел для посетителей, выпрямив спину в тщетной попытке сохранить контроль. Её пальцы, переплетённые на коленях, были сцеплены так туго, что костяшки выступили белыми буграми на фоне бледной кожи. Саша стоял у высокого окна, спиной к комнате, будто изучая серый, промозглый городской пейзаж, но по жёсткой, напряжённой линии его плеч и спины было видно — он весь превратился в слух, в ожидание, в сжатую пружину. Главный врач, Сергей Петрович Волков, жестом предложил Августу занять второе кресло. Тот опустился в него не как пациент, а как осуждённый на эшафоте, всем телом ощущая холод кожицы, не глядя ни на кого, уставившись в полированную столешницу, где отражался размытый силуэт его собственного измождённого лица. — Август, — начал Волков, откинувшись в своём высоком кресле и сложив ладони домиком перед собой. Его голос был ровным, откалиброванным, лишённым следов утреннего раздражения — чистый инструмент профессионала. — Процедуры выполнены. Результаты предварительные, но обнадёживающие. Швы в норме, признаков расхождения нет. Перфорации желудка, слава богу, удалось избежать, но слизистая серьёзно повреждена. Это наша отправная точка, фундамент, с которого мы будем строить. А теперь, — он взял со стола толстую картонную папку, — о главном. Он открыл обложку. Это была не та изящная папка из коричневой кожи, что Вейма привезла с собой. Это была солидная, увесистая папка с немецкими штампами на обложке и множеством вкладных листов, испещрённых готическим шрифтом и печатями клиник. Август узнал её. Узнал тот особый оттенок зелёного картона. Лёд начал нарастать где-то глубоко внутри, сковывая желудок. — Госпожа Вернер предоставила нам полный, ничем не ограниченный доступ к вашей медицинской истории из клиники «Зонненхоф» в Бад-Наухайме, а также к архивам частной практики доктора Лейтмана. И мы, со своей стороны, сделали дополнительные запросы в ряд… профильных учреждений. Картина, — Волков посмотрел на Августа поверх прямоугольных очков, и его взгляд был подобен рентгеновскому лучу, — вырисовывается исчерпывающая. И крайне тревожная. Он медленно перелистнул первую страницу, затягивая момент, давая каждому факту обрести вес в тишине кабинета. — Я знаю, — начал он, и каждое слово падало, как капля холодного металла, — о трёх ваших предыдущих, официально зафиксированных попытках медикаментозной дезинтоксикации. В 20хх, 20хх и… два года назад, осенью. Знаю, как вы прерывали каждую из них на второй, максимум — третьей неделе. Иногда — манипулируя симптомами, симулируя аллергические реакции или сердечные боли. Иногда — просто сбегая ночью через пожарный выход, оставив капельницу в вене. Знаю об отказах четырёх ведущих немецких психиатров и психотерапевтов продолжать с вами работу после так называемых «экстренных случаев», — он сделал особый, тяжеловесный акцент на этих словах, — случаев, сопряжённых с преднамеренной передозировкой сопутствующими препаратами, которые вы тайком проносили в палату. Я изучил, — голос Волкова стал ещё тише, отчего каждое слово звучало громче, — записи из вашего… юношеского досье. Когда вы, будучи ребёнком после инцидента с отцом, довели до отчаяния и профессионального выгорания трёх частных сиделок, искусно имитируя суицидальные попытки, лишь бы добиться выписки из санатория и вернуться к привычным веществам. Вейма резко, сдавленно вдохнула и закрыла глаза, будто пытаясь стереть с сетчатки эти образы. Её пальцы впились в колени так, что ткань платья пошла стрелками. Саша у окна замер, не двигаясь, лишь его скула резко задёргалась. Август же не дрогнул внешне. Он лишь превратился в совершенную статую из белого мрамора, в которой жили только глаза — огромные, тёмные, полные такого ледяного, бездонного стыда и сконцентрированной ярости, что казалось, они вот-вот выпустят наружу это пламя и спалят всё вокруг. Он чувствовал, как каждый названный факт сдирает с него по слою кожи, обнажая гниющую, уродливую правду, которую он десятилетиями хоронил в самых тёмных углах своей памяти. — Зачем… — наконец выдавил он, и его голос был беззвучным, сиплым шёпотом, едва долетавшим до слушателей. — Зачем вы это всё говорите? Чтобы унизить? Чтобы показать, кто здесь власть? — Затем, — твёрдо, без колебаний ответил Волков, отодвигая папку чуть в сторону, но не закрывая её, — чтобы между нами, в этой комнате, не оставалось ни одной иллюзии. Ни тени недомолвки. Вы — не просто «сложный» или «неконтактный» пациент. Вы — пациент, чья болезнь, чья зависимость, включает в себя как неотъемлемую, продвинутую часть — виртуозное, осознанное и изощрённое сопротивление любому лечению. Вы — мастер манипуляции, симуляции и саморазрушения. И это не моя оценка, это клинический вывод, подтверждённый документами из двух стран. И здесь, в этих стенах, — он обвёл рукой кабинет, а подразумевал, конечно, всю больницу, всю эту систему, — у вас это не получится. Мы предупреждены. Мы вооружены. И мы готовы. Он перевернул страницу, и его тон сменился с обвинительного на чисто деловой. — Программа, которую мы предлагаем — не просьба и не предложение. Это директива. Рассчитана на три перекрывающихся этапа. Первый — агрессивная физическая детоксикация. Мы начнём завтра. Будут внутривенные вливания серии препаратов-нейтрализаторов и хелаторов, которые свяжут и выведут остатки химического коктейля Освальда Кобблпота не только из крови, но и из жировой ткани, печени, лимфы. Это болезненно. Возможны судороги, тошнота, тахикардия. Параллельно — интенсивная нутритивная поддержка. Капельницы с витаминами группы B, гепатопротекторами, аминокислотами, магнием. Специальное питание для восстановления слизистой желудка: ничего острого, холодного, горячего, твёрдого. Только тёплые, обволакивающие бульоны, протёртые до состояния воздуха каши, кисели. Никаких стимуляторов, включая кофе и чай. Чистая вода. Это не обсуждается и не нарушается. При отказе от пищи — будет установлен назогастральный зонд. Август молча, почти незаметно кивнул, не отрывая взгляда от узора на дереве стола. Он видел в этих линиях лабиринт, из которого не было выхода. Это была полная, безоговорочная капитуляция. Он больше не боролся. Он позволил волне накрыть себя с головой. — Второй этап, — продолжил Волков, — стабилизация психического состояния. Он начнётся практически сразу, как только вы выйдете из острой фазы абстиненции. Ежедневные сеансы с клиническим психологом. Тут Вейма не выдержала. Она резко выпрямилась, её голос, обычно такой уверенный, прозвучал сдавленно, но она отчеканивала каждый слог, впиваясь взглядом в Волкова: — Сергей Петрович, а что будет во время… острых приступов? Когда начнётся настоящая ломка? И галлюцинации? Вы же понимаете, с чем именно, с какими именно видениями можете столкнуться? Освальд не просто подсадил его на смесь опиатов и амфетаминов. Он встроил в эту смесь… элементы психотомиметиков. Для «расширения сознания», как он это называл. Это будет не просто абстиненция. Это может быть психоз. Вопрос повис в воздухе, острый и жуткий. Саша наконец отвернулся от окна, его лицо было пепельным. Он тоже ждал ответа, ждал гарантий, которых, как он уже понимал, не могло быть. Волков повернулся к Вейме. Его взгляд был серьёзен, тяжёл, но в нём не было паники. Был расчёт. — Понимаю, госпожа Вернер. Я не просто «просмотрел» эту карту. Я её изучил. Досконально. Каждый эпизод, каждый препарат, каждую реакцию, каждую пометку о побочных эффектах. На основании этого и составлен протокол. При острых приступах абстиненции, при ломке, несущей риск самоповреждения, — мы будем применять «Бупренорфин» или его современные аналоги. В микроскопических, строго рассчитанных по весу и состоянию дозах. Не для кайфа. Не для замены одной зависимости другой. Для снятия непереносимой физической боли, которая действительно может довести до суицидального исхода. Чтобы дать организму шанс не сломаться в первый же день. Что касается психотических эпизодов, галлюцинаций, параноидальных бредовых идей… Он снова посмотрел на Августа, но теперь уже не как на противника или манипулятора, а как на невероятно сложную, почти безнадёжную медицинскую задачу, которую он, тем не менее, намерен решить. -…мы будем использовать короткие, ударные курсы типичных антипсихотиков последнего поколения. «Рисперидон», «Кветиапин». Очень осторожно, под постоянным мониторингом. Их задача — не «заглушить» вас, не превратить в овощ. Их задача — дать перегретому, изуродованному мозгу передышку. Оборвать патологическую цепь нейронных возбуждений, восстановить хотя бы минимальную, базовую архитектуру сна. Без хотя бы четырёх часов медленного сна в сутки о каком-либо восстановлении нейронных связей не может быть и речи. Питание, повторюсь, будет строго по протоколу. Даже если для этого придётся использовать зонд и мягкие фиксаторы. Мы не позволим вам умереть от истощения или разорвать себе вены. Это наша работа. В комнате повисла тяжёлая, звенящая тишина, будто после взрыва. План, который только что озвучил Волков, звучал не как лечение. Он звучал как детальный, беспристрастный план военной операции по штурму неприступной, изуверски укреплённой крепости. И крепостью этой было тело и разум человека, сидящего в кресле. В этом плане не было места сантиментам, надежде или вере. Были только препараты, дозировки, процедуры и холодная, железная решимость. — У вас есть вопросы по протоколу, Август? Или возражения? — спросил Волков, наконец отодвинув папку в сторону. Вопрос был чистой формальностью. Риторикой. Выбора, по сути, не было. Или этот протокол, или медленная, но гарантированная смерть в течение года-двух. Все в комнате понимали это. Август медленно, с нечеловеческим усилием поднял голову. Он обвёл взглядом все три лица, застывшие в ожидании. Врача — непроницаемого, как скала, человека-систему. Сестру — её красивое, искажённое страданием лицо было полным отчаянной, непоколебимой решимости, готовности на всё, даже на его ненависть. Сашу… Саша смотрел на него прямо, не отрываясь, и в его истощённых глазах не было ни ужаса, ни отвращения. Там была только мучительная, беззащитная надежда и — что было страшнее всего — безусловная поддержка. Готовность войти с ним в этот ад, просто чтобы не оставлять его одного. Они действительно пойдут за мной в самое пекло, — промелькнула у Августа мысль, острая и жгучая, как раскалённая игла. И они сгорят там вместе со мной, если я их пущу. Или… или я должен попытаться вынести их оттуда. Вынести себя. Ради них. Глубокий, дрожащий вдох. Долгий, шумный выдох, с которым, казалось, из него выходил последний призрак сопротивления, последняя тень того Августа, который всегда находил лазейку, всегда лгал, всегда убегал. — Я… — он начал и сглотнул ком в горле. — Я не буду создавать вам проблем. Не буду срывать капельницы, имитировать симптомы или пытаться… — он замолчал, не в силах выговорить «навредить себе», но все поняли. — Вы можете не верить. У вас есть все основания не верить. Это была не сдача позиций. Это было белое знамя, выброшенное из последних сил над руинами собственной крепости. Это была сдача всего оружия. Даже того, что было спрятано за подкладкой души. Вейма выдохнула резко, сдавленно, и её плечи на мгновение обмякли, будто с них сняли неподъемный, каменный груз, который она тащила годы. По её щеке скатилась единственная, быстрая, яростно смахнутая слеза. Саша молча, не привлекая внимания, подошёл и положил свою широкую, тёплую ладонь на спинку её кресла, сжав пальцы в безмолвном, крепком знаке поддержки. Он не смотрел на неё, он смотрел на Августа, и в его взгляде была благодарность. Благодарность за эту крошечную, бесценную капитуляцию. — Это временная позиция, — поправил Волков, и в его ровном, профессиональном голосе впервые прозвучала не официальная, а человеческая, глубокая, чуть усталая нота. — Это — пока вы в сознании с самим собой. Дальше будет страшно. Вы будете ненавидеть нас. Возненавидите и себя, и их, — он кивнул на Вейму и Сашу. — Будете проклинать день, когда согласились. Но если выдержите… если пройдёте через это чистилище… на другой его стороне есть шанс. Шанс найти то, что вы потеряли. Не иллюзию контроля. А саму жизнь. Он встал, прямой и твёрдый, давая понять, что разговор окончен. План принят. Обратного пути нет. — Сегодня — отдых. Последний относительно спокойный день. Завтра в девять медсестра придёт за вами в палату и сопроводит в процедурный кабинет. Всё, что вам сейчас нужно — постараться поесть ту кашу, что принесут, и поспать. Набирайтесь сил. Они вам понадобятся. Август поднялся. Его движения были медленными, механическими, будто он управлял чужим, непослушным телом. Он кивнул врачу — коротко, почти не глядя. Не посмотрел на Вейму, не встретился глазами с Сашей. Просто развернулся и вышел в коридор, чтобы в одиночестве, под присмотром молчаливого санитара, вернуться в свою палату-клетку, в свою временную гробницу. Там его ждал не отдых. Его ждало тяжёлое, полное леденящего мрака предчувствие ожидание. Ожидание того часа, когда химический костыль, годами державший его на плаву в мутных водах небытия, наконец выбьют из-под него. И ему придётся научиться плавать в ледяной, бушующей, кишащей чудовищами воде собственного, незащищённого сознания. В полном одиночестве. Но — впервые за долгие годы — не совсем один. Рядом, за стеклянной стеной его ада, будут стоять двое. И ждать. И верить. Даже когда он сам перестанет. Первый настоящий утренний свет — не голубовато-холодное мерцание люминесцентных ламп, а настоящее, жидкое, золотистое солнце — пробивался сквозь щели вертикальных жалюзи, рисую на сером больничном полу длинные, пыльные полосы. Они дрожали от малейшего движения воздуха, играя на кафеле, как отблески на дне ручья. Август проснулся не от обрывков кошмара, не от привычного ледяного толчка тревоги в солнечное сплетение. Он открыл глаза в странной, гулкой, почти звенящей тишине внутри собственного черепа. Это было похоже на то, как будто в доме, где годами гудел мощный трансформатор, вдруг вырубили электричество, и осталась лишь абсолютная, давящая тишина, в которой слышно биение собственного сердца. Боль была. Она присутствовала — тупая, разлитая по всему телу, как тяжёлый синяк, знакомое эхо в висках и ноющий, огненной нитью тянущийся шов на боку. Но это была только физическая боль. Чистая, почти честная. Не было той всепроникающей, химической тревоги, что обычно скручивала желудок в тугой, болезненный узел ещё до того, как он полностью открывал глаза. Не было металлического привкуса страха на языке, не было дрожи в кончиках пальцев, посылающей сигналы о необходимости новой дозы. Он лежал на спине, глядя в потолок, и слушал это необычное, тихое, пугающее пение собственного организма, лишённого привычного, отравляющего дирижёра. Так вот как оно, — промелькнула мысль, холодная и отстранённая. Пустота. Не очищение. Просто… пустота. В дверь постучали — три чётких, негромких удара — и без лишних церемоний вошла дежурная медсестра, не та, усталая, а другая, молодая, с решительным лицом. В её руках был пластиковый поднос. — Завтрак, — коротко объявила она, ставя поднос на выдвижной столик, который с лёгким скрежетом наехал на кровать. На тарелке лежала аккуратная порция протёртой до состояния однородной массы овсяной каши на воде, бледный, без единой поджаристой корочки паровой омлет и стакан мутноватого киселя. Запах был нейтральным, стерильным, почти никаким. Это была не еда, а питательная субстанция для ремонта биомашины, лишённая права быть вкусной, возбуждающей, приятной. Август с трудом приподнялся, и сам процесс еды оказался странным, почти ритуальным действом, требующим полной концентрации. Каждая ложка каши, каждый крошечный кусочек омлета требовали внимания. Он жевал медленно, ощущая, как непривычная, мягкая масса движется по пищеводу. Его желудок, измученный промыванием и ожогом, принимал еду с осторожностью, слабо отзываясь непривычным, глухим теплом, а не знакомым спазмом или тошнотой. Он ел механически, думая не о вкусе, а о том, что через час за ним придут. Отведут в процедурную, подключат к капельнице, и в его кровь потечёт не яд, а что-то, призванное вытравить этот яд навсегда. Первый шаг в обещанный Волковым ад. Первый день отсчёта. Его мрачные мысли прервал лёгкий, почти неслышный стук в дверь, и в палату, затаив дыхание, заглянула Виктория. За ней, как тень, как верный оруженосец, вошёл Саша. Вика выглядела невероятно преображённой по сравнению с тем испуганным, окровавленным призраком из подвала: здоровый румянец вернулся на её щёки, волосы были чисто вымыты и собраны в тугой хвост, перевязанная рука аккуратно покоилась в широком рукаве мягкого кашемирового свитера. Но в глубине её широко распахнутых, слишком ярких глаз всё ещё жила, пряталась в уголках, тень того подвала, того ужаса. И благодарность в них горела таким чистым, невыносимым пламенем, что Августу стало физически неловко. — Август, — выдохнула она, и её лицо озарилось такой искренней, безудержной, почти детской радостью, что ему захотелось отвернуться. — Ты… ты в порядке. О, Боже. — Она сделала шаг вперёд, замирая в двух шагах от кровати, не решаясь сесть без приглашения, как будто он был хрупкой святыней. — Я не знаю, как благодарить. Тебя. И Сашу. Если бы не вы в ту ночь… — её голос дрогнул, сорвался, и она умолкла, глотая подступивший к горлу ком. Пальцы здоровой руки вцепились в край свитера. Но она сделала над собой усилие, выпрямила плечи, собрав всю свою волю. — Я при жизни своей этого не забуду. Никогда. Вы… вы спасли меня. В самом прямом смысле. Август медленно отложил ложку, ощущая, как краска стыда медленно поднимается к его лицу. Он не чувствовал себя героем. Он чувствовал себя авантюристом, не студентом, чья безумная авантюра едва не закончилась двойными, а то и тройными похоронами в промозглой земле. Его «спасение» было хаотичным, отчаянным, построенным на интуиции и удаче, а не на знании. И оно стоило ему и ей слишком дорого. — Не стоит, Вика, — произнёс он тихо, и его голос, не использовавшийся с утра, прозвучал хрипловато, чужим. — Главное, что ты жива и цела. Физически. И… — он с трудом, словно выковыривая из ржавой памяти, нашёл нужные, социально приемлемые слова, — …что тебе не пришлось увидеть худшего варианта развития событий. Того, что мог бы устроить Джефферсон, оставшись на свободе. — А вот это уже неуместная скромность, граничащая с глупостью, — мягко, но твёрдо сказал Саша, подходя к изголовью кровати. Он взял со столика ярко-красное, глянцевое яблоко из той самой, уже заменённой вазы с фруктами и принялся бесцельно вертеть его в длинных, жилистых пальцах. В его взгляде, обращённом к Августу, читалась сложная смесь: осторожная, выжидательная нежность, огромная усталость и что-то ещё — твёрдая, как гранит, решимость. — Без тебя, у нас вряд ли что-то получилось бы. Ты отвлёк его на себя. Ценой, — его голос стал тише, но от этого только твёрже, — которую мы теперь будем исправлять. Они помолчали, и эту неловкую, наполненную невысказанным паузу заполнил новый, уверенный, властный стук в дверь. На пороге, как будто материализовавшись из самого воздуха строгости и порядка, появилась Анна Викторовна. Директриса выглядела, как всегда, безупречно собранной: строгий костюм, белая блуза, ни одной выбившейся пряди в элегантной причёске. Но при дневном свете, падающем из окна, можно было разглядеть под тонким слоем безупречного макияжа мельчайшую сеть морщин усталости у глаз и чуть более тусклый, чем обычно, блеск в взгляде. В руках у неё была не официальная папка, а небольшая плетёная корзинка, из которой выглядывали корешки книг в твёрдых переплётах и несколько аккуратных пакетиков травяного чая с ярлычками. — Не помешаю? — спросила она голосом, не терпящим возражений, но вежливым. Получив от Августа почти незаметный кивок, вошла, чётко постучав каблуками по полу. Её взгляд — быстрый, оценивающий, профессиональный — скользнул по нему, фиксируя цвет лица, положение тела, почти доеденную кашу. — Август. Искренне рада видеть тебя в сознании и… за столом. Как самочувствие? Если можно, без геройства, объективно. — Объективно… лучше, чем вчера, — ответил Август, автоматически включая старый, отработанный режим светской, слегка отстранённой учтивости, маску «нормального человека». — Спасибо за беспокойство. И… приношу свои извинения инцидент в универе, что подверг студентов опасности. Анна Викторовна махнула рукой, садясь на свободный стул с прямой спиной, будто на экзаменационном заседании. — Виноваты исключительно обстоятельства, а не ты. Я понимаю эту необходимость. Главное, что вы живы, преступник пойман. Кстати говоря я, собственно, к вам по двум сугубо практическим вопросам. Первый: когда вас, молодых людей, ориентировочно ожидает выписка? Мне нужно понимать сроки для решения академической части. Учёба, как ни крути, ждать не будет, но и форсировать события ни к чему. Саша и Август быстро, почти синхронно переглянулись. Что ей сказать? Правду? Полуправду? Ответил Саша, взяв на себя роль переводчика с языка больничных реалий на язык нормального мира: — Меня, если осложнений не найдётся, продержат на наблюдении около недели. Августа… — он сделал едва заметную, но значимую паузу, выбирая слова, — …как минимум, две. А дальше… всё будет зависеть от динамики. От того, как пойдёт восстановление. — Две недели интенсивной стационарной терапии с последующей возможной коррекцией сроков, — уточнил Август сухо, почти клинически, чувствуя, как подступает знакомая, горькая волна. Четырнадцать дней, триста тридцать шесть часов беспрерывных игл, капельниц, чужих прикосновений, запахов, звуков. Четырнадцать дней в этой клетке с видом на чужой город. — Понимаю, — Анна Викторовна кивнула, её умный, проницательный взгляд задержался на его лице, будто читая между строк. — Хорошо. Оформлю вам обоим официальный больничный с сегодняшнего числа. Преподавателям передам, чтобы скинули материалы пропущенных лекций и задания для самостоятельного изучения в электронном виде. Когда будете готовы, физически и морально, сможете нагнать программу без лишнего стресса и авралов. Учёба, — она повторила это слово, вкладывая в него особый, успокаивающий смысл, — она подождёт. Она никуда не денется. Это была простая, деловая, лишённая сантиментов забота, но в ней была такая невероятная, спасительная нормальность, что Август почувствовал внезапный, тугой комок в горле. Мир — его настоящий, старый мир лекций, семинаров, споров в курилке, пыльных фолиантов в библиотеке — всё это ещё существовало где-то там, за толстыми стенами этой клиники, за пределами этого кошмара. И в этот мир, оказывается, можно было вернуться. Это была тонкая, но прочная нить, связывающая его с той жизнью, что была до Джефферсона, до подвала, до яда, до всей этой чёртовой химии в крови. Анна Викторовна только что протянула ему конец этой нити. — Спасибо вам огромное, Анна Викторовна, — тихо, но очень искренне сказал Август. — Не за что, Август. Выздоравливайте, — директриса поднялась, её движения были плавными и уверенными. Её прощальный взгляд, обвёдший всех троих, был тёплым и твёрдым одновременно, как крепкое рукопожатие. — Держитесь. Всё наладится. Главное — дать себе время. Она вышла, оставив после себя лёгкий, дорогой шлейф духов с нотами лаванды и чувство, что какой-то внешний, очень важный руль ситуации взят под контроль. Вика, немного посидев ещё, расспросив о самочувствии и пообещав навестить снова вечером, тоже, с пониманием взглянув на Сашу, ушла, чтобы дать им побыть наедине, в тишине, которая снова стала тяжёлой и значимой. Когда дверь закрылась с тихим щелчком, Август откинулся на подушки, закрыв глаза, будто после долгого и утомительного спектакля. Его силы, поднятые было визитом, снова быстро уходили, как вода в песок. — Четырнадцать дней, — повторил он шёпотом, без выражения, глядя в темноту под веками. — А потом что, Саш? Они что, всерьёз думают, что через две недели ферменты сами собой испарятся из синапсов, а галлюцинации вежливо скажут «до свидания» и уйдут восвояси? Это… это наивно. Это детский сад. Саша тяжело, с присвистом вздохнул, будто носил в груди гирю. Он подошёл к кровати и сел на её край, так близко, что Август почувствовал тепло его тела и запах простого больничного мыла, смешанный с его собственным, знакомым запахом — запахом дома, которого сейчас не было. Яблоко всё так же вертелось в его пальцах. — Насчёт «потом»… — начал он осторожно, глядя не на Августа, а на свои руки. — Меня просили, не говорить тебе сразу, чтобы не давать ложной надежды или, наоборот, не пугать раньше времени. Но если уж зашла речь о сроках… — он поднял глаза, и в них была непростая смесь надежды и страха. — Если за эти две недели интенсивной терапии будет стабильный, документально подтверждённый прогресс — анализы крови и мочи улучшатся, ломки станут короче и реже, психотические эпизоды… ну, хотя бы не будут круглосуточными и управляемыми короткими курсами препаратов, — тогда Вейма сможет забрать тебя. Не «выписать», а именно забрать. Под свою личную, юридически оформленную ответственность. На домашнее, амбулаторное лечение. Под её круглосуточный присмотр и с наблюдением врачей из этой клиники, которые будут приезжать на дом для процедур и консультаций. Август открыл глаза. В них вспыхнула и тут же погасла смесь дикой, почти болезненной надежды и привычного, едкого недоверия. — Домашнее лечение? — он фыркнул, но в этом звуке не было силы, только усталость. — Ты шутишь, Саш. Волков вчера говорил о режиме, близком к тюремному. О зондах и фиксаторах. Какое домашнее лечение? — Волков вчера говорил о худшем из возможных сценариев. О том, с чем он, как врач, должен быть готов столкнуться, — терпеливо, будто объясняя ребёнку, сказал Саша. — Это, — он указал пальцем в пространство между ними, — это лучший сценарий. Но он возможен исключительно при одном условии: если ты не сорвёшься здесь, в этих стенах, в эти самые четырнадцать дней. Если покажешь Волкову и ей, что можешь быть… условно управляемым. Что ты не враг самому себе в этот конкретный момент. Что процесс идёт. Что есть точка приложения усилий, а не глухая стена. Август молчал, переваривая информацию. Его мозг, ещё медленный и затуманенный, цеплялся за детали. — А ты? — резко, почти грубо спросил он. — Тебя-то куда? На неделю, и потом в общагу? Саша потупил взгляд, снова вертя яблоко. — Меня выпишут через неделю, да. И я… — он замолчал, потом выдохнул, решившись. — …я поеду. К Вейме. Пожить. На неопределённый срок. Чтобы помочь ей с организацией. С документами. С бытом. И чтобы… — он поднял глаза, и в них была такая голая, беззащитная мольба, что Август невольно отвёл взгляд, — …чтобы быть рядом, когда тебя привезут. Если, — он произнёс это слово с особой силой, — если ты дашь нам всем этот шанс. Если пройдёшь эти две недели здесь. Скажем, продуктивно. Август долго, неподвижно смотрел в потолок, где продолжали свой немой танец солнечные зайчики. Четырнадцать дней ада здесь, в этой стерильной, враждебной коробке, в обмен на призрачный, но единственный видимый шанс оказаться не в другой, более строгой клинике, не в четырёх стенах государственного диспансера, а в большом, светлом, знакомом с детства доме сестры. Рядом с Сашей. Под домашним арестом, под присмотром, да. Но не в клетке. Это был крючок. Маленький, тонкий, но единственный луч в абсолютно тёмном туннеле. Единственная награда, которую ему предлагали за хорошее поведение. И она пахла не больничной стерильностью, а яблоками из сада Веймы, старой книжной пылью в библиотеке и дымком из камина. — Под свою личную ответственность, — тихо, будто пробуя на вкус, повторил он слова Саши. — Значит, если я накосячу, сорвусь, сбегу, сымитирую что-то… под удар попадёт она. — Да, — честно, без прикрас подтвердил Саша, не опуская глаз. — Это для неё сознательный, взвешенный риск. Огромный риск. Потому что она верит — и я с ней согласен, — что дома, в относительно нормальной, человеческой обстановке, с поддержкой, шансов у тебя выкарабкаться — больше. Что стены дома лечат иногда лучше, чем стены больницы. Август закрыл глаза снова, ощущая всю невыносимую тяжесть этого выбора, этого доверия, которого он, по всем своим прошлым поступкам, по всей своей биографии, собственноручно написанной в тех зелёных папках, не заслуживал ни на йоту. Он был дырявым сосудом, в который они пытались налить воду, зная, что она вытечет. И всё равно лили. — Ладно, — наконец выдохнул он, и это слово вышло тихим, сдавленным, но ясным. — Две недели. Я… я попробую. Не накосячить. Ради неё. И… — он сделал паузу, заставив себя договорить, — …ради этого самого «домашнего ареста». Это не было энтузиазмом. Не было озарением или пробуждением воли к жизни. Это было усталое, вымученное, почти апатичное согласие солдата, который слишком измотан и контужен, чтобы дезертировать, и потому принимает приказ, потому что другой дороги, в сущности, всё равно нет. Но для Саши, сидевшего на краю его больничной кровати и сжимавшего в своей тёплой, сильной ладони то самое глянцевое красное яблоко, эти тихие слова прозвучали как самая громкая, самая важная победа за все эти долгие, страшные дни, начиная с того момента, как он увидел Августа в подвале. Это был не яркий огонь надежды, а её первый, слабый, едва тлеющий, но живой уголёк, выхваченный из пепла. И его нужно было беречь теперь как зеницу ока. Ограждать от ветра, подкладывать хворосту, дышать на него очень осторожно. Потому что от этого хрупкого тепла теперь зависело всё. Абсолютно всё. Подвал. Но не тот, что был — мрачный, но наполненный суетой борьбы, криками, звоном разбитого стекла. Этот был иным. Здесь царила тишина. Не та тишина, что несёт покой, а та, что повисает в воздухе после взрыва, густая, липкая, мёртвая. Липкий, медленный холод сочился из чёрных, потрескавшихся стен, обволакивая тело, пробираясь под кожу. И на полу, в лужах, отливавших в темноте неестественным, маслянисто-багровым цветом, лежали они. Вика — её хрупкая, лебединая шея была вывернута под невозможным, противоестественным углом, а широко раскрытые глаза, уже стекленеющие, смотрели в гнилое перекрытие, ничего не видя, лишь отражая холодный блеск лопнувшей лампочки. И Саша. Саша лежал на боку, как будто уснул, щекой прижавшись к холодному, испачканному бетону, а из-под его тела медленно, неумолимо растекался тёмный, почти чёрный, бесконечный ручей, который уже почти достиг ног Августа. Джефферсон стоял между ними, ухмыляясь своей кроткой, благостной улыбкой, и в его руке, залитой алым до локтя, сверкал длинный, тонкий, хирургически точный нож. Он смотрел прямо на Августа, в самое сердце, и делал медленный, театральный шаг вперёд, к бездыханному телу Саши, занося руку для удара — уже ничего не значащего, просто так, от избытка чувств, для чистоты картины, для завершения симметрии. Август проснулся. Не с криком, а с беззвучным, ледяным спазмом, который вырвал его из когтей сна и швырнул обратно в реальность с такой силой, что всё тело дёрнулось, будто по нему пропустили ток. Он лежал неподвижно, уставившись в потолок, ощущая, как сердце колотится не в груди, а где-то в основании горла, дико и беспорядочно, словно птица, бьющаяся о стекло. По спине, по груди, под мышками струился холодный, противный, липкий пот, мгновенно пропитавший тонкую больничную рубашку и приклеивший её к коже. Темнота в палате была не уютной, не дружелюбной. Она была густой, плотной, почти осязаемой субстанцией, которая давила на веки, заползала в уши, прятала в своих складках невидимые, но явственно ощутимые угрозы. Он попытался дышать глубоко, по методу, которому его учили в далёкой, почти забытой юности, на одном из первых сеансов: вдох на четыре счёта, задержка на семь, медленный выдох на восемь. Но лёгкие не слушались, отказывались растягиваться, хватая воздух короткими, поверхностными, паническими рывками. Спокойно. Это всего лишь сон. Нейрохимический мусор. Иллюзия, порождённая стрессом и отменой. Саша жив. Он спит в соседней палате или уже пьёт кофе в буфете. Вика жива, её отправили в общежитие. Джефферсон в камере. Это всего лишь сон. Он сел на кровати, свесив босые ноги. Паркетный пол был ледяным, этот холод проник сквозь кожу ступней прямо в кости, добавив физической ясности кошмару. Он потёр ладонями лицо, пытаясь стереть с него остатки липкого ужаса, вдавить обратно в череп вырвавшиеся наружу образы. Затем, машинально, его мозг, отточенный годами жизни по расписанию, поставленному химией, запустил холодный, безэмоциональный подсчёт. Это был механизм выживания, последний бастион контроля. Когда был последний сознательный приём таблеток Освальда? В туалете, перед тем как всё началось, перед вручением. Примерно за час до подвала. Стандартная поддерживающая доза. А потом… промывание желудка, капельницы с сорбентами, гепатопротекторами. В организме не должно было остаться активных метаболитов. Чистый лист. Биохимический. Он повернул голову, глаза в темноте нашли светящиеся стрелки настенных часов. 3:47. 29 часов. Около 29 часов химической чистоты. Без подпитки. И тут память, предательская и кристально ясная, словно всё произошло вчера, подбросила другой, эталонный эпизод. Дом Веймы. Галлюцинации на кухне, её слова, врезавшиеся как ножи, его собственная ярость, слепая и разрушительная. Приступ накрыл его, как цунами, примерно через 30-32 часа. Сначала — эта леденящая, внутренняя дрожь, страх, бессонница, мир, теряющий краски. Потом — настоящий ад. Ад, который он тогда не выдержал. Значит, скоро. Очень скоро. Граница уже рядом. Час, может, два. И начнётся. Он попытался встать, чтобы налить себе воды из кувшина, сделать что-то физическое, зацепиться за простейшее действие. Но его взгляд, скользнув по комнате, упал в самый тёмный угол палаты, в ту непроглядную густую тень, что клубилась у высокого шкафа для белья. И он застыл, кровь остановилась в жилах. В углу стояла его мать. Не живая, не призрак из счастливых воспоминаний детства. А та, которую он видел последний раз, навсегда врезавшийся в сетчатку раз. Обгоревшая, с почерневшей, стянутой, как пергамент, кожей на обнажённых руках, с лицом, скрытым под полурасплавленным, прилипшим к черепу капюшоном её любимого шерстяного платья. И самое невыносимое, самое кощунственное — там, где должны были быть её добрые, уставшие глаза, зияли две пустые, идеально круглые, чёрные, аккуратно вырезанные впадины, как в страшной кукле. Она не двигалась. Не дышала. Она просто стояла, смотря на него этим отсутствующим, всевидящим, леденящим душу взглядом. От неё, через всю палату, тянулся слабый, но отчётливый запах — гарь, мокрый пепел и что-то сладковато-тошнотворное, непередаваемо-жуткое. Август зажмурился изо всех сил, вдавив большие пальцы прямо в глазные яблоки, пока под веками не замелькали, не взорвались фейерверки из красных и белых кругов, гвоздей, молний. Её нет. Её нет здесь. Это ранняя визуальная галлюцинация. Агнозия на фоне начинающейся абстиненции и посттравматического стресса. Просто мозг, лишённый химического подавления лимбической системы и префронтальной коры, начинает генерировать доминантные образы страха и вины. Это не реальность. Это симптом. Просто симптом. Он повторял это про себя, как заученную наизусть медицинскую мантру, вытаскивая из глубин памяти сухие, спасительные термины. Но когда он, собрав всю волю, снова медленно разомкнул веки, она всё ещё была там. Не приблизилась. Не исчезла. Просто стояла. И смотрела. Пустотой. Он не смотрел в тот угол до самого утра, до тех пор, пока первые, робкие, серые лучи не начали размывать контуры теней. Он сидел, уставившись в противоположную стену, в точку над дверью, дыша коротко и часто, как загнанный зверь, и чувствуя, как холод от пола поднимается по ногам, сливаясь с холодом внутри. Утро не принесло облегчения. Оно принесло ощущение, будто всё его тело, каждая его клетка, помещены на тонкую, раскалённую докрасна металлическую сетку. Не было открытого огня, не было явного жара, но отовсюду, изнутри, шло это изнурительное, фоновое пекло. Каждая мышца была напряжена до дрожи, каждое сухожилие звенело от внутренней, невидимой вибрации, как струна. Голова была тяжёлой, неповоротливой, налитой густым, тёмным, едким туманом, в котором бесцельно плавали обрывки мыслей, обрывки формул, и вспыхивали, как зарницы, всплески абсолютно беспричинной, животной тревоги. Мать в углу растворилась с первыми лучами солнца, словно испуганная светом, но её место заняло другое, более коварное чувство — смутное, всепроникающее, неотвязное ощущение, что за ним наблюдают. Из каждой тени под кроватью, из глубины полуоткрытой двери ванной, из-за спинки кресла. Взор, невидный, но ощутимый кожей спины. Медсестра принесла завтрак — всё ту же пресную, белесую овсяную кашу, кисель, паровой омлет, похожий на губку. Она поставила поднос, и её взгляд, профессионально-оценивающий, задержался на его лице. Она нахмурилась. — Вы совсем не спали? — спросила она, деловито и быстро прикоснувшись тыльной стороной ладони к его лбу. Её пальцы были прохладными, почти холодными, и это прикосновение было одновременно мукой и кратким облегчением. — Температуры вроде нет. Но вид у вас… неважный. Очень неважный. Давление утром мерили? — В норме, — буркнул он, инстинктивно отстраняясь от её руки. Его собственный голос звучал чужим, отдалённым, как будто доносился из соседней комнаты. — Просто не спалось. Круглые сутки лежать в четырёх стенах — не самое полезное для здорового сна занятие. Вызовите архитектора, пусть разнообразит планировку. Он попытался натянуть подобие улыбки, но получилась лишь жалкая гримаса. Медсестра покачала головой, не купившись на слабую попытку сарказма. — В двенадцать у вас первый сеанс с нашим клиническим психологом, Маргаритой Сергеевной. Не забудьте, пожалуйста. И постарайтесь хоть немного позавтракать, — её тон стал настойчивее. — Организму нужны силы. Сейчас они вам особенно понадобятся. Она ушла, оставив его наедине с подносом и с нарастающим хаосом внутри. Август уставился на кашу. Сам вид этой однородной массы вызывал лёгкую, подкатывающую к горлу тошноту. Аппетит отсутствовал напрочь, съеденное казалось предательством по отношению к телу, которое готовилось не к приёму пищи, а к бою. Но он заставил себя взять ложку. Протокол. Дисциплина. Контроль. Каждый вязкий, безвкусный глоток был маленькой, пирровой победой над нарастающей анархией ощущений. Он ел медленно, механически, сосредоточив всё внимание на простейшем процессе: поднять ложку, поднести ко рту, проглотить, не давая себе думать. Не думать о пульсации в висках. Не думать о дрожи в коленях. И уж тем более не оглядываться на тот злополучный угол, где… где теперь наверняка пусто. Должно быть пусто. Но боковым зрением, на самой границе восприятия, он уловил движение. Не резкое, а медленное, едва заметное, словно чья-то тень качнулась в такт его собственному дыханию. Он замер, ложка на полпути ко рту. Он не поворачивал головы. Он знал. Это не тень. Она вернулась. Или не уходила. Стоит там, за его спиной, в углу. И наблюдает. Пустыми, чёрными глазницами. И ждёт. Ужас, холодный, бездонный, лишающий воли, накатил на него такой мощной волной, что всё внутри сжалось в ледяной ком. Он бросил ложку. Она звякнула о край фарфоровой тарелки, отскочила и упала на поднос. Он схватился за края столика, белые костяшки пальцев выступили наружу, пытаясь удержать хотя бы эту частицу реальности — холодный, твёрдый пластик, — которая начала уплывать из-под рук, терять чёткость. Дыхание снова сорвалось в частую, неглубокую дробь. В ушах зазвенело. Контроль. Нужен контроль. Назови пять предметов, которые видишь. Стол. Тарелка. Стакан. Окно. Часы. Он посмотрел на часы со светящимся циферблатом. 9:17. До сеанса с Маргаритой Сергеевной — два часа сорок три минуты. Две маленькие вечности. Каждая секунда отдавалась в висках глухим, нарастающим гулом, как шум приближающегося, неотвратимого поезда в тёмном туннеле, от которого нет спасения. Он поднялся, отодвинув столик с таким скрежетом, что звук резанул по нервам. Шатаясь, как пьяный, он подошёл к небольшому зеркалу над раковиной в углу палаты. Нужно было привести себя в порядок. Умыться холодной водой. Взять себя в руки. Посмотреть в глаза самому себе и увидеть там не жертву, а хотя бы подобие человека. В тусклом отражении он увидел бледное, осунувшееся всего за сутки лицо с острыми скулами и глубокими тенями под глазами. Глаза… его собственные глаза были широко раскрыты, зрачки неестественно расширены даже для этого тусклого света, и в них читался дикий, неприкрытый, чистый испуг. Он закрыл глаза, сделав ещё одну, отчаянную попытку глубокого, управляемого вдоха. Выдохнул медленно, представляя, как выдыхает вместе с воздухом этот парализующий, чёрный страх, эту тень из угла. И открыл глаза. И замер, не в силах пошевелиться, не в силах даже дыхание перевести. В зеркале, позади его собственного отражения, в глубине палаты, отчётливо, ясно, стоял Джефферсон. Он был одет точно так же, как в ту ночь в подвале: тёмный, дорогой пиджак, светлая рубашка, теперь забрызганная невидимой в отражении, но подразумеваемой темнотой. Его лицо было не искажённым злобой, а спокойным, почти задумчивым, с лёгкой, интеллигентной улыбкой в уголках губ. И он в точности, с жуткой, мистической синхронностью, повторял каждое движение Августа. Когда Август замер, замер и Джефферсон. Когда Август, преодолевая паралич, медленно, с титаническим усилием поднял руку, чтобы дотронуться до холодного стекла зеркала, в его отражении рука Джефферсона поднялась синхронно, как в зловещем, бесшумном балете марионеток. Ледяная волна абсолютного, очищающего страха, чище и острее, чем всё, что он испытывал до этого, смыла последние, жалкие остатки самообладания. Это был уже не просто симптом, не игра расстроенного восприятия. Это было вторжение. Захват его реальности. Август резко, с подавленным, хриплым стоном, рванулся от зеркала, споткнулся о ножку кровати и обернулся, встав в неустойчивую, защитную позу, готовый к удару, к схватке, к физическому отпору. Палата была пуста. Только утренний солнечный луч, пробившийся сквозь жалюзи, пылил в воздухе, освещая парящие в нём микроскопические частицы. Ни Джефферсона, ни матери. Никого. Только его собственное, хриплое, учащённое дыхание и бешеный, глухой стук сердца, отдававшийся в черепе. Он снова, медленно, словно на плахе, повернулся к зеркалу, почти не в силах заставить себя посмотреть. В отражении он был один. Бледный, потный, с безумным, потерянным взглядом и взъерошенными волосами. Одинокий пациент в пустой палате. И в этот самый момент, когда граница между реальным и нереальным окончательно истончилась до паутинки, дверь палаты мягко открылась. — Доброе утро, — раздался голос Саши, нарочито лёгкий, нарочито спокойный, будто он входил в обычную комнату в обычный день. Он вошёл, неся в руках два бумажных стаканчика, от которых шёл слабый пар. Его взгляд, быстрый и всевидящий, мгновенно просканировал Августа, прочитал всё — и позу, и пот на висках, и дикий блеск в глазах, — но лицо его осталось нейтральным, даже дружелюбно-отстранённым. — Принёс тебе… э-э-э… чай, на самом деле. Травяной, мята-мелисса. От Веймы, с посылкой передала. Говорит, проверенное средство для нервов. А мне кофе, — он поднял второй стаканчик, — чтобы свои нервы в узде держать. Август стоял спиной к нему, всё ещё полуобернувшись к зеркалу, в своё собственное, искажённое ужасом отражение. Он не мог говорить. Горло было сжато тисками. Он мог только кивать короткими, резкими движениями, боясь, что если откроет рот, то вырвется не звук, а длинный, бесконечный, душераздирающий крик, который разорвёт тишину больницы и выставит напоказ всю его нищету. — Я… я подумал, можно проводить тебя до кабинета Маргариты Сергеевны, если хочешь, — осторожно, но настойчиво продолжил Саша, ставя стаканчики на прикроватную тумбочку. Он сделал шаг в сторону, давая пространство, не приближаясь. — У меня как раз время свободное до обеда. Пройдёмся не спеша по коридору, немного разомнёмся. Пока ждёшь приёма. Лучше, чем тут в четырёх стенах киснуть. Это было спасение. Не рассуждение, не вопросы, не попытка разобраться. Это было простое, практическое предложение вырваться из этой комнаты, где стены, казалось, уже впитывали в себя его кошмары и вот-вот начнут их источать. Август кивнул снова, резко, судорожно, и наконец оторвал взгляд от зеркала. Он не мог смотреть на Сашу прямо, не мог вынести в его глазах ни капли жалости, ни тени страха или разочарования. Он просто потянулся к висящему на спинке стула больничному халату, его пальцы дрожали так, что он дважды промахнулся, пытаясь продеть пояс в петлю. — Да, — наконец выдавил он, и его голос прозвучал хриплым, надтреснутым шёпотом, будто он не пользовался им годами. — Давай… пройдёмся. Пожалуйста. И когда он, наконец, повернулся, чтобы идти за Сашей к спасительной двери, он не удержался и бросил последний, быстрый, краешком глаза взгляд в зеркало. На своё плечо. И на секунду — всего на долю секунды — ему показалось, будто на его плече, поверх ткани, лежит чужая, бледная, с длинными, изящными пальцами рука. Рука Джефферсона. Спокойно, почти ласково. Но он уже смотрел вперёд, на широкую, надёжную спину Саши, загораживающую выход, и заставлял свои ватные, непослушные ноги сделать первый шаг, второй, третий. Прочь от призраков, населяющих его рассудок. Навстречу дню, который, он знал с ледяной, беспощадной ясностью, будет самым долгим, самым тёмным и самым страшным в его жизни. И навстречу первому сеансу с Маргаритой Сергеевной, где ему придётся признаться — вслух, другому человеку, — что стены его реальности не просто дали трещину. Они рухнули. И сквозь руины уже выползает, дыша пеплом и гарью, тьма его прошлого, готовая поглотить настоящее. Кабинет Маргариты Сергеевны показался Августу искусственным миром, вывернутым наизнанку. Он был неестественно ярким от пары мощных светильников и залитого солнцем окна, и в то же время удушающем тихим — тишина здесь была не отсутствием звука, а специально созданным продуктом, густым и вязким, как сироп. Ослепительный свет от настольной лампы с зелёным стеклянным абажуром отражался от глянцевых, слишком идеальных листьев огромного фикуса в углу, создавая на стенах жёсткие, режущие тени, похожие на щупальца. Воздух был тяжёлой смесью запахов: пыльной бумаги от стопок папок на полках, сладковато-древесного ароматизатора, пытавшегося скрыть больничный дух, и слабого, но навязчивого шлейфа её духов — герань и что-то ещё, резкое, химическое. Саша остался в коридоре, на жёсткой деревянной скамейке, пообещав ждать «хоть до вечера». И это ощущение — что его единственный живой якорь, последний мост к нормальности, сейчас за этой массивной дверью с матовым стеклом и строгой надписью «Клинический психолог М.С. Орлова» — вызывало у Августа глухую, животную, почти детскую тревогу. Он был здесь один. Со своими демонами. И с этой женщиной, которая сейчас будет пытаться вскрыть его, как сложный механизм. Маргарита Сергеевна улыбнулась. Улыбка была отточенной, профессиональной, тёплой на поверхности, но не доходившей до глаз, которые оставались наблюдательными, как у хирурга перед операцией. — Август Вернер, прошу, садитесь, где вам удобно, — сказала она, жестом указав на два кресла, стоящие друг напротив друга по диагонали от стола. — Хотите воды? Или чаю? — Нет, спасибо, — буркнул он, опускаясь в кожаное кресло, которое стояло спиной к двери, но позволяло видеть и её, и всё помещение, и окно. Он сел на самый край, не прислоняясь к спинке, поза была скованной, неестественной, плечи подняты почти к ушам, руки сцеплены на коленях, пальцы белые от напряжения. — Как ваше самочувствие сегодня? — начала она, открывая толстую папку с его именем на обложке и делая первую, аккуратную пометку в блокноте с твёрдой обложкой. Её голос был мягким, мелодичным, поставленным — голос, который должен был успокаивать. И от этого Августу дико, почти физически хотелось заорать, разбить что-нибудь, лишь бы разорвать эту сладковатую плёнку фальшивого спокойствия. — В пределах допустимого для человека с химическим ожогом слизистой желудка и комплексной интоксикацией, — ответил он сухо, автоматически переходя на язык клинического отчёта, прячась за терминами. — Физические показатели стабильны, температура в норме, давление слегка понижено, что ожидаемо. — А что насчёт показателей… эмоциональных? — она отложила изящную серебряную ручку и сложила руки на столе, пальцы с тонкими, ухоженными ногтями сплелись в спокойную замкнутую фигуру. — Прошлая ночь прошла спокойно? Удалось отдохнуть? Она стоит в углу. За твоей спиной. Смотрит на тебя пустыми, чёрными, аккуратно вырезанными глазницами. И пахнет пеплом. — Нормально, — соврал он, чувствуя, как под веками начинает пульсировать знакомое, тревожное давление, а в висках заводится тихий, но неумолимый гул. — Больничная бессонница, не более того. Непривычная обстановка, посторонние звуки. Ничего экстраординарного. — Вы знаете, почему вас направили именно ко мне, в рамках протокола? — сменила тактику психолог, её голос стал чуть глубже, задушевнее, как будто она делилась секретом. — Не потому, что с вами «что-то не так» или вы «слабый». А потому, что пережитое в том подвале — это серьёзная, комплексная травма. Для тела и для психики. И им обеим сейчас необходима бережная, грамотная помощь в переработке этого опыта, чтобы он не стал миной замедленного действия. — Переработка травматического опыта, — повторил он с лёгкой, язвительной усмешкой, которую тут же, с усилием, подавил, почувствовав, как она дрогнула в уголке рта. Ему претил этот патерналистский, снисходительный тон, этот невысказанный намёк на то, что он — беспомощный, сломанный пациент, а она — всевидящий, всезнающий жрец, хранитель ключей от его души. — Доктор Орлова, с моим анамнезом и профилем… «травма» — это не эпизод. Это постоянный, хронический фон, на котором разворачивается вся жизнь. Я более чем знаком с теорией и, увы, с практикой её «переработки». Чаще всего, должен заметить, неэффективной и приводящей лишь к новым кругам ада. Маргарита Сергеевна не смутилась, не отступила. Её взгляд оставался тёплым, внимательным и непробиваемо-профессиональным, как бронестекло. — Возможно, предыдущие методы или специалисты были не совсем адекватны глубине и специфике вашей ситуации, — мягко парировала она. — Мы можем попробовать иначе. Например, начать с самого простого. Просто поговорить о том, что вы чувствуете здесь и сейчас. Не о подвале, не о прошлом. О том, что происходит с вами в этой конкретной комнате. Какие мысли приходят? Какие телесные ощущения? Август замер. Он чувствовал её взгляд на себе, будто физическое давление, луч прожектора, выискивающий каждую трещину. Ему до тошноты хотелось вывернуться, уйти, захлопнуть все внутренние люки. Он ненавидел эту необходимость выворачивать свою изодранную душу наизнанку перед абсолютно чужим человеком, даже если это и была её прямая работа. Это было похоже на медленное, унизительное хирургическое вмешательство без анестезии. — Ощущения… — начал он, насильно переведя взгляд с её лица на книжный шкаф за её спиной, на ровные ряды корешков с непонятными названиями. — Ощущение потери контроля. Полной и тотальной. Осознание, что моё собственное сознание, мой самый главный инструмент, скоро станет моим злейшим врагом. И страх. Базовый, животный, примитивный страх перед болью. Не той, что уже есть, а той, которая… которая уже на подходе. Которая стоит за дверью и ждёт сигнала, чтобы ворваться. Он говорил правду, но это была правда из учебника по наркологии и психиатрии. Безличная, очищенная, безопасная. Это были не его чувства, а клиническое описание состояния. — Это очень честно и очень точно сформулировано, — кивнула она, и в её глазах мелькнуло что-то вроде одобрения. — Страх перед неизвестной болью — одна из самых сильных и разрушительных человеческих эмоций. И мы можем работать именно с этим страхом. Не отрицать его, а признать, изучить и научить вас… Её голос стал фоновым шумом, монотонным гулом, в котором тонули отдельные слова. Август смотрел на неё, видел, как двигаются её губы, но его периферийное зрение, обострённое до болезненной остроты, уловило движение у неё за спиной. В глубокой тени между массивным дубовым шкафом и стеной что-то сгустилось, потемнело, стало плотнее воздуха. Потом эта тень плавно, как чёрное масло, выплыла на свет. Сначала это была просто аморфная клякса. Потом клякса обрела форму. Высокую, сутуловатую, знакомую до мурашек. Форму Джефферсона. Август перестал дышать. Воздух застрял где-то в верхней части груди. Галлюцинация была не смутной, а кристально чёткой, детализированной до пугающей ясности. Маньяк стоял в полуметре за креслом психолога, его лицо было спокойным, почти скучающим, с той же самой, кроткой интеллигентной улыбкой. Но в его руках был уже не хирургический нож, а тяжёлый, старый, с зазубренным лезвием топор с длинным, тёмным от времени и, казалось, от крови топорищем. Он медленно, почти небрежно, с грацией мясника, поднял его над головой, нацелив острие прямо на макушку, на затылок ничего не подозревающей, говорящей Маргариты Сергеевны. Ледяной ужас, чистый, неконтролируемый, лишающий рассудка, хлестнул по Августу, как удар электрическим током. Он не думал. Мозг отключился. Тело среагировало за него, повинуясь древнему инстинкту защиты. — НЕТ! ОТОЙДИ ОТ НЕЁ! Он вскочил с такого резкого, некоординированного движения, что кресло на колёсиках отъехало назад с пронзительным скрежетом и с глухим грохотом ударилось о стену. Его руки инстинктивно вытянулись вперёд, ладонями наружу, как будто он мог остановить, оттолкнуть несуществующее лезвие, принять удар на себя. Маргарита Сергеевна вздрогнула всем телом, её глаза расширились от искреннего, неподдельного изумления и мгновенного испуга. Её профессиональное спокойствие дало первую трещину. — Август?! Что случилось? Вам плохо? Он стоял, тяжело, хрипло дыша, уставившись не на неё, а на пустое место за её спиной. Там никого не было. Ни тени, ни фигуры, ни топора. Только стена в полосках света от жалюзи и спокойный книжный шкаф. — Я… — его голос сорвался, превратившись в хрип. Разум, включившись с опозданием, лихорадочно искал хоть какое-то правдоподобное оправдание этому дикому припадку. — Мне… показалось. Мелькнуло. Показалось, что… на вас падает картина. Со стены. Тяжёлая рама. Рефлекс, — он выдохнул, и это прозвучало нелепо, дико, как бред сумасшедшего. Но психолог смотрела на него уже совершенно другими глазами. Изумление и испуг сменились быстрой, безжалостно-трезвой профессиональной оценкой. Она видела не просто испуганного человека. Она видела его смертельную бледность, мелкую дрожь в вытянутых руках, дикий, не сфокусированный, блуждающий взгляд, пот, выступивший на лбу и висках. Она видела не просто реакцию на «упавшую картину». Она видела панический, иррациональный, галлюцинаторный ужас. И протоколы, которые она изучала в его деле, мгновенно сложились в ясную, пугающую картину. — Я понимаю, — сказала она очень-очень спокойно, нарочито медленно поднимаясь с места, как бы стараясь не делать ни одного резкого движения, чтобы не спровоцировать новую вспышку. — Август, пожалуйста, присядьте. Сейчас я… я позову медсестру, принесём вам успокоительного. — Нет, — перебил он её, резко, почти судорожно качнув головой. Ему нужно было уйти. Сейчас же. Немедленно. Пока стены этой проклятой комнаты не поплыли окончательно, не растворились, выпустив наружу всё, что таилось в его голове. — Нет, всё в порядке. Простите за… за мою неадекватную реакцию. Мне нужно… мне нужно выйти. На воздух. Он уже не просил разрешения, а заявлял. Он шагнул к двери, пошатываясь, как после удара, одной рукой схватившись за спинку кресла, чтобы не упасть. — Сеанс, пожалуйста, считайте оконченным, — бросил он через плечо хриплым, надтреснутым голосом и, не дожидаясь ответа, не глядя на неё, вырвался в коридор, дёрнув тяжёлую дверь на себя с такой силой, что стекло задребезжало. Холодный, стерильный воздух больничного коридора ударил в лицо, но не принёс ни капли облегчения, лишь подчеркнул липкий пот на коже. Сердце колотилось где-то в горле, бешено и беспорядочно, как будто пытаясь вырваться наружу. Саша, сидевший на скамейке и листавший какой-то журнал, мгновенно поднялся, увидев его лицо. Все его черты напряглись. — Август? Что случилось? Ты белый как мел. Тебя там что, укусили? — Ничего, — отрезал Август, проходя мимо него, не останавливаясь. Он не мог остановиться. Остановка означала, что его накроет здесь, на глазах у всех. Ему нужно было в палату. В своё условное, хоть и заражённое призраками, пространство. Хоть за каменной стеной. — Всё нормально. Просто… наскучило. Эта интеллигентная болтовня ни о чём. Пустая трата времени. Он шёл быстро, почти бежал, не глядя по сторонам, и Саша, нахмурившись, бросил журнал и поспешил за ним, держась на полшага сзади. По пути, мельком, краем затуманенного зрения, Август ловил взгляды медперсонала, проходивших мимо пациентов. И ему казалось — нет, он был почти уверен, это не казалось, это было — что их лица начинали искажаться, течь, как воск. У одной молодой медсестры, нёсшей поднос, рот растягивался в неестественно широкой, беззвучной, зловещей усмешке, обнажая слишком ровные, слишком белые зубы. У санитара, моющего пол в конце коридора, глаза казались вдруг слишком большими, выпученными, слишком тёмными и блестящими, как у стеклянной куклы. Он отводил взгляд, ускоряя шаг, почти переходя на бег, чувствуя, как по спине ползут мурашки. И в ушах начался шум. Сначала тихий, едва различимый, как отдалённый гул мощного трансформатора или работающей вентиляции где-то в недрах здания. Потом в этот гул стали вплетаться другие звуки. Шёпот. Неразборчивый, многоголосый, доносящийся будто из самой толщи стен, из вентиляционных решёток, из-под пола. Он слышал своё имя. Произнесённое на выдохе, нараспев, с какой-то чудовищной, сладковатой лаской. «Август… Август… милый… где ты…» Голос матери. Или не матери. Что-то среднее. Они ворвались в палату. Август, почти не помня себя, прислонился спиной к холодной стене у двери, закрыв глаза, пытаясь физически, руками, заткнуть уши, заглушить этот нарастающий, всепоглощающий хаос в голове. Он сжал веки так сильно, что замелькали огненные круги. — Август, послушай меня, — начал Саша, осторожно приближаясь, как к раненому зверю. Его голос звучал тревожно, но вынужденно спокойным, ровным, пытаясь стать якорем. — Что там произошло? Скажи мне. — Оставь меня в покое, ради всего святого, — прошипел Август, не открывая глаз. Внутри всё горело. Та раскалённая сетка, что была под кожей с утра, вспыхнула, превратившись в сплошной, пылающий кокон. Каждая мышца, каждое сухожилие, каждая кость от невыносимого, всепроникающего напряжения. Появилась тупая, сверлящая, глубоко сидящая боль в самих костях, в суставах, в позвоночнике, куда не достать, не почесать, не размять. Ломка. Она начиналась. Не волнами, не приступами, а полноводной, грязной, кипящей рекой, выходящей из берегов и сметающей всё на своём пути. — Просто… уйди. Пожалуйста. Уйди. — Я никуда не уйду, — твёрдо, без колебаний сказал Саша. Он стоял в двух шагах, его кулаки были сжаты, но голос оставался ровным. — Скажи, что тебе нужно? Воды? Холодного полотенца? Позвать врача? Медсестру? Слово «врач» прозвучало для Августа как последняя капля, как спусковой крючок. Внутри что-то оборвалось, лопнуло, как перегретый паровой котёл. Весь накопленный за часы страх, физическая боль, ярость от собственной беспомощности, ненависть к этому состоянию, к себе, к этому миру, который устроен так жестоко, — всё это слилось в один чёрный, кипящий, неудержимый поток безумия. Разум погас. Остался только древний, животный инстинкт — крушить, ломать, изгонять источник боли, даже если это был последний близкий человек. — Мне нужно, чтобы ты ЗАТКНУЛСЯ! — закричал он, открывая глаза. Его взгляд был мутным, невидящим, затянутым пеленой ярости и паники, полным нечеловеческой, слепой злобы. — УБИРАЙСЯ ОТСЮДА! ТЫ, они, все вы… вы не помогаете! Вы хотите меня сломать! Довести до края! Вы хотите, чтобы я упал на колени и просил! Чтобы я умолял дать мне ту самую дрянь, которая меня гробила! Чтобы вы могли сказать: «Вот видите, он безнадёжен»! Он рванулся с места, но не к Саше, а к прикроватной тумбочке, и со всей накопленной в истощённом теле яростью швырнул её на пол. Стакан с водой разбился с хрустальным звоном, книги и журналы разлетелись веером, ваза с искусственными цветами покатилась под кровать. Потом он схватил стул — тот самый, утренний, пластиковый, — и замахнулся им, как дубиной, не целясь, просто чтобы бить, крушить пространство вокруг. — ВЫЙДИ! ВЫЙДИ ОТСЮДА, Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ! Саша отскочил на шаг, его лицо выражало не страх перед стулом, а острую, режущую, почти физическую боль и непоколебимую решимость. Он не пытался приблизиться, не пытался обезоружить. Он видел не агрессора, а агонию. Он крикнул в открытую дверь, в коридор, громко, чётко, перекрывая рёв Августа: — СРОЧНО ПОМОЩЬ! В ПАЛАТУ 7! Прошло меньше минуты, но для Августа, погружённого в свой личный ад, это была вечность. Физическая боль нарастала, становясь невыносимой, галлюцинаторный шум в ушах превратился в оглушительный рёв, в котором сливались голоса, смех, плач. Он уже не видел Сашу. Он видел искажённые, пляшущие, пульсирующие тени на стенах, слышал тихий, насмешливый смех Джефферсона прямо у себя за спиной, чувствовал на плече ледяное прикосновение мокрой от крови руки. В дверь ворвались два крупных, опытных санитара в синих халатах и дежурная медсестра с врачом — молодым, но собранным. Они оценили ситуацию за долю секунды: пациент в состоянии острого психомоторного возбуждения, с предметом в руках, явно галлюцинирует, представляет непосредственную опасность для себя и окружающих. — Август успокойтесь! Это доктор Семёнов! Всё хорошо! — крикнул врач, но Август уже не воспринимал слова, лишь как далёкий, бессмысленный шум. Один из санитаров, ловкий и быстрый, сделал отвлекающий манёвр, шагнув в сторону, в то время как второй, двинувшись сбоку, осторожно, но железной хваткой обхватил Августа сзади за плечи и руки, лишая его возможности размахнуться стулом. Началась короткая, отчаянная, неравная борьба. Август вырывался, рыча и хрипя от бессильной ярости и всепоглощающей боли, но его силы, подорванные болезнью и абстиненцией, быстро иссякли. Стул выпал из ослабевших пальцев и с глухим стуком упал на пол. — Держи крепче! — скомандовал врач, доставая из кармана заранее приготовленный шприц с прозрачной жидкостью. — Александр, выйдите, пожалуйста, в коридор! Саша, прижавшийся к стене у окна, с абсолютно белым, как полотно, лицом, видел, как врач быстрым, точным, почти небрежным движением делает укол в дельтовидную мышцу Августа, прямо сквозь тонкую ткань халата. Эффект был не мгновенным, но стремительным. Напряжённое тело в руках санитара дрогнуло, борьба ослабела, затем прекратилась вовсе. Дикий, нечеловеческий блеск в глазах Августа начал тускнеть, сменяясь сначала растерянностью, потом пустотой, а затем тяжелевшей, всепоглощающей, свинцовой усталостью, которая накатила, смывая всё. Его тело обмякло, стало невесомым и послушным на руках у санитаров. Они бережно, почти нежно, подхватили его под мышки и под колени и уложили на кровать. Всё его тело ещё пронзали мелкие, непрекращающиеся судороги, подёргивания, но ярость и страх ушли, оставив после себя лишь пустоту, ледяной холод и вселенский, глухой, немой стыд. Последнее, что он увидел перед тем, как тяжёлые, как свинцовые шторы, веки сомкнулись под действием сильного седативного, было лицо Саши в дверном проёме. Лицо, искажённое такой непереносимой, такой чистой болью и такой безусловной, не сломленной ничем любовью, что даже нарождающийся химический туман не смог её стереть. И тихий, едва слышный, но чёткий шёпот, пробивавшийся сквозь наступающую тьму прямо к нему в самое сердце: — Всё хорошо. Я здесь. Я не ушёл. Просто спи. Я буду тут, когда проснёшься. Сознание возвращалось не вспышкой, а медленным, мучительным просачиванием сквозь толстые слои ваты, пропитанной свинцом и стыдом. Он не проснулся — он очнулся. Постепенно, фрагментарно. Сначала пришло ощущение собственного тела: оно было чужим, неподъемным, будто его залили бетоном и оставили застывать в неудобной позе. Каждая мышца отзывалась глухой, разлитой болью, похожей на крепатуру после марафона, но в тысячу раз хуже. Голова была пустой и звонкой одновременно, словно черепную коробку выскребли дочиста, оставив внутри лишь лёгкий, назойливый гул и остатки химического тумана от вчерашнего укола. Август лежал с закрытыми глазами, не в силах поднять веки. Они были тяжёлыми, налитыми влажным песком. Он пытался собрать рассыпавшуюся мозаику вчерашнего вечера. Всплывали обрывки: искажённое болью лицо Саши, скрежет отодвигаемого кресла, железная хватка чужих рук, холод укола в плечо… И над всем этим — всепоглощающее, пылающее чувство стыда. Оно пришло раньше ясной мысли, раньше любого другого ощущения. Горячий, едкий, разъедающий внутренности стыд. Он снова увидел себя со стороны: дикое, обезумевшее животное, орущее нечленораздельные ругательства, размахивающее жалким пластиковым стулом перед человеком, который… который единственный остался. Что он теперь думает обо мне? Что все они думают? Медсёстры, санитары, Волков. «Вот он, настоящий Вернер. Неблагодарный, опасный псих. Сумасшедший, которого нужно держать в смирительной рубашке. Зря его вытащили. Зря пытаются.» Он с тихим стоном, больше похожим на хрип, наконец разлепил веки. Палата залита безжалостным утренним светом, пробивающимся сквозь жалюзи. Всё было бело, стерильно, прибрано. Слишком прибрано. Тумбочка стояла на своём месте, на ней аккуратно лежали салфетки и графин с водой. Ни осколков, ни следов борьбы. Кто-то пришёл и стёр все видимые следы его падения. Эта мысль была едва переносимой. Кто-то чужой, в перчатках, собирал осколки его достоинства вместе с осколками стекла, вытирал пол, возвращал миру видимость порядка, который он так яростно пытался разрушить. В дверь постучали — твёрдые, уверенные удары — и, не дожидаясь ответа, вошёл Сергей Петрович Волков. Он нёс под мышкой всё ту же толстую папку, а в руке у него был планшет. Его лицо не выражало ни гнева, ни раздражения — лишь глубокую, профессиональную усталость и сосредоточенность. — Доброе утро, Август, — голос врача был ровным, лишённым каких-либо эмоций, чистым инструментом. Он придвинул стул и сел, положив планшет на колени. — Как самочувствие после вчерашних коррекционных мероприятий? Голова не кружится? Тошноты, рвотных позывов нет? Август попытался приподняться на локтях. Тело протестовало, каждая мышца кричала от неповиновения, в висках застучал тупой молоток. — В пределах… ожидаемого, — прохрипел он, стараясь говорить чётко, но голос подвёл, сорвавшись на хрип. Он не мог смотреть Волкову в глаза, его взгляд скользил где-то по уровню врачебного халата. — Благодарю за… своевременное вмешательство. — Не стоит благодарности. Это стандартная процедура в подобных ситуациях, — Волков сделал паузу, открыв планшет. — Я должен вас проинформировать. Вчерашний эпизод был классическим острым психотическим эпизодом на фоне начинающейся абстиненции и наложившегося посттравматического стрессового расстройства. Мы внесли соответствующие коррективы в ваш терапевтический протокол. Седативный препарат, который был введён, обладает коротким периодом действия, чтобы не препятствовать процессу естественной детоксикации. Он купировал острое возбуждение, но не остановил базовые процессы. Сегодня вы, скорее всего, будете испытывать выраженную астению — слабость, разбитость, возможны подавленность, апатия, чувство опустошённости. Это нормальная реакция. Организм и психика пытаются найти новую точку равновесия после встряски. — Новую точку равновесия, — повторил Август безжизненно, словно эхо. — А… видения? Голоса? Они вернутся? — К сожалению, да. С высокой долей вероятности. Сейчас ваш мозг лишён химического «корсета», который годами искусственно сдерживал тревожные центры, подавлял страх и панические реакции. Вся эта лава теперь ищет выход. Ваша ключевая задача — не вступать с этими феноменами в диалог. Помнить, что они — продукт нейрохимического дисбаланса. Симптом. Как жар при воспалении. Наша задача — помочь вам пройти через этот этап с минимальными потерями.» Волков говорил спокойно, как учёный, констатирующий факты. В его тоне не было ни капли личного отношения, ни осуждения, ни жалости. Это был холодный, чистый анализ поломки. И это было хуже любого крика. Он был для врача просто сложным клиническим случаем, файлом в папке. — Госпожа Вернер передавала, что навестит вас сегодня вечером. И ваш друг, Александр… — Волков на секунду отвлёкся от планшета, — …он провёл ночь в кресле в холле напротив поста дежурной медсестры. Кажется, лишь под утро немного задремал. Он проявляет… очень активную личную вовлеченность. Эти слова вонзились в Августа острее и болезненнее, чем вчерашняя игла. Он ночевал в кресле. В больничном холле. Из-за меня. Из-за моего позора. Комок встал в горле, горячий и невыносимый. — Мне… — он сглотнул, заставив себя говорить, — …мне невероятно неловко. И стыдно. За всё произошедшее. Волков на мгновение задумался, его взгляд стал чуть менее отстранённым. — Чувство стыда — частый и, к сожалению, малопродуктивный спутник подобных состояний. Оно съедает энергию, которая нужна для восстановления. Я не призываю его игнорировать, но попытайтесь не позволять ему управлять вами. Ваши ресурсы и без того ограничены. Сегодня по графику — сдача крови для расширенной биохимии, контрольное УЗИ гепатобилиарной зоны и первая капельница с нейропротекторами и гепатопротекторами. Постарайтесь позавтракать. Это важно. Когда врач ушёл, в палату вошла медсестра с подносом. Та же безликая, бежевая овсяная каша, тот же мутный кисель, паровой омлет, напоминающий губку для мытья посуды. Вид этой пищи вызывал не голод, а тихую, подкатывающую тошноту. Аппетит отсутствовал напрочь. Было одно всепоглощающее желание — свернуться калачиком под одеялом, стать невидимым, раствориться, чтобы никто не видел его позора, его слабости, его жалкого состояния. Он молча отодвинул поднос. Ложка казалась ему неподъемной гирей. Прошло около получаса. Дверь приоткрылась без стука, и в проёме показалось лицо Саши. Он выглядел страшно: лицо серое, под глазами — фиолетовые, ввалившиеся тени, волосы всклокочены. Но когда их взгляды встретились, на измождённом лице Саши расцвела такая осторожная, такая беззащитная и радостная улыбка облегчения, что у Августа перехватило дыхание. Ему захотелось провалиться сквозь все этажи больницы прямо в преисподнюю. — Привет, — выдохнул Саша, заходя и тихо прикрывая дверь. Он стоял в двух шагах от кровати, словно боялся приблизиться. — Как ты? Как самочувствие? — Дышу, — буркнул Август, отводя взгляд к окну. Ему было мучительно стыдно. Стыдно за свой крик, за свою ярость, за то, что этот человек видел его не человеком, а зверем. За то, что заставил его провести ночь в проклятом кресле. — Саша… насчёт вчерашнего… я… — Забудь, — резко, почти жёстко перебил Саша, сделав шаг вперёд. Его взгляд упал на нетронутый завтрак, и всё его лицо помрачнело, тень легла глубокими складками. — Ты не ел. — Не могу. Не лезет. — Должен, — сказал Саша просто, и в его голосе вдруг прорвалась хриплая, отчаянная нота. Он сел на край кровати, и пружины слабо взвизгнули. — Август, послушай меня. Ты должен есть. Хотя бы крошки. Хотя бы глоток этой дряни. Иначе у тебя не останется сил даже на то, чтобы дышать осознанно. И они придут и поставят тебе зонд. Ты слышал Волкова. Ты хочешь, чтобы тебя кормили через трубку? Он взял ложку, рука его заметно дрожала. Он зачерпнул немного холодной, застывшей каши и осторожно, с невероятной нежностью, поднёс её ко рту Августа. Его глаза, ввалившиеся и усталые, смотрели прямо в него, умоляя, приказывая, надеясь. — Пожалуйста. Ради всего святого. Ради меня. Съешь вот эту одну ложку. Я знаю, что тебя тошнит. Знаю, что ты ненавидишь каждую секунду здесь. Но это необходимо. И тебе оно нужно. Август смотрел на него — на это лицо, измождённое бессонной ночью, на эти глаза, в которых не было ни капли отвращения или страха, лишь упрямая, почти безумная решимость и море непролитых слёз. Стыд накатил новой, сокрушительной волной, но сквозь него пробилось что-то другое — хрупкое, тёплое, невыносимое. Что-то вроде благодарности. Что-то вроде прощения, которого он не просил и не заслуживал. Молча, покорно, как ребёнок, он открыл рот и позволил влить в себя безвкусную, вязкую массу. Акту проглотить было подвигом. — Вот так, — прошептал Саша, и его голос дрогнул. Он быстро, по-детски, вытер тыльной стороной ладони уголок глаза. — Молодец. Ещё одну. Давай-давай. Они молча, в тяжёлой, почти священной тишине, справились с половиной порции. Каждый глоток давался Августу ценой невероятных усилий, но он делал это — не ради каши, не ради протокола. Ради этого дрожащего голоса. Ради этой немой боли в глазах другого. Ради искупления, которого не существовало. — Спасибо, — наконец хрипло выдавил Август, когда Саша отставил тарелку. — Не за что, — Саша тяжело вздохнул, откидываясь на спинку стула. Он выглядел измученным до предела. — Я… мне нужно на полчаса отлучиться, позвонить Вейме, кое-что обсудить. А тебя, наверное, скоро поведут на процедуры. Он вышел, оставив Августа наедине с тяжким грузом стыда, который теперь, хоть на йоту, был разбавлен странным, болезненным теплом. Это тепло было почти так же невыносимо, как и сам стыд. Вскоре пришла медсестра — та самая, молодая, с решительным взглядом и быстрыми движениями. — Август Вернер, пора. Сначала забор крови в процедурном кабинете, потом сразу в кабинет 14 на УЗИ. Путь по коридору стал отдельным испытанием. Каждый шаг отдавался слабостью в ногах, мир казался слишком ярким, слишком громким, слишком резким. Звук собственных шагов, голоса из палат, скрип колёс тележки — всё это обрушивалось на него какофонией, от которой хотелось закрыть уши. В процедурном кабинете пахло стерильностью, спиртом и холодным, неподкупно честным металлом. Медсестра, ловко жгутом перетянув ему предплечье, простукала пальцами набухшую вену. — Кулачок, пожалуйста, сожмите и разожмите. Он механически сжал кулак, глядя в белую стену напротив, чувствуя, как тонкая, острая сталь иглы входит под кожу. Физическая боль была почти облегчением — она была реальной, конкретной, понятной. Она заглушала на мгновение внутренний вой. Именно в этот момент его взгляд, блуждающий в поисках точки концентрации, упал на передвижной медицинский столик слева от кресла. Там, рядом со стерильными упаковками салфеток, жгутами и стопкой пробирок, стояла маленькая, прозрачная пластиковая коробочка с ячейками. В них, как драгоценности, лежали ампулы с прозрачными и цветными растворами для внутривенных инфузий. Его взгляд, отточенный годами медицинской практики и личного, мучительного опыта, автоматически, помимо воли, просканировал этикетки. «Тиамин (B1)», «Пиридоксин (B6)», «Цианокобаламин (B12)»… Стандартный витаминный коктейль. И рядом — «Пиридоксин + Лидокаин». И чуть поодаль — «Мельдоний». Сердце в его груди сначала ёкнуло, словно получив лёгкий удар током, а затем замерло, утонув в ледяной тишине. Лидокаин. Местный анестетик. Но в определённых, не терапевтических дозах, при быстром внутривенном введении… он мог давать странный, диссоциативный эффект, лёгкую эйфорию, притупление страха, сходное с… с некоторыми лёгкими компонентами из арсенала Освальда. Мельдоний — метаболик, но слухи, бродившие в околомедицинских кругах, приписывали ему в больших дозах способность вызывать смутное чувство «благополучия», туманную волну спокойствия. Это не были опиаты. Не были психостимуляторы. Это были жалкие, карточные домики, суррогаты облегчения. Но для организма, уже погружённого в ад абстиненции, чьи рецепторы вопияли о любой химической подачке, даже они могли стать глотком воды в пустыне. Они могли на час, на два, заглушить этот невыносимый скрежет в костях, унять ползучих мурашек под кожей, сделать тише навязчивый шёпот из углов палаты. Это ловушка. Самая подлая. Это путь вниз. Ты лучше этого. Разум кричал об этом ясно и чётко. Но его тело… его тело уже отреагировало. По спине пробежала предательская волна — не страха, а ожидания. Во рту пересохло, ладони стали влажными. Медсестра, закончив забор, отсоединила последнюю пробирку, прижала к месту укола ватный шарик со спиртом. — Держите, прижмите хорошо. Пять минут не сгибать руку. Она отвернулась к столу, чтобы подписать этикетки на пробирках, её внимание полностью поглотила бумажная работа. И в этот момент Август совершил действие, почти не думая, движимый глубинным, рептильным инстинктом выживания, который был сильнее разума. Его левая рука, лежащая на подлокотнике кресла рядом со столиком, дрогнула и совершила быстрое, скользящее движение. Пальцы, холодные и цепкие, сомкнулись вокруг двух ампул — той, что с комбинацией пиридоксина и лидокаина, и ампулы мельдония. Он не смотрел на них. Он смотрел прямо перед собой, в стену, чувствуя, как гладкое, прохладное стекло впивается в его ладонь. Затем, с отработанной за годы скрытности плавностью, он засунул руку в глубокий карман больничных штанов. Сердце забилось так бешено и громко, что ему казалось — его стук эхом разносится по стерильному кабинету, выдавая его с головой. Но медсестра не обернулась. Мир не рухнул. — Всё, свободны, — сказала она, оборачиваясь и убирая жгут в контейнер. — Вас проводить до УЗИ? Он молча, не поднимая на неё глаз, лишь отрицательно качнул головой, прижимая ватку к сгибу локтя, и поднялся. Ампулы в кармане жгли плоть, как раскалённые угли совести. Он не знал, зачем взял их. Он не собирался немедленно использовать этот жалкий, примитивный суррогат. Сама мысль была унизительна до слёз. Но… они были у него. Они давали призрачное, иллюзорное ощущение контроля. Запасной клапан. Чёрный ход из собственного ада. Пусть он ведёт в тупик, но он был. Вместо того чтобы следовать указаниям, он свернул в ближайший туалет, зашёл в кабинку и щёлкнул замком. Только здесь, в тесном, пахнущем хлоркой пространстве, он вынул добычу. Ампулы лежали на его дрожащей ладони, маленькие, хрупкие, почти невинные. Спасение и падение в одном стеклянном сосуде. Он долго смотрел на них, почти впадая в транс, слушая, как боль в теле, приглушённая адреналином кражи, нарастает с новой, утробной силой, как в ушах снова начинает звучать далёкий, навязчивый, знакомый шёпот. Потом, с тяжёлым, надломленным вздохом, который больше походил на стон, он спрятал их обратно в карман, поглубже, на самое дно. Не сегодня. Возможно, никогда. Но знать, что они есть, что у него есть этот грязный, жалкий секрет, этот крошечный кусочек мнимой власти над собственным состоянием — это давало какую-то извращённую, горькую силу. Силу предателя. Силу слабого. Он вышел из туалета и поплёлся в кабинет УЗИ, чувствуя себя уже не пациентом, а контрабандистом, несущим в кармане тихую, стеклянную измену. Измену человеку, который не спал ночь в больничном кресле, надеясь на его выздоровление. Горящий груз в кармане тянул его вниз, к холодному дну, где не было ни стыда, ни боли, ни этого невыносимого тепла чужой любви. Палата, всегда казавшаяся безликой, теперь встречала его как сообщник. Серый, безжизненный свет, сменивший утреннее солнце, ложился на всё плоскими, безрадостными пятнами. Воздух, обычно пахнущий антисептиком, теперь казался Августу тяжёлым и спёртым, будто впитавшим в себя его собственный стыд и тревогу. Возвращаться сюда с добычей в кармане было невыносимее любой процедуры — это было возвращение на место преступления, где стены стали немыми свидетелями его слабости. Он закрыл дверь с тихим, но окончательным щелчком и прислонился к ней спиной, чувствуя, как прохладное дерево двери проникает сквозь тонкую ткань халата. В тишине он мог расслышать тиканье своих часов и гулкий стук собственного сердца где-то в горле. Ампулы в кармане штанов ощущались не как стекло, а как раскалённые угли, прожигающие ткань и плоть, оставляя невидимые метки предательства. Зачем? — пронеслось в голове, быстрый и бесполезный вопрос. Разум уже строил оправдания: запасной выход, иллюзия контроля, способ пережить самый острый приступ, если станет невмоготу. Но где-то глубже, в самой тёмной и честной части его существа, звучал другой ответ: Потому что ты слаб. Потому что ты уже не веришь, что выдержишь это чисто. Потому что часть тебя уже смирилась с поражением и лишь ищет способ сделать его менее мучительным. Его взгляд, острый и лихорадочный, забегал по стерильному пространству, выискивая укрытие. Шкаф для личных вещей? Примитивно и первое, что проверят. Пространство за спинкой кровати? Медсёстры ежедневно двигают кровати для уборки. Под матрасом? Рискованно и слишком по-детски. Он чувствовал себя загнанной крысой в лабораторном лабиринте, ища щель, куда можно просунуть отравленный сыр. Взгляд зацепился за старую вентиляционную решётку в цоколе стены, у самого пола рядом с изголовьем кровати. Металлическая, покрашенная в тот же госпитальный бежевый цвет, что и стены, с четырьмя болтами по углам. Он опустился на колени, игнорируя пронзительную боль в мышцах и суставах, и прикоснулся к ней пальцами. Пыльно. Один из нижних болтов был более потёртым, с почти стёртым шлицем. Часто снимают для чистки, — мелькнула мысль. Но, возможно, не каждый день. Он надавил на верхний край решётку. Слабый, ржавый скрип, и она слегка поддалась, отходя от стены на пару миллиметров. Сердце забилось чаще. Щель была узкой, но достаточной. Грязное, пыльное, идеальное укрытие для грязного секрета. Дрожащими от слабости, но внезапно твёрдыми в своём намерении руками он вытащил ампулы из кармана. Они лежали на его ладони, такие маленькие и хрупкие в своей стеклянной оболочке, и такие бесконечно тяжёлые по своему значению. Свет из окна упал на них, и они вспыхнули на мгновение зловещим, холодным блеском, как глаза пресмыкающегося. Последний шанс. Выбрось их. Разожми пальцы и услышь, как они разобьются о кафель. Очистись. Но пальцы не разжимались. Напротив, они сомкнулись плотнее, будто защищая сокровище. Его тело, его измученная химическим голодом плоть, уже сделала свой выбор, обойдя слабеющий разум. Быстрым, почти воровским движением он просунул обе ампулы в узкую щель. Послышался негромкий, сухой стук о бетонную внутренность стены, затем лёгкое шуршание, будто они скатились чуть глубже. Он нажал на решётку, возвращая её на место, пока не раздался тихий щелчок. Готово. Никаких видимых следов. Его частный, позорный запасной план теперь покоился во тьме, среди паутины и пыли, в самом нутре этого бездушного здания. Он поднялся с пола, опираясь на кровать, и отряхнул колени, хотя пыли там почти не было. Внешне всё было как прежде. Но внутри всё изменилось. Он только что совершил акт саботажа против самого себя, против Саши, спящего в кресле, против Веймы, оплачивающей его лечение. В комнате теперь жили не только он и его демоны. Теперь здесь, в стене, жила его тайная готовность к капитуляции. Предательски вовремя, в дверь постучали. Не осторожные, робкие постукивания медсестры, а четыре чётких, отрывистых, властных удара, которые он узнал бы в любом уголке мира, даже в бреду. Ритм был как отпечаток пальца: два быстрых, пауза, ещё два. Вейма. Идеально, — с горькой иронией подумал он. Совесть явилась по первому зову. — Входи, — выдавил он, голос звучал хрипло и устало. Он даже не повернулся к двери. Дверь открылась беззвучно на хорошо смазанных петлях, и в палату вошла его сестра. Она принесла с собой не привычную ауру деловой целеустремлённости, а волну другого воздуха — пахнущего морозом с улицы, дорогими, но не броскими духами с нотами ириса и кожи, и едва уловимым запахом тревоги. В руках у неё была не сумка с документами, а большая, стильная термосумка из мягкой ткани и её неизменный, тощий кожаный портфель. Она была одета не в свой доспех делового костюма, а в тёмные, мягкие шерстяные брюки и объёмный свитер песочного цвета, в котором она казалась меньше и уязвимее. Волосы, обычно собранные в безупречный узел, были закручены в небрежный, слегка растрёпанный пучок, и это больше, чем что-либо другое, выдавало её состояние. Лицо было бледным, без привычного слоя безупречного макияжа, лишь слегка подведены глаза, которые сейчас смотрели на него с такой глубокой, неприкрытой усталостью, что ему стало не по себе. — Август, — произнесла она, и это было не приветствие, а констатация факта. Поставив термосумку на прикроватный столик, а портфель на спинку кресла, она подошла ближе. Её взгляд — тёмный, проницательный, унаследованный от отца, — скользнул по его лицу, по его позе, по дрожи в пальцах, которую он пытался скрыть, сжав их в кулаки. Она искала не симптомы, которые уже описаны в карте. Она искала его. — Вейма, — кивнул он, чувствуя, как под её взглядом стена с вентиляционной решёткой начинает излучать немое, обвинительное тепло. — Ты проделала долгий путь без видимой причины. У тебя наверняка есть дела поважнее, чем посещение… рецидивиста. — Дела могут подождать. Рецидивист — нет, — парировала она, но без обычной остроты. Она опустилась в кресло, её движения были плавными, но в них чувствовалась огромная усталость. — Саша звонил. Он рассказал о вчерашнем инциденте. — Саша обладает даром драматизации, — буркнул Август, отводя взгляд к оконному проёму, где за стеклом копошился хмурый город. — Это был предсказуемый эпизод абстиненции, осложнённый стрессом. Доктор Волков уже всё классифицировал, описал и внёс в протокол. Всё под контролем. Вейма не ответила. Она просто смотрела на него. Это молчание было страшнее любых слов. Оно длилось, растягивалось, наполняя комнату незримым напряжением. Август чувствовал, как под этим взглядом его собственная ложь и только что спрятанные ампулы начинают кричать в унисон. — Я приехала не для того, чтобы читать нотации, — наконец сказала она, и от старого, детского прозвища, которого он не слышал много лет, что-то ёкнуло и оборвалось у него глубоко внутри, в том месте, которое он давно забетонировал. — Я приехала… увидеть тебя собственными глазами. Убедиться, что ты в порядке. — В порядке? Я в больничной палате, а не в чистилище Данте, — он попытался вставить в голос привычную колкость, но она прозвучала плоской и фальшивой. — Ты знаешь, о какой стороне я говорю, — её голос стал тише, но от этого только твёрже. Она переплела пальцы на коленях, и Август заметил, как побелели костяшки. Вейма, всегда контролирующая каждую мышцу, каждую эмоцию. Эта мелкая дрожь в руках говорила больше, чем истерика. — Когда вчера позвонил Саша… у меня случилась паническая атака. Первый раз в жизни. Я стояла в своём кабинете у окна и не могла дышать. Мне казалось, что стены сходятся. Я думала… я боялась, что ты снова исчезнешь. Не в физическом смысле. А так, что мы уже не сможем достучаться. Что тот человек, который звонил мне по ночам в слезах несколько лет назад, который смеялся над моими дурацкими стихами, что этот человек навсегда останется там, в этой химической тюрьме, а мы будем разговаривать лишь с его тенью. Август замер. Он видел свою сестру в состоянии, близком к панике, лишь однажды — в тот ужасный день, когда он спустил отца с лестнице. И вот теперь, спустя столько лет, снова. Из-за него. Из-за его срыва. Из-за его болезни, которая была как пожар, медленно пожирающий всё вокруг. — Вейма, это всего лишь… биохимия, — сказал он, насильно заставляя свой голос звучать сухо, отстранённо, по-врачебному. Он ухватился за термины как за спасательный круг. — Гиперактивность дофаминовых рецепторов, выброс кортизола, нарушение работы NMDA-рецепторов. Побочные эффекты в виде зрительных и слуховых галлюцинаций, вспышек агрессии — всё это подробно описано. Ничего экстраординарного для такого случая. — Для меня это экстраординарно! — её голос вдруг сорвался, стал резким, высоким, в нём прозвучала та самая, давно запрятанная истерика, но она мгновенно вцепилась в себя, сделала глубокий, сдавленный вдох, будто захлёбываясь. — Ты мой брат. Единственный. И я уже почти потеряла тебя однажды, позволив уйти с этим… Я не переживу этого снова. Не заставляй меня переживать это снова. Он закрыл глаза. Её слова, её надломленный голос, эта жуткая, неприкрытая уязвимость — всё это било точно в цель, в самое незащищённое место, которое он годами скрывал под слоями сарказма, высокомерия и химического тумана. Стены его цитадели дали трещину, и сквозь неё хлынула ледяная вода правды. — Со мной всё будет в порядке, — произнёс он глухо, разглядывая узор на своём больничном одеяле, но уже не веря своим словам. — У меня есть один из лучших в городе токсикологов, целый арсенал фармакологии, разработанный специально для сложных случаев, и… и твой личный рыцарь в сияющих доспехах, который предпочитает больничные кресла пятизвёздочным отелям. Какие ещё могут быть гарантии? — Гарантий нет, Август, — прошептала она, и в её шёпоте слышалась бездна отчаяния. — Есть только надежда. И этот ужасный, всепоглощающий, животный страх. Страх, что я опять ошибусь. Скажу не то. Сделаю не так. Оттолкну, когда нужно прижать. Проявлю слабость, когда нужна жёсткость. Я уже однажды… отступила. Когда ты ушёл с ним. Я думала — это его выбор, его жизнь. Я не вмешаюсь. Это была самая роковая ошибка в моей жизни. — Ты всегда принимала верные решения, — сказал он, и в его голосе прозвучал отзвук старой, глубокой, детской обиды, которую он тут же попытался задавить. — Слишком верные. Безупречные с точки зрения логики и эффективности. — Верные для совета директоров, для переговоров, для отчётов перед акционерами, — она выдохнула, и её плечи, всегда такие прямые, сгорбились под невидимым грузом. — Неверные — для моего младшего брата. Я смотрела на тебя все эти годы и видела проблему. Сложную, дорогую, неприятную проблему, которую нужно решить. Я не видела… боли. Я не видела того мальчика, который боялся и забирался ко мне в кровать после кошмаров. Август почувствовал, как в горле встаёт горячий, тугой ком. Он закатил глаза, этот привычный, защитный жест, призванный высмеять любые сантименты, показать, что всё это его не касается. — О, Господи, Вейма, хватит, — сказал он, и голос его дрогнул, выдавая его. — Не надо этого. Не надо сейчас копаться в этом… в этом детском хламе. У нас с тобой и так нервы не в ажуре. Но она не отступила. Она смотрела на него, и в её глазах не было привычного стального блеска, лишь голая, кровоточащая рана. — Мне нужно, чтобы ты знал. Что бы ни случилось дальше. Как бы страшно ни было. Как бы ты ни кричал, что ненавидишь меня, Сашу, весь этот мир… я не уйду. Я уже уходила однажды, позволив тебе сделать этот роковой шаг. Я не сделаю этого снова. Даже если твоя ненависть станет единственным, что от тебя останется. Тишина, наступившая после этих слов, была особого свойства. Она не была пустой. Она была густой, звонкой, тяжёлой, как вода на большой глубине. Август уставился в потолок, чувствуя, как под напором этой простой, страшной правды последние укрепления его сарказма рушатся, как карточный домик. Он ненавидел такие разговоры. Ненавидел эту вязкую, душевную грязь, эту ответственность за чужие чувства. Но где-то там, в самой глубине его ледяного, опустошённого существа, эти слова разожгли крошечное, почти забытое тепло. Как огонёк спички в промозглой, бесконечной ночи. — Прекрати, — наконец сказал он, и его голос был тихим, без прежней язвительности, почти усталым. — Ты говоришь так, будто я уже на пороге небытия. У меня просто тяжёлая абстиненция, Вейма. Физиологический процесс, а не предсмертная агония. — Для меня это и есть агония, — она прошептала, и по её лицу скатилась одна-единственная, быстрая, яростно смахиваемая слеза. — Агония беспомощности. Он вздохнул — долгим, тяжёлым, шумным вздохом, в котором было всё его истощение, — и повернул к ней голову. Взгляд его был прямым, впервые за этот разговор. — Слушай. Я… — он искал слова, которые не были бы ложью, но и не открывали бы всю бездну его страха. — Я не могу обещать, что будет легко. Или что я не сорвусь снова. Вчерашнее… оно может повториться. Не раз. И видения… от них не избавится. Но… — он сделал паузу, заставляя себя договорить, — …я всё ещё здесь. В этой палате. Я не сбежал. Пока. И… я сегодня позавтракал. Потому что мой упрямый Саша кормил меня с ложки, как младенца. Так что… всё под относительным контролем. Ну, насколько это вообще возможно. Это не было уверенностью. Это была капитуляция перед фактом её заботы, её присутствия. Жалкая попытка дать ей хоть какую-то опору, хоть соломинку надежды, даже когда сам он тонул. Я лгу ей, пока в стене лежит моя личная измена, — пронеслось в голове, и стыд жёг его изнутри сильнее любой лихорадки. Вейма медленно кивнула, и по её напряжённому лицу пробежала тень чего-то, отдалённо напоминающего улыбку — усталую, грустную, но настоящую. — «Относительный контроль»… уже звучит лучше, чем «полный хаос», — сказала она, и её голос приобрёл чуть больше твёрдости. Она потянулась к термосумке. — Я привезла кое-что. С соблюдением всех диетических предписаний Волкова. Домашний куриный бульон по рецепту тётушки Марты. Она клянётся, что он ставил на ноги нашего деда после фронта. И желе из чёрной смородины. Без сахара, на стевии. Она открыла герметичные контейнеры, и в стерильную атмосферу палаты ворвался аромат — сложный, глубокий, невероятно домашний. Запах настоящего бульона, томлёного с кореньями, и терпкой сладости ягод. Это был запах жизни, простой и настоящей, той, что осталась где-то за стенами клиники. — Спасибо, — сказал Август, и это слово вышло у него на удивление искренне, вырвавшись из самого сердца, обойдя все барьеры. Он смотрел, как она наливает золотистый, прозрачный бульон в глубокую чашку, её движения экономичные и точные, но в них была непривычная нежность. И в этот самый момент он снова ощутил жжение — не в кармане, а в душе. Там, где лежало знание о спрятанных ампулах. Он утешал её, давал надежду, в то время как в двух шагах от них, в пыльной тьме, таился его личный план отступления, его билет в один конец обратно в кошмар. Она протянула ему чашку. Парок поднимался тонкой струйкой, касаясь его лица влажным, обнадёживающим теплом. — Пей, пока не остыл. Марта будет допрашивать меня о твоей реакции. Он взял чашку, чувствуя приятную тяжесть фарфора и живительное тепло, проникающее в озябшие пальцы. И глядя на её лицо, которое на мгновение утратило маску вечной озабоченности, он дал себе ещё одно обещание. Не громкую клятву, не торжественное решение. Просто тихое, слабое, но упрямое намерение. Попробовать. Хотя бы для этого бульона. Хотя бы ради этой усталой тени улыбки в её глазах. Чтобы всё это — её боль, её страх, её забота — не пропали втуне. Он поднёс чашку к губам и сделал небольшой глоток. Бульон был именно таким, каким он должен был быть: насыщенным, немного солёным, с глубоким вкусом курицы и петрушки. И невероятно горьким от послевкусия его собственного предательства. Но, возможно, выздоровление и начиналось вот с этого — с мучительного умения глотать эту странную смесь: тепло чужой любви и горький пепел собственного стыда, надежду на будущее и тяжкий груз про запас, спрятанный в стене. Он сделал ещё один глоток, уже больше, и кивнул. — Передай тётушке Марте… что дед был прав. Тихий, почти неслышный стук в дверь, похожий на попытку не разбудить, а лишь проверить границы бодрствования, врезался в хрупкую ауру покоя, что осталась после ухода Веймы. Прежде чем Август, погружённый в созерцание пустой чашки, успел откликнуться, дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо Саши — бледное, отмеченное глубокой усталостью, но с глазами, которые моментально нашли его в полумраке и задержались, как на якоре. — Прости, не спал, думал… загляну, проверить, — голос Саши был сиплым от недосыпа, но в нём слышалась напряжённая забота. — Всё… в порядке? Вейма, уже собравшаяся, с портфелем в руке, обернулась. Её взгляд скользнул с брата на Сашу, и в нём мелькнуло что-то сложное — признательность, усталость, делегирование ответственности. — Ты как раз вовремя, Саша, — сказала она, и в её тоне вновь зазвучали привычные, деловые нотки, будто она надела звучащий доспех. — Мне пора. Есть дела по работе. — Она сделала шаг к кровати и, неожиданно, без обычной церемониальности, наклонилась. Её губы, сухие и прохладные, коснулись лба брата в почти неслышном поцелуе — жесте, столь редком и забытом, что Август внутренне застыл, застигнутый врасплох этой внезапной волной нежности из прошлого. -Пей остатки бульона. И пытайся спать. Утром позвоню. Она кивнула Саше, лёгким движением поправила прядь волос, и вышла, закрыв дверь с тихим, но окончательным щелчком. Её уход оставил после себя вакуум, заполненный лишь запахом её духов и ощущением, что шторм ненадолго отступил, но не миновал. Саша перевёл дыхание, словно сбросив часть груза, и придвинул к кровати тот же стул. Он сел, неловко устроив свои длинные ноги, и взгляд его снова прилип к Августу, сканируя, выискивая новые трещины. —И? — спросил он просто. — Как ты, после всего этого цирка? Волков забегал с нотациями? —Забегал, — Август откинулся на подушки, глядя в потолок, избегая прямого взгляда. — Озвучил стандартный прогноз: астения, ангедония, возможные аффективные колебания. Всё как по учебнику. Ничего такого, чего бы я уже не слышал от самого себя по внутреннему радио. — Внутреннее радио у тебя, я смотрю, без перерыва на рекламу работает, — заметил Саша, и в углу его рта дрогнула слабая, уставшая усмешка. Он помолчал, пальцы его нервно перебирали край одеяла. В тишине палаты было слышно, как за окном гудит ночной город. — Мне тут… передали. Маргарита Сергеевна. Попросила, если будет момент… неформальный… попробовать поговорить с тобой… чтобы объяснить кое-что. С её стороны. Август ощутил, как внутри всё сжимается в холодный, твёрдый комок. Его пальцы вцепились в шершавую ткань одеяла. — Объяснить что? — его голос прозвучал резче, чем он хотел. — Что мне необходимо «довериться терапевтическому альянсу» и «принять свои уязвимости»? Я прошёл этот квест, Саш. С самыми разными магами и шаманами от психотерапии. Финал обычно один: либо я сбегаю через окно в первом же акте, либо у них случается экзистенциальный кризис и профессиональное выгорание. Я для них как чёрная дыра — всё светлое затягиваю и не возвращаю. — Не в этом суть, — Саша потянулся к графину, налил воды в стакан, хотя Август не просил, и поставил его на тумбочку со лёгким стуком. — Она просила передать, что… она понимает твоё сопротивление. И что её задача сейчас — не расковыривать старые шрамы. Не искать «первопричину» в твоём детстве. Её задача — помочь тебе выстроить хоть какие-то, самые примитивные опоры внутри. Пока твоя собственная биохимия ведёт против тебя партизанскую войну. Без этого, говорит, будет просто невыносимо. Не тяжело. А именно невыносимо. Август долго молчал, его взгляд был прикован к стакану, в котором дрожала лужица отражённого света ночника. Казалось, он всматривался в саму суть этой воды. — Она, безусловно, права с клинической точки зрения, — наконец произнёс он, и слова выходили медленно, с трудом, будто вытаскивались из густой смолы. — Я попробую. Прийти. Разговаривать. Но, Саш… я ненавижу их. Вот этих… гидов по потёмкам чужой души. Они сидят в своих звуконепроницаемых, безопасных кабинетах с папоротниками и акварелями на стенах, пьют травяной чай и задают правильные, выверенные вопросы, делая вид, будто могут склеить разбитую жизнь парой умных цитат и отработанных методик. Они не имеют ни малейшего понятия… — его голос сорвался, стал тише, но от этого только острее, — …не знают, как пахнет страх, когда он не метафора, а химический состав в крови. Как он скребётся изнутри рёбер, требуя свою дань. Они работают со словами. А раны людей… они немы. Тишина в палате стала густой, тяжёлой, как свинцовый воздух перед грозой. Саша смотрел в пол, его собственное лицо было искажено мукой понимания. — Это потому что… — он начал, запинаясь, подбирая слова, осторожные, как сапёры на минном поле, — …потому что Освальд… он ведь тоже был своего рода «гидом», да? — слово вырвалось, и Саша сразу же пожалел, но остановиться было уже нельзя. — Он тоже входил в доверие. Задавал вопросы. Влезал в самые потаённые уголки. Только вместо того, чтобы… лечить… Он не закончил. Резкое, почти физическое движение Августа перерезало фразу, как ножом. Тело того напряглось, будто готовясь к удару или к броску. В глазах, мгновенно поднявшихся и вонзившихся в Сашу, вспыхнула дикая, животная боль, смешанная с такой яростью, что у того похолодела спина. И так же мгновенно этот огонь был затоптан, захлопнут, заменён ледяной, абсолютной, мертвенной пустотой. Взгляд стал стеклянным, непроницаемым. Саша замолчал, будто получил удар в солнечное сплетение. Его лицо исказилось от внезапного, жгучего стыда и ужаса перед собственной непроходимой, чудовищной бестактностью. — Чёрт. Август. Прости. Я… я не подумал. Это было… это ниже всякой тупости. Прости. Забудь. Август медленно, с видимым усилием, будто каждое движение давалось ценой невероятной внутренней работы, расслабил плечи. Он кивнул, коротко и сухо, не отводя взгляда в сторону, но и не встречаясь больше глазами с Сашей. — Всё в порядке. Логичное умозаключение. Просто… не надо. Не сейчас. — Конечно. Не буду. Никогда, — поспешно, почти отчаянно сказал Саша, чувствуя, как у него горят уши и щёки. Он встал, стул с визгом отъехал назад. — Ладно. Я… я пойду. Ты попробуй поспать. Хотя бы немного. Я… я в палате номер девять, напротив поста. Дверь не закрываю на защёлку. Если что… если станет плохо, страшно, просто нажми на кнопку для связи с постом, они скажут мне и я приду. — Спокойной ночи, Саша, — тихо, но чётко произнёс Август, уставившись в тень, которую отбрасывал на стену графин. — И спасибо. За… за всё. И за то, что здесь. После того как дверь за Сашей тихо закрылась, палата поглотила его с удвоенной силой. Тишина была уже не просто отсутствием звука, а активной, давящей субстанцией. Август допил воду, рука дрожала. Он потушил верхний свет, оставив только тусклый, оранжевый свет ночника, бросающий на потолок уродливые, пляшущие тени от спинки кровати. Он лёг, уставившись в эти тени, чувствуя, как в висках начинает нарастать знакомый, тонкий гул. Обрывки дня, как острые осколки, вертелись в сознании: жгучий стыд за утреннюю истерику, холодное стекло ампул в стене, усталое, беззащитное лицо Веймы, боль в глазах Саши после его неосторожного слова. Под гнётом физического истощения, под остаточным действием седативных препаратов, под этой тяжестью мыслей сознание начало сползать вниз, в чёрную, бездонную шахту не настоящего сна, а забытья, полного подводных течений. Он очнулся не от кошмара, а от жажды. От невыносимой, всепоглощающей, скрипучей сухости, которая склеила язык с нёбом и жгло глотку. Это была не метафорическая жажда, а физическая, примитивная, требующая немедленного удовлетворения потребность, которая вырвала его из глубин беспамятства с такой силой, что он сел на кровати одним резким движением, сердце глухо и часто колотясь где-то в области гортани. В палате царила абсолютная, звенящая тишина. Не та уютная ночная тишь, а мёртвая, гробовая. Даже привычный, фоновый гул ночной больницы — отдалённые голоса, шаги, гудение аппаратуры — стих. За окном была непроглядная, густая чернота, не пробиваемая ни одним огоньком. Только из-под двери, узкой золотой щелью, лился тусклый, жёлтый, болезненный свет дежурных ламп в коридоре. Август сглотнул, и это было мучительно. Он потянулся к графину на тумбочке. Лёгкий, сухой стук стекла о стекло — графин был пуст. Он вспомнил: последнюю воду он выпил вечером, и Саша не долил. Мысль позвать медсестру, нажать на кнопку вызова, показалась ему проявлением слабости, тем самым инфантилизмом, против которого он так яростно боролся. Я взрослый человек. Я могу дойти до кулера. Это десять шагов. Не больше. Накинув на плечи халат, который пахнул больничной стиркой и его собственным страхом, он босыми ногами ступил на холодный, липковатый линолеум пола. Каждый нерв в ступнях вздрогнул от контакта с леденящей поверхностью. Дверь открылась беззвучно, на хорошо смазанных петлях, и перед ним предстал коридор. Он был пуст. Бесконечно длинный, погружённый в полумрак туннель, теряющийся в перспективе. Дежурный пост медсестры в дальнем конце был необитаем: стойка пуста, монитор выключен, стул отодвинут. Ни души. Ни звука, кроме навязчивого, низкочастотного гудения какого-то прибора за одной из закрытых дверей и собственного, учащённого, неровного дыхания. Эта тишина была ненормальной, зловещей, нарушающей все больничные устои. Ночная смена, санитарный час, проверка аппаратуры, — лихорадочно пытался успокоить себя рассудок, но по спине, под тонкой тканью рубашки, пополз холодный пот. Он зашагал. Его босые ступни шлёпали по линолеуму, и этот звук, приглушённый, но отчётливый, казался ему невероятно громким, предательским, разносящим эхом по всему спящему крылу. Он шёл к кулеру, который стоял у большого окна в конце коридора, рядом с пожарным щитом. Единственная лампа, висевшая посередине потолка, мерцала. Тускло, с перебоями. На несколько секунд свет гас, погружая коридор в почти полную тьму, потом снова загорался, но уже более тусклым, желтоватым, больным сиянием. В такт этому мерцанию искажалось пространство: стены, казалось, дышали, двери меняли свои очертания, на полу и потолке плясали огромные, уродливые, живые тени, которые тянулись за ним, как щупальца. Он дошёл. Рука дрожала, когда он нажимал на синюю кнопку «холодная вода». С шипящим, булькающим звуком, который прорвал тишину как нож, полилась струя. Он подставил бумажный стаканчик, налил до краёв. Вода была ледяной, почти обжигающей холодом. Он припал к стакану, закрыв глаза, чувствуя, как благословенная влага смывает пепел сухости, гасит пожар в пищеводе. Это был момент чистого, физического облегчения. И в этот момент, обернувшись, чтобы идти обратно, он увидел… В самом дальнем конце коридора, там, где он делал поворот в другое крыло, в зоне, куда почти не достигал мигающий свет, стояла фигура. Высокий мужской силуэт. Неясный, расплывчатый, будто слепленный из самой густой тени и ночного мрака. Но недвижимый. И смотрящий. Прямо на него. Август не видел лица, не видел деталей одежды. Только тёмную вертикаль, нарушающую геометрию пустого пространства. И ощущение взгляда. Тяжёлого, неотрывного, хищного. Ледяная волна чистого, неразбавленного страха ударила под рёбра, выбив воздух. Дежурный врач. Санитар. Просто кто-то вышел покурить, — завопил панический внутренний голос, пытаясь натянуть на необъяснимое простое объяснение. Но почему он не движется? Почему молчит? Почему стоит там, в самой темноте? Август замер, стаканчик в его руке задрожал, вода расплескалась на пальцы. Он попытался вглядеться, но тень была слишком густой, и расстояние — слишком большим. И тогда фигура пошевелилась. Не сделала шаг. Она наклонилась вперёд, как спринтер на старте, приняла неестественную, напряжённую позу. А затем — рванула с места. Быстро. Бесшумно. Прямо на него. Длинные, размашистые шаги, которые покрывали расстояние с пугающей скоростью. Все рациональные мысли, все попытки сохранить достоинство, испарились, смытые примитивной, животной паникой, которая зазвучала в ушах оглушительным воем сирены. Август отшвырнул стакан, он мягко шлёпнулся о пол, не разбившись, и побежал. Босые ноги шлёпали по холодному линолеуму, сердце колотилось, выскакивая из груди, дыхание стало коротким, хриплым, как у загнанного зверя. Он не оглядывался. Он знал — оно за ним. Оно дышит ему в затылок. Оно вот-вот настигнет. Коридор, который минуту назад был знакомым путём к воде, превратился в лабиринт кошмара. Он растягивался, изгибался неестественным образом, стены смыкались, пытаясь его раздавить, потом расходились, открывая новые, пугающие перспективы. Двери по сторонам менялись местами в такт мерцающему свету, на их поверхностях проступали искажённые лица. Из-за угла впереди на мгновение мелькнуло обгоревшее, почерневшее лицо с пустыми глазницами, и сладковато-тошный запах гари ударил в нос. Из решётки вентиляции на потолке просочился шёпот, сливающийся в навязчивый хор: «Август… Август… останься… вернись к нам…» Он вбежал в свою палату, захлопнул дверь и прислонился к ней всей тяжестью тела, дико, судорожно дыша, ожидая, что сейчас в дверь врежется что-то огромное, что дерево треснет, щепки полетят. Он ждал удара. Ждал звука. Но за дверью была только тишина. Глубокая, полная, всепоглощающая тишина, которая после бега казалась ещё более зловещей. Он медленно сполз по двери на пол, обхватив голову руками, пальцы впились в волосы. Это не был сон. Он был в этом абсолютно уверен. Каждая клетка его тела помнила холод пола, липкий пот на спине, сдавленность в груди, вкус страха на языке. Он бежал. Его преследовали. Это было реально. Свет. Резкий, безжалостный, режущий свет полного утра ворвался в палату сквозь незадернутые жалюзи и ударил по его сомкнутым векам. Август вздрогнул всем телом и открыл глаза. Он лежал в кровати. Одеяло было сбито в ногах, простыни под ним мокрые от холодного пота и скомканы. Сердце всё ещё бешено колотилось, отдаваясь в висках глухой болью. Он медленно, с трудом повернул голову, шея одеревенела, как после долгого сна в неудобной позе. На тумбочке стоял полный, до блеска чистый графин с водой. Рядом — аккуратная стопка новых бумажных стаканчиков. А за дверью, в коридоре, уже кипела обычная больничная жизнь: перекликались голоса медсестр, со скрипом катилась тележка с завтраками, кто-то громко и деловито говорил по телефону. Он лежал неподвижно, уставившись в потолок, пытаясь разделить, рассеять туман, нарисовать чёткую линию между тем, что было, и тем, что могло присниться. Но граница оказалась размытой, стёртой, как карандашный набросок. Стаканчик, упавший на пол… он был бумажным, он не мог разбиться. Но был ли звук? Бег… его ноги были чистыми, без следов пыли или мусора с пола. Но помнил ли он каждый отчаянный толчок ступни? Он поднял руку и долго смотрел на свою ладонь, на линии, на бледную кожу. Внешне — ничего. Но глубоко внутри, в том самом месте, где живёт не обманывающее себя знание, где нет места ни рационализациям, ни надеждам, он понял. Грань, за которой начинается его личная, непридуманная преисподняя, прошла где-то совсем рядом, этой ночью. Возможно, он даже пересёк её на несколько шагов. И теперь он не мог сказать с уверенностью, по какую сторону от этой невидимой, но жутко реальной черты он теперь находился. В мире ли, где свет горит ровно, а вода стоит в графине, или в том, где тени в конце коридора обретают форму и начинают беззвучно преследовать. Тело ныло знакомой, глубокой, костной болью, будто его разобрали и собрали заново неумелыми руками. Он лежал неподвижно, слушая, как за дверью просыпается больница: отдалённый звон посуды, скрип колёс первой тележки, приглушённые голоса ночной и дневной смены. И под одеялом, прижатая к бедру, лежала холодная, гладкая стеклянная ампула. Он снова взял её. Утром, во время планового забора крови в процедурной. Медсестра отвернулась, чтобы взять новые пробирки, её внимание на долю секунда скользнуло в сторону — и его рука, будто обладая собственной волей, потянулась к открытой коробке с препаратами на соседнем столике. Движение было отточенным, почти элегантным в своей подлости. Теперь этот маленький стеклянный цилиндр лежал в глубине кармана его больничных штанов. Не для немедленного использования. Скорее, как тотем. Как материальное доказательство его собственной неиссякаемой слабости, его тайного плана отступления. Он стал архивариусом своего падения, коллекционирующим улики против самого себя. Завтрак был подан с бездушной пунктуальностью. Та же безвкусная овсяная каша, тот же мутный кисель, бледный паровой омлет. Он ел механически, не глядя на пищу, сосредоточившись на звуке ложки о фарфор. Каждый глоток был испытанием, преодолением отвращения. Мысли же были заняты вентиляционной решёткой — его личным сейфом. Куда спрятать этот новый экземпляр? Рядом с предыдущим? Или найти новое место? Его разум, некогда способный оперировать сложнейшими биохимическими формулами, теперь сводился к этим примитивным, параноидальным расчётам. После завтрака его, уже без сопровождения, повели на первую капельницу с нейропротекторами. Процедурный кабинет сиял ярким, безжалостным светом, воздух был густым от запаха изопропилового спирта и стерильной чистоты. Он лёг на кушетку, ощущая, как холодный гель наносят на кожу предплечья, ища ту самую, уже измученную вену. Его взгляд, лишённый фокуса, блуждал по стеллажам, заставленным коробками, флаконами, капельницами. Весь его мир сузился до этой одной задачи: искать уязвимости — в системе, в процедурах, в себе. Иметь запасной выход. Возвращаясь в палату по бесконечному, залитому утренним солнцем коридору, он почти натолкнулся на Сашу. Тот вышел из гостевой комнаты и выглядел… иначе. Не отдохнувшим — такого понятия, казалось, больше не существовало в их реальности — но собранным. Волосы были влажными, зачёсанными назад, глаза, хотя и подёрнутые усталостью, смотрели ясно, без той растерянной мути, что была в них вчера. Эта перемена была одновременно обнадёживающей и пугающей — будто Саша начал приспосабливаться к этому новому, ужасному миру, в то время как Август в нём тонул. — Привет, — сказал Саша, замедляя шаг, чтобы идти рядом. Его голос звучал ровнее. — Как ты? Волков сказал, что процедуры пошли полным ходом. — Существую, — буркнул Август, чувствуя, как ампула в кармане неприятно давит при каждом шаге. — Всё идёт строго по протоколу. Ты скоро к Вейме поедешь?» — Да нет, просто в душ сходил, — Саша сделал паузу, глядя на него. — Я… могу проводить тебя? До кабинета Маргариты Сергеевны. У тебя же скоро сеанс. Август кивнул, неохотно. Идти рядом с ним было мучительно — каждый шаг отдавался эхом вчерашнего стыда и сегодняшней тайны. Но и не идти было невозможно. Это было нужно. Как проверка на прочность его собственной лжи. Они зашагали по длинному коридору. Их шаги отдавались в такт, но ритм был сбитым. Саша молчал, но это молчание было громким, наполненным невысказанным вопросом, который висел между ними, как туман. — Знаешь, — наконец начал Саша, глядя не на него, а на ряд одинаковых дверей, мелькавших за окнами, — как-то всё странно. Мы вот тут, в одном здании, почти соседи по этажу… а видимся, будто сквозь толстое стекло. Краем глаза. Ты как будто… отдалился. Не просто болеющий. А так… как будто важная часть тебя осталась там, в том проклятом подвале, с Джефферсоном и тем страхом. А сюда, к нам, пришла только… оболочка. Тень, которая ест кашу и ходит на процедуры. Август почувствовал, как холодный комок снова подкатывает к горлу. Он шёл, уставившись на чередование чёрных и белых плиток под ногами, стараясь дышать ровно. -Сейчас мне… невыносимо трудно, Саша. Каждую секунду. Ты же должен это понимать. Это не отстранённость. Это… базовая оборона. Если я хоть на минуту перестану концентрироваться на том, чтобы просто держаться, просто не дать этому внутреннему урагану разорвать меня на части… я рухну. И это будет не красивая драма, а просто… конец. Так что да, я за стеклом. Потому что стекло — это единственное, что ещё как-то держит. — Я понимаю, — быстро, почти отчаянно сказал Саша, и в его выровненном голосе прорвалась знакомая трещина боли. — Просто… мне нужно знать. Что я… что мы всё ещё… что всё это не зря. Что я не просто дежурю у клетки. Август резко остановился. Они были уже в двух шагах от лакированной двери с табличкой психолога. Он повернулся к Саше, и в его глазах, запавших и отёкших от бессонницы, вспыхнуло что-то настоящее, горячее, вырвавшееся из-под слоя апатии и страха. — Если ты когда-либо сомневался в том, что я к тебе чувствую, — выдохнул он, и слова вышли хриплыми, сдавленными, но абсолютно ясными, словно вырубленными на камне, — то можешь перестать. Прямо сейчас. Если бы не ты, там, в том аду… и если бы не ты здесь, в этом… — он резким жестом обвёл коридор, палаты, весь этот стерильный кошмар, — …я бы уже давно всё это бросил. Ещё до вчерашней ночи. Ещё до первого укола. Ты — единственная причина, по которой я ещё пытаюсь дышать. Единственная живая причина. Запомни это раз и навсегда. Саша замер. Его лицо, на мгновение, дрогнуло, потеряв всю натянутую собранность. В глазах блеснула влага, которую он яростно смахнул. Он хотел что-то сказать, но слова застряли. Он лишь кивнул, резко, сжав челюсти, и снова кивнул. Этого было достаточно. Это было всё. Не глядя больше на него, Август развернулся и толкнул дверь кабинета Маргариты Сергеевны. Кабинет встретил его всё тем же ярким, нарочито мирным светом и густым, сладковатым запахом ароматических палочек, смешанным с запахом её духов. Психолог поднялась ему навстречу, улыбка на её лице была менее отрепетированной, более усталой, почти человеческой. — Август, прошу, садитесь. Я рада, что вы решили прийти. Он опустился в то же кресло, заняв ту же самую, сгорбленную, защитную позу, будто пытаясь сделать себя меньше, незаметнее. — Доброе утро. Александр передал, что у вас есть ко мне… послание. Маргарита Сергеевна слегка нахмурилась, её пальцы переплелись на столе. -Послание — слишком громкое слово. Я попросила Александра донести до вас мою профессиональную позицию. Потому что на первом сеансе я увидела не просто сопротивление, а барьер, почти физический. И в таких случаях, когда время является критическим фактором, использование уже существующих каналов доверия, личных связей… я считаю это допустимой и оправданной терапевтической тактикой. Август холодно, почти безэмоционально посмотрел на неё сквозь опущенные ресницы. -Допустимой тактикой. То есть вы сознательно использовали моего друга, человека, который и без того находится на грани, в качестве… курьера. Чтобы доставить мне нужный вам сигнал. Смягчить периметр обороны. — Чтобы навести мосты там, где классические подходы могут потребовать недель, которых у нас нет, — поправила она, но в её голосе послышались оборонительные, чуть резковатые нотки. — Мы находимся в остром периоде. Ваша психика под двойным ударом — абстиненция и ПТСР. Моя задача — помочь вам выстроить хоть какие-то внутренние опоры, пока идёт биохимическая стабилизация. И для этого мне нужен хоть минимальный контакт. — Мосты, говорите, — произнёс Август сухо. Внутри него что-то закипало — смесь холодной ярости и того самого чувства, что его снова используют, превращают в объект, в сложную задачу, где люди вокруг — всего лишь переменные в уравнении. Она видела в Саше не человека, а «канал доверия». Ещё один инструмент. — Что ж, мосты, наведённые через моего лучшего друга, считайте, построены. Что дальше в вашем плане? — Дальше… давайте попробуем просто поговорить. Не о подвале. Не о зависимости. О том, что здесь и сейчас. Что вы чувствуете, сидя в этом кресле? А он чувствовал сухость. Ту самую, жгучую, скрипучую сухость во рту, которая начиналась где-то глубоко в глотке, у корня языка, и разгоралась пожаром с каждой секундой. Она нарастала, отвлекала, становилась навязчивой физической потребностью, заглушающей всё остальное. — Прямо сейчас я чувствую невыносимую жажду, — сказал он резко, почти грубо. — Можно воды? Маргарита Сергеевна кивнула, жестом указав на глиняный кувшин и стеклянные стаканы на низком столике у книжного шкафа. — Конечно. Не стесняйтесь. Он встал, его движения были немного скованными. Подошёл к столику, спиной к ней. Налил воды, рука чуть дрожала, отчего струя билась о край стакана. Сделал один, два больших глотка. Ледяная жидкость на мгновение погасила внутренний пожар, принеся краткое, обманчивое облегчение. Он повернулся, чтобы вернуться к креслу. И увидел. Маргарита Сергеевна сидела на своём месте. Но её лицо… оно изменилось. Не в гримасе злобы, а в выражении пустого, безэмоционального, хирургически точного любопытства, которое было в тысячу раз страшнее. Её глаза были неестественно широко раскрыты, почти не моргали, зрачки казались чёрными безднами. А в её правой руке, лежавшей на столе рядом с блокнотом, сверкнул тонкий, острый, знакомый до боли хирургический скальпель. Её пальцы сжимали его с профессиональной, уверенной хваткой. Это галлюцинация. Она психолог. У неё нет скальпеля. Держись. Не поддавайся. Но её губы, бледные и тонкие, медленно растянулись в беззвучную, холодную улыбку. И она поднялась из-за стола. Плавно. Не спеша. Не выпуская блестящей стальной полоски из рук. — Вы так яростно сопротивляетесь, Август, — прозвучал её голос, но он был чужим, наложенным поверх её настоящего, словно плохая дубляжа в фильме ужасов. — Но мы же должны добраться до сути. До самой сердцевины той боли, что прячется за вашим гневом. Иногда для этого… необходим точный, чистый разрез. Чтобы выпустить гной. Она сделала шаг вперёд. Ещё один. Контроль, та хрупкая плёнка разума, что ещё держала его в реальности, лопнула с тихим, звенящим звуком. Все рациональные доводы, все заученные мантры о «нейрохимическом дисбалансе» испарились перед лицом этого конкретного, физического, осязаемого ужаса — женщины со скальпелем, идущей на него с ледяной улыбкой на лице. Это была не абстракция. Это была угроза. — НЕТ! ОСТАНОВИСЬ! — закричал он, голос сорвался на визгливый, панический вопль. Он отшатнулся, и стакан выскользнул из его пальцев, разбившись о пол с оглушительным, хрустальным звоном. Вода брызнула на его босые ноги. Он отступил к стене, прижался к ней спиной, его руки инстинктивно поднялись, чтобы защитить лицо и горло. — НЕ ПОДХОДИ! НЕ ТРОГАЙ МЕНЯ! Дверь кабинета с оглушительным грохотом распахнулась, ударившись об ограничитель. В проёме, с лицом, искажённым чистым, неподдельным ужасом, стоял Саша. За его спиной мелькнуло бледное лицо дежурной медсестры. Внутри кабинета Маргарита Сергеевна стояла на своём месте, смертельно бледная, её руки были пусты и подняты ладонями вперёд в универсальном жесте «успокойся». На столе не было никакого скальпеля, только её блокнот, ручка и стопка тестов. — Август, успокойтесь, пожалуйста! Это я! Маргарита Сергеевна! Всё в порядке! Никто вас не тронет! — её голос дрожал, в нём слышался искренний, профессиональный испуг и попытка взять ситуацию под контроль. Но Август её не слышал. Он видел только угрозу, которая уже сделала два шага. Он съёжился в углу, дико глядя по сторонам, дыхание его стало хриплым, прерывистым, как у затравленного животного. — Она… у неё нож… Скальпель… Она хочет убить… Саша бросился вперёд, но замер в метре от него, понимая, что его резкое движение может быть воспринято как часть атаки. — Август! Смотри на меня! На меня! Это Маргарита Сергеевна! Видишь? У неё в руках ничего нет! Никакого скальпеля! Его нет! Но туннель реальности сузился до точки чистого, неконтролируемого страха. В ушах стоял оглушительный звон, в висках молотом билась кровь, а в дверном проёме уже появились двое санитаров в синих халатах — крупных, с невозмутимыми лицами, вызванные мгновенной тревогой медсестры. Они оценили ситуацию за долю секунды: пациент в состоянии острого психотического эпизода, зажат в углу, представляет потенциальную опасность для себя и окружающих. Их глаза встретились с глазами психолога, и она, всё ещё бледная, кивнула — коротко, по-деловому. — Август, пожалуйста, дыши, — пыталась говорить Маргарита Сергеевна, но её голос тонул в нарастающем хаосе его восприятия, где каждый звук искажался, а тени на стенах шевелились. Подход санитаров был отлаженным и быстрым. Один сделал шаг в сторону, привлекая внимание, другой, двигаясь сбоку, осторожно, но с железной решимостью взял Августа под контроль, обхватив его сзади за плечи и руки. Началась короткая, отчаянная, неравная борьба. Август вырывался, издавая сдавленные, хриплые звуки, больше похожие на рычание, его тело извивалось в попытке выскользнуть из хватки, но силы были слишком неравны, его ресурсы истощены до дна. — Держи крепче! — скомандовал один из санитаров, а врач, уже появившийся в дверях с тревожной сумкой, быстро приготовил шприц с прозрачным раствором. Саша, стоявший как вкопанный, зажатый между стеной и происходящим, видел, как игла вонзается в дельтовидную мышцу Августа, как его тело сначала напрягается в последнем судорожном усилии, а затем постепенно, волна за волной, обмякает. Дикий, нечеловеческий блеск в глазах померк, уступив место пустоте, растерянности, а затем тяжёлому, химическому туману, который начал заволакивать сознание. Сопротивление прекратилось. Его бережно, почти нежно, уложили на кушетку для релаксации, стоявшую в углу кабинета. Маргарита Сергеевна, всё ещё дрожа, набирала номер Волкова, её голос был тихим и отрывистым. Саша, преодолевая оцепенение, подошёл и опустился на колени рядом с кушеткой, не решаясь прикоснуться, боясь разрушить и без того шаткое равновесие. Август лежал на спине, глядя в потолок, но, казалось, не видя его. По его бледной, мокрой от пота щеке скатилась единственная, чистая, ясная слеза. Она была не от страха перед скальпелем. Она была от стыда. От вселенской, глухой усталости. От леденящего понимания, что стены его реальности не просто дали трещину — они рухнули окончательно, и призраки теперь могут являться в любом обличье, даже в образе того, кто призван помогать. — Всё кончено, — прошептал Саша, его собственный голос сорвался, став беззвучным шёпотом. Его рука, наконец, дрогнув, легла на холодную, влажную руку Августа. — Я здесь. Всё позади. Но это была слабая, детская ложь. Ничего не кончилось. Это только продолжалось. И с каждой новой вспышкой внутренней тьмы, с каждым таким провалом, реальный мир — мир Саши, Веймы, врачей, мир простых вещей вроде воды из кувшина — отдалялся, становился всё более призрачным и недосягаемым, как берег для человека, которого уносит в открытое море сильнейшее, чёрное течение. Август медленно закрыл глаза, позволяя химическому туману унести его прочь от этого кошмара, в котором он был одновременно и жертвой, и главным действующим лицом. Химический туман, в который он погрузился после укола в кабинете психолога, был не сном. Это была беспамятная, лишённая сновидений пропасть. А потом его вытолкнуло обратно. Не постепенно, а с таким насильственным рывком, будто всё его тело одновременно схватили за внутренности и дёрнули. Он очнулся в своей палате. Но очнулся — не то слово. Он вспыхнул. Вспыхнул изнутри белым, немым, всепоглощающим пламенем боли. Она была повсюду. Не в органах, не в мышцах — в самих костях, в суставах, в каждом миллиметре пространства под кожей. Это было похоже на то, как будто его скелет налили раскалённым свинцом, который теперь распирал, плавил кости изнутри. Суставы горели, хрустели, выкручивались невидимыми тисками. Он не мог лежать. Не мог сидеть. Не мог оставаться неподвижным. Август содрогнулся всем телом и скатился с кровати на холодный пол. Контакт с линолеумом был как удар током, но и это было лучше, чем неподвижность. Он лежал, скрючившись калачиком, его трясло крупной, неконтролируемой дрожью, зубы стучали так, что, казалось, вот-вот раскрошатся. Пот лил с него ручьями, моментально пропитав больничную рубашку и штаны, образовав тёмное мокрое пятно на полу. Ломка. Настоящая. Классическая опиоидная абстиненция, осложнённая смешанной интоксикацией, — пронеслось где-то на периферии сознания, в том крошечном уголке, где ещё теплился врач. Но врач был беспомощен. Оставался только пациент, разрывающийся на части. И пришли Они. Сначала — звуки. Тихий скрежет в углу, будто там терлись друг о друга куски ржавого металла. Потом шёпот. Многоголосый, накладывающийся, доносящийся из-под кровати, из вентиляции, из самого воздуха. «Больно? Естественно. Ты же предал нас. Предал химию. Она была твоей правдой, а ты её отверг.» Голос Освальда, сладкий и ядовитый. «Мамочке тоже было больно. Горячо. Ты слышишь, как она кричит?» — детский, зловещий шёпот, которого он не узнал, но от которого похолодела душа. Он зажмурился, вдавив лицо в холодный пол. «Уходите. Вас нет.» Но когда он открыл глаза, Они были там. В углу палаты, у того самого шкафа, стояла его мать. Не обгоревшая на этот раз. А та, какой он запомнил её в последний нормальный день: в синем платье, с улыбкой. Но из её глаз, из носа, из ушей медленно, густо стекала чёрная, маслянистая жидкость. Она смотрела на него с бесконечной печалью и молча указывала пальцем на свою грудь, где на синей ткани расцветало алое пятно. «Нет… мама, прости…» — прохрипел он, но голос был едва слышен из-за стука зубов. А на противоположной стене, как в проекционном кино, разворачивалась сцена. Он видел себя — того, прежнего, уверенного Августа Вернера — в лаборатории Освальда. Он смешивал вещества, его лицо было озарено восторгом открытия. А потом кадр менялся: тот же он, но уже в подвале, с пустым шприцем в руке, а на полу лежала бледная, неподвижная Вика. И он смотрел на неё не с ужасом, а с холодным, научным интересом. «Вот кто ты есть на самом деле, — прошептал голос Джефферсона прямо у него за ухом. Он почувствовал ледяное дуновение. — Хладнокровный экспериментатор. Ты использовал её как подопытного кролика. Как и всех нас.» «Неправда!» — хотел закричать Август, но из его горла вырвался лишь хриплый стон. Волна тошноты, острая и неотвратимая, подкатила к горлу. Он попытался отползти, дотянуться до санитарного мешка, но тело не слушалось. Спазм согнул его пополам, и его вырвало прямо на пол. Прозрачная, горькая жидкость, потом жёлчь. Желудок, и без того повреждённый, скрутило в тугой, болезненный узел. Он лежал в луже собственной рвоты, задыхаясь, слёзы и пот смешиваясь с кислой массой. Дрожь не прекращалась, теперь к ней добавились мучительные судороги в ногах, сводившие икроножные мышцы так, что он вскрикивал от боли. А тени сгущались. Теперь их было несколько. Мать. Джефферсон у изголовья кровати, с тем же топором, спокойно наблюдающий. Освальд, сидящий в кресле у окна и делающий заметки в блокноте. И другие, безликие, но пугающие своей близостью. Они окружали его, сжимая кольцо. Воздух в палате стал густым, тяжёлым, пахнущим гарью, формалином и чем-то сладковато-гнилостным. «Хочешь, чтобы всё прекратилось? — спросил Освальд, не поднимая головы от блокнота. Его голос был мягким, убедительным. — Ты знаешь, где выход. В стене. Твоя маленькая тайна. Она может всё остановить. Сделать боль… интересной.» Искушение было физическим, жгучим. Он помнил ампулы. Всего укол. И этот ад отступит, сменившись знакомым, покорным туманом. Его рука, предательски, потянулась по полу в сторону стены с вентиляционной решёткой. Но тут в поле его зрения, за спиной призрака Освальда, он увидел другое. Сашу. Не галлюцинацию, а память. Яркую, чёткую. Сашу в подвале, с окровавленным лицом, но сжимающего в руке тот самый шприц с антидотом. Его глаза, полные не паники, а яростной решимости. «Держись, чёрт тебя дери! Держись!» Это воспоминание врезалось в бред, как луч света в тёмную комнату. Рука Августа замерла в сантиметрах от плинтуса. «Нет, — прошептал он, обращаясь не к призракам, а к самому себе, к той последней, уцелевшей части. — Нет. Я не сдамся.» Как будто бросив вызов, его тело ответило новой, ужасающей волной. Ещё один спазм, более сильный, вывернул желудок наизнанку. Он снова рвануло. И на этот раз в жёлтой горькой жидкости он увидел алые, кровавые нити. Кровь. Слизистая, разъеденная химическим ожогом и спазмами, не выдержала. Вид крови, своей крови, стал последней каплей. Ужас и боль достигли такого апогея, что перешли в новое качество — полную, парализующую беспомощность. Он не мог больше кричать, не мог двигаться. Он просто лежал, сотрясаемый конвульсиями, глядя, как алые прожилки растекаются по серому линолеуму, смешиваясь со рвотой и потом. Призраки замерли, наблюдая, словно ждали, чем это кончится. И тут, сквозь рёв в ушах и шёпот голосов, он услышал реальный звук. Быстрые, твёрдые шаги за дверью. Голоса. Звяканье ключей. Дверь распахнулась. На пороге стоял Волков, а за ним — две медсестры и санитар. Их лица были серьёзны, но без паники. Они видели такое. Взгляд Волкова мгновенно оценил ситуацию: пациент на полу, в луже рвоты с кровью, в состоянии острого абстинентного синдрома с явными галлюцинациями. — Александр, останьтесь в коридоре, — резко сказал Волков, даже не оборачиваясь. Саша, пытавшийся заглянуть за его плечо, замер. — Быстро! Уборку и осмотр. Медсёстры, не брезгуя, быстро подошли. Одна, сильная, аккуратно, но твёрдо помогла приподнять и перевернуть Августа на бок, в безопасное положение, чтобы он не захлебнулся. Другая уже готовила влажные полотенца и ёмкость. — Август Вернер, вы меня слышите? — громко и чётко спросил Волков, опускаясь на корточки перед ним, но не прикасаясь. — Это доктор Волков. У вас желудочное кровотечение. Не сильное, но нужно остановить. Сейчас сделаем укол, чтобы снять спазмы и немного облегчить боль. Понятно? Август не мог кивнуть. Он лишь смотрел на Волкова мутными, полными ужаса глазами, в которых отражались уже не призраки, а реальность — суровая, болезненная, но реальность. Он скулил, тихо, по-собачьи. — Вводим метоклопрамид и дицинон. И гептрал, — отдал распоряжение Волков медсестре. — И приготовьте капельницу с физраствором и аминокапроновой кислотой. Быстро. Уколы в ягодичную мышцу были почти не больны на фоне общего кошмара. Но через несколько минут чудовищные спазмы в желудке начали понемногу отпускать. Дрожь не прекратилась, но её волны стали чуть менее высокими. Кровотечение, как позже объяснил Волков Саше, было капиллярным, поверхностным — страшным на вид, но не угрожающим жизни. Остановилось само, с помощью препаратов. Его бережно, на руках, перенесли на каталку, сменили испачканное бельё, обтёрли влажными салфетками. Не приходя в полное сознание, он погрузился в новую пропасть — теперь уже не чисто химической агонии, а истощения, смешанного с действием спазмолитиков и лёгких седативных. Перед тем как окончательно отключиться, он увидел Сашу. Тот стоял у двери, пропуская каталки и людей, его лицо было серым, на скулах играли жвалы. Но когда их взгляды встретились, Саша не отвернулся. Как тогда, в подвале. Ад под кожей немного отступил. Не закончился. Он знал, что вернётся. Но первый, самый страшный пик, самый глубокий провал в собственный психоз и физическую немощь — был пройден. Ценой рвоты, крови, унижения и почти полной потери себя. Но пройден. Он выжил. Не сдался. Не полез за ампулой в стене. И в этом, в этой крошечной, кровавой, вонючей победе над самим собой в самом низу, возможно, и был заложен первый, зыбкий камень нового фундамента. Фундамента, который предстояло строить на руинах. Пропасть, в которую его столкнули после уколов, не имела ни дна, ни границ, ни времени. Это было абсолютное не-существование, серая вата, забившая все полости сознания — ни снов, ни боли, ни даже намёка на мысль. Просто тяжёлое, безвоздушное ничто. И из этого ничто его начало выносить медленно, мучительно, как выносит на берег обломки после долгого шторма: бесформенные, тяжёлые, лишённые изначальной сути. Сначала вернулось тело. Оно казалось чужим контейнером, выскобленным изнутри докрасна, пустым до звона в ушах и при этом невыносимо громоздким, будто каждую кость отлили из свинца. Боль была уже иной — не острыми кинжалами ломки, а глухим, всепроникающим гулом, фоном существования, вшитым в самую ткань нервов. Он лежал в стерильной чистоте свежезастеленной постели, и от него пахло. Резким, едким больничным мылом, перебивающим всё, и под ним — сладковато-тошнотворным, въедливым шлейфом собственного страха, пота, рвоты и чего-то ещё, тёмного и позорного. Он не шевелился, лишь водил глазами по безликому потолку, чувствуя внутри не боль, не страх, а опустошение. Полное, тотальное, звёздное. Как если бы после страшного взрыва остался только кратер, и в нём — ни звука, ни жизни, только холодный пепел былых чувств. Даже стыд, этот верный спутник, сгорел дотла. Осталась лишь колоссальная, вселенская усталость и чёрная дыра на месте того, что он когда-то считал своей душой. Дверь открылась беззвучно, и в палату вошло его присутствие. Волков. Его шаги были бесшумны на мягкой подошве, но сама аура — холодная, сконцентрированная, непроницаемая — меняла давление в комнате. — Август Вернер. Вы в сознании? Голос был ровным, как скальпель. Август медленно, с невероятным усилием, перевёл взгляд. Глазные яблоки словно заржавели в глазницах. Он кивнул. Едва заметно. — Отлично. Слушайте внимательно. То, через что вы прошли этой ночью, — классический, острый абстинентный синдром смешанного генеза. Вы достигли и, судя по всему, преодолели пик. Физически худшее, с высокой долей вероятности, позади. Желудочное кровотечение было поверхностным, стрессовым. Мы его купировали. Обезвоживание компенсируем инфузионно. Теперь вашему организму предстоит долгий и крайне медленный путь. Не к норме. К хрупкому, новому балансу. Волков сделал паузу, и его пронзительный, оценивающий взгляд смягчился на долю секунды, став почти человеческим — усталым и знающим. — Сейчас вам критически необходимы две вещи: абсолютный покой и базовая гигиена. Чувствуете в себе силы принять душ? Или вам требуется помощь? Слово «душ» прозвучало как манифест из параллельной, забытой реальности. Мысль о воде, о возможности смыть с себя этот липкий, невидимый панцирь из позора, немощи и скверны, была одновременно навязчиво желанной и непостижимо сложной. Это приравнивалось к восхождению на Эверест с раздроблёнными ногами. — Я… попробую сам, — выдохнул он, и голос вышел хриплым шёпотом, царапающим стенки горла. — Хорошо. Медсестра будет дежурить рядом. Швы мочить можно, но с предельной осторожностью: без трения, без сильного напора. И недолго. Ваша задача — освежиться, а не провести спа-процедуры. Когда Волков ушёл, оставив после себя лёгкий запах антисептика и чувство временной отсрочки, Август лежал, собирая волю по крупицам, как нищий подбирает крошки после пира. Поднять руку. Сесть. Встать. Сделать шаг. Каждое действие казалось титаническим, немыслимым усилием. Но желание стать чистым, хотя бы внешне, хотя бы на поверхности кожи, гнало его вперёд с силой, превосходящей слабость. Он медленно, с тихими, подавленными стонами, сполз с кровати. Ноги, ватные и непослушные, подкосились, и он ухватился за холодную металлическую спинку стула, чтобы не рухнуть на пол. Мир поплыл, заплясал серыми пятнами перед глазами. Ортостатическая гипотензия. Следствие обезвоживания и общей астении, — бесстрастно констатировал внутренний врач, но это знание не прибавляло сил. Он сделал несколько неуверенных, шаркающих шагов к тумбочке, где лежала его скромная туалетная сумка, привезённая Веймой. Его пальцы, холодные и дрожащие, нащупали не зубную щётку, а гладкий пластик коробочки. В ней, по иронии судьбы или по её педантичной предусмотрительности, лежал одноразовый шприц — «на всякий случай, для витаминов». А потом его взгляд, помимо воли, будто притянутый магнитом, потянулся к стене. К той самой, неприметной вентиляционной решётке в цоколе. Память, тупая, лишённая эмоций, прошила мозг чёткой, неоспоримой истиной: Там лежит выход. Там лежит тишина. Там лежит забытье. Один раз. Совсем немного. Капля. Просто чтобы убрать эту дрожь в руках. Чтобы хватило сил дойти до душа, не упасть. Чтобы заглушить на полчаса этот леденящий, всепоглощающий вакуум внутри. Разум молчал. Он погрузился в ту самую пустоту. Действовали инстинкты, глубокие, химически запрограммированные, сильнее любых доводов. Он наклонился, превозмогая пронзительную боль в мышцах бока, и нажал большим пальцем на нижний край решётки. Лёгкий, сухой щелчок — и она отошла, открыв чёрную, пыльную пасть. Пальцы, цепкие и уверенные вопреки общей слабости, полезли в прохладную темноту и нащупали знакомые гладкие цилиндры. Обе ампулы. Он вытащил их, и они лежали на его бледной, исхудавшей ладони, холодные и осуждающие, сверкая тусклым блеском в утреннем свете. Дальнейшие движения были отточены тысячами повторений, вшиты в мышечную память глубже, чем ходьба. Чистый, почти элегантный надлом тонкого стеклянного горлышка. Тихое шипение воздуха. Набор мутноватой, бесцветной жидкости в шприц. Он даже не искал вену — это требовало времени, точности и стабильности, которых у него не было. Быстро, почти не глядя, он ввёл раствор внутримышечно в переднюю поверхность бедра. Резкая, жгучая боль, знакомая и почти приятная на фоне общего онемения, как старое, извращённое приветствие. Сначала — ничего. Только ожидание, гуляющее по кровотоку. Потом, как медленно расходящиеся круги на мёртвой воде, пошла волна. Слабая, едва уловимая, жалкая пародия на былые состояния. Не эйфория. Не забвение. Не свет. Просто… притупление. Острый, режущий край всепоглощающей усталости и экзистенциального отчаяния слегка затупился. Мелкая, предательская дрожь в кистях рук утихла. Мир стал чуть более размытым по краям, чуть более плотным, чуть более терпимым для проживания. Это была не победа. Это была мгновенная, постыдная капитуляция. Кража крохотного, грязного островка псевдоспокойствия у самого себя, у Саши, у Веймы, у своего будущего. Он выбросил пустой шприц и осколки стекла в мусорное ведро, задвинул решётку с тихим щелчком. Украденное «спокойствие» уже текло в крови, глуша внутренний вой, но добавляя новый, куда более глубокий и липкий слой стыда. Он был грязным теперь изнутри. Грязным на клеточном уровне. Собрав остатки сил, подпитанные этим жалким химическим суррогатом, он взял грубое больничное полотенце и стопку чистой пижамы и направился к маленькой, кафельной душевой кабинке, примыкавшей к палате. У самой двери уже дежурила молоденькая медсестра Елена, её лицо было выражением доброжелательной, но непреклонной профессиональной обязанности. — Вернер, я помогу вам раздеться и зайти, — сказала она, делая шаг навстречу. — Со швами нужно обращаться как с хрусталём. И вы ещё очень слабы. — В этом нет необходимости, — отрезал он, и его голос прозвучал ровнее и твёрже, чем должен был, — я справлюсь сам. — Доктор Волков настаивал на присутствии, — её голос зазвучал мягче, но не сдавая позиций. — Вы можете поскользнуться. Давайте я хоть посторожу, включу воду, подам вещи… — Я сказал, нет, — повторил он резче, и в его тоне, отточенном годами отторжения любой помощи, прозвучало что-то такое, что заставило её отступить на полшага. Он видел, как она почти незаметно сжала губы, смиряясь с непослушным пациентом. — Я позову, если что. Она вздохнула, коротко и сдавленно, сдаваясь перед стеной его упрямства. — Хорошо. Я буду в палате. Вернусь через десять минут. Пожалуйста, будьте предельно осторожны. Не запирайте дверь на защёлку. Он зашёл в душевую и прикрыл дверь, не заперев. Тесное, выложенное бежевой плиткой пространство, пахнущее хлоркой, сыростью и одиночеством. Он включил воду, долго ждал, пока из трубы пойдёт не ледяная струя, а хотя бы прохладная, и стоял под её слабыми ударами, прислонившись лбом к холодной, шершавой плитке. Вода смывала с кожи солёный пот, остатки ночного кошмара, видимую грязь. Но чувство глубокой, внутренней, экзистенциальной нечистоты лишь нарастало, становилось острее. Он тёр себя жёсткой, почти абразивной мочалкой, пока кожа на груди и спине не загорелась алыми полосами, но ощущение скверны не проходило, не сдвигалось ни на миллиметр. Оно сидело глубже кожи. В костях. В самом мозгу. В крови, которую он только что снова отравил предательством. Ровно через десять минут раздался деликатный, но настойчивый стук в дверь. — Август Вернер? Всё в порядке? Пора выходить. — Минуту, — буркнул он, вытираясь наспех, кое-как. Он накинул пижаму на мокрое, покрасневшее тело, едва промокнув волосы углом полотенца, и вышел. Он чувствовал себя не свежим, не обновлённым, а лишь другим видом грязного: стерильно чистым снаружи и отравленным, испорченным изнутри. В палате его ждала не только Елена. Рядом с ней, у изголовья кровати, прислонившись к стене, стоял Саша. Они тихо о чём-то говорили, и их разговор оборвался, когда он появился. Увидев его, медсестра снова подошла, её брови были слегка сведены. — Вы плохо вытерлись, вода попала под пижаму, а шов нужно осмотреть и обработать. Давайте я помогу… — Я справлюсь, — оборвал он её, избегая встретиться взглядом с Сашей. Взгляд Саши он чувствовал на себе — тяжёлый, полный немого вопроса. — Август, это не вопрос личных предпочтений, а вопрос предотвращения осложнений, — её голос стал твёрже, профессиональнее. — Вы едва держитесь на ногах. Один неверный шаг, неловкое движение — и шов может воспалиться. Давайте без геройств. — Я не хочу, чтобы меня… мыли, вытирали, смотрели или что-либо ещё делали, как беспомощного инвалида, — сквозь стиснутые зубы проговорил он, и в этих словах выплеснулась вся сконцентрированная горечь его унизительной немощи, его стыда за собственное тело, ставшее врагом. Медсестра обречённо вздохнула, плечи её опустились. Она повернулась к Саше, и в её глазах читалась усталая беспомощность. — Александр, может, вы попробуете поговорить? Я могу всё показать — антисептик, салфетки. А вы… если он вам действительно доверяет… Саша, который всё это время молча наблюдал, впитывая каждую деталь — мокрые, неумело расчёсанные волосы, дрожь в руках, которую Август пытался скрыть, зажатые губы, — медленно кивнул. Его лицо было серьёзным, но в глазах не было и тени осуждения, только сосредоточенная, почти хирургическая внимательность. — Да. Я попробую. С облегчением, заметным в каждом движении, медсестра быстро показала Саше, где лежат стерильные салфетки, флакон с хлоргексидином, где взять свежее бельё. Шепнула что-то о технике безопасности и удалилась, пообещав вернуться через полчаса. Когда дверь закрылась, в палате повисла тишина особого свойства — густая, тяжёлая, звонкая от невысказанного. Август стоял, отвернувшись к окну, мокрые пряди волос капали на воротник пижамы, оставляя тёмные пятна. — Август, — начал Саша, не приближаясь, давая ему пространство. — Давай я хоть помогу досуха вытереться. И шов посмотрим. Ты весь… ты мокрый насквозь. И дрожишь. — Я не дрожу, — солгал Август, чувствуя, как предательская, мелкая дрожь, смесь остаточной слабости, холода и химического воздействия, пробегает по его спине волнами. — И я не хочу, чтобы ты… это делал. — Почему? — спросил Саша просто, без вызова, с искренним, почти детским недоумением. — Ты стесняешься? Боишься? Вопрос, прямой и обнажённый, вонзился как раскалённая спица. Да, чёрт возьми, он стеснялся! Он сгорал от стыда при одной мысли, что Саша увидит его тело — это исхудавшее, покрытое желто-зелеными синяками от бесчисленных уколов, со шрамом-швом, как клеймом, тело. Это тело было картой его падения, и он не хотел, чтобы кто-либо, особенно Саша, её читал. — Я ни капли не стесняюсь, — выдавил он, и голос прозвучал натянуто, фальшиво, как плохо сыгранная нота. — Просто это унизительно. Когда тебя… обслуживают. — Унизительно — позволять чужим людям оттирать тебя от полу, от твоей же крови и рвоты, — мягко, но с железной, неумолимой логикой парировал Саша. Его голос был тихим, но каждое слово падало, как камень. — Унизительно — врать самому себе, что ты справишься, когда ты едва стоишь. А позволить мне помочь тебе подняться, помочь стать чистым… это по-человечески. Или мы уже перестали быть людьми? Или мы уже не партнёры? Август не ответил. Он стоял, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, чувствуя, как под действием украденного препарата, под грузом этой простой, неопровержимой правды, его последние защитные стены трещат и осыпаются. Он был слишком истощён, слишком опустошён, чтобы держать оборону. Он был голым перед этим взглядом, даже в мокрой пижаме. Саша увидел это — не сопротивление, а ту самую пустоту, усталость, беспомощность. Он не стал настаивать словами. Вместо этого он взял со стула большое, мягкое, сухое полотенце и, не спрашивая больше разрешения, осторожно, как накидывают попону на вздрагивающую от холода лошадь, накинул его на плечи Августа. Его прикосновения через ткань были лёгкими, бытовыми, лишёнными какого-либо намёка на пафос. — Помнишь тот проклятый мотель? Где мы ночевали после купаний в реке? — негромко, почти задумчиво спросил Саша, начав бережно, промакивающими движениями сушить его мокрые, спутанные волосы. Август, застигнутый врасплох этим поворотом, промычал что-то невнятное. Память, тугая и заржавелая, с трудом подавала признаки жизни. — Там в душевой, сидел таракан. Не таракан, а монстр. Размером с хорошую мышь. И я, взрослый, здоровый парень, с душераздирающим воплем выскочил оттуда голый, мокрый и впился в тебя, как репейник. Ты тогда поймал меня, и я, кажется, чуть не выбил тебе зубы собственным черепом от испуга. Небольшая, тёплая, почти невидимая улыбка тронула губы Саши, отразившись в голосе мягкими нотами. — И ты что сделал? Не засмеялся. Не оттолкнул со словами «идиот». Даже не вздохнул с раздражением. Ты встал, сунул мне в руки полотенце, зашёл в ту душевую, отправил того усатого монстра в дальнее плаванье. Саша закончил вытирать волосы и теперь, осторожно откинув полотенце, начал через тонкую ткань пижамы промакивать его спину, плечи, где ткань прилипла к мокрой коже. — Так вот. Сейчас этот таракан — он у тебя в голове. И он шепчет тебе, что быть слабым — позорно, что принимать руку помощи — унизительно, что твоё тело — что-то постыдное. А я пришёл его прибить. Дай мне тапок, Август. Просто дай помочь. Дай мне быть тем, кто на посту. Что-то внутри Августа дрогнуло, надломилось и рухнуло с тихим, звонким звуком, который отозвался только в его груди. Вся защита, вся броня цинизма и отстранения рассыпалась в прах, обнажив голую, дрожащую душу. Он не мог говорить. Горло сжал тугой, горячий ком. Он лишь кивнул, опустив голову так низко, что подбородок почти коснулся груди, и почувствовал, как по щекам, обжигая кожу, катятся предательские, горячие капли — не от физической боли, а от чего-то давно забытого, запретного, хрупкого. Саша понял этот жест — этот слом, эту капитуляцию не слабости, а доверия. Он помог ему, уже не сопротивляющемуся, сесть на край кровати, затем взял второе, сухое полотенце и, уже не через ткань, а осторожно распахнув пижаму, начал бережно, с невероятной тактичностью вытирать его грудь, руки, шею. Его движения были медленными, уважительными, лишёнными какого бы то ни было оттенка брезгливости, страха или, что было возможно страшнее всего, жалости. Он был просто… внимательным. Потом он взял флакон с антисептиком, смочил стерильную салфетку и, следуя указаниям медсестры, аккуратно, без нажима, обработал красную, слегка припухшую линию шва на боку. Его пальцы были твёрдыми и в то же время невероятно нежными. — Не больно? — Нет, — прошептал Август, закрыв глаза, позволяя этому прикосновению быть, пытаясь отключить мозг, который уже начинал шевелиться в неправильную сторону. И тут, в этой почти святой тишине, под этими простыми, заботливыми прикосновениями, его отравленный, израненный, преданный мозг совершил самое чудовищное предательство. Он провёл параллель. Близость. Беспомощность. Взрослый, касающийся обнажённого… Из самых тёмных, законсервированных глубин памяти, как из затонувшего корабля, всплыл образ, от которого он бежал годами: полумрак кабинета Освальда, тяжёлая, влажная ладонь, ложащаяся на его голову, сладкий, сиропный голос, проникающий в уши: «Ты такой особенный, Август. Я вижу в тебе родственную душу. Такую хрупкую и такую… сильную. Дай мне помочь тебе раскрыться. Позволь мне направить тебя…» Последующее ощущение леденящего ужаса, тошноты, паралича и всепоглощающего, немого стыда, который съедал изнутри. Тело Августа напряглось мгновенно, как у животного, почуявшего смертельную угрозу. Он дёрнулся назад, резко, неловко, чуть не опрокинув баночку с антисептиком, которая звякнула о металлический поднос. — Август! Что случилось? Я сделал больно? Я задел шов? — мгновенно встревожился Саша, отстраняясь, поднимая руки ладонями вперёд, в жесте «я не виноват». — Нет… просто… всё. Хватит. Довольно, — он выдохнул, и в его глазах, широко раскрытых, мелькнул такой первобытный, чистый ужас и сразу за ним — глухая, чёрная ненависть к самому себе, что Саша всё понял. Понял не детали, не историю, но самую суть, самую рану. — Август, — сказал он очень тихо, так тихо, что это было почти движением губ. И затем он медленно, плавно, давая ему каждую секунду на отпор, опустился перед ним на колени, чтобы быть ниже, чтобы не давить, чтобы не доминировать. — Это я. Саша. Посмотри на меня. Только на меня. Он взял его лицо — холодное, влажное — в свои тёплые, широкие, шершавые от жизни ладони и мягко, но неотвратимо заставил посмотреть в глаза. В его взгляде не было ничего, кроме бездонной боли за него и бесконечной, терпеливой, непоколебимой любви. Не страсти. Не жалости. Любви. — Я не он. Я никогда, слышишь, никогда не стану им. Ты в безопасности. Здесь. Со мной. Я твой… я твой Саша. И затем, словно чтобы запечатать это обещание навеки, стереть ту чудовищную, оскверняющую ассоциацию, Саша медленно, давая ему всё время мира отстраниться, наклонился и прикоснулся губами ко лбу Августа. Это был поцелуй влюблённого. Чистый, сухой, безмолвный. Причастие доверием. Потом его губы, чуть шершавые, коснулись щеки, смывая следы воображаемой грязи — лёгкое, воздушное, почти невесомое касание. Он не отстранялся, а просто прижал свой лоб, тёплый и твёрдый, ко лбу Августа, закрыл глаза, и они так сидели — один на краю кровати, другой на коленях на холодном полу, в тишине палаты, нарушаемой лишь их неровным дыханием и далёким гулом больницы. Август не плакал. Внутри него бушевала и клокотала буря самоотвращения, ненависти к себе за ту самую мысль, за это кощунственное сравнение. Но под этим адом, сквозь химический туман и физическую боль, пробивалось, как первый росток сквозь асфальт, другое чувство. Чувство, что эти прикосновения… они другие. Они не жгли. Не требовали. Не оскверняли. Они просто были. Они лечили. Они были противоядием не только для сегодняшнего стыда, но и для того, старого, запёкшегося. Саша выпрямился, его глаза блестели влажной плёнкой, но он смахнул её тыльной стороной ладони резким, почти сердитым движением. Он снова взял полотенце и закончил то, что начал — бережно, тщательно вытер ему ноги, помог надеть чистую, сухую, пахнущую свежестью пижаму. — Вот. Теперь ты почти респектабельный человек. — он провёл пальцем по щеке Августа. Август сидел, опустив голову, его плечи всё ещё были ссутулены, но уже не от отчаяния, а от непереносимой тяжести принятой помощи, от стыда, который теперь смешивался с чем-то иным — с благодарностью, такой острой, что было больно. Он чувствовал себя чистым снаружи. Но внутри… внутри он всё ещё был грязным. Грязным от украденного, предательского укола. От чудовищных мыслей, которые приходили без спроса. От воспоминаний, осквернивших, казалось, саму возможность нежности навсегда. Но поверх этой древней, въевшейся грязи, как тончайший, первый слой чистого, нетронутого снега, легла новая память. О таракане в мотеле. О друге, который не сбежал от твоего страха, а взял тапок. О прикосновениях, которые не отнимали, а давали. Которые не жгли, а лечили. Он поднял взгляд, наконец встретившись глазами с Сашей, и очень тихо, так тихо, что это было почти беззвучным движением губ, шёпотом из самого сердца, сказал: — Спасибо… Саша улыбнулся. И в этой улыбке, усталой, грустной, но настоящей, было всё: и боль, и усталость, и непоколебимая решимость идти до конца, пройти через любой ад, лишь бы не бросить. — Не за что. Август остался один. Тишина после ухода Саши была густой и физически ощутимой, как будто воздух в палате превратился в тяжёлый, звукопоглощающий сироп. Дверь закрылась с тихим щелчком, оставив его наедине с собой. С тем, кем он стал. Прикосновения Саши ещё горели на его коже — лёгкие, целебные ожоги, но теперь их тепло обращалось против него самого, становясь мучительным напоминанием о его подлости. Он сидел на кровати, сухие пальцы впивались в колени, и его начало тошнить. Это была не физическая тошнота, хотя и она подступала комком к горлу. Это было глубокое, всепоглощающее моральное отвращение к самому себе. Он целовал тебя в лоб. Он мыл тебя. Он смотрел на тебя такими глазами. А у тебя в крови… эта дрянь. Украденная. Грязная. Он чувствовал себя осквернённым. Не из-за Саши. Из-за себя. Он осквернил этот чистый, хрупкий момент своей грязной, химической тайной. И тогда, словно в наказание, она вернулась. Ломка. Не та, всесокрушающая волна прошлой ночи, а подлая, ползучая. Сначала — холодок под кожей, едва уловимый, как предчувствие. Потом — знакомое напряжение в челюстях, желание стиснуть зубы до хруста. В костях, только что получивших передышку, снова заныла та самая, глухая, сверлящая боль. Тревога, беспричинная и всеобъемлющая, начала подниматься из желудка, сжимая внутренности в ледяной кулак. Почему? — в панике пронеслось в его голове. Я же только что… ампула. Она должна была… Она же должна была помочь! Но её действие — жалкое, суррогатное — уже рассеялось, как дым, сметённый надвигающимся штормом настоящей потребности. Его организм, измученный годами мощнейших наркотиков, просто высмеял эту ничтожную дозу лидокаина и мельдония. Это было как пытаться потушить лесной пожар стаканом воды. А протокольные препараты больницы — нейропротекторы, витамины, мягкие седатики — не были предназначены для того, чтобы заглушить рёв абстиненции. Они были костылями для сломанной системы, а не анестезией для ампутации зависимости. Мысли понеслись, цепляясь друг за друга, нарастая, как паническая атака. Они ничего не понимают. Их препараты — это детские игрушки. Они не могут остановить это. Это никогда не кончится. Этот боль, этот страх, этот стыд… он будет всегда. Каждый день. Каждый час. Каждый вдох. Смотреть в эти глаза Саши… зная, что ты врёшь. Чувствовать прикосновения Веймы… зная, что ты недостоин. Лежать под капельницей Волкова… зная, что ты саботируешь всё это изнутри. Проще закончить. Просто… закончить. Перестать дышать. Перестать чувствовать. Перестать быть этим грязным, жалким, лживым куском мяса… Он не мог сидеть. Мозг требовал движения, бегства от самого себя. Он встал, его ноги, всё ещё слабые, чуть подкосились. Он начал ходить. Из угла в угол. От кровати к окну, от окна к двери. Короткими, нервными шагами. Кафель под босыми ногами был холодным, но этот холод не мог пробиться сквозь внутренний жар тревоги. Палата начала меняться. Сначала краем глаза. В углу, где стоял шкаф, тень сгустилась, стала плотнее, чем должна была быть. Он резко обернулся — ничего. Пустота. Он продолжил ходить. На обратном пути от окна его взгляд скользнул по стене напротив. На белой поверхности на секунду проступило пятно — тёмное, расплывчатое, как старая кровь или плесень. Он замер, вгляделся — стена снова была чистой. Галлюцинации. Ранняя стадия. Визуальные искажения. Это не реально, — попытался зацепиться он за обломки медицинских знаний. Но знания были хрупкими, как стекло, а нарастающий страх — монолитен. Он снова зашагал, быстрее. Шлёп-шлёп босых ступней по линолеуму отдавалось в тишине слишком громко. В такт этому звуку из-под кровати послышался другой. Тихое поскребывание. Как будто там что-то шевелится. Он задержал дыхание. Поскребывание стихло. Контроль. Нужно взять контроль. Дышать. Назвать пять предметов. Он остановился посреди комнаты, дрожа. — Лампа… кровать… тумбочка… окно… дверь… — прошептал он. И тогда дверь в его палату, та самая, что вела в коридор, медленно, со скрипом, приоткрылась. Не широко. Всего на пару сантиметров. В щели была кромешная тьма, хотя в коридоре всегда горел ночной свет. Сердце Августа упало, а затем забилось, как бешеный молот. Он застыл, не дыша, уставившись на эту чёрную щель. Из темноты за дверью на него уставился глаз. Один. Человеческий. Но абсолютно неподвижный, широко раскрытый, без моргания. В нём не было ни угрозы, ни любопытства — только пугающая, нечеловеческая фиксация. Август отпрянул на шаг. Глаз не исчез. Он просто смотрел. И за ним, в глубине чёрной щели, что-то пошевелилось. Показался второй глаз. Потом контур носа. Потом рот, растянутый в неестественно широкой, беззубой, беззвучной ухмылке. Это было лицо. Приплюснутое, как будто прижатое к стеклу, но стекла не было. Оно просто висело в темноте дверного проёма. Ледяной ужас сковал его. Это была не мать, не Джефферсон, не Освальд. Это было нечто новое. Безличное и оттого ещё более чудовищное. И лицо начало двигаться. Медленно, плавно, оно стало выплывать из темноты, проникая в его палату. За ним показались плечи, торс… но не тело, а скорее, тень тела, сгусток тьмы, принимающий человекообразную форму. Август отступил ещё, наткнулся на кровать. Его дыхание стало частым, поверхностным. И тогда тихо, едва слышно, скрипнула дверь в ванную комнату. Он рванул головой в ту сторону. В проёме ванной, в полосе света из палаты, стояла ещё одна фигура. Такая же — тёмная, расплывчатая, с тем же уродливо-улыбающимся лицом. Она неподвижно смотрела на него. Сердцебиение заглушило все звуки. В ушах зазвенело. Он обернулся к окну. За стеклом, в чёрной ночи, прижавшись лбами к стеклу, стояли ещё двое. Их лица были плоскими, как маски, улыбки — идентичными, кривыми, безрадостными. Толпа. Они были везде. В каждой точке его периферийного зрения пространство плодило их. У двери. У ванной. За окном. Теперь тени начали отрываться от стен самой палаты — из-за шкафа, из угла у потолка, из-под кровати. Они не приближались. Они просто стояли. Стояли и смотрели на него этими пустыми глазами, с этими нарисованными, жуткими улыбками. Молча. Десятки. Их становилось всё больше. Они заполняли комнату, не двигаясь с места, просто материализуясь из самой темноты и его страха. — Нет… — прохрипел Август, прижимаясь спиной к стене. — Вас нет… вас нет… Улыбки на их лицах, казалось, стали чуть шире. И тогда тот, что был у двери в коридор, сделал шаг вперёд. Медленный, скользящий, неестественный. Его ноги почти не сгибались. Вслед за ним шагнул тот, что был у ванной. Потом те, что у окна, словно просочились сквозь стекло, их силуэты стали чёткими в комнате. Все остальные фигуры синхронно повернули головы в его сторону. И все, как один, сделали шаг. Они идут. Примитивный, животный инстинкт выживания, сильнее любого страха, сбросил оцепенение. Август рванулся с места. Не было мысли, куда бежать. Бежать ОТ. От этой тихой, улыбающейся толпы, надвигающейся на него со всех сторон. Он кинулся к двери в коридор — там стояло их больше всего. Он рванул ручку, дёрнул — дверь была заперта? Нет, она поддалась, распахнулась, и он вылетел в освещённый жёлтым светом коридор. Коридор был пуст. Длинный, бесконечный, сияющий стерильным светом. На полу лежала его тень, вытянутая и искажённая. Он обернулся назад, в свою палату. Из открытого дверного проёма, из темноты комнаты, на порог выползла тень. Потом ещё одна. Они вытекали, как чёрная густая жидкость, и вставали в проёме, их силуэты чётко вырисовывались на фоне света из палаты. Улыбающиеся лица. Десятки лиц. Они вышли в коридор. И пошли за ним. Не бегом. Нет. Они шли той же неторопливой, скользящей, нечеловеческой походкой, синхронно, как один организм. Их шаги были беззвучны, но он чувствовал их приближение — холодной волной по спине. Август побежал. Босые ноги шлёпали по холодному линолеуму, его халат развевался. Он мчался в конец коридора, к выходу из крыла, к свету, к людям. Он обернулся на бегу. Они были уже не только позади. Они вытекали из других дверей, из вентиляционных решёток, из-за углов. Тихая, безмолвная, улыбающаяся процессия преследования. Их становилось всё больше. Весь коридор позади него заполнялся этими двигающимися тенями. Он добежал до поворота, рванул за угол. Новый коридор. Длинный, яркий, пустой. И в самом его конце, у следующего поворота, стояла уже новая группа. Они ждали его. С теми же лицами. С теми же улыбками. Август закричал. Звук вырвался хриплым, сдавленным воплем, затерявшимся в пустоте. Он развернулся, побежал обратно. Навстречу основной массе. Они шли на него стеной, медленно, неотвратимо, заполняя весь проход от стены до стены. Он заметил дверь в служебное помещение — приоткрытую. Он нырнул туда, захлопнул дверь, прислонился к ней спиной, дико дыша. Темнота. Запах хлорки и тряпок. Он щупал в темноте, ища замок, защёлку. Её не было. Снаружи послышался тихий, мягкий шорох. Как будто множество ног мягко шаркает по линолеуму. Они остановились прямо за дверью. Он чувствовал их присутствие сквозь тонкую деревянную панель. Чувствовал их взгляды, упиравшиеся в дверь. Тишина. Долгая, давящая. Потом дверная ручка медленно, плавно начала поворачиваться. Август отпрянул вглубь комнаты, наткнулся на полки с вёдрами и швабрами. Он зажмурился, вжавшись в угол, подняв руки, чтобы защититься. — НЕТ! ОСТАВЬТЕ МЕНЯ! УЙДИТЕ! Щелчок. Дверь отворилась. В проёме, заливаемые светом из коридора, стояли они. Первый ряд. Улыбающиеся лица смотрели прямо на него в темноту кладовки. Они переступили порог. Вошли. За ними — следующие. Они начали заполнять маленькое помещение, беззвучно окружая его, сжимая кольцо. Их улыбки в полумраке казались светящимися. Он кричал, но его крики поглощала их немая, улыбающаяся масса. Они протягивали к нему руки — не чтобы схватить, а как будто в приглашении, в жесте «иди с нами». Их лица наклонялись ближе, ближе… Август вздрогнул всем телом и открыл глаза. Он лежал в своей кровати. Сердце колотилось, выскакивая из груди. Тело было мокрым от холодного пота. Он лежал неподвижно, уставившись в потолок, слушая тишину. Палата была пуста. Дверь в коридор закрыта. В окне — предрассветная мгла. Никаких теней. Никаких улыбающихся лиц. Он не бежал. Он даже не вставал с кровати. Это было всё у него в голове. Целиком. Весь этот кошмар с толпой. Но он чувствовал каждое мгновение так же отчётливо, как если бы это произошло наяву. Усталость в ногах от «бега». Холодный пот. Сдавленность в груди от ужаса. Он медленно поднял дрожащую руку и провёл по лицу. На щеке была соль. От слёз? От пота? Он не помнил, чтобы плакал. Он остался наедине. Не с призраками из прошлого, а с новой, более изощрённой тварью, которую породил его собственный, химически искорёженный мозг. С безликой, улыбающейся толпой отчаяния, которая ждала его не в углах комнаты, а в извилинах его сознания. И он понимал — в этой битве не было ни Саши, ни двери, в которую можно было бы убежать. Это было внутри. И это только начиналось. Утро не наступило. Оно вползло в палату серой, ядовитой росой, пропитав воздух до самого основания лёгких. Август не спал. Сон был для живых, а он существовал в промежуточном состоянии — в лимбе между химическим адом и человеческой реальностью, которая с каждым часом становилась всё более чуждой, более болезненной. Он лежал, уставившись в потолок, и слушал. Слушал тиканье метронома в собственных висках, ровный, навязчивый ритм приближающейся бури. Ломка уже не приходила волнами. Она стала постоянным фоном, низкочастотным гулом вселенной, в которой он теперь был заключён. Но сегодня утром гул начал нарастать, переходя в оглушительный рёв. Это была не просто боль в костях. Это было ощущение, будто под кожу насыпали битого стекла и раскалённых иголок, и теперь каждая мышца, каждый нервный узел, каждый миллиметр соединительной ткани медленно, методично разрывался изнутри. Его трясло. Мелкая, неконтролируемая дрожь пробиралась из глубины позвоночника, сотрясая рёбра, сбивая дыхание. Зубы выбивали судорожную чечётку, и он кусал внутреннюю сторону щеки до крови, чтобы заглушить этот звук, но вкус меди только подливал масла в огонь тошноты. Он пропустил завтрак. Мысль о еде, о необходимости жевать, глотать, переваривать, была чудовищной, кощунственной. Вместо этого, когда медсестра ушла, оставив поднос с пресной кашей, он подполз к раковине и, включив ледяную воду, пил прямо из-под крана. Он пил жадно, судорожно, литрами, пытаясь затопить внутренний пожар, смыть со слизистых горла липкий привкус страха и химического разложения. Вода лилась по подбородку, заливая халат, но внутренний пожар только разгорался, подпитываемый новой порцией холодной влаги. И тогда его рука, помимо воли, как отдельное существо, потянулась не к кнопке вызова, а под матрас. Там, в пыльной складке, лежало его последнее сокровище, его позорный талисман — последняя украденная ампула. Он вытащил её. Стекло было холодным и удивительно тяжёлым. Последняя. Кража. У самого себя. У Саши. У всех. Мысль была тупой, безэмоциональной. Не было даже стыда. Был только животный, всепоглощающий импульс: заглушить. Заткнуть. Остановить этот рёв. Процедура была отработана до автоматизма. Надлом тонкого горлышка с сухим щелчком. Набор мутной жидкости в шприц с дрожащих, но невероятно точных рук. Он даже не искал вену — это требовало концентрации, которой не было. Быстро, резко, с коротким шипящим выдохом, он вогнал иглу в мышцу бедра. Острая, знакомая боль пронзила плоть — кара за мгновенное облегчение, которое должно было вот-вот наступить. Оно не наступило. Жалкий суррогат, словно насмехаясь, растворился в его отравленной крови, не оставив и следа. Это был плевок в лицо утопающему. Организм, изнасилованный годами мощнейших опиатов и психотомиметиков, просто выплюнул эту жалкую пародию на химическое утешение. И тогда ад вырвался на свободу во всей своей мощи. Его вырвало. Резко, болезненно, на пол, прямо на холодный линолеум. Прозрачная слизь, потом жёлчь, горькая и едкая. Спазмы скрутили тело, выгибая дугой. В ушах зазвенело, и в этот звон начали вплетаться голоса. Не просто шёпот. Это был хор. Многоголосый, диссонирующий, накладывающийся сам на себя. Голос Освальда, сладкий и ядовитый: «Видишь? Наука бессильна. Только химия даёт ответы». Голос матери, искажённый пламенем: «Больно, сынок? Мне тоже было больно. Всё горит…» Голоса тех, улыбающихся теней из кошмара: «Присоединяйся. Улыбнись. Перестань бороться». И самый страшный, тихий, его собственный внутренний голос, звучащий как приговор: «СДЕЛАЙ ЭТО. ПРЕКРАТИ ЭТО. КОНЕЦ — ЭТО ЕДИНСТВЕННАЯ МИЛОСТЬ». В этот момент в дверь постучали. Три чётких, неумолимых удара, пронзивших гул в его голове. Он не ответил. Не мог. Дверь открылась, и в проёме, окутанная лучами утреннего света из коридора, появилась Маргарита Сергеевна. Она выглядела собранной, в строгом костюме, с блокнотом в руках. Но её профессионально-доброжелательное выражение лица сменилось настороженной оценкой, когда она увидела его. Он сидел на полу, прислонившись к кровати, в луже собственной рвоты, лицо было мертвенно-бледным, покрытым холодной испариной, глаза — два огромных, тёмных, безумных омута — смотрели сквозь неё, в какую-то ужасную точку на стене. — Август Вернер? — её голос прозвучал осторожно, как шаг по тонкому льду. — У нас назначена встреча. Вы… в состоянии? Он медленно, с трудом, перевёл на неё взгляд. Её лицо плыло, расплывалось, накладывалось на другие лица. То на слащавую улыбку Освальда, то на холодную маску Волкова, то на безликую гримасу ночного кошмара. Он не мог собрать её черты воедино. — Воды… — прохрипел он, и это было не слово, а звук, вырванный из пересохшего горла. Она кивнула, её движения стали ещё более плавными, предупредительными. — Конечно. Проходите, пожалуйста, в кабинет. Там есть. Он поднялся, держась за край кровати так, что костяшки пальцев побелели. Мир качнулся. Пол ушёл из-под ног, потом вернулся. Он зашагал за ней, его походка была шаткой, пьяной, но не от алкоголя, а от внутреннего землетрясения. По коридору он шёл, глядя прямо перед собой, но боковым зрением видел, как из каждой двери, из каждой тени, выползают и вытягиваются тёмные, улыбающиеся силуэты. Они шли за ним тихой, бесшумной процессией. В кабинете он рухнул в кресло, не дожидаясь приглашения. Воздух, пропитанный ароматической палочкой с запахом сандала, ударил в нос, смешавшись с ещё не выветрившимся запахом его собственной рвоты, и ему снова стало дурно. — Воды, — повторил он, уже не прося, а требуя, его взгляд прилип к хрустальному графину на столике. Она налила стакан, протянула. Он выхватил его, не касаясь её пальцев, и выпил залпом, не дыша. Вода была тёплой, но он не чувствовал температуры. Он чувствовал только пустоту, которую она не заполняла. Он потянулся к графину сам. Его рука дрожала так, что хрусталь звенел о край стакана. Он налил ещё. И ещё. Пил большими, жадными, булькающими глотками, вода стекала по подбородку, капала на грудь. Он выпил почти весь графин, опустошил его, как будто мог смыть этой жидкостью не только жажду, но и голоса, и боль, и само своё существование. Маргарита Сергеевна наблюдала. Её первоначальная настороженность переросла в тревогу, а теперь уже в профессиональную, холодную тревогу. Она видела не просто пациента в стрессе. Она видела систему, идущую в разнос. — Август, — заговорила она очень тихо, очень спокойно, но в голосе появилась стальная нить. — Ваше состояние вызывает опасения. Я думаю, нам стоит прервать сеанс и позвать доктора Волкова. Слово «Волков» прозвучало для его искажённого восприятия как выстрел. Оно слилось с голосами в голове, которые завопили в унисон: «ВРАЧ! УКОЛ! КЛЕТКА! СВЯЖУТ! НЕ ДАДУТ УЙТИ! ПРЕКРАТИ ЭТО СЕЙЧАС ЖЕ!» Он поднял на неё взгляд. Перед ним колыхалось и переливалось не лицо психолога. Это была маска. Сшитая из лоскутов всех его страхов. Там были глаза Освальда, рот Джефферсона, улыбка тех ночных теней. — Молчи… — прошипел он, и голос его был похож на скрежет камня по камню. — Август, это я, Маргарита Сергеевна. Вы в безопасности. Мы просто… — ЗАТКНИСЬ! — рёв вырвался из его груди, дикий, нечеловеческий, полный такой накопленной ярости и боли, что она отпрянула, вжавшись в спинку своего кресла. Он вскочил. Кресло отлетело назад с оглушительным грохотом, ударившись о стену. Всё его тело было напряжено до предела, каждая жила на шее выступила наружу. Его взгляд метнулся по комнате, выискивая угрозу, выход, оружие. И остановился на графине. На тяжёлом, гранёном хрустальном графине. Мысли больше не было. Был только животный импульс — уничтожить угрозу. Уничтожить этот мир, который его мучает. С рычащим воплем, в котором смешались ярость, ужас и отчаяние, он схватил графин и со всей силы, с размаху, швырнул его на пол перед собой, прямо между собой и психологом. Звук был апокалиптическим. Не просто звон разбитого стекла. Это был взрыв. Тысячи осколков хрусталя, сверкающих, как алмазы смерти, взметнулись в воздух и обрушились дождём на пол, на стол, на её туфли. Вода хлынула потоком, смешиваясь с осколками. Один крупный, острый, как бритва, осколок отлетел и вонзился в деревянную ножку стола, застряв там с угрожающим дребезжанием. Маргарита Сергеевна вскрикнула, прикрывая лицо руками, но не побежала. Она замерла, прижавшись к стене, её глаза за стёклами очков были круглыми от чистого, неподдельного ужаса. Август стоял, тяжело дыша, его грудь вздымалась, как у загнанного зверя. Его взгляд лихорадочно скользил по осколкам. И остановился на самом большом — длинном, изогнутом, с лезвием, достойным самурайского меча. Он наклонился. Его пальцы, уже не дрожа, с неестественной, хищной точностью сомкнулись на холодном стекле. Он поднял его. Осколок лежал в его руке, отражая в своих гранях искажённое, безумное лицо и свет лампы. — Не подходи… — его голос был теперь тихим, срывающимся, но от этого в тысячу раз страшнее. — Не подходи ко мне… все… все враги… все лгут… хотят… хотят, чтобы я… Слёзы, горячие и беззвучные, хлынули по его щекам, смешиваясь с потом. Он не угрожал ей. Он угрожал миру. Самому себе. Он сжимал осколок так сильно, что тонкое стекло начало впиваться в кожу ладони. По его пальцам, сначала медленно, потом быстрее, поползли тонкие алые ручейки. Кровь капала на пол, на осколки, образуя маленькие, тёмные лужицы. — Август… — попыталась она заговорить, её голос был хриплым от страха, но в нём пробивалась профессиональная выучка. — Отдай стекло… Посмотри, ты режешь себя… Дай мне помочь… — ПОМОЧЬ? — он закричал, и в крике этом была вся его сломанная жизнь. — КАК? КАК ВЫ МОЖЕТЕ ПОМОЧЬ? ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ! ВЫ НЕ ЧУВСТВУЕТЕ! ТУТ! — он ткнул себя окровавленной рукой с осколком в висок. — ТУТ АД! И ВЫ С ВАШИМИ СЛОВАМИ, С ВАШИМИ ТАБЛЕТКАМИ… ЭТО ДЕТСКИЕ ИГРУШКИ! Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ЭТО ПРЕКРАТИЛОСЬ! ПОНЯЛ? ПРЕ-КРА-ТИ-ЛО-СЬ! Дверь кабинета с грохотом распахнулась. На пороге застыла медсестра Елена, неся стопку свежего белья. Её лицо, обычно такое доброжелательное, исказилось в маске первобытного шока. Глаза выкатились, рот беззвучно открылся. Стопка белья выскользнула из её ослабевших рук и рухнула на пол. — Господи… Господи Иисусе… — она прошептала и, не в силах сдвинуться с места, закричала, оборачиваясь в коридор, пронзительно, на всю больницу: — ТРЕВОГА! КАБИНЕТ 3! С ОРУЖИЕМ! КРОВЬ! Август услышал крик, топот ног, взволнованные голоса. Но это был далёкий шум. Гораздо громче были голоса в его голове. Они перешли на ликующий, торжествующий шёпот: «Да. Да! Они пришли. Они свяжут. Уколят. Унизят. Не дай им. Возьми контроль. СДЕЛАЙ ЭТО САМ. Прекрати их игру. ВСКРОЙ ВЕНЫ. ПОКАЖИ ИМ НАСТОЯЩУЮ КРОВЬ. КРАСИВО. ЧИСТО. ОКОНЧАТЕЛЬНО». В дверях, оттесняя остолбеневшую медсестру, появились двое санитаров — те же, что были вчера. Их лица были каменными, но в глазах читалась готовность. Они увидели окровавленного пациента с огромным осколком стекла в руке и психолога, прижатую к стене в углу, отрезанную от выхода его телом. — Отойди от него, доктор! Медленно! — скомандовал один, низким, властным голосом, делая шаг вперёд. Но Маргарита Сергеевна, бледная как полотно, дышащая коротко и часто, резко качнула головой. — Нет! Стойте на месте! — её голос пересилил рёв в её собственных ушах. Она, как клиницист, видела то, что не видели они: его позу. Он стоял, заслоняя её, но остриё стекла было направлено не на неё, а в сторону, в пустоту. Его тело было повёрнуто к ним, к двери, к угрозе. Даже в этом психотическом разрыве, он не рассматривал её как цель. Он… защищал своё пространство. Или то, что в его голове находилось в этом пространстве. — Он не атакует! Не провоцируйте! — Он истекает кровью и вооружён! Это протокол, доктор! — из-за спин санитаров раздался жёсткий, как сталь, голос Волкова. Он появился в дверном проёме, его взгляд, холодный и быстрый, оценил потерю крови, размер осколка, позицию. — Немедленная нейтрализация и седация! Взять! Санитары напряглись, готовясь к броску. И тут в уже переполненный, наэлектризованный дверной проём втиснулось ещё одно тело. Саша. Он был без халата, в простой футболке, на лице — следы недосыпа и мгновенно вскочившая паника, которая сменилась ледяной, ясной решимостью, когда он увидел картину: Август с окровавленным стеклом в руке, залитый кровью и потом, с лицом, искажённым нечеловеческим страданием. — Стойте! — его голос, хриплый от напряжения, перекрыл все остальные. Он не смотрел на врачей. Он смотрел только на Августа. И он узнал. Узнал этот взгляд. Такой же был в подвале, когда реальность уже трещала по швам. Он говорил не с буйным пациентом. Он говорил с человеком, которого уводили в иной мир галлюцинации. — Август, — сказал Саша, и его голос стал странно мягким, почти певучим, каким говорят с детьми или с ранеными животными. Он сделал шаг вперёд, игнорируя предостерегающий жест Волкова. — Август, это я. Саша. Посмотри на меня. Только на меня. Август медленно, с трудом, перевёл на него взгляд. Его глаза были полыхающими пещерами, в которых отражался весь его личный ад. — Я знаю, — тихо, но чётко сказал Саша, делая ещё один маленький, бесконечно осторожный шаг. Он вёл диалог с галлюцинацией, как с реальным собеседником. — Он здесь? Освальд? Покажи мне, где он. Август судорожно ткнул окровавленным осколком в пустое пространство между собой и психологом, потом в сторону санитаров, потом себе в висок. — Везде… В голове… Громко… «ПРЕКРАТИ, ПРЕКРАТИ, ПРЕКРАТИ» — Это галлюцинации, — с абсолютной, неколебимой уверенностью заявил Саша, и его голос приобрёл стальные нотки. Он говорил прямо в пустоту, куда указывал Август. — Он мёртв. Помнишь подвал? Тебе надо контролировать дыхание, закрой глаза. Сделай вдох. Этот прямой, сюрреалистический вызов невидимому мучителю заставил всех замереть. Даже Волков на секунду умолк, его клинический ум не мог обработать эту иррациональность. Но для Августа это был спасательный круг. Он с силой зажмурился, попытавшись с контролировать себя, привести в чувство. Но голоса, почуяв слабину, набросились с новой, изощрённой силой. Они перешли на срочный, настойчивый, убедительный шёпот, который заполнил собой всё: «Он не понимает. Он слаб, как и они. Только ты силён. Только ты можешь это остановить. Вскрой вены. Посмотри, как течёт. Это будет искупление. Это будет красиво. Чистая, алая река. Это будет ОКОНЧАТЕЛЬНО. СДЕЛАЙ ЭТО. СЕЙЧАС. ПОКА ОНИ НЕ ОСТАНОВИЛИ». — Не… не могу больше… — застонал Август, и в этом стоне была вся вселенская усталость. Его свободная, окровавленная рука поднялась и вцепилась в собственные волосы у виска. Пальцы сжались в судороге. — Не могу… ГОЛОСА… — АВГУСТ, НЕТ! — поняв его намерение за долю секунды до действия, закричал Саша, бросаясь вперёд. Но было поздно. С диким, сдавленным рыком, в котором смешались боль, отчаяние и страшное, покорное решение, Август дёрнул руку на себя. Раздался отвратительный, влажный звук — целый клок тёмных, спутанных волос остался у него в кулаке. Боль была острой, реальной, но она была ничто по сравнению с приказом, звучавшим в его черепе. И затем, не глядя ни на кого, с выражением почти что мистического отрешения на лице, он поднёс длинный, окровавленный осколок к своей левой руке. К тонкой, синеватой сети вен на внутренней стороне запястья. — ХВАТАЙТЕ ЕГО! — проревел Волков, и санитары рванулись, как пружины. Но первым был Саша. Он не пытался выбить стекло. Он не пытался схватить его за руку. Он сделал единственное, что мог. Он бросился вперёд и просто накрыл своим телом ту руку, что держала осколок. Он обхватил её обеими руками, прижал к своей груди, захватив и запястье Августа, и острый край стекла, направленный на вены. Острый край вонзился ему в ладонь. Саша даже не дрогнул. Он просто сжал сильнее. — Всё, — хрипел он, прижимая окровавленный комок из своих и его рук к своему сердцу, чувствуя, как тёплая, липкая кровь — чья, он уже не понимал — заливает его футболку. — Всё, держись. Я здесь. Я держу. Я не отпущу.Чувствуешь? Я не отпущу. Держись за меня. За мою руку. Август замер. Его тело, готовое было совершить последнее, фатальное движение, дрогнуло и обмякло. Осколок, зажатый теперь между их окровавленными ладонями, выскользнул и с глухим стуком упал на пол, уже не страшный, просто кусок грязного стекла. Он издал звук — долгий, гортанный, раздирающий душу вопль, в котором не было слов, только первобытная агония, предельное отчаяние и, возможно, первый, хриплый, кровавый вдох после долгого утопления. Он рухнул вперёд, и Саша принял его всей своей тяжестью, не отпуская окровавленную руку, прижимая его окровавленную голову к своему плечу, качаясь с ним на коленях среди осколков и луж крови под оглушительную тишину, наступившую после бури. Кризис миновал. Ценой новой, глубокой раны на его запястье — тонкой, кровавой черты, которую он сам провёл по карте своего тела. Ценой клока вырванных волос. Ценой крови Саши, смешавшейся с его собственной на полу кабинета. Он был жив. Его держали. И впервые за всё это время, в самый пик его личного, безумного ада, в момент, когда он попытался исполнить самый страшный приказ своих демонов, он не был один. Его падение кто-то остановил не уколом, не силой, а своим телом, своей болью, своей немыслимой, упрямой любовью. Сознание возвращалось не вспышкой, а серией надрывных, хаотичных рывков, будто кто-то изнутри его черепа грубо, с хрустом, переключал каналы в разбитом телевизоре его разума. Каждый новый кадр прожигал сетчатку: звёздный дождь хрустальных осколков, разрезающих темноту; алые, густые ручьи, ползущие по глянцево-белому линолеуму в причудливых узорах; синие, злые искры, сыплющиеся с яркого света ламп; искажённое гримасой не то боли, не то невыразимого ужаса лицо Саши, вплотную прижатое к его собственному, так близко, что он чувствовал запах его дыхания — мята и что-то металлическое. Потом — Боль. Не абстрактная, а конкретная, географическая карта страданий на его теле: острая, жгучая полоса на запястье левой руки, будто его пытались перепилить тупой ножовкой; тупая, тянущая боль в коже головы, на макушке, где был вырван с мясом целый клок волос; и глухая, всеобъемлющая ломота в каждой мышце, в каждом суставе, как после того, как его долго и смачно били мешками с песком. Он открыл глаза. Слишком резко. Палата. Его палата, эта клетка с белыми стенами и запахом антисептика, въевшимся в сам воздух. Но всё казалось другим — слишком ярким, слишком чётким, выверенным до болезненности, как будто мир стал гиперреалистичной картиной, а кто-то за его спиной выкрутил контраст и насыщенность на максимум, заставив краски кричать. Он лежал на спине, неподвижно, ощущая холодную влагу простыни под спиной. Обе руки были перетянуты белыми бинтами. Левая — плотным, туговатым коконом от запястья почти до локтя, под которым пульсировал огнём порез. Правая — проще, на ладони, там, где он сжимал осколок, пока не побелели костяшки. И к рукам, к запястьям, поверх бинтов, были пристёгнуты мягкие, но неоспоримые в своём намерении фиксаторы из эластичной ткани, привязанные ремнями к холодным металлическим поручням кровати. Не классическая смирительная рубашка. Но посыл был кристально ясен, как этот проклятый воздух: ты больше не хозяин своим рукам. Ты — вещь. Воздух гудел тяжёлой, густой тишиной, нарушаемой лишь монотонным, гипнотическим пиканьем кардиомонитора и… приглушёнными, словно из-за толстого стекла, голосами у окна. Он медленно, с трудом, будто шея была отлита из свинца, повернул голову. Боль пронзила основание черепа. У окна, залитые холодным, безжалостным светом раннего утра, которое резалось вертикальными полосами жалюзи, стояли они. Вейма и Саша. Они о чём-то говорили, низко, интенсивно. Их слова долетали до него обрывками, искажёнными, будто они говорили под водой, а он слушал, утопая. «…больше не может… ответственность…» — долетал обрывистый голос Веймы. «…но ты же видела его состояние… нельзя просто…» — это был Саша, его голос звучал сдавленно, почти умоляюще. Они решают. Без меня. Как всегда. Моё тело, моя жизнь, их шахматная доска. Вейма резко повернулась, словно почувствовала его взгляд. Её лицо — безупречная маска деловой сдержанности, тот самый щит, который она носила как вторую кожу. Но в уголках её тонко подведённых глаз таилось что-то напряжённое, чуждое, крошечная трещина в фарфоре. И губы — они были сжаты слишком плотно, будто удерживали внутри поток чего-то горького и колкого. — О, ты проснулся, — произнесла она, и её голос был как дорогой шёлк, натёртый наждачной бумагой, неестественно ровный, лишённый каких бы то ни было вибраций. Она сделала шаг к кровати. Её острые каблуки отстукивали по кафельному полу чёткий, неумолимый, похоронный ритм. Тук. Тук. Тук. Звук входил в виски синхронно с пульсацией боли, становился частью его. — Мы как раз обсуждали твою судьбу, Август. Она остановилась у изголовья, глядя на него сверху вниз, с высоты своего безупречного костюма и безупречной жизни. Её тень, длинная и холодная, легла на него, накрыла грудь и лицо, словно саван. От неё пахло дорогим, ледяным парфюмом с нотами морозного воздуха и металла. — Ты перешёл все мыслимые и немыслимые границы, — продолжила она, не меняя тона. — Угрожал сотрудникам клиники. Нанёс себе увечья в состоянии, которое даже врачи не рискнули назвать просто истерикой. Больница, — она сделала маленькую, паузу, давая словам осесть, как камням, — больше не может нести ответственность за тебя в рамках обычного стационара. Риски слишком велики. И я… — в её голосе вдруг прозвучала фальшивая, театральная дрожь, искусственная капля эмоций, которая не дотянулась до её глаз, остававшихся сухими и острыми, — я больше не могу рисковать твоей жизнью здесь. Понимаешь? Я больше не сплю по ночам. Мы везём тебя в другое место, Август. В место, где тебя… приведут в порядок. Где будет круглосуточное наблюдение, более жёсткий, но эффективный протокол. Август почувствовал, как в горле сжимается холодная, железная петля панического страха. Она душила, не давая воздуха. — В наркологический диспансер? — выдохнул он, и его собственный голос прозвучал хрипло, чужим, потерянным, голосом затравленного зверя. Он отчаянно искал взглядом Сашу. Смотри на меня. Посмотри. Скажи, что это не так. Тот стоял чуть позади Веймы, его плечи были ссутулены, лицо — мрачной маской, опущенной в пол. Он не смотрел на него. Предатель. Ты тоже. Все. Вейма слегка, почти по-птичьи, наклонила голову. Её взгляд стал нарочито жалостливым, мягким, и от этого стало в тысячу раз страшнее. Так смотрят на безнадёжно больное животное перед тем, как усыпить. — Нет, дорогой. В закрытое отделение частной клиники. В Швейцарии. Там есть специалисты мирового уровня, которые работают именно с такими… сложными, резистентными случаями. С такими, как ты. «Случаями». Не «братом». Случаями. Я уже не человек. Я — клинический случай. — Нет… — прошептал он, и слово сорвалось с губ само, как последний стон. — Нет, нет, нет, послушай, я… это было… — Август попытался приподняться на локтях, но фиксаторы держали его с немой, механической силой, врезаясь в кожу. Паника, липкая, чёрная и всепоглощающая, поползла из самого желудка, заполняя всё внутри, вытесняя мысли. — Это была истерика! Ломка! Ты же знаешь! Я не контролировал себя! Я не хотел! Вейма, ради всего святого, ты же понимаешь, это болезнь говорит, а не я! — Я понимаю, что ты представляешь опасность, — холодно, как лезвие скальпеля, парировала она. Никаких эмоций. Только констатация. — В первую очередь для себя. Исчерпаны. Все. Возможности. Здесь. — Вейма! — его голос сорвался на крик, рваный, сиплый. Он рванул руки изо всех сил, фиксаторы впились в запястья, но не поддались. Боль пронзила руки, но он почти не почувствовал её на фоне дикого ужаса. — Ты не можешь! Ты ОБЕЩАЛА! Домашнее лечение, под наблюдением! Ты сама сказала, что клиника — последний вариант! — Ты сделал домашнее лечение невозможным, — её тон стал резче, в нём зазвучали стальные, негнущиеся нотки, сорвалась маска. — Ты доказал, что не способен на минимальный контроль даже под присмотром. Ты — непредсказуемая бомба. Саша, — она обернулась к парню, не отрывая холодных глаз от Августа, — принеси ему воды. Он невменяем, горло пересохло от криков. Саша молча, покорно кивнул, бросив на Августа быстрый, скользящий и совершенно непроницаемый взгляд — в нём не было ни поддержки, ни сочувствия, лишь усталая пустота, — и вышел из палаты. Звук закрывающейся двери прозвучал как щелчок затвора. Этот уход, эта молчаливая покорность, будто острым лезвием резанули по последним живым остаткам надежды, что ещё теплились где-то глубоко внутри. — Саша! НЕ УХОДИ! — закричал Август ему вдогонку, голосом, полным такой первобытной мольбы, что самому стало стыдно. Но дверь уже захлопнулась. Он перевёл безумный, залитый слёзами ярости взгляд на сестру. Ненависть, внезапная и всепожирающая, вспыхнула в груди ярче страха. — Ты… ты меня предаёшь! Снова! Ты всегда так! Убрать проблему с глаз долой! Спрятать! Запереть! Решить, как с неисправной вещью! Ты не сестра, ты… ты тюремщик! — Успокойся, Август, — её голос стал ледяным, командирским, голосом человека, привыкшего, что его приказы не обсуждаются. В нём не осталось и тени сестры. — Истерика ничего не изменит. Решение принято. Оно не подлежит обсуждению. Завтра утром — перевозка. Всё готово. — Я НЕ ПОЕДУ! — он орал теперь, рычал, как зверь в капкане, брыкаясь ногами, тряся кроватью так, что капельница задёргалась. Слёзы ярости, беспомощности и отчаяния текли по его лицу, смешиваясь с потом, солёные и жгучие. — ТЫ НЕ ИМЕЕШЬ ПРАВА! Я ВЗРОСЛЫЙ ЧЕЛОВЕК! Я ОТКАЗЫВАЮСЬ! Я ПОДПИШУ ОТКАЗ! — Ты недееспособен в данный момент, — отрезала Вейма, скрестив руки на груди. Её поза, её лицо — всё было каменным, высеченным из гранита непреклонности. — И я, как твой официальный опекун и представитель, это право имею. Кончай этот дешёвый цирк. Ты только усугубляешь ситуацию и подтверждаешь все наши опасения. — ТЫ НЕ СЛУШАЕШЬ МЕНЯ! — вопил он, и его крик был полон такой экзистенциальной, одинокой боли, что, казалось, сами стены должны были содрогнуться. — НИКТО МЕНЯ НЕ СЛУШАЕТ! ВЫ ВСЕ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я СДОХ! Я НЕ ХОЧУ В КЛЕТКУ! Я БОЮСЬ, ТЫ СЛЫШИШЬ? Я БОЮСЬ ТАМ СОВСЕМ СОЙТИ С УМА! — Я сказала, успокойся! — рявкнула Вейма, и в её голосе впервые, как прорвавшая плотину вода, прорвалось настоящее, неприкрытое раздражение, злость, усталость от него, от всего этого. Она шагнула вплотную к кровати, нависла над ним, её лицо на мгновение исказила отвратительная гримаса гнева. — Ты ведёшь себя как испорченный, невоспитанный ребёнок! ХВАТИТ! Их взгляды скрестились — её, полный холодной, неумолимой, почти бесчеловечной решимости, и его, полный животного, панического ужаса и ненависти. И в этот миг, в точке максимального натяжения… Всё оборвалось. Рёв в его горле замер, будто перерезанный. Слёзы остановились на полпуди. Мир перед глазами как будто мигнул, дрогнул, словно плохо закреплённая декорация. Звуки ушли в вату, свет погас на долю секунды. Он открыл глаза. И осознал, что стоит. Стоит твёрдо, на обеих ногах, посреди своей палаты. На холодном кафеле пола. На нём по-прежнему больничная пижама, но она… была в пятнах. Тёмных, липких, ещё влажных и тёплых пятнах, которые расползались по груди, животу, рукавам. Руки… руки не были зафиксированы. Они висели свободно по бокам, тяжёлые, странно онемевшие. И в правой, сжатой в белой от напряжения костяшках кулаке, он держал… осколок. Не хрустальный, а металлический. Длинный, острый, грязный обломок от штатива капельницы, который он, должно быть, с дикой, нечеловеческой силой выдернул и отломил. На конце обломка висела тёмная, густая капля. Он медленно, с трудом, будто против воли, поднял взгляд. На полу, у его ног, в нелепой, скорченной позе, лежала Вейма. Она была в том же безупречном синем деловом костюме. Но пиджак был дико распахнут, а на светлой, шёлковой блузке под ним цвели два огромных, алых, мокрых цветка смерти — одно на животе, другое, большее и ужасное, расползалось от шеи. Её горло… её горло было перерезано. Широкая, безобразная, рваная рана зияла, как второе, немое устье, из которого уже не лилась алая артериальная струя, а лишь медленно, лениво сочилась тёмная, почти чёрная масса. Её глаза, широко раскрытые, смотрели в потолок, стекленея, утрачивая последний блеск жизни. На её лице, искажённом, застыло выражение не столько ужаса, сколько глубочайшего, абсолютного, немого изумления. Как ты посмел? Тишина. Абсолютная, звенящая, давящая тишина, нарушаемая лишь нарастающим, высоким гудением в его собственных ушах и тихим, мерзким бульканьем оттуда, с пола. Нет. Нет. Нет. Этого не может быть. Мысль не формулировалась, рассыпалась. Был только чистый, леденящий душу, парализующий ужас, который сковал всё тело, выжег всё внутри. Он разжал пальцы. Окровавленный осколок звякнул о кафель, отскочил, покатился. Звук был чудовищно громким в этой тишине, звуком приговора. Я убил её. Я убил свою сестру. Своими руками. Я… я вонзил этот кусок железа в её плоть. Я… Паника, теперь уже тихая, бесшумная, червивая, принялась методично, хладнокровно разрушать всё внутри, разъедая остатки разума. Он посмотрел на свои руки. Они были в крови до локтей, в запёкшихся, липких потёках. На одежде — брызги, мелкие, как крап, и большие, размазанные пятна. Он обернулся, его взгляд дико, бешено забегал по комнате, ища выход, спасение, хоть что-то. Шкаф. Небольшой, белый шкаф, где лежали его вещи, привезённые Веймой в первый день. Действуя на слепом, животном автомате, движимый одним примитивным инстинктом — бежать, скрыться, исчезнуть, — он подошёл к шкафу. Его окровавленные пальцы оставляли чёткие, красные отпечатки на белой глянцевой краске, как печати вины. Он нашел свои старые, тёмные, почти чёрные джинсы, чёрную водолазку, потрёпанную кожаную куртку. С дикой, лихорадочной, сумасшедшей скоростью он стал срывать с себя окровавленную пижаму и натягивать свои вещи. Ткань джинсов и водолазки прилипла к мокрой от пота и крови коже, холодная и неприятная. Он не чувствовал ничего, кроме всепоглощающего, белого, режущего шума в голове, заглушавшего всё. Потом его взгляд, скользя, упал обратно на Вейму. На её тонкий, кожаный пояс. Там, в аккуратной кобуре из тонкой, мягкой кожи, лежал небольшой, элегантный, пистолет. Его рука дрожала мелкой, неконтролируемой дрожью, когда он нащупал холодную металлическую застёжку, расстегнул её и вытащил холодный, удивительно тяжёлый для своих размеров кусок металла. Он разбирался в оружии, ощутил смертельный вес прошлого. Бежать. Надо бежать. Пока не пришли. Пока не увидели. Он, не глядя больше на неподвижное тело на полу, на это немое свидетельство своего падения, выскользнул из палаты в пустой, ярко освещённый коридор. Коридор был пустынен, залит ядовито-белым светом люминесцентных ламп. Он зашагал быстро, почти побежал, держа пистолет за пазухой куртки, прижимая окровавленную, липкую ладонь к животу, чтобы скрыть самые явные пятна. Он шёл к выходу, к главному холлу, к свободе, которой уже не могло быть. Его заметили у поста медсестёр. Молодая санитарка, подняв глаза от бумаг, увидела его дикий, остекленевший взгляд, тёмные пятна на тёмной куртке, окровавленную руку, торчащую из рукава. Её глаза округлились. — Эй! Вы куда? Стойте! — её крик, пронзительный и испуганный, прорезал тишину коридора. На крик из соседней двери выскочил дежурный врач — мужчина лет сорока с усталым лицом, а из-за угла, от лифтов, появился охранник — крупный, широкоплечий мужчина в синей форме, с рацией на плече. И тут же, словно из ниоткуда, из бокового коридора выбежал Саша. В руках у него был пластиковый стакан с водой. Он замер на месте, увидев Августа, его уличную одежду, его бледное, искажённое маской ужаса лицо. — Август?! Что ты… Что случилось? — крикнул Саша, и в его голосе был настоящий, неподдельный испуг. — Остановите его! — скомандовал врач, указывая пальцем. — У него кровь! Проверьте, что в его палате! Охранник двинулся навстречу, тяжело ступая, его рука потянулась к рации на плече. — Эй, парень, спокойно. Остановись. Давай сюда. Что там у тебя? Что случилось? Август отпрянул, прижался спиной к холодной стене. Паника, сжатая до крохотной, раскалённой докрасна точки где-то в груди, вырвалась наружу с такой силой, что мир померк. Он выхватил пистолет из-за пазухи, неумело, дрожащими руками направил его в сторону охранника, потом врача, потом на Сашу — металлический ствол описывал дикие дуги, угрожая всем сразу. — НЕ ПОДХОДИТЬ! НЕ ТРОГАТЬ МЕНЯ! Я… Я УЙДУ! ОТСТАНЬТЕ ОТ МЕНЯ ВСЕ! В холле повисла шоковая, гробовая тишина. Все застыли, как в ледяном ужасе. Пистолет в его дрожащей, но сжатой руке был красноречивее любых слов, любых диагнозов. Маленькая, чёрная точка дула смотрела в мир, как слепой, злой глаз. — Август, пожалуйста, опусти это… — начал Саша, делая осторожный шаг вперёд, протягивая пустую ладонь, но врач резко, грубо оттащил его назад, за свой халат. Август, пятясь, не сводя безумного взгляда с этой троицы, нащупал спиной холодное стекло главной входной двери. Он рванул её на себя, выскочил на холодный, сырой асфальт ночной парковки. Морозный воздух с хлопьями начинающегося дождя ударил в лицо, но он его не чувствовал, он горел изнутри. Его взгляд метнулся по стоянке, залитой жёлтым светом фонарей. Он узнал машину Веймы — чёрный, огромный, дорогой внедорожник, блестящий от недавнего дождя. Ключи… ключи должны быть в её сумочке. А сумочка… в палате. На полу. Рядом с… Нет. Нет времени. Он подбежал к машине и, отчаявшись, попробовал дверь водителя. Она была заперта. Он закричал — беззвучно, от бессилия, ударил кулаком по тонированному стеклу, оставив кровавый след. Потом обернулся. Из распахнутых дверей больницы уже выбегали люди. Охранник с дубинкой наготове. Врач, кричащий что-то в телефон. И Саша. Только Саша. И тут к нему подскочил именно он. Не врач, не охранник. Саша. Его лицо было смертельно бледным, но глаза горели странной, незнакомой решимостью. — Август! Дай ключи! Я поведу! Быстро! — он кричал прямо в лицо, хватая его за плечо. Его пальцы впились в кожу через куртку. Август, не думая, не рассуждая, потянулся в карман куртки — и нащупал холодную связку ключей с брелоком в виде серебряного медведя. Он не помнил, как взял её. Он сунул ключи Саше. Тот одним точным движением открыл машину, втолкнул Августа на пассажирское сиденье, сам прыгнул за руль. Двигатель взревел, и они с визгом шин, срываясь с места, вырвались с парковки, пронесясь мимо охранника, выскочившего на проезжую часть с дубинкой в руке. Они мчались в кромешной, слепой темноте за город, по мокрому шоссе. Август сидел, сжавшись в комок, глядя невидящим взглядом на свои окровавленные ладони, лежащие на коленях. Теперь, в закрытом, пропитанном запахом кожи и дорогого парфюма Веймы пространстве, вонь крови — медной, сладковатой, ужасной — стала невыносимой, она стояла в горле комом. — Я убил её… — прошептал он, и голос его был плоским, безжизненным, голосом из глубин. — Я убил Вейму. Я… я её ненавидел в тот миг. Я думал, она хочет меня в клетку, навсегда… и я… осколком… я ударил… и её горло… оно… Он начал рыдать — сухими, надрывными, беззвучными рыданиями, в которых не было слёз, только болезненные спазмы в груди и горле. — Я монстр… Я не хотел этого… я хочу, чтобы эта дрянь отпустила меня… я хочу, чтобы голоса в голове прекратились… я больше не могу, Саша, я больше не могу… я хочу умереть, я так хочу умереть, но я так испугался… и теперь я убийца… я убийца… Саша молча, не сводя глаз с мокрой ленты дороги, вёл машину, его челюсть была сжата так, что выступили желваки. Он одной рукой, не глядя, нащупал левую руку Августа, сжатую в тугой, окровавленный кулак, и осторожно, но настойчиво разжал его пальцы, вложив в его ладонь свою — тёплую, сухую, живую. — Держись, — сказал он хрипло, почти шёпотом. — Просто держись за меня. Мы куда-нибудь уедем. Далеко. И как-нибудь… разберёмся. Я не брошу тебя. Никогда. Слышишь меня? Никогда. Я люблю тебя. И мы прорвёмся. Как бы страшно и темно вокруг ни было. Его слова были единственным тёплым, живым островком в ледяном, чёрном океане ужаса, вины и безумия. Август ухватился за них, за этот голос, за эту руку, как истинный утопающий хватается за соломинку, впиваясь в них всей душой, всем своим исстрадавшимся существом. И в этот самый момент, когда казалось, что хоть какая-то опора под ногами появилась, в кармане его джинсов зазвонил телефон. Вибрация отозвалась болезненным толчком в бедре. Он вздрогнул, как от удара током. Это был его телефон. Он его тоже взял, автоматом? Он с трудом, дрожащими, липкими пальцами вытащил его. Экран, заляпанный отпечатками, светился в полутьме салона. На нём горело имя: «Саша». Холод, острее любого ножа, пронзил его насквозь, от макушки до пяток, заморозив кровь в жилах. Он медленно, с нечеловеческим усилием поднял глаза от экрана на человека за рулём. Тот смотрел на дорогу, его профиль в отблесках придорожных фонарей был напряжённым, но… знакомым. Таким знакомым. Нет. Нет-нет-нет. Это не может быть. Не может. Август с дрожью, от которой стучали зубы, поднёс телефон к уху. — Алло?.. — его голос был едва слышным, предательским шёпотом. — Август?! Чёрт возьми, где ты?! — в трубке прозвучал взволнованный, срывающийся, но абсолютно настоящий, живой голос Саши. Тот самый голос, который он знал десять лет. — Твоя палата пуста! Вейма в истерике, тебя ищет весь персонал! Что случилось? Где ты?! Отзовись! Мир перевернулся, рассыпался на миллиард осколков, которые с диким визгом понеслись в чёрную бездну. Август медленно, как в страшном замедленном кино, опустил телефон. Он уставился на мужчину за рулём. Тот, почуяв неладное, повернул к нему голову. И улыбнулся. Широкой, неестественной, до ушей, улыбкой, которая растянула его лицо в жуткой, нечеловеческой гримасе. Той самой улыбкой, что он видел у ночных теней в своих кошмарах. Глаза при этом оставались пустыми, мёртвыми, как у куклы. — Что-то не так, Август? — спросил он сладким, сиропным, совершенно чужим голосом, в котором не было ни капли тепла. Крик, который вырвался из груди Августа, был беззвучным, ледяным спазмом, выжимающим из лёгких весь воздух. Он дико рванулся к дверце, хватая ручку, но центральный замок щёлкнул, заблокировав всё. Внедорожник с визгом шин резко свернул на тёмную, заброшенную обочину, в кусты, и замер. Двигатель заглох. Наступила полная, гнетущая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием. А потом… откуда-то из самой глубины этой тьмы, из-за спины, на него накатила волна абсолютного, физического небытия. И его поглотила тьма. Он проснулся от мягкого, осторожного прикосновения к руке. Его веки были тяжёлыми, свинцовыми, будто после долгого, смертельного сна. Он с трудом открыл глаза. Потолок. Свой потолок. Белый, с трещинкой в углу. Приглушённый, тёплый свет ночника. И тихое, ровное, почти убаюкивающее жужжание капельницы, стоящей на штативе рядом. В вену на его здоровой, чистой правой руке был аккуратно вставлен катетер, от которого шла тонкая, прозрачная трубка. Он медленно, опасаясь нового обмана, повернул голову на скрипящей подушке. В кресле у самой кровати, подложив под голову свой свёрнутый пиджак, спала Вейма. Её лицо, даже в объятиях сна, было измученным, серым, с глубокими, синеватыми тенями под закрытыми глазами. На щеке следила высохшая дорожка от слезы. Но её грудь ровно поднималась и опускалась. Она дышала. Она была жива. Рядом, на жёстком стуле в углу, свернувшись неудобным калачиком и явно мёрзнув, спал Саша. Его рот был приоткрыт, одна рука бессильно свесилась, пальцы почти касались пола. На его лице тоже лежала печать усталости и беспокойства. Август лежал неподвижно, пытаясь собрать в кучу разбросанные, окровавленные обломки воспоминаний. Кровь. Её кровь. Её стекленеющие глаза. Крики в холле. Побег. Убийство… которое теперь, в этом тихом свете ночника, казалось диким, невозможным бредом. Не-Саша за рулём. Его голос в трубке… Дверь палаты тихо открылась, бесшумно вошла дежурная медсестра — пожилая женщина с добрым, усталым лицом. Увидев, что он не спит, смотрит на неё широко открытыми глазами, она мягко улыбнулась и подошла. — Ну вот, и проснулись. Как самочувствие? — тихо спросила она, поправляя подушку. — Что… что со мной случилось? — прошептал он, и его голос был хриплым, чужим. — С вами? — медсестра вздохнула. — Ночью случился очень сильный приступ абстиненции, осложнённый острым психотическим эпизодом. Вы были вне себя, в невменяемом состоянии, пытались встать, сорвать капельницу, кричали… Вам ввели седативные препараты. Довольно сильные. Вы очень напугали вашу сестру. Она с четырёх утра здесь, не отходила. И молодой человек ваш, Александр, — он тут с самого вечера, помогал нам, когда вам стало плохо. Очень переживает за вас. Август не мог оторвать взгляда от спящей Веймы, от живого, мирного движения её грудной клетки. От того, как шевелится прядь волос на её виске от дыхания. — А… а с психологом? С Маргаритой Сергеевной? — выдохнул он. — И… — он сглотнул ком в горле, — с Сашей? С ним… всё в порядке? Медсестра нахмурилась, слегка недоумевая. — С психологом? Ничего не случилось. Она сегодня не дежурит, её не было в клинике. А Александр… — она кивнула на спящего Сашу, — он тут, как я и сказала, с самого вечера. Не отходил ни на шаг. Когда вам стало плохо, он помогал нам удержать вас, успокоить. Очень переживает. Настоящий друг. Август закрыл глаза. Сильно, до боли, давил на них пальцами, пока под веками не замелькали разноцветные, хаотичные искры. Галлюцинация. Вся эта чудовищная, детализированная, многослойная, невероятно яркая галлюцинация. От первого разговора с Маргаритой Сергеевной и Веймой о Швейцарии до побега на её машине. Его собственный мозг, его болезнь, его сломанная химия создали целый, полноценный фильм ужаса с его участием в главной роли. Он напал на психолога, которой не было в здании. Убил сестру, которая сейчас мирно спит рядом, усталая, но живая. Угрожал пистолетом людям, которые пытались помочь. Видел подменыша Сашу, слышал его голос в телефоне… Это было не сном. Это было бодрствующим, полномасштабным, альтернативным кошмаром, в который он погрузился с головой, без остатка. И граница между этой галлюцинацией и реальностью стёрлась до полного, абсолютного исчезновения. Он жил в ней. Он чувствовал холод металла, запах крови, отчаяние и ужас. Он был в ней на все сто. Он снова открыл глаза. Слёзы, тихие, бесконечные и горькие, потекли из уголков его глаз, поползли по вискам и впитались в ткань подушки. Они текли от вселенского, невыразимого ужаса перед мощью своего же разума. От жгучего, съедающего стыда за те мысли, те действия, которые он почувствовал реальными. От слабого, дрожащего облегчения, что этого не было. И от нового, леденящего душу страха, холодного и рационального: а в следующий раз? В следующий раз он может уже не отличить. И тогда… тогда он действительно, наяву, навсегда, кого-нибудь убьёт. Или убьёт себя. Он лежал, прикованный к кровати не физическими фиксаторами, а тонкой трубкой капельницы и полной, обессиливающей, тошнотворной ясностью: самая страшная битва только начинается. И враг — не врачи, не сестра, не система. Враг — это он сам. Его собственный разум, превратившийся в изощрённое, бесконечно жестокое орудие пыток. И лекарства от этого, кроме медленного, мучительного, ненадёжного и такого болезненного выздоровления, может, и нет вовсе. Только эта белая комната. И эти двое спящих людей, которые, кажется, всё ещё верят в него. И тонкая, зыбкая грань, на которой он балансирует над бездной.
135 Нравится 96 Отзывы 17 В сборник