***
Людвиг вынырнул из воспоминаний, когда на плечо с размаху опустилась ладонь брата. Алые глаза альбиноса яростно горели, губы кривила полубезумная улыбка. – Запад! Что киснешь, мелкий? Улыбнувшись, Германия поднялся на ноги, пригладил и без того идеально уложенные волосы и направился в спальню. Завтра придётся потрудиться, лучше лечь сейчас. – Эй! Куда пошёл? Сейчас Великий Я буду глаголить истину. Ходь сюды! – Германия лишь закатил глаза, но послушно вернулся, сел рядом с окном, уже ёжась от холода, хотя окно всё ещё было закрыто: Гил мог часами рассуждать о совершенстве снежинок, держа «малышек» в ладонях. Людвига это, признаться, пугало: в такие моменты брат выглядел совсем мраморным. И слишком холодным. Но Германия никогда брату не отказывал в его сумасшествии, будто знал, что скоро им придётся разлучиться. Хотя в последние годы Бальшмидт и был немного отстранён, Людвиг внимания на это почти не обращал – главное, что брат был на его стороне. Тогда.[6] Двадцать пятого февраля сорок седьмого,[7] Гилберт просто напился в каком-то баре до состояния нестояния. В последние два года альбинос вёл себя хлеще, чем во времена молодости (обострение затянулось, не иначе). Но, что ещё хуже, он будто весь отдался воле осколков, с годами проникнувших ещё глубже в сердце, основательно слившись с глазом. Ругая брата на разные лады, закутавшись в пальто, Людвиг вышел на заснеженную улицу, где кружила невиданная для него метель. Природа будто сошла с ума: снегопад был сильным, но ещё сильнее кусал мороз; снежинки кружили в воздухе, не спеша лечь на мёрзлую землю, будто танцевали в воздухи лишь им понятный танец. Пушистые белые комочки, в которые они сплетались, притягивали к себе взгляд; их хотелось потрогать, понять, но даже одно, пусть и случайное прикосновение их убивало, ломало. Кристаллики просто таяли, превращались в белую труху или исчезали. Как по волшебству. Невольно поёжившись, Людвиг ускорил шаг, чтобы быстрее забрать Гила из бара и отогреться дома. Германия мечтал оказаться рядом со старым, надёжным камином, где в тихо потрескивали дрова, завернуться в любимый плед и всю ночь пить горячее молоко, глядя на причудливые всполохи огня. Немец многое бы отдал, чтобы пропустить прогулку по заснеженному городу - сейчас он почему-то пугал. Людвиг, гонимый своими инстинктами, озабоченно осматриваясь, как раз успел заметить белобрысую макушку, скрывшуюся за дверцей чёрной машины.***
Покачиваясь из стороны в сторону, Пруссия выполз из бара и тут же получил в лицо горсть так горячо любимых им снежинок. Выругавшись, мужчина побрёл в сторону квартиры, куда определили братьев так называемые «Победители». Жалкие червяки, если им повезло, это ещё не значит, что они сломались, поджали хвосты и замолкли навечно. Их… его время ещё придёт! Задумавшись, Гилберт не заметил, как налетел на кого-то. Удивлённо переведя взгляд с серой, потрёпанной шинели, парень уже готов был выплюнуть пару резких ругательств, завязав необходимую душе драку, как застыл, проглотив все слова. Сдуру подняв голову, альбинос встретился взглядом с горящим фиолетовым взором. Высокий, широкоплечий мужчина, метров двух ростом, улыбался почти мягко, поддерживая дёрнувшегося пруссака под локоть. – Гилберт, неплохо проводишь время, гляжу. Да только дрожишь весь. Замёрз? – тряхнув головой, парень сбросил с себя оцепенение и вырвался из чужой хватки. – Не твоего ума дело, Брагинский, что ты тут вообще забыл? Неужто Великого Меня решил проведать? О, не стоило беспокоиться! – сплюнув под ноги России, Гилберт попытался обойти мужчину, да не вышло. Положив ладони в кожаных перчатках пруссу на плечи, Иван Брагинский, - он же Россия, - мягко притянул прусса к себе, обнимая со спины. Пруссия застучал зубами – ему на спину словно вывалили тонну-другую снега – и брыкнулся, стараясь вырваться, после победы русского это было слишком унизительно: чужие руки держали крепко, словно он был если не вещью, то любимым питомцем. Хотя нет, скорее чучелом. Ну кто ещё такой холод выдержит?! Иван же, словно не замечая сопротивления, что-то промурлыкал себе под нос. Он вообще частенько совершал неприемлемые поступки, искренне не понимая, что делает не так. Бальшмидт последний раз дёрнулся и замер, зло сопя. – Всё ещё мёрзнешь? – спросил русский, опаляя белобрысый затылок морозным дыханием. Развернув альбиноса к себе, Иван аккуратно, чтобы не спугнуть, притянул прусса ближе, невесомо касаясь обветренных губ. Чувств, - каких-то особенно трепетных, искренних, свойственных одному только Ивану, - в этом прикосновении не было. В этой личности Ивана не было. Простое, механическое касание. Да и длилось оно всего лишь мгновение. Брагинский просто замер на несколько секунд в одной позе. А отстранившись, щёлкнул застывшего Гила по носу, развевая приступ наваждения. Тот дёрнулся, тут же потёр ушибленное место рукавицей, рассеянно разглядывая металлическую пуговицу, застрявшую перед носом. Ещё полминуты назад ему было холодно, он чувствовал, что начинает коченеть. И губы русского казались ещё холоднее – в первый миг альбиносу показалось, что он снова на Чудском,[3] лишённый возможности не то, что дышать, а даже двигаться, - его просто парализовало. Грудь сдавило яростным морозом, похожим на смерть (по крайней мере, как её видел прусс), но тут же отпустило. Чужое тело вдруг, в один миг, совершенно абсурдно, стало горячим, словно камни, целый день пролежавшие летом на солнце, а дыхание русского почти обжигало, оставляя стойкую и непонятную ассоциацию с парилкой. Невольно вздрогнув, Гилберт поджал губы – не к лицу Великому вести себя столь странно. Тем более, когда речь о России. Хватит с него Софьи.[8] Но более прусс не сопротивлялся. Он словно забыл и про брата, и про поражение, и про собственную ненависть. Нагло усмехнувшись, Гилберт резво направился за Иваном, напевая что-то под нос. Скользнув в гостеприимно распахнутый салон, мужчина озабоченно проверил внутренний карман одёжки: там, свернувшись в ярко-жёлтый комочек, посапывал его Птиц – кругленькая канарейка - Кёнигсберг.[9] – Только слово скажи, Брагинский, в морду получишь! – Иван пожал плечами, улыбаясь, как довольный кот. Может, он и не так силён, как его мать, но Северным Королём его называл Мороз не зря. Фиолетовые глаза блеснули в полумраке салона медленно ехавшего автомобиля. Задумчиво разглядывая засыпающего прусса, Брагинский, не удержавшись, потрепал его по голове. – Мама так хотела тебя забрать, что и я не удержался. Пруссу казалось, что Иван – самый прекрасный человек, кого он только видел. Ну, пусть не человек, пусть нация, сути это не меняет. Более того – чувствовал в русском силу, какую-то магическую хренотень… что-то необъяснимое. И хотя росли они совсем рядом, да и потом вечно пересекались, мужчина казался альбиносу самим совершенством, словно и не знал он его многие века. Или, и правда, не знал?