—— Часть 3 — Вероотступничество ——
— Получается? — Струны лопаются. Слишком короткие. А ещё они слишком тонкие, врезаются в пальцы, то и дело норовя поранить до кости. Я кое-как нашёл в запасах Эмили подходящие по длине, натянул на пределе прочности, они не звенят, а визжат под смычком, как будто их насилуют. И это нифига не смешно и не сексуально. — Брось. Загнанных лошадей пристреливают. Отменим исполнение Dead is a new alive. Или сыграем без скрипичной партии. Или unplugged, а капелла, хором с партером, да хоть на тамбуринах. Не понимаю, чего ты за неё так яростно уцепился? — Твоя музыка без скрипки — всё равно что Иисус из Назареи без креста. А вообще я ожидал, что ты играешь на электроскрипке и с заменой инструмента проблем не будет. — Иногда действительно играю. И, клянусь, жалею, что расколошматила в щепки свою ненавистную «Марию-Антуанетту». Но мне… было плохо как никогда, понимаешь? Стены загорелись и рухнули на меня всей тяжестью… — Не объясняй, — я совладал со смычком, чтобы он наконец начал трахать струны нежно, а не драть жестоко, как провинившихся шлюх. — Я тебя прощаю. Но с одним условием: разукрасишь следующую скрипку в цвета женской тюремной робы. В честь меня. Ладно? — Это как? В розовый с чёрным? Ладно. Можно я опять разденусь? Обещаю тебя не соблазнять. Хотя бы первые десять минут. Я планировала всю ночь протанцевать, а не сидеть сиднем в отеле, ну, а без корсета сидеть комфортнее. А ещё дышать. То есть я тебя не обвиняю! Я сама захотела остаться с тобой, а не тусить. Я кивнул, слушая вполуха и досадуя, что у гитары нет подбородника. Водить по ней смычком, держа перпендикулярно к себе, конечно, не то что неудобно, а невозможно — мне длины рук не хватает, она огромная! — зато исторгаемый при этом звук на порядок лучше. — Который час, цыпа? — Четверть второго. Виктор и компашка в “Madame X” надолго, не переживай, меня в неглиже в твоей компании не застанут. А даже если и застанут — им-то какое дело? — она изогнулась змеёй, аккуратные груди покачнулись, и я вспомнил Ташу. У нашей красавицы похожие спелые дыньки, но больше и круглее. Не могу определиться, чьи соблазнительнее. Увлёкшись зрелищем, упустил смычок валяться под креслом и ненароком прошелся по струнам пальцами. Звук стал глуше и тише, но чище, визг полностью пропал. Хм. Но как же это, сука, больно — нажимать на туго натянутые скрипичные лезвия. — Мультяш? Скучно как-то молчим. Расскажи о своем негодяе. Соври что-нибудь милое или неправдоподобное. — Зачем врать, я о нём по чесноку распинаюсь, — я вытащил из кармана последний скомканный черновик, вырванный из записной книжки, подал ей. — Можешь почитать, что я о нём сегодня думаю. — А вчера думал строго противоположное? — По-всякому. Раз на раз не приходится.Мне года полтора, я писаюсь в штаны, Ломаю-строю кубики, смотрю цветные сны. Выплёвываю кашу, рыдаю в знак протеста, Потому что мать пугает Буги и невестой. Мне четыре года, у штанов есть лямки. Обожаю зиму, холод, снег и санки. Не спешу домой, чтоб не слышать вздохи О жене, с которой шутки будут плохи. Мне почти двенадцать, волосы до пола. Ненавижу маму, ненавижу школу. Просится в невесты рыжая девица, В гости к нам заходит и в кошмарах снится. Странная персона, что со мною рядом Жить должна до гроба, вызывать досаду. Знать всё лучше, спорить, запрещать прогулки И конечно плакать, обзывать придурком. Мне уже шестнадцать, свадьба утром рано. Хочется забыться, хочется быть пьяным. Пусть меня похитит чёрт, маньяк-убийца. Кто угодно, правда — пусть поможет скрыться. Я не верю в чудо, в «долго и счастливо». Ждёт меня рутина, телик, литры пива. Что насчёт верёвки? Вздёрнусь в туалете… Но ещё не умер Бог на этом свете: Он прислал сирену, бледную красотку В подвенечном платье и с ножом коротким. Выбирать велела, смерть или измену. Я, конечно, выбрал приласкать сирену. Под прекрасным платьем я нащупал формы, Сильно отличившиеся от девчачьей нормы… На немой вопрос свой получил улыбку И продолжил смело. Это не ошибка. Вот моя невеста. Не хочу другой я. Поровну наполнен жаждой и любовью. Мать слегла с инфарктом, гости протрезвели. Мне казалось, хуже только при расстреле. У моей сирены член и две гранаты. Тело идеально. Взгляды жутковаты. Торт не пригодился, кольца и обряды: Секс в подвале вместо, поцелуи с ядом. Может быть, невеста послана не Богом? Грешница, чертовка — разницы немного. Она — мужчина, за которым я пойду, С ним счастлив буду наяву, во сне, в бреду. Она — в моей крови, кишках и кожных лоскутах. Она — мой храм, публичный дом, мой морг и госпиталь.
— Здесь есть хоть слово, которому можно верить? — Эмили сложила листок напополам и не вернула мне. — Я не стремлюсь к автобиографичности, если ты об этом. Куда я дел медиатор… — Вот. Извини, он меня заинтриговал, я забыла положить на место, — она подала мне моё главное тайное сокровище, а я едва совладал с порывом отобрать его быстро и грубо. Для других это ординарный треугольный плектр, вырезанный, правда, не из дешёвого пластика, а из слоновой кости. Но для меня — подарок, который я меньше всего на свете хотел бы потерять. Для пущей сохранности им, наверное, стоило бы не играть, особенно на сцене. Однако запасные плектры я успешно уже где-то прое… посеял, у Фабриса и компании спрашивать бессмысленно — итальянцы ещё более несобраны и безалаберны, чем я — так что выбора не остается. Гравировка стилизованной ДНК киллера на одной стороне (и отпечатки его предположительно голых пальцев — с обеих сторон) делают медиатор таким уникальным и сумасшедше важным. Но мне пора заткнуться о вещах, касающихся мокрушника, и не позволять Эмили болтать о нём. — Когда ты сидела в психушке — ты размышляла о великом, о вечном? Или стремилась любой ценой сохранить рассудок? Может, думать было не о чем, убить себя и дело с концом? — Я отупела от препаратов. Овощем сидела на полу и пускала корни в белые доски. Спустя две недели я не отличала врачей от рисованных человечков на стенах и грызла собственные руки, потому что они казались съедобными. Я дошла до точки, коснулась дна. И другая Эмили внутри меня прорвалась на волю, докричалась сквозь толстый кокон апатии, что так дальше нельзя. Захотелось жить, захотелось иметь самый жалкий смысл, цепляться за него. Я выплёвывала или срыгивала то, что мне приносили в таблетках и стаканчиках, хотя не избежала уколов и капельниц. Постепенно они прекратили пичкать меня успокоительным, выпускали из палаты в столовую и комнату отдыха, но насторожённо следили за каждым шагом, ждали любого подвоха. Я оставалась тихой и примерной девочкой, хитрой девочкой: мне слишком хотелось убежать за стены на солнце, в дождь, в ветер или снег. Я думала о музыке, искала в ней спасение и утешение, просила принести скрипку, пианино, гитару, хоть что-то. Не сразу, но допросилась о скрипке. Играла и думала, как унизительно зависеть от врачей, воображающих, что много смыслят в моей душе, хотя в их распоряжении только симптомы тела. Здорового тела. Оксюморон. Ещё я думала о красоте. Оргазм для глаз. Пища для глаз. Усталость для души. И затем спрашивала себя, есть ли у меня душа и могу ли я её продать или даром отдать, если это прекратит её муки. Уснуть, проснуться — и как по волшебству ощутить, что душа отдохнула тоже, свежая, светлая… будто не было увечья, будто никто не калечил. Наверное, такого счастья мы не заслужили. Точно не я. — Despair’s the new survival. A pointless point of view. Dead is a new alive¹, — вытянул я тихим, чуть фальшивящим голосом. Прижал смычок, успокаивая многострадальные струны. — Give in, give in, give in. You play the game you never win², — Эмили глубоко задышала, живой и хриплый вокал, отнюдь не похожий на её студийный, завибрировал у меня в груди. — A quick taste of the poison, a quick twist of the knife, when the obsession with death, the obsession with death… becomes a way of life³, — в тишине слышать свой поющий голос было особенно страшно и непривычно. — So take me now or take me never. Choose your fate. How else can we survive? Dead is the new alive⁴, — допела она взволнованно, в уголках глаз мне померещились слёзы. — Ты сыграешь за меня эту песню? Ты сможешь? — Хорошо, что ты не сломала тогда смычок, но забери его. Я справлюсь пальцами и плектром. Пять с лишним минут, если народ не заставит выходить с ней на бис. Я выдержу. — Значит… мы закончили? Ура, спать? Мультяш? — блестели во взгляде Эмили не слёзы. Бедняжка упрямо на что-то надеется. Не дождётся. Интересно, хоть кому-нибудь приходило в голову? То, что я симпатичный, не значит, что я офигенно трахаюсь и делаю это направо и налево. У них в мозгах происходит какая-то дебильная самостимуляция, предварительная мастурбация видом моего тела и лица, наслаждение предвкушением собственного триумфа, эгоизм чистой воды. Приобщиться, ощутить себя особенным, кончить от… я не знаю. От самодовольства, от радости, ненадолго заполучив красивую безделушку, пощупав и залапав её всю. Ну и гадость. Они не виноваты! Наверное. Что им этого хочется. Но всё равно же — гадость. А когда не эгоизм, когда не самолюбование в процессе, ну когда это похоже на чувства и связь между двоими? Где заканчиваются нужды тела и начинается гордое шествие духа? Если бы мне выпало счастье выбирать, я бы хотел, чтобы он явился на концерт, устрашающе припёр меня к стенке с намерением изнасиловать, унизить или пытать иллюзией внимания, но не успел бы претворить никакую гадость в жизнь. Потому что был бы пойман с поличным какой-нибудь специальной полицией нравов и посажен за решётку, лет на сто. Я бы ликовал и праздновал его долгожданное падение, и отвернулся бы от него, постарался забыть, выбросить из головы? О, нет. Я навещал бы его по субботам в тесном карцере, мучил бы нас обоих, помогая продвинуться в нелёгком деле моего растления. Не сумел бы насладиться его беспомощностью как следует — его и беспомощным-то представить невозможно. Ничто не собьёт с него спесь и не поколеблет гордыню, и он наверняка сидел бы в камере голым, лишь бы не носить позорное тряпьё заключённого. И пусть бы за нами внаглую подсматривали через различные приборы наблюдения, но как бы помешали? Только глотали бы слюну, завидовали и настраивали Zoom почётче. А он вовсе не был бы рад таким «развлечениям», то есть моим визитам. Запертый в клетке, не зверь, не человек, наполовину чёрт, наполовину стихийное бедствие. Как бы он метался из угла в угол? Или лежал бы мёртвым изваянием, сверля неподвижным взглядом потолок? А я бы не вынес этого зрелища? Дрогнул, освободил из-под стражи, тут же пожалел бы об этом и убежал. Чтобы он не расслаблялся, не воображал, что получил от меня всё возможное и невозможное. Я держал бы его вечно натянутым и напряжённым, как эти острые скрипичные струны, не оставил бы в покое, но, может… отдал бы компенсацией за мучения свою кровь, упырю недорезанному. И пусть бы он высасывал её по ложечке, а в меня вливал свой чернючий ад, то есть яд… минутное счастье и сытое удовольствие, а после — опять карцер, бросить в карцер, запереть, без объяснений, без права на помилование, и чтоб там двух шагов было негде сделать, не разойтись, не разогнуться. И ста лет мало во искупление. Никогда он не раскается. — Ты ложись, пожалуйста, спи. А я потренируюсь ещё, отработаю финальную партию в ускоренном темпе. Гитары окружат меня агрессивной стеной звука, надо бы их перекричать, чтоб и зрителям немного скрипки досталось, — я спрятал багровые пальцы, онемевшие от непрерывной игры часа эдак полтора назад, и начал вспоминать, не завалялась ли нечаянно у кого-нибудь в нашей безбашенной итальянской команде пара напёрстков.* * *
Пока я спал, Тьма одевалась молодой женщиной в траурном одеянии, представлялась ведуньей и крёстной феей, смеялась моему удивлению, предлагала в дар мышей, жаб и большую тыкву. Я был её несчастной замарашкой Золушкой, я почему-то не попал на собственный бал дебютанток, однако я был одновременно и принцем. Или принцем был Ангел — в проклятом придворном гриме и напудренном парике было сложно отличить. В жизни не видел более странного и пронизанного символизмом сна. Крёстная одела меня в платье от-кутюр, сшитое из капустных листьев, и в шляпку из большого баклажана, а на ноги приладила алмазные диски для работы по металлу — похоже, мой отец был кузнецом. Для того чтобы волшебство подействовало, крёстная перерезала глотки моим названным сёстрам, окропила моё тело и волосы их кровью, однако алмазы под пятками продолжали колоться неимоверно. Я сказал Матушке об этом, Тьма понимающе выгнула бровь и позвала мою мачеху, заставив приобщиться к средневековому фут-фетишизму — то есть лизать мои ступни. Несчастная порезала язык о выступающие края дисков, но это, как ни странно, не помогло превратить их в туфли — кажется, фея-крёстная между делом попросту устроила себе отдых и насладилась её болезненными стонами, после чего, довольная, завершила превращение сама — и на ноги мне наделись алмазные полуботинки, как раз для осенней городской грязи. Я вскочил на подножку кареты, не ощущая себя ни знатной дамой, ни хотя бы девушкой, да так и поехал, рядом с кучером в зеленоватой ливрее. Что происходило дальше — одному богу Гипнозу известно. Пока я спал, кто-то несколько раз стягивал с меня одеяло, целовал, крал одеяло и приносил другое — прямиком из стирки, хрустевшее от свежести. Сменил на мне четыре одеяла, в пятое пытался тщательно завернуть, но не преуспел, так как я лежал на самом краю постели и сдвинуть меня — означало поплатиться жизнью. Мне и без того хотелось этого шутника убить, завернув в пододеяльник и аккуратно задушив, но я не мог проснуться, не теряя ощущения присутствия чужака в комнате. Пока я спал, Луна трижды стучалась в окно, окно открывалось, и она вплывала, кружила по комнате, опускалась сбоку на кровать — одеяло натягивалось под круглой тяжестью — и что-то шептала. Она могла мне помешать видеть полубезумные сны своим тусклым светом, но благоразумно поворачивалась тёмной стороной, и я продолжал спать, перебирая под пальцами щербатость её кратеров. Пока я спал, ночь вовсю неистовствовала. А в уголки моего сознания понемногу стекались здравые бодрствующие мысли, твердившие в унисон, что мне ни в коем случае нельзя больше вот так спать по ночам. И что именно поэтому я до сих пор брал ночные дежурства, приходил с восходом, передавал Хайер-билдинг брату и потом устраивался на отдых в тщательно зашторенной спальне. Пока ты спишь, мир может трижды перевернуться, сломать себе позвоночник и больше не встать. Проснись! Это прозвучало за пределами моей головы, не от луны и не от крёстной феи, голосом напуганного ребёнка. Детей я не любил — кроме племянников, конечно — но решил, стоит внять. Нужно проснуться… как-то проснуться. Ущипнуть себя или изобрести новый способ пробуждения я не мог. Изнутри сна моя комната была так же доступна для восприятия, как и наяву, я мог поговорить сам с собой, убедить в чём угодно — но не увести. Раздираемый противоречивыми предчувствиями, я не нашёл ничего лучше, кроме как уложить себя опять спать. Кошмар не может длиться вечно. На исходе ночи я так или иначе проснусь. И пока я спал, досматривая десятый или одиннадцатый сон, пришёл отец, пришёл незримым и надел на меня наушники. Включил на высокой громкости. Неподготовленные уши, впрочем, не обожгло: музыка обрушилась океанской волной, в которой хотелось тонуть, а не уплывать, спасаясь бегством. Это наконец-то походило на явь, песня разбудила меня, хвала седьмому солнцу ада. Песня была новой, но я хорошо знал этот брутальный голос: любимый папин вокалист, он приятно чеканил слова, выдавая природную дерзость и разнузданность. Голос, обладателя которого легко представить раздетым догола и поющим без стеснения перед миллионом шокированно присевших зрителей. Голос с вызовом спрашивал, видят ли ангелы сны, посещают ли демонов ожившие образы Тьмы. Он провозглашал морфин, героин, кокаин и амфетамин божеством, единым во множестве обличий — богом в веществах, что ультимативно брали сознание под свой контроль, подчиняли и постепенно изменяли его, заставляя также меняться восприятие времени и пространства. И если мы живы, дышим и здравствуем лишь по свидетельству медленно и натужно работающего мозга — этот бог, в таблетках, ложках и шприцах, действительно менял наше пространство и время. Песня закончилась и пошла на повтор. Много раз. Много, я не считал. Слушая заново сладостное грубоватое нашёптывание об испытании жестоким блаженством, облачённым в кожу, я всё отчётливее понимал, что он прав. Выпадал в состояние, близкое к архимедову «эврика», из мира чувственных образов в мир числовых абстракций. Если рассчитать и принять правильную дозу стимуляторов — можно отправиться на другой край земли. Или галактики. Или попасть в ад, даже не будучи дьяволом по праву рождения, а простым земным зевакой. Потому что ад — угол, плоскость и ячейка в тессеракте пространства, пусть и спрятанный в «астральный» карман. Можно побывать в любом уголке вселенной, преодолев, а затем победоносно наплевав на пресловутый барьер скорости света, оставив фотоны плестись далеко позади… если математически точно вывести координаты места. Можно не знать, как выглядит конечный пункт назначения. Можно не угадать эпоху. Можно застрять в толще камня, грунта, льда или раскалённой звёздной плазмы, ошибившись на тысячные доли секунды и промахнувшись с положением планеты и её звезды в космосе. Но застрять, переместившись вместе с телом. Потому что мозг — поверит. Голос пел не об одних лишь преимуществах дара, обретаемого с коварным богом-наркотиком: он настойчиво предупреждал о гибели, растущей и корчащейся в крови новообращённого прожорливым червём, рассказывал о нескончаемом терроре для одних, обречённых, и райском наслаждении для других, чудом спасшихся. Но я уже не обращал внимания — рылся на полках виртуальной модели нашего особняка, разыскивая в каталоге стимуляторов подходящую заначку. Папа сидел сбоку улыбающимся изваянием с кожей из голубоватого мрамора, поглаживал моё лицо, лоб, закрытые глаза и щёки. Я тихо и скрытно любил его тощую шестипалую руку, за два средних или за два безымянных пальца, не важно: в аду их называли иначе. Такая же левая рука украшала его братьев, дедушку Асмодея I и Люцифера. Шестой перст, самый длинный, демонам подарила Тьма, но правой руки эта метаморфоза не коснулась — правда, я не уверен насчёт Владыки. Мне тоже хотелось иметь шесть пальцев, на любой руке, но какая же это глупость, если я, скорее всего… и есть Тьма. Я потоптался вокруг абсурдности своего желания и вернулся к полкам с веществами. Найти подходящую формулу не составило труда. Если взять немного мескалина, растереть с цейлонским коричником, капнуть MDA⁵, нанести себе глубокую рану и затем влить полученную смесь во все обнажившиеся слои тканей, в разорванные сосуды, в реагирующую с агрессивным кислородом кровь… От расчётов мимолетно отвлекла боль — отец рассёк мне горло маленьким тонким ножом, похожим на хирургический. Края раны защипало, но лишь намёком: за считанные секунды они стягивались, а кровь сворачивалась. Из-за сильнейшей регенерации наркотики не успеют войти и остаться погостить. Папа разрезал меня снова, там же и глубже, погрузив лезвие до основания и провернув его несколько раз, расширяя рану. Запах корицы и химической сладости мощно ударил в нос, всеобъемлющий и всем овладевающий, быстро застилающий вкус, слух и перебивающий музыку. Глаза я не открывал, картинку экстренно запущенного, а затем останавливающегося сердцебиения мне подсовывали извне — в кислотно ярких тонах, транслируемую в радиодиапазоне. Некстати ворвалась несуразная мысль, что это сеанс экспериментальной психотерапии. Вот только разве я жаловался на проблемы с головой? Жаловался хоть раз хоть на что-то? Зачем отец вовлёк меня в новую тайную игру? Я точно всё это заказывал? Нет ответов. Переправа. Ни тряски обгоняемого времени, ни вспышек обгоняемого света. Темнота всецело окутывала зрение, я похлопал для верности ресницами, проверяя, что не разучился видеть. Глаза не ослепли, но смотреть ими было не на что. Кромешность будущего словно подчеркивала и обводила в рамочку аксиому о его неопределённости. Я не стоял, не падал — ни тверди земной, ни небес, я быстро потерял пространственное ощущение верха и низа, но кровь, по крайней мере, не приливала к голове, а волосы не вставали торчком и не извивались змеями. И если гравитация исчезла, потому что исчезли все тела, создающие эффект массы и притяжения, то я являлся центром тяжести, центром в пустоте, единственным, что эту массу имело, я притягивал самоё себя? Равномерно по всему телу. Но ближе к грудной клетке я ощутил сжатие и разогрев. Свет всё-таки забрезжил, в мрачном прогнозе я, возможно, ошибся. Прибыл слишком рано. А будущему требовалось дополнительное время, чтобы аккумулировать энергию и догнать меня. Меня шатнуло — земля вернулась под ноги, остановилась, а затем снова резко тронулась, как опаздывающий поезд. Я взмахнул руками, теряя равновесие, но позади уже выросло дерево, и я оперся на его толстый потрескавшийся ствол. Знакомый незнакомый сад — без сомнений, вон те высоченные кусты чёрных роз принадлежат отцу. Значит, путь во времени пройден огромный, но перемещение в пространстве ничтожное, почти нулевое. Я огляделся не спеша, стараясь скользить по земле ещё мягче обычного и не втоптать ногами чужака ни одной лишней травинки. Вот только травы не было. Голая серая земля, мёртвые деревья, чьи изломанные ветви-руки обращались к небу в немом крике или мольбе, и особняк… которого тоже не было. Ни единого камушка, ни намёка на старые развалины, на следы фундамента — ровным счётом ничего. Огромная яма, до краёв заполненная вязкой коричневатой жижей, и по берегам её — розовые кусты, без цветов и листьев, лишь стебли и длинные-предлинные шипы. Я заставил себя не задаваться глупым вопросом, куда всё подевалось. Посмотреть шире. Город стоял, чуть восточнее. Призрак Гонолулу в дымящихся заводских трубах и остроконечных башнях небоскрёбов. Но самого высокого из них, окутанного облаками, я не приметил. И содрогнулся от прилива непонятного жара. Посмотрел ещё шире. И ещё. Океан исчез. Высох. Примерно в километре от бывшей береговой линии по его дну, засыпанному грязной солью и старыми рыбьими остовами, бродили какие-то двуногие создания в лохмотьях, группками по двое-трое. Они напоминали людей, но спустя мгновение один из них прошёл метаморфозу, обратившись в косматого волка, и напал на более слабых сородичей. Он озверел от голода и лишений, я еле нащупал в нём крохи человеческого разума. За пару минут всё было кончено, на останки морской фауны легли свежие, сухопутные. Жар в груди и кончиках моих пальцев усиливался, становясь едва выносимым. Я прекратил шарить по удалённым участкам вокруг островов и вернулся к зловонной яме, где когда-то стоял отцовский особняк. — Весь вопрос заключается в коварном «когда», не так ли? — нежно промурлыкал некто, материализовываясь сбоку и кладя огромную руку мне на плечо. — Как давно дом разрушен, домочадцы убиты или изгнаны, а имущество пущено по ветру. — Дэз, — я хотел бы сам себе соврать, но посреди страшного запустения и гибели всего, что было мне дорого, я дрогнул в третий раз. От радости увидеть его лицо, знакомое прекрасное лицо, врага-друга, друга-соперника. И дрожал от чего-то ещё, что потихоньку разрывало, кипятило и сжигало мне грудную клетку. Что это? Что оно такое? Я помню, как под проклятьем меня жгло солнце, и вечернее, и полуденное, я помнил, как горел, как спекалась кожа, но то было другое — кара, простая и понятная. — Поздравляю, ты не далее как прямо сейчас научился ощущать боль. Но это ценное приобретение абсолютно не пригодится тебе и будет выброшено на помойку, если ты не выяснишь… — Кто это натворил, а главное — когда? — Нет, не угадал, пупсик. Я жестоко пошутил. Не важно, что ты сделал — упс, я проговорился — и не важно, как давно. Фишка будущего в том, что оно, в отличие от прошлого и настоящего, имеет богатство вариантов собственного воплощения. Как несколько радиоактивных изотопов одного химического элемента, они разные и по-разному нестабильные — кто-то крепче, а кто-то уже развалился карточным домиком — но все они носят одно имя. У них неодинаковые шансы сбыться: ежесекундно в своём настоящем ты влияешь на ход времени и путь развития событий. Ты попал в один из вероятных рукавов. Ты попал именно в этот, потому что стратегически в него идёшь, отрицая вещи, которые тебе дороги. И потеряв одну, ты потеряешь их все. Потому что отрицаешь ключевую. — Любовь? — я угрюмо изучил его потрепанный облик. Только крылья с тускло-красными, давно не чищенными перьями напоминали о его славном происхождении. В остальном он казался оборванцем, просящим милостыню, ещё хуже тех несчастных в чаше вымершего океана. — Я люблю только брата. — А ещё стрелять, метать ножи, пытать инсайдеров, получать удовольствие от секса, от вкуса замороженной крови, от вкуса свежей крови — и папины пальцы. Как минимум левую длань, которой он дары отнимает. Брось. Не надоело лгать? Тебе достанет чувственности, тонкого стиля, фантазии и чёрного юмора — при отсутствии так называемых базовых эмоций. Матушка так хитро тебя смастерила, ограничив твоё «не могу» твоим «могу», дико, запутанно, не от мира сего, сам чёрт не разберётся, ногу сломит. И чёрт действительно не разобрался. Но. Я. Не. Чёрт. Серафим приблизился, положив и на второе моё плечо руку. — У меня, знаешь ли, вечность была в запасе… чтобы раскусить яблоко эдема и распробовать яблоко содома. Ты любишь, ты подставляешься, но ты от этого не глупеешь и не бываешь слаб. Открывающиеся бреши не превращаются в твои уязвимости, и ударивший в них рискует остаться без кулака. И без головы. В этом твоё кардинальное отличие от нас всех. И демоничный отец, и Матушка, что была в начале начал и останется в финале финалов, задумывали тебя совершенным орудием — и ты родился таковым, и ни на йоту они не ошиблись. Я, признаться, грешил на тебя тогда, за эпоху до случившихся бед, обвинял в мелочности, в отхождении от прямой миссии, в невежестве, в ненадёжности как Хранителя. И я дал маху. Ты погубил всё не от слабости или по незнанию. Ты погубил именно силой, ты воплотил себя оружием, ты сразил и уничтожил — всё подчистую. Ты был слишком, слишком сосредоточен на миссии, ты был абсолютно одержим Тьмой. И никто тебе не помешал, не остановил — просто не нашлось такой силы… вовремя. А я дурак набитый. Хотел направить и помочь, а потом — спасти остатки выживших, но не успел. Ты точен и молниеносен. — Заткнись, мне неинтересно. И что я сделал — тоже знать не хочу. Как всё вернуть? То есть как не допустить? ELSSAD, оборотни, папа… Ангел, в конце концов! Мне нужно всё это, понятно? Говори, как не позволить этому паршивому будущему наступить. — Я не могу открыть тебе слишком многое. — Имена. — Особенно их! — Тогда на кой хрен ты мне сдался? Уйди. — Детка, не торопи оракула. Ладно, ладно, не детка. Демон… — тёплый волнующий шёпот врезался в макушку, потом в шею. Показалось, во мне что-то взорвалось, засыпав полмира осколками. Это было, хм… больно? — Демон, ты плачешь. Боже… Ты умеешь. — Научился, — огрызнулся, пропустив через грудную клетку очередную мучительную вспышку жара. — С такими рукожопыми врагами и союзниками научишься делать вещи и похуже. Говори! — Кое в чём среди расчётов ты ошибся. Непозволительная роскошь для обывателя — путешествовать быстрее света и рвать ткань Мироздания, обгоняя ход времени. Многие могут наширяться наркотой, смешав в требуемой дозе, но лишь избранный негодяй отправится не просто в кислотный трип, а далеко за орбиты всех известных комет, трижды обогнув центр галактики и вернувшись на родную планету. Ты не можешь не обогнать время, пролетев чудовищное расстояние за ничтожно малый срок, потому что с преодолением световой скорости это происходит автоматически — время шагает со светом в ногу. Так было — так будет. К сожалению, временной разрыв образовывается с двух концов оси. Это значит, что нарушение проявилось и в прошлом, изменив его случайным образом. Однако когда речь о тебе, ничего не случайно. Изменился не просто какой-то там фрагмент прошлого — под раздачу попал самый первый день новорождённой вселенной. Злобное нечто поднялось из глубин, давно канувших в небытие, и сама история с начала отсчёта времени переписана. Появился ещё один, такой как я. Но он не я. Он старше меня. И он не глупый добряк. — Ты не глупый. Просто зачем-то прикидываешься, — я смягчился, позволив серафиму и дальше приставать к моей шее. — И тянешь время, о котором столько распинаешься. Ты до сих пор не ответил на вопрос, как всё исправить. — Помутнение чистоты первого дня творения изменило твоё настоящее, но очень коварно, исподволь. Ты не продавался Бафомету по дурацкому поводу, ты более импульсивен, ты похож на настоящего подростка, коим ты и должен быть по юности лет, ты… посетил тот злополучный концерт в Нью-Йорке и довольно быстро ответил Мануэлю взаимностью. И над вашим домом нависла угроза. И над твоим братом. И лично над Ману, — сераф вздохнул и обнял меня под рёбрами. — Ты отведёшь её ценой жизни. Ты поддашься шантажу, в новой версии реальности любовь сделает тебя слабым, а разум — проницаемым для сетей обмана, которые плетёт тот, другой. Но твоя гибель будет равносильна твоему падению — обрушению одного из столпов, что поддерживают в мироздании баланс. Погоди срываться с места! Это и есть ловушка, в которую тебя заманивают. Ты вернёшься в грёбаное, опасное, видоизменённое и крайне токсичное прошлое, похожее на топкое болото, и ты увязнешь в нём, потому что сделаешь именно то, что негодяй от тебя ждёт! Ты не допустишь ни слабости, ни решений под действием спонтанного импульса, ты не станешь двойным предателем, ты хладнокровно убьешь — и Мануэля, и живущую в прошлом версию себя. И вот с этой точки невозврата и начнётся настоящее разрушение, которое приведёт тебя к горам выпаренной океанической соли и мёртвым розовым кустам с метровыми шипами. — Дэз, дорогой мой, балабол неуёмный, — я развернулся, больно сжав его за щёки и подбородок. — У меня был вопрос. Открывай сейчас рот, только если знаешь ответ. — Ты пройдёшь по пути горечи и разрушения до конца. Ты сыграешь роль слабого, инфантильного и податливого. Ты вживёшься в нового старого себя и объединишься с ним. Ты не вызовешь подозрений. И мир спасут другие — Владыка подскажет им. Но ты будешь знать, как всех подвёл или как мог подвести. Будешь платить за уйму преступлений, которые совершил и не совершал. Возможно, ты захочешь наложить на себя руки. Тут уж на твой вкус, решай, я не подскажу. Будущее вручает тебе последний дар, эфемерное видение. Покажут что-нибудь хорошее? Конечно да. И нет. Гроб. Великолепный бриллиантовый саркофаг, прозрачные стенки, переливающаяся всеми цветами радуги крышка в богатой огранке. В гробу лежу я? Или Ангел? Из-за закрытых глаз это извечный вопрос, ироничный вопрос, самый идиотский вопрос, сразу после дилеммы о жизни и смерти. Я оглядываюсь по сторонам и вижу уйму саркофагов, не меньше полусотни, и за прозрачным алмазным стеклом — моё лицо, всюду оно, сомкнутые веки Ангела, скорбная улыбка нашего с ним общего на двоих рта. Я умер. Или он. Я не умер. Или не умер он. Выгляжу совершенно здоровым, просто спящим. Как в проклятой сказке о Белоснежке, подавившейся… — Ты упоминал о яблоках содома и эдема? Но серафима и след простыл. Я подавил желание выругаться на него, любителя резко появляться из ниоткуда и исчезать в никуда. В разыгравшейся трагедии ему больше всех досталось — ведь он, бронированно бессмертный, потерял нас. Нужно вернуться. Жаль, я не задам вопрос отцу, зачем он подстроил западню, начиная с мягко надетых во сне наушников и включения ядовитой песни. Может, все мои сны, начиная со сказочного, им подстроены, а душа Ночи нарочно отравлена? Если парадокс путешествий во времени верен, он не мог не сделать этого — ради минуты какого-то иного прекрасного дня в ином прекрасном настоящем. Но пока я не понимаю, и понимать не хочу, и злюсь. Всё было если не хорошо, то шло привычно и размеренно, день за днём, по установленному образцу — и вот всё улетело в тартарары, в одночасье, быстрее выстрела из пистолета, я не успел сморгнуть. Вчера — король, сегодня — бомж. Это как мгновенно обделаться, но не понять, из-за чего потяжелели штаны. Не понять, но уже оказаться в полном дерьме. А он будет смеяться, без звука, без самого смеха, издёвкой в уголке кривого рта. Если он прежний. Остался ли папа прежним? Что-то (или кто-то) подсказывало мне — только он один из всего моего мира и остался прежним. Если я намерен отвоевать хоть часть преданной забвению реальности, за помощью придётся идти к нему. Я всегда ненавидел просить о ней. Какая ирония. — Зачем ты соблазнил меня своей опасной музыкой и послал сюда, ну зачем? Я разочаровал тебя? В чём я был плох? Ты всегда выбирал мою тёмную сторону! — на секунду мной овладело отчаяние. Всё, что я любил и ценил, так или иначе уже разрушено и мертво. Есть ли способ прожить заново хотя бы день прерванной жизни? Ну хоть дожить тот последний, из которого я был бесчестно вырезан? В нём даже солнце не взошло! Это чистейшей воды эгоизм, но я готов платить за право быть собой и остаться собой и, если придётся, умереть собой — ледяной и расчётливой сволочью. — Есть, — прошептал сухой горько-солёный ветер голосом Дезерэтта. — Я аккуратно поставлю тебя в точку разрыва. Вспыхнет заря, день начнётся и продолжится в первозданном виде, но оборвется в никуда — как ему и полагается — в полночь. Проживи его достойно. Или проживи форменной сволочью, если твоей душеньке угодно это и ничто другое. В первую минуту пополуночи переписанная история ворвётся в тебя, а ты — в неё, затем ты немедленно разыщешь второй экземпляр себя, поступишь с ним, как тебе подскажет твоя здоровая бесчеловечность, объединишься с ним или займешь его место. Имей в виду — хоть я всё и буду помнить, в новом настоящем я приду в весьма жалкое состояние, на меня не рассчитывай и с лишними вопросами не приходи. — Хорошо. Но ты оказываешь мне услугу сейчас. Что ты потребуешь взамен? — Никогда не требовал. Просил. — Опять тридцать пять? Ты получишь меня. Однажды. Я обещал. — Добавь ту фразу. Ты знаешь какую. — Она сопливая до не могу, Дэз! По доброй воле я её не произнёс бы. Потому что я так не думаю! — Добавь. Я подавил гримасу и прикрыл лицо ладонью в характерном жесте, нивелируя хоть чуть-чуть силу и романтичную тошнотность этих слов: — И мы никогда не расстанемся. Не две стороны монеты, но две противоборствующие силы. Он удовлетворённо улыбнулся и поддел ногтем насквозь проржавевшую микросхему на своем лбу. Я ждал крови, треска трухлявых позеленевших контактов, не самого приятного обнажения его древнего первородного черепа, но не… снопа света, поспорившего бы с яркостью всех звёзд, что я видел! Ослепительного и термоядерного настолько, что я потерял контроль и заорал, ведь это миллиардноваттное великолепие обрушилось на меня. И вполне вероятно, убило бы — если бы имело такое намерение. Я орал и орал, невредимый внешне, а изнутри — испепеляемый заживо, однако ни звука не доносилось: крик не вырвался, а унёсся обратно в глубину горла и замер на голосовых связках. Потому что время, подхваченное этим неистово бьющим и разящим светом, закрутилось вспять, отправив меня с билетом в один конец домой — против часовой стрелки.