***
Врачевательница
Госпоже вздумалось в очередной раз поставить все с ног на голову ради своего развлечения. Ей постоянно скучно, и каждый раз она изобретает немыслимые забавы: от абсурдных до кровавых. Она может «для потехи» заставить близнецов поменяться одеждой и для такой же потехи сломать ноги поломойке, «чтобы она ползала». Такое случалось, бедная девочка вся измучилась… вспоминать больно. Я морщусь, стараясь прогнать череду невыносимых образов, и глупо смотрю на смятый лист, где детским почерком кого-то из близнецов выведено «меню» ужина. Крысиные желудки, побольше, без зажарки. Передо мной давно скачут черные мухи, и я не знаю, какие из них настоящие, привлеченные гнилью, а какие — у меня в голове. Я вся пропиталась стоящим здесь зловонием и тленом. Не представляю, как Иржи может меня обнимать. Острый нож в руках распарывает брюхо очередной из крыс — я вырезаю желудок. Подумать только, а ведь в колледже я плакала, когда мы препарировали лягушек!.. Сейчас я иногда думаю, почему мы сами не едим крыс. В них же есть мясо. Близнецы запрещают: однажды голодной зимой некоторые отчаявшиеся крыс всё-таки ели, но потом половина народа чем-то заразилась и замок почти вымер. Я этого не застала, но не могу отрицать, что лептоспироз, сальмонеллез и других паразитов никуда не деть. Глупо забывать, но иногда предательски хочется забыть. Бывает, задумаюсь, а потом становится стыдно. Даже не за подлую мысль, а за то, что уже ничем не брезгуешь. Потроха в одну сторону, отрезанные лапки — в другую. Может понадобиться назавтра или на послезавтра. В леднике, куда я отношу все невостребованное, среди других «продуктов» сложены и человеческие останки. Я шарю по полкам, разыскивая волосы, которые нужно положить в маленькую миску для «легкой закуски». Есть длинные русые, есть седые… Господь милосердный, за что же мне все это? Мне кажется, госпожа меня особенно ненавидит. Самая тяжелая, самая грязная, самая мерзкая работа… и всегда именно я виновата, что что-нибудь не так. Как будто и правда можно плохо «приготовить» что-нибудь, вроде «тарелки земли». И жуткие наказания за попытку подменить именно меня. Почему?.. Почему она сразу меня не убила, раз я так её нервирую?.. Она съела всех, кто оказался здесь вместе со мной. Уже давно. Нас в той поездке было пятеро, а осталась только я одна. Надежда выбраться отсюда то угасает, то вдруг воскресает мучительной судорогой. Я не хочу умирать. Все равно не хочу. Почему я должна умирать? Я не старая. Я люблю. Я любима. Я жить хочу, вы понимаете?.. Надо ещё потерпеть. День закончится, и я снова увижу Иржа. Нужно работать и стараться не давать повода госпоже. На кухне разница после внезапного назначения новой девушки на пост распорядительницы особенно не ощущается. Все как обычно. Кроме, разве что, отсутствия тоненького поскуливания Лексы с её больными руками. Стыдно признать, что постоянный скулеж бедняжки иногда действовал мне на нервы. Хотя ледяная тишина, сопровождающая Тима, действует ещё сильнее. Никого бы не хотела видеть здесь меньше. Вроде, ни слова не говорит, но ужасно давит… Какой злой я здесь стала. Совсем себя не узнаю. Смрад идет от жарящихся на жире птичьих костей. Это второй пункт на ужин. На чугунной сковороде толстым слоем гарь, и я едва не усмехаюсь от того, что сказала бы моя мать. Забавно, но первое время я и впрямь старалась «поддерживать чистоту», особенно когда на кухне нас, «поваров», было трое. Но это попросту невозможно, в конце концов. — Я за водой, — говорю я, потому что это единственный способ выйти подышать. Тим кивает, не оборачиваясь. В отличие от Лексы, постоянно бормочущей проклятие на каждую тарелку, не домывающей, потом домывающей, разбрызгивающей грязную воду и устраивающей хаос, он делает все молча и быстро. Они с сестрой могут заменить любого человека на любой должности. Я отличаю это знаю. Тем обиднее, что заменили Лексу, а меня — нет… никогда не меня. «Лекса же ребенок, — тут же укоряю я себя. Почему-то снова голосом собственной матери. — Конечно, надо заботиться о детях в первую очередь. Должно быть стыдно». Я стягиваю перепачканные перчатки и выхожу из вонючей преисподней. Бреду наружу, к свету дня и солнцу. Разрезанный госпожой рукав задевает локоть, и я машинально его поправляю. Вечером нужно будет зашить… Как же я испугалась сегодня, когда после обеда она достала нож!.. Решила уже, что снова станет резать или как-нибудь ещё издеваться. «Ты же такая послушненькая, как кукла…». Послушненькая… да, я всегда была такой. Послушненькая, красивая, добрая. Все как хотела мать. Колледж, который выбрала мать, потому что быть врачом или хотя бы медсестрой — благородная, «женская» профессия. Всегда заботься, всегда помогай, будь хорошей, будь нежной, будь поддержкой… По пустынному темному коридору разносится пение. Я останавливаюсь. Этот полудетский-полуженский голос — словно из-за грани мира. Из-за завесы, отделяющей человеческое от непознаваемого. В нем — не подлинное мастерство, а скорее его трагическая тень. Первое время это даже пугало, но потом я стала ловить редкие выступления Тины со смешанным чувством трепета, восхищения и дискомфорта. Она поет, только когда думает, что никто её не слышит. O dolce vita mia, perchè sì trista sei? Deh, non turbare, ohimè, deh non turbare i dilettosi errori. От Тины скорее ожидаешь: «Встаньте, дети, встаньте в круг!», а никак не мадригал Монтеверди на чистейшем итальянском. Тем не менее, в её исполнении отлично слышно классическую школу. Когда-то ей явно «ставили голос» с намерением дальнейшего развития, но, очевидно, это было давно и «дальнейшее» не воплотилось. Теперь она срывается, спотыкается, не зная, как правильно обращаться с изменениями, произошедшими с её взрослением. И всё-таки она звучит как скорбный ангел. Я качаю головой и иду дальше. Если госпожа увидит, что я стою без дела, она меня накажет. А я ведь тоже училась петь. И пианино у нас стояло, старое, степенное. Я его одновременно ненавидела и любила. Никогда не говорила, что мечтаю играть, но это, как и все прочее, мама решила за меня. Но сейчас так хотелось бы. Сесть играть за пианино и спеть, как раньше, — красивое, возвышенное… чистое. Ирж меня любит теперь, эту страшную, злую, измученнную страху, которую я вижу, когда смотрюсь в зеркало. Как бы мне хотелось, чтобы однажды увидел и то, какой я была раньше! — Что это? — голос Джилл ещё полон жизни и решительности. Замок ещё не успел её пожрать. Она будто бы пробуждает. Не даром госпожа назначила. В её голосе — почти та же сила, что и у Тима. Только у него это лед, а у Джилл — рокочущее пламя. Я вижу двоих девушек, замерших у окна. У их ног — ведра, полные грязной воды. Видимо, они остановились передохнуть на пути в трапезную или из неё. — Просто… на всякий случай, — тихо отвечает ей Соня, что-то вкладывая в её руку. — Вряд ли это поможет, но… думаю, что лишним не будет. Джилл поднимает вручную ей вещь и рассматривает с недоуменным любопытством — это что-то, вроде небольшой куклы, связанной из ткани и сухих стебельков. Ох, наша маленькая ведьма снова взялась за свое… За спиной слышатся шаги — я вздрагиваю, оборачиваюсь, но никого не вижу. Лопатки холодит, и я тороплюсь наконец выскользнуть наружу. Ветер бьет мне в лицо, и я позволяю себе улыбнуться с облегчением, когда заходящее осеннее солнце касается моей кожи. Желтеющие листья вкрадчиво шелестят. Нет. Я все ещё хочу жить. Несмотря ни на что, хочу жить… очень сильно.