Априоритически

R
Завершён
224
3
maybe illusion бета
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 6 685 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
224 Нравится 33 Отзывы 45 В сборник

Часть 1

Настройки
Звезды в городе N никогда не видны — небо мутное. По ночам оно как молоко, в котором кто-то развел сточные воды. Неоновый свет хлещет вверх белесыми огнями, вниз падает не то дождь, не то снег, магистрали ревут, рекламы сверкают, поезда терзают колесами истертые рельсы подземки, верхушки домов теряются в облаках, а десять миллионов человек, которым бьет по лицу кислотный ветер и дым фабричных труб разъедает глаза, гордо именуют это место столицей. Всякой стране полагается столица — так уж заведено. И Президент, тут он тоже есть — двубортный пиджак, взгляд, которым подбивают самолеты, туго затянутый галстук, властный поворот головы. Его бы назвали вечной мерзлотой, когда бы не пламя волос; его бы назвали тираном, когда бы не ежегодные амнистии, хотя все равно называют и тем, и тем, но, конечно же, лишь за спиной. Привилегией говорить подобное в лицо и не заиметь себе от этого особенно болезненных последствий отмечен только Главный Министр — второе лицо государства и редкостная, по словам Президента, зараза. Министр — красив, небрежен, элегантен, ленив до невозможности и вечно весел странно раздражающим весельем. Он носит в рукавах колоды карт — сыграть от скуки на чужие жизни, в карманах — сахар, обращенный в цианид (соль, на самом деле), а тишине предпочитает картечь слов, которой стреляет часто и метко, хотя ни разу не военный. И есть у него любимое хобби — шуточками доводить Президента до белого каления, и есть любимая работа — грызть конфеты «барбарис», взгромоздив на стол ноги в нечищеных ботинках. А еще — подсаливать чай важным президентским гостям, натирать дверные ручки чернилами, с трехэтажной руганью трясти зажиливший сдачу кофейный автомат и раздражать всех, всех, всех и всем от этого неимоверно нравиться. По вечерам они оба пьют чай (нормальный, не подсоленный) и спорят. О том, как управлять змеиным гнездом, чтобы им не откусили руки по локоть, об инфляции, девальвации, о кривых ногах голкипера национальной сборной по футболу, погоде, стукнутой на всю голову, подчиненных, стукнутых не меньше, надоедливых послах иностранных держав и прочих вещах — вещах важных, вещах не очень важных, мелочах, которые полезные, и мелочах, которые совсем-совсем мелочи. О ценах на нефть — главнейшем продукте экспорта. О забастовке шахтеров на юге. О в хлам разбитых дорогах провинции и грядущем там весеннем половодье. О том, не надорвет ли себе спину бюджет города N, когда придет время тратиться на новогодние фейерверки. О том, почему мистер Брейк, Главный Министр, так любит топить в своем чае барбариски. О том, что Господину Президенту не мешало бы, черт побери, подстричься. — Не трожь мои волосы, и останешься жив, — лаконичный ответ всякий раз сопровождается демонстрацией президентского кулака, на который Министр с ухмылочкой дует, будто тот раскален, как утюг. — Будет вам, это же шутка. Они пьют чай, галстуки валяются на спинке кресла, по окнам стекает то ли дождь, то ли снег, оставляя после себя масляные следы, — привет от фабрик и заводов. Кислотный воздух проползает в форточку. Стеклянным звяканьем сталкиваются чашки и блюдца, позванивают ложечки, тает в чае сахар, оставляя гроздь сцепившихся пузырей. Улыбаются ехидные красные глаза — левый из-за давней травмы ничего не видит, но об этом мало кому известно. — Политика — чудесная штука, верно? — Политика — дрянь, мистер Брейк. Господин Президент делает глоток и кривится. Прогоркла заварка. В них есть схожести, куда больше напоминающие различия, и различия, которые заставляют некоторых недоумевать, как это они оба друг друга до сих пор не поубивали. И если некоторые чисто деловые противоречия они могут решать так, как и полагается связанным единой целью политикам, то личностные порой служат причиной злобных пререканий, — их, честное слово, слышат все пятнадцать этажей Министерства, затыкай тут уши или нет. «Грызутся, как старые супруги», — шутят окружающие. Вслух они, разумеется, такого не скажут, — никому не охота обзавестись двумя красивыми фингалами и сменить квалификацию с «чиновник сытый» на «дворник обыкновенный». Старинным знакомым, говорит Господин Президент, позволено. И награждает своего Министра хлестким подзатыльником. Давним друзьям, соглашается Главный Министр, вполне. И дергает Президента за рыжую гриву. Главный Министр очень громкий, даже когда разговаривает шепотом, и рядом с ним очень тесно, даже когда он находится в другом конце кабинета. Он — крайне неуютный человек, потому что на каком-то метафизическом уровне подгребает все пространство под себя. Господин Президент колко напоминает ему это при любом удобном случае — терпеть не выносит ощущать себя стесненным, тем более, когда ничего не может с этой проблемой поделать. — Иногда мне кажется, что ты дышишь вперед меня, моим воздухом, и оставляешь мне одну углекислоту. Смотришь, как я ей давлюсь, и злорадствуешь. — Ничего не понял. Это вы так обижаетесь, что ли? А на что? Главный Министр — умнейший человек, хитрец и логик. Одно слово — юрист как он есть. Степень доктора наук, присвоенная ему Университетом города N, и одиннадцать лет обучения, пройденные там когда-то, Президенту прекрасно знакомы. И оттого слова о «ничего» стоят лишь хмыка и иронично вскинутой рыжей брови: да неужели? На каждом совещании, куда допускается пресса, блеск фотовспышек меркнет и тускнеет перед акульей улыбкой Главного Министра. Он стряхивает белую челку на левый поврежденный глаз небрежно-элегантным росчерком — и у всех молоденьких журналисток разом запотевают очки. Он свойски шутит и острит — и ему внимают с восхищением покоренных идиотов. Он толкает Президента локтем в бок: улыбнитесь тоже, бука, порадуйте свой народ, а то ваша кислая рожа годится только на рекламу лимонов... Он фигляр и паяц — ему бы место в разъездном балагане, когда бы не пронзительно-коварный ум и ледяная красота, в которой есть что-то гибельное. Ему нравится чувствовать превосходство греховной раскованности над вечной правильной сдержанностью Президента. Ему нравится думать, что на следующих выборах Президентом может стать он. Веселый грешник людям нравится больше, чем унылый святоша. — Я всегда голосовал за вас, вы же знаете. А вы, мой друг? Вы бы стали голосовать за меня? — спрашивает он Президента. — Нет, — сухо отвечает тот, и Министр понимающе смеется. Не всем людям нравится. Но он заставит. В скучной правильности Президента он один замечает червоточину. И проникает, ковыряя, как ножом, своими липкими ликерными руками, извлекая президентские пороки на божий свет, — на свет больных неоновых реклам города N, утонувшего в вечной слякоти полудождя-полуснега. «Мы ведь так похожи, Господин Президент. Что у вас, что у меня — внутри все та же мерзостная топь мелких человеческих страстишек. Посмотрите, сравните, — где тут вы, а где я? Правда, идентично?» — А почему нет? — Мистер Брейк. Шли бы вы со своими допросами... к черту. — Опять под родительский кров? Не желаю. Скучную правильность он растравляет своим неутолимым голодом — растравляет расковырянную рану, теребя за воспаленные края. Что хочу, то возьму, даже отдавая. А ты забирай отданное, оно бесплатно, — но будь готов, что я потребую взамен нечто важное. Вы, говорит Президент, априоритически безумны. Я устал от вашей болтовни. Вон из моего кабинета. Безумие заразно. «Что это вы выдумали, друг дорогой? И слова-то такого не существует — “априоритически”». Министр мило, как нашкодивший школьник, прячет свои проклятущие глаза и высыпает в пепельницу карамельки «барбарис». «От безумца — самому лучшему Президенту, любимому-любимому-дорогому и тому, кто всегда в своем уме», — присовокупляет он и шаркает ногой. Грязным ботинком по восточному ковру. Когда Министра уносит вместе с ворохом бумаг, стащенной авторучкой и чужим пиджаком, — Президент видит, что алых конфет в пепельнице больше, чем серого пепла. «Априоритически» — слетает с губ Министра дробью неизменной картечи. Вместе с возмущением и разрешением. Вместе с согласием и укорами. Вместе с бранью и хохотом. Априоритически он задыхается и смеется, когда на шее смыкаются руки, и после, когда его целуют, и после, когда рубашка — на пол, пуговицы — вразлет, а дверь на замке ли — никого не волнует. Когда целуют потемневшее лицо, оскал улыбки, глухую ругань, кашель, смех, когда шипят «ненавижу тебя, сволочь, будь ты проклят», а через секунду «мой», а в ответ получают: «Определяйтесь быстрее, дышать же нечем». Когда за дерзость его затылок сначала знакомят с тем самым ковром — это больно, а затем за шкирку втаскивают на диван — это унизительно, а затем вытряхивают из отутюженных брюк, белья и целуют в живот — это восхитительно, черт побери. Априоритически он, податливый по-восковому, скрещивает сильные ноги на пояснице, требовательно давя на позвоночник, и смеется, — как мы будем объяснять это, если кто-нибудь увидит, — игрой в твистер? — пока его берут, грубо втискивая в кожу дивана, не озаботившись ни подготовкой, ни защитой, не беспокоясь о том, что больно теперь им обоим. Люди называют это занятием любовью, и слова предполагают что-то обоюдное, теплое, согласное — слияние, не противостояние, но у них двоих есть только вспышки, вспышки, голод, чья-то неисправимая жадность — к тому, что под надломанной правильностью, чья-то эгоистичная ревность — к чужим улыбкам, к чужому вниманию, к легкости слов и простоте смеха, чей-то безмолвный вызов — «Ты все еще жив? Докажи!» и электрические разряды, которыми они оба стекают, — мельхиор и ржавчина, чернила и кровь, губы к губам, сцепленные пальцы. И поволока слез на нахальных глазах Министра — реакция нервных синапсов, ничего кроме, и последний заполошный поцелуй — как способ заткнуть все еще смеющийся рот, и ударяющая молния, а потом — спокойствие, долгое, сытое, неподвижное, молчаливая удовлетворенность, закрытые веки, тихое дыхание, полусон-полусмерть. Спать и умирать могут только живые. Пожалуй, доказал? — А ваши глаза тоже безумны — когда вы меня трахаете. — Как хорошо, что я их не вижу. Расслабленная тяжесть чужой головы согревает левое плечо. Обострившимся слухом Президент ловит звуки: капель пролитого чая, стрекот часов, утробное гудение кофемашины, шебуршание ладони, гладящей его по волосам. — Работа, — деликатно напоминает Министр. — Не хочу. Завтра. — Тогда я еще трижды подумаю, прежде чем в следующий раз отдать свой голос за такого ленивого Президента. — А я тебя об этом никогда и не просил. И подвинься-ка. Ты занимаешь слишком много места, чтобы его хватало и мне. «Ты дышишь моим воздухом, ты теснишь меня к краю, ты отбираешь то, что принадлежит мне, но пока еще удается тебя под себя прогибать, — а скоро, кажется, на пол будут швырять меня, и не факт, что потом поднимут». Когда душат руками — руки можно стряхнуть, когда душат без рук — получится ли? Мистер Брейк, Главный Министр, утомленно зевает. И сонно и доверчиво утыкается носом в шею. Главный Министр пахнет сахаром, а мир вокруг смердит, точно сточная канава. Город N, могильник человеческий, гниет изнутри, снаружи, сбоку и со всех сторон. В полусне Президент судорожно обнимает своего Министра, хватает за острые плечи, как утопающий хватает тростинку, — чтобы спрятать лицо в сахарных волосах, чтобы не дышать разложением, загнанный, испуганный, растерянный. Или это он, его Министр, свернувшийся калачиком под боком, такой безмятежный и спокойный, уже выпил весь воздух, из остаточной жалости выделяя периодически полчаса на передышку, — выделяя себя? — Ублюдок, — хрипло шепчет Господин Президент в колко-мягкие лохмы. Но он, даже с червоточиной в душе размером с Гранд-Каньон, все еще чересчур правильный для того, чтобы причинить вред спящему. Главного Министра очень любят женщины. Другое дело, что ему на них плевать. Он женщинами не интересуется. — А вы, мой друг? Что же вы до сих пор не женаты? А ведь та-а-кой завидный жених — Президент, как-никак, молодой и красивый... Министр нависает над президентским столом и похабно подмигивает; и глаза его алые, бессовестные, и улыбка хищно-белая, в полный голос твердят о том, что все-то он знает и единственно возможный ответ предскажет с точностью до распоследнего слога. — Только не надо тут говорить «у меня есть ты». Я не вещь, я не ваш. Я сам по себе. Но Президент все равно так всегда говорит, пусть и не всегда вслух. Главный Министр водит «порше» — лязгающую черную громадину. Над ним он трясется, о нем он заботится, сдувает с него пылинки и, мурлыча под нос, полирует замшевой тряпочкой, чем вызывает у Президента странное чувство, схожее с ревностью и завистью одновременно. — Это же просто автомобиль, — недовольно бурчит он. — Я бы попросил! Не «просто», а самый лучший! Президента жутко коробит, когда он слышит из уст своего Министра слова «самый лучший», но не в свой адрес. А вот шины Министру менять не нравится. — Он привыкает к обуви, как человек, и в неразношенной спотыкается. Жмут ему новые ботинки. — Мистер Брейк, вы идиот. — Ага. Законченный. На своем автомобиле Министр гоняет безбожно, подрезая и полицию, и кареты «скорой помощи», и тяжелые рефрижераторы. И до сих он не улетел куда-нибудь в стену только потому, что довлеет над ним какой-то непонятный необъяснимый рок. «Раньше времени не умру, — утверждает Министр. — Один — тоже». Почти всегда он любезно подвозит Президента, гоняя при этом ничуть не меньше. — Зубы почистили? В чистое переоделись? Завещание написали? Тогда вперед! — приветствует его Министр и жмет на газ. А Президент даже и не пристегивается. — Вот что я в вас уважаю, так это силу духа. Или это называется — дурость обыкновенная? — Скажем, мне просто так удобней. — Вам не важна ваша собственная жизнь? — Я не люблю, когда этот мерзкий ремень давит мне под ребра. Когда Министр гоняет, он тоже не любит. Но это, пожалуй, единственный способ никуда не опаздывать — город N полнится извечными пробками. Он похож на организм, этот город, — на одряхлевший организм со сбоящей кровеносной системой, или на старый-старый дом, водопроводная сеть которого настолько изношена, что проще не ремонтировать ее, а окончательно засыпать и провести новую. Только в городе некуда проводить новые дороги — разве что под землю, но там уже носятся поезда, сотрясая тоннели круглосуточным несмолкаемым гулом. — Мы с вами живем в редкостной дыре, хоть это и именуется столицей. — Только сейчас догадался? — Только сейчас озвучил. И то, как он все всегда озвучивает вовремя, и то, как его приветствуют люди, и то, как он сахарно всем улыбается, и то, как наползает его длинная смешливая тень на президентское кресло, на лицо и ладони, помимо ревности порождает ненависть, — но Главный Министр умен, он заставляет еще и бояться. Бояться цепких рук — в воображении они, будто клещи, сходятся на шее. Отместкой за еженедельно переживаемое унижение. Бояться голоса — как гром, он терзает барабанные перепонки. И шепчет-кричит о президентских грехах. Бояться взгляда — временами он дикий до дрожи. Если бы не всегда. Бояться прикосновений — они сводят тело судорогой, даже если это просто дружеский шлепок по плечу. Бояться его желаний — Главному Министру недостаточно быть просто Министром. Он желал бы президентское кресло и президентский ковер. Он желал бы, чтобы роли сменились, и внизу на ковре был не он. Министр так ослепителен, что хочется запустить кружкой в экран, когда с того рвется его акулья улыбка. Оттаскать его за волосы и перерезать глотку, а после залить труп кислотой. Но у Президента есть одна существенная проблема: он слишком прикипел к этому подлецу. Слишком, чтобы увидеть, как ловко тот этим пользуется. Хотя бы даже снясь ему — с регулярной жестокостью. Он снится по ночам, постыдно-жаркий, и в сбитых простынях он покорно-послушен, а наяву вскипает колкостями, как взбаламученная газировка, и на любое слово находит пятнадцать в ответ. И выскальзывает из рук склизким угрем — не тяните свои пальцы к тому, кто может их откусить, когда не в настроении! Он своеволен и упрям, и терпеть его бесчисленные капризы приходится, стиснув зубы, — иначе финиш. У Министра есть свои условия. И одно из них звучит примерно так: уезжаю, когда хочу, уезжаю, куда хочу, и ничего об этом не говорю. — Куда же ты ездишь так надолго и часто? — А вам не кажется, что это вторжение в личную жизнь? Телефон на столе нем и глух. Горчит заварка в чайнике, горчат мысли, горько на языке. — Где ты? — спрашивает у пустоты Президент. Спрашивает уже вторую неделю. И изматывающая тишина в союзе с пришедшими холодами давят на нервы, как гидравлический пресс. А в ящике стола лежит одинокая барбариска. Ему кажется, что Министр думает. Где-то внутри, в беззвучии телефонной трубки, где обычно пересыпаются песчинками вздохи-слова, Министр размышляет о том, что ему дальше делать. Зима пришла, следующие выборы не за горами — меньше, чем полтора года, отделяют Министра от возможности крошить фантики от барбарисок на пол возле президентского кресла. Сидя в нем, разумеется. Ему кажется, что Министр решает. Решает, не пора ли бы и честь знать и прекратить позволять кидать себя на ковер. Его затылку это, наверное, весьма приелось. Ему кажется — там, в пустоте, Министр приходит к выводу, совершенно неутешительному для него, Президента. Взвешивает гигантские «за» и исхудавшие «против», подсчитывает, хмурится, улыбается. Той самой улыбкой, которую все так обожают, — идеальной улыбкой идеального Президента. Отточенной улыбкой галантного хищника. Улыбкой, на которую нынешний Президент не способен, потому что — подумать только! — все еще чересчур правильный. — Я еду, — голосом Министра отвечает ему телефон, отвечает наконец. И есть там, в голосе, что-то, что истерически кричит: стреляй себе в висок, скорей, пока тебе не сломали шею. Господин Президент слаб, Господин Президент потерян, всюду чудятся ему сплетни и заговоры, а по ночам снится мельхиоровый сахар и снег — на плечах, ресницах и губах, светлым молчаливым покрывалом. Снятся крепкие руки и бесстыжие глаза, и ладони, которые проливают на голову дождь из барбарисок, пока гора, сверкающая алым, не доползает до коленей, пояса, шеи и лба, не вырастает метра на два, пока не становится нечем дышать и не приходят муки агонии, а за ними — пробуждение. И тогда он появляется, его Главный Министр. Поздним вечером, под автомобильные гудки, под рыданье заблудившейся метели, закрывая двери на замок, сдергивая с плеч пиджак до боли знакомой небрежностью. Обнимает за талию, вглядывается в зрачки, отводя прочь рыжие волосы, и касания его — касания собственника, и жадность больше не удерживает здравый смысл. И делает подсечку — молниеносный взмах ногой, подрубая под лодыжки, и роняет на ковер, который бросается в затылок, вышибая дух и нерожденные слова. «Не надо, — хочет сказать Президент. — Если в тебе еще осталось человеческое, — Бога ради, не надо». А потом вспоминает, с какой улыбкой тот погружал холодные ликерные руки в кровоточащую рану у него на груди, и закрывает глаза. Прежде чем раздевать, Министр целует своего Президента. Долго. Почти нежно. Извиняясь. Прости меня, Руфус. Белой сахарной патокой — от макушки до пяток, как гигантской иглой, прошивает насквозь. Так сладко, что уже не отплеваться, — зубы склеились. Так страшно, что не закричать, не сбежать, даже не отползти. В глазах Министра леденится замороженная кровь — мертвый потускневший барбарис. И рубашку он снимает мертво, механически, нарочито медленно, — спешить ему некуда. Не к кому. А полустертая печать круглого зубчатого клейма у него на груди — им и сейчас помечают каторжников с ртутных рудников, — как раз такого размера, чтобы можно было целиком накрыть ее ладонью. Так и не спросил он своего Министра — до Университета это было или после, и за что. И кто настолько идеально подчистил ему биографию. И что он с этим кем-то потом сделал. Или не сделал. И сколько весили ножные кандалы, и не от ртутных паров ли в его голосе эта легкая хрипотца, и не в каторжной драке ли был поврежден левый глаз, и били ли его за непослушание железными дубинками, и чем кормили, и писал ли ему кто-то письма, и он — писал ли кому-то, и ждал ли его кто-то, когда он вышел... Или никого — пустой дом со слоем пыли в три пальца, засохшая гортензия в горшке, сбежавший кот, заросшие могилы? И не туда ли, к могилам, он ездит каждый раз? — Да. Главный Министр определенно умеет читать мысли. — Тогда мне тебя очень жаль. — Жалейте лучше себя, добрая вы душа. Вы ведь все проиграли. — Знаю. — И кому проиграли-то? Мне. Нет бы — достойному себя человеку... — Самокритичен. Хороший у меня Министр... Хороший из Министра Президент получится. Ну, бери теперь, за чем пришел. Пальцами по его скулам, отводя тяжелые белые пряди. Признаться, даже интересно — свернет ли он ему потом шею или оставит жить. А жить — хочется... Пальцами по губам, — где улыбку свою острозубую потеряли, Главный Министр? Отстегнули, убрали в карман, — не время ей, мол? Пальцами на затылок, притягивая, — ну, не мешкай больше, у меня еще гора недоделанной работы. Неловким поцелуем в нос, задавленным смешком, столкнувшимися лбами. Звяканьем ременных пряжек — своей и чужой, холодком сквозняка, укусившего за обнаженные ноги. Предваряющей бурю тишиной. Прикосновение губ к щеке, короткое и скупое — последнее извинение за сменившиеся роли, за рухнувший карточный трон. Люди любят грешников, что поделать. Ступни на острые плечи, теплота дыхания, щекочущая под коленкой, протяжный тоскливый гудок пригородного семичасового, прорвавшийся через метель. Застывшие кровавые глаза. Собственное невнятное спокойствие. Рывок, боль, вспышка. Соленые капли путаются в рыжих волосах подтаявшим раздробленным льдом. Поезд гудит снова — это другой, встречный. — И если ты решил в довершении всего использовать меня вместо матраса и здесь уснуть, то ты ошибся. Слезай. Мои документы сами себя не разберут. — Не хочу. Об проклятый ворсистый ковер — на кой ляд вообще сюда постеленный, — стерлись спина и плечи. Да еще и эта туша, довольно сопящая на ухо, жмурится по-кошачьи и отказывается уходить. — Мистер Брейк. Имейте совесть. — Чтобы она имела меня? Ага. Сейчас. — И следите за своими словами, пожалуйста. Если ваша уголовная манера выражаться так сильна, что глушит годы образования, воздержитесь от нее хотя бы в моем присутствии, будьте любезны. — Какая прекрасная тема для разговоров после секса. Не находите? — А вам неприятно? Министр фыркает. И морщится, потирая колено. — Когда я стану Президентом, этот мерзкий ковер сразу же полетит на свалку. — Впервые в жизни я с вами солидарен. Слезьте, я сказал. Тот делает уступку, так и лучась снисхождением, — вздохнув, вытягивается рядом, по привычке пристраивая растрепанную голову на плече. И молчит долго, с закрытыми глазами, дышит беззвучно, как будто спит, даже и не шевелится. — Зарксис. — Я сплю, жестокий вы человек. — То я тебе добрый, то я тебе жестокий... и ничего ты не спишь. Посмотри на меня, а? Главный Министр приподнимается на локтях, но глаза его по-прежнему закрыты. Странно это — когда в лицо заглядывают так пытливо, при этом не поднимая ресниц. — Что же ты можешь увидеть с закрытыми глазами, дурень? Хватит паясничать. — Так вы тоже посмотрите. Там звезды. Ладонь у него мокрая и сильная — не ожидая разрешения, она накрывает глаза. Принуждает увидеть, легонько надавливая, вдавливая многострадальный затылок в ковер. Под запахнутыми веками, сожалением о пропавшей добродетели, искрят бикфордовым шнуром во тьме багровой пустоты априоритически безумные звезды. — Так это было у меня? Во мне? Как красиво... Приоткрытый влажный рот целуют нежно, сладостно. Переплавленным сахаром, карамельной нугой льется внутрь безымянное и горячее. Губы мягче, касания невесомей, тяжесть легче, вдохи тише, — что-то непонятное творится, жадные себя так не ведут. «Нет, подожди, — поцелуй еще. Когда целуешь, ты молчишь, не болтаешь, не треплешься. Твоя картечь не ранит. Не хочу истекать кровью, жить хочу. Поцелуй». Все-таки мысли он как-то читает, это точно. Губы шелушатся и кровят. Должно быть, это от мороза. И нет, конечно же, никто его не целовал и не вылизывал, лаская, ловя шепоты и вздохи, мольбы и проклятия, в ту сумасшедшую, сияющую, засыпанную сахарной метелью ночь. Он звал своего Министра по имени, пока не сорвал напрочь голос. В его руках он прогибался и сминался, как пластилин из детского набора. Он позволял себе, он позволял себя, он позволял так, что и сейчас краснеют уши и кровь приливает к щекам. Он позволял настолько, что, кажется, вчера его вывернули наизнанку. И то, что у него не переломаны все кости, так это только потому, что в пластилине костей нет. А Главный Министр, как и всегда, красив и подтянут, с извечной летящей улыбкой и челкой на левый глаз, и ведет свой «порше» с грацией лениво-небрежной, ведет так, что любой лимузин смотрелся бы с ним в сравнении паршивым мусоровозом. Через час у них — совещание кабмина, а впереди — двухкилометровый затор. Город N, тонущий в утреннем смоге, плюется ядом из фабричных труб и затыкает вены автострад пробками-тромбозом. — Надо было брать вертолет, — Господин Президент недоволен. — Вы, друг дорогой, как капризная девица. Ничего, потерпите. А те нас подождут. Машины сопровождения уныло плетутся в хвосте. — Хромоногие, — клейкой насмешкой бросает Министр. — Просто они не самоубийцы, как ты, чтобы так резво гонять. — Не самоубийцы, как мы, — вы это имели в виду? — Имел в виду то, что сказал. Главный Министр грызет барбариски, с хрустом дробя алое крепкими белыми зубами. Обертки он бросает на пол. — Это мой автомобиль, — резонно возражает на укоряющий взгляд. — Хочу и сорю. — И все равно — ты свинья. Министр не обижается. На кольцевую автостраду они вырываются, будто «порше» выпустили из катапульты, — для них наконец-то сообразили выделить отдельную полосу. Ветер хлещет в открытые окна кислотно-грязевыми потоками; зубной пастой город N с утра принципиально не пользуется. В другое время суток не пользуется потому, что забывает. «Как же мы здесь живем?» — в отчаянии думает Господин Президент; собственная рыжая грива с размаху залепляет ему глаза. Министр хохочет и сыплет фантиками наружу — целлофановым шуршащим снегом. — Отвратное место для жизни — прекрасное место для смерти! — орет он. Мысли прочитаны; стрелка на спидометре крадется к отметке в сто сорок. — Сбавь, идиот! — Путь чист — для чего мне сбавлять? Здесь в Рай — прямая дорога! Его Министр — априоритически безумен, и четырежды плевать, что и слова-то такого нет. Сто шестьдесят — и Президент закрывает глаза. (привыкает к темноте небытия, стало быть) Сто восемьдесят — и он уже сочинил для себя эпитафию. (Министр обойдется просто именем-фамилией и датами, мелкая сошка) Двести — и два их надгробных камня бок о бок на кладбище — белый мрамор, позолота букв, очень красиво смотрятся. (а гроб он хотел бы из кедра, кедр прекрасно пахнет) Двести двадцать — и ангелы поют во весь голос, перекрикивая луженые глотки военного хора. (который исполняет на похоронах гимн Конфедерации) Двести пятьдесят — и... И просто — пятьдесят. Затихающее инерциальное движение, нога на тормозе. Автострада впереди вливается в город. Смерть откладывается. — Глаза закрыли. Много звезд там видели? — Ни одной, — честно признается Президент. — Ну, так не интересно. Чем ближе к центру, тем старше улицы. Древние, мощеные, помнящие копыта лошадей и скрипы извозчичьих карет. Министр посматривает по сторонам, на его лице — довольная улыбка. Он любит эти места. А «порше» переваливается по булыжнику, как подагрический старик, — автомобиль отношения своего хозяина к здешним дорогам совершенно не разделяет. — Ему нужен гладкий асфальт, — оправдывает своего любимца Министр. — Ему нужны не такие облысевшие шины. — Я бы попросил! — А я бы попросил тебя наведаться в шиномонтаж, но ты же у нас никогда не слушаешь, когда тебя просят. Пока в кювет не занесет, даже не почешешься. — Или в стену, да? — Или в стену. Ну-ка, постой... Он останавливается — перед светофором. И пристально вглядывается в его яркий глаз — алое в алый. — Нет, ты на меня посмотри, горе-гонщик. — А шли бы вы, Господин Президент... — Чего? — Шли бы вы куда подальше. Тогда я мог бы и в стену — легко. — А со мной, значит, не можешь. — Нет, не могу, представьте себе! И хочется ему возразить: а кто это гнал по автостраде так, что уже и ангелы заголосили, и эпитафия придумалась? Кто заявлял, что там-де — дорога в Рай, и пойдемте-ка по ней прогуляемся? Кто рисовался? Именно же — рисовался, фигляр несчастный, и умирать тогда не хотел. — Тьфу на вас, мистер Брейк. Опять вы меня обманули. — Плюйтесь на себя, доверчивый вы мой. А сейчас что — хочет? — У кого-то здесь ранний кризис среднего возраста. Зарксис. Отпуск? — Нет! Не кризис, не Зарксис, не отпуск. Поищите мне конфетку в бардачке, пожалуйста. — А. Дефицит сладкого, я понял. Конфетку Президент находит, вручает, и Министр грызет ее с таким видом, будто ему всучили заледенелый рыбий жир. — Запросы, — тихо произносит он. — Они меняются. Неподконтрольно. На лице — тоска. Опять потерял улыбку свою острую, ослепительную. Что-то часто она от него убегает в последние двадцать четыре часа. Так, глядишь, и найдет скоро себе другого хозяина. — Например? Чего бы ты хотел? — Чего хотел? Открыть дверь и вышвырнуть вас наружу. А потом разогнаться, разогнаться как следует... и, видите, вон там — бензоколонка... — Влюбился ты в меня, что ли, придурок? Чужая рука дрожит, на светофоре давно зеленый, позади раздраженно вопит чихающая бензином автомобильная толпа — и, чтобы передвинуть рычаг переключения передач, приходится накрыть холодные пальцы своими и сжать их, крепко-крепко. В холле Министерства Главный Министр пинает непослушный кофейный автомат, снова зажевавший сдачу, ругается и веселеет. — Тупая жестянка! Груда металлолома! Попищи мне еще тут, ворье... — Твой «порше», между прочим, тоже из рода кофейников. Жестяной и пищащий... — Я бы попросил! — Все-все, молчу. На бесплатный концерт — войну Министра с автоматом — привычно сбегаются сотрудники. Одобрительно гудят, подбадривают, смеются. И момент, когда из избитого побежденного хлещет... нет, не кофе, денежный поток, своя и чужая неотданная сдача, встречают счастливым улюлюканьем. — Мистер Брейк! Там должны быть и мои пятьдесят центов! — И мои двадцать! — Разбирайте, дети, — широким жестом приглашает их Министр. — Манну небесную, то есть, кофейную... И, Господин Президент... автомат-то сломался, похоже... — Допинал. Поздравляю. Пошли быстрее — до начала пять минут. Лифт — сверкающая сборка стали и стекла, — уносит их наверх. К бумажному шуршанию и скрипу кожаных кресел. К набриолиненным прическам и вычищенным ботинкам. К сверчковому тиканью швейцарских часов. К безличным деловым разговорам. В лифте есть флоксы, цветущие в горшках на выступах у потолка, и огромное, во всю заднюю стену зеркало. А в зеркале есть они, они двое, и бледные почему-то одинаково, и одинаково не желающие встречаться друг с другом взглядами, пусть даже и отраженными. — Конфетку? — неловко спрашивает Главный Министр. Господин Президент гладит его по голове. — Я бы попросил... — Опять? Что на этот раз неправильного я сказал или сделал? — Ничего. Я бы попросил вас еще... еще, вот так, как вы только что меня, рукой... попросил бы еще раз коснуться... можно? А вот — совещание, и этот человек по правую руку, собранный и холодный, благородный, на все пуговицы застегнутый, внимательный, умный-разумный и ни о чем постороннем не думающий, — его Министр, который не далее чем вчера показывал ему, сколько звезд можно увидеть с закрытыми глазами. Который, змеюка подколодная, природная и неисправимая, может так целовать, что заходится сердце. Который, похоже, передумал единолично править — себе на беду. Бедняга, жаль его, жаль, когда рушатся планы. — Ваши цены на нефть — не сочтите за личное оскорбление, — возмутительны, — иностранный посол обиженно кривит лицо. Он так уродлив, что эта гримаса его даже красит, плешивое пучеглазое чучело. — Наша казна трещит по швам. На одном бензине мы скоро разоримся. А ведь мы с вами из одной страны родом, Господин Президент... — Не мы с вами — мои предки в шестом колене. Не нужно так утрировать. Иностранный посол ловит его в коридоре, когда надраенные ботинки и швейцарские часы расплываются кто куда, — совещание окончено. Иностранный посол семенит рядом, как преданная собачка, Президент вздыхает — не любит он собак, а Главный Министр дышит им в затылок и хмурится. — Извините меня за подобную дерзость, как вторжение с утра пораньше и неприятные для вас разговоры. Но, Господин Президент, уделите мне десять минут... а вы, мистер Брейк, говорят, кофе любите? Там, внизу, автомат починили... — Перебьюсь как-нибудь. Не переживайте. Главный Министр невежлив — посол ему не по нраву. Не по нраву поклоны, раболепие, невнятный шелест слов — пение песчаного самума. А тот ярко лучится доброжелательностью — его чувства к Министру абсолютно идентичны, только не любит он в Министре то, как странно близок он к Господину Президенту. — Мы уже говорили об этом сотню раз. По такой же цене, ни на цент меньше, мы продаем нефть другим государствам. И отчего это вызывает возмущение только у вас, я решительно не понимаю. Простите покорнейше, но сейчас меня ждет работа. А хотите поговорить в сто первый — записывайтесь на прием. — Спешу заметить, что это возможно будет сделать только в следующем году, — вносит уточнение довольный Министр. — У Господина Президента очень плотный график. Посол побежден, — но он и не надеялся. — У меня нет ничего, что вас бы переубедило. Я просто маленький ничтожный человек, голос слабой страны, затерянной в песках за тысячу миль отсюда. Но, если оно появится, — неоспоримое, твердое, тогда вы ко мне прислушаетесь? — Звучит как зарождающийся шантаж, — Главный Министр хлещет в глаза своей знаменитой акульей улыбкой. Маленький человек смиренно кланяется. О, они прекрасно поняли друг друга. А Господин Президент отстраненно разглядывает тающую за окнами дымку-смог и думает только о том, как совершенно по-другому — по-детски, тихо и нежно, — улыбается его Министр, когда спит у него на плече. В том лифте они оказываются снова, как раз тогда, когда на подстанции, питающей этот район, выбивает пробки. Зима, но потепление, — в городе N гуляют грозы, принесенные восточным циклоном. Лифт дребезжит и бранится, как паскудного характера старик-склочник, шатается туда-сюда на помертвелых тросах, освещение гаснет, — а два человека, хватаясь друг за друга, чтобы не удариться о стены, прячут головы от падающих флоксовых горшков, закрываются ладонями, закрывают глаза, прижимаются — теснее, ближе, грудь к груди, щека к щеке. И, когда шатанье прекращается, когда под потолком начинает тускло мерцать багровая лампочка аварийного света, когда рука Главного Министра, впившаяся стальной хваткой в пиджак на спине, расслабляется, когда под ногами, стоит лишь повернуться, хрустят глиняные осколки и мнется земля, когда снаружи, за стенками кабины и бетонными перекрытиями, глухо слышатся беготня и крики, когда на ухо легко выдыхают улыбку — все в порядке, мол, и щекочут скулу мягкой челкой, — тогда Господин Президент выдыхает тоже и успокаивается. — Ты ведь не страдаешь клаустрофобией? Истерики, плач, «мама, забери меня отсюда», все такое? — подозрительно спрашивает он у Министра. — Нет, и не дождетесь. — Как хорошо, — и целует его, своего, растрепанного, беловолосого, где-то под обыденными остротами и шутками скрывающего, что он очень напуган, — не за себя, за другого, целует, стряхивая землю, черным крошевом осевшую на правом плече, выпутывая из сахарных лохм фиолетовые лепестки флокса. А его целуют в ответ, жарко втискивая в зеркало, — оно закаленное, ударопрочное, такое не разобьется, хоть пали в него из миномета, хоть вжимай лопатками. Под багровыми бликами лампочки, под карминными бликами глаз, сухими губами — по вискам и ресницам, пальцами — под рубашку, дыханием — в лоб, рукой — на бедро. — Ты же не будешь прямо здесь... ты же не собираешься... — Буду. Они сходят с ума от нахлынувшей страсти — ее приливом, вздыбленной волной, сносит всю приличность и стеснение. А одежду сносит руками, — только пуговицы на этот раз целы-целехоньки, иначе как одеваться потом, как объяснять. — А я... и не знал, что вы... такой запасливый... — Это вообще-то... крем для рук... — Эх вы... краса-девица... — Я не виноват, что у меня... кожа на морозе... трескается... до крови... — Так ведь... ведь сейчас же — потепление... Или это у них потепление, в них потепление, оттепель в начале февраля, сладкая, сахарная, безумная, — такая, что набатом в мозг, в кровь шампанским. Такая, что ссадины на плечах у Главного Министра не затянутся и через две недели. Такая, что назавтра будет не встать. Такая, что, — выключен ли динамик? — не побейся все цветочные горшки от дрожи, от стонов они бы раскрошились в пыль. Такая, что с ног до макушки оба во влажной земле, что волосы, липкие от испарины, гнут голову к полу, что из-за отказавшей вентиляции можно дышать только здесь, внизу, только друг другом — губы к губам, сцепленные пальцы, вдох-выдох, слившиеся тела, почти как раньше, но совсем по-другому. Дышать вместе и дышать вместо — это же разные вещи? И они дышат — обоюдоострым безумием. Дышат, пока безымянные электрики на подстанции за три квартала отсюда с руганью чинят поломку, дышат вместе ровно сорок пять минут, — только так можно выжить там, где вентиляция сломана, а воздух изначально отравлен. И поделенных вдохов им хватает с лихвой, чтобы без слов договориться о том, как они будут жить дальше и зачем. И как долго. Одежда поправляется, земля счищается, Главный Министр, деятельно закусив губу, расчесывает приблудившейся в кармане расческой спутавшиеся рыжие волосы Господина Президента и завязывает их в высокий хвост. Как раз перед тем, как свет перетекает из багрового в белый, а лифт вздыхает и продолжает свой ход. — Воды, — Президент вываливается из открывшихся дверей, старательно закатывая глаза. Стадо секьюрити ахает и бросается навстречу. — Я пошутил. Все в порядке. Только там горшки побились... Всегда говорил, что это дурная затея, — ставить в лифт цветы. Министр элегантно поддевает ногой глиняный черепок. — Солидарен. А от воды я бы, к слову, не отказался. Им вполне достаточно одной бутылки на двоих. И короткого сна — на диване, в обнимку. Кто-то утверждал, что тайное всегда становится явным. Один короткий жест, касание руки, поцелуй украдкой. Перегляды, смешки, шутливый тычок в бок. Записка в кармане пальто. Горсть барбарисок, рассыпанная на документах. Случайно подслушавший разговор человек — маленький ничтожный человечек из страны, что затеряна в песках за тысячу миль отсюда. Маленький ничтожный человечек, предвкушающе потерший узловатые руки и вмиг выросший до неуязвимого колосса. Их преследует шепот, вьющийся, как дурной дым. Недоуменные взгляды. Люди любят грешников, конечно, — но аллегорических. Иностранный посол, очевидно, был слишком расстроен тем, что Главный Министр спустил его с лестницы. Плешивая голова пересчитывала ступеньки очень даже забавно, и от смеха они оба — Президент и Министр, — удержаться не смогли. Никакого шантажа они не приняли, над намеками расхохотались, — а Главный Министр, продемонстрировав ошеломленному послу неприличный жест, взял его за шиворот, хорошенько встряхнул и выволок из кабинета. Господин Президент даже успел сделать фото на память — фото летящего дурака-шантажиста, которому не повезло прийти к тем, кто ничего больше не боится. Ведь в гниющем городе N близится весна, мокнут дороги, а вытертые шины у «порше» так никто и не поменял. Ай-яй-яй — шуршат за спинами. Ну как так можно было. Бесстыжие. Сотрудники, которые когда-то воодушевленно подбадривали Министра в его борьбе с кофейным автоматом, при встрече теперь смущенно прячут глаза. И обходят, проползая по стенке, обходят, как прокаженного, проклятого, и не светит теперь, разумеется, Главному Министру президентское место, а светит всеобщее порицание и кричащие черным заголовки вечерних таблоидов. Людишки в шестидесятиэтажных конурах с жадностью липнут к синим экранам. И заедают новости, словно попкорном, своей поганой радостью, злорадным счастьем выпотрошивших соседское белье кумушек-сплетниц: вот, поглядите на них, власть имущих, поглядите, как подвержены они грешкам и порокам, поглядите на их мерзкую связь, на противоестественный союз; поглядите на нашего Президента-святошу, запачкавшегося по самые уши. Поглядите — ведь они даже ничего не отрицают! Иностранный посол характерно двигает языком за щекой и трусливо сбегает к своему лимузину. Из открытого окна шестого этажа Главный Министр забрасывает лимузин помидорами; второй по счету снаряд попадает по плешивой посольской голове. Господин Президент смеется. — Гладкой дороги, пустыне привет! Кабинет министров выносит Президенту вотум недоверия. Мистер Брейк, Главный Министр, лишенный в силу всем понятных обстоятельств права голоса, демонстративно сыплет на пол фантиками от барбарисок и задирает ноги в грязных ботинках на отполированный стол. — Сонм неудачников! — громогласно провозглашает он. — Я предрекаю вам смерть от рака лет через тридцать, пивные животы до колен и морщины, жен-истеричек, мужей-алкоголиков, тугоумных неблагодарных детей и внуков, которые забудут ваши имена на второй же день после ваших похорон. Я предрекаю вам, жалкое подобие парламента, метеоризм и изжогу, и перхоть на ваши набриолиненные волосы, и ржавчину на ваши швейцарские часы. Я предрекаю вам цистит, простатит, цирроз печени и прогоркшую заварку, потерю памяти и бестолковость бытия. Будьте здоровы, живите счастливо! Город N изливается гноем. Идут затяжные дожди. «Порше» прячется в темноте крытой стоянки. А они двое будут вечно молодыми. И никакого кризиса среднего возраста, никогда. Господин Президент подписывает приказ, размашисто мажа печатью поверх крестообразного герба Конфедерации. — Ты уволен, Зарксис. Я тоже. — То есть? — Я нас уволил. Сместил. В свой последний президентский день, пока еще есть полномочия. Успел. Понимаешь, так, чтобы не они — нас, а мы сами... Формальность, а приятно. — Хех. Бунтарь. — Надо же, такое ощущение теперь, будто гора с плеч свалилась... Поехали отсюда. — Куда? — Ко всем чертям. С родней твоей знакомиться. Из кабинета они выходят плечом к плечу. К лифту — в нем больше нет флоксовых горшков, зато на зеркале красуется только что выведенное черным маркером непристойное слово. — Зарксис, ты вандал. Зачем испортил государственную собственность? — А после нас хоть потоп. Слышал? — Министр безмятежно прячет маркер в карман. — Отвратительное высказывание. — Этому городу оно только на пользу. Вот представь — потоп, гигантская волна, все небоскребы сносит, все фабрики и заводы, всю ту дрянь, которая здесь накопилась, кислотно-пыльная, за почти что двести лет, всю гниль человеческую... Такой помойке хуже не станет от одного-единственного матерного слова. Тут «хуже» уже невозможно. — Знаешь... дай-ка мне свой маркер. Я тоже кое-что здесь напишу. — Послание потомкам? — Ага, послание... с конкретным адресом. — А хочешь, я поставлю старый вальс, и мы с тобой станцуем по-настоящему? — Министр кружит своего Президента под упругим сверкающим ливнем. Мокрые волосы липнут к щекам, одежда — к телу, прозрачная капель падает с ресниц. Это одуряюще прекрасно. Это здорово. — У тебя есть с собой патефон и пластинки? — Дома есть. Ненавижу современные стереосистемы. Но до дома ехать далеко и незачем — давай я его напою! Руки обнимают за плечи — и в них уверенность с Конфедерацию размером. — Напоет он, как же. Тут кому-то по уху бульдозером проехали, напоет он... — Не ворчи, бука. Слушай! Слушай и танцуй... Дождь лупит во всю мощь, они танцуют, хотя оба, по правде сказать, танцевать совсем не умеют. Наступают друг другу на ноги и смеются, — будто с весенним дождем вернулась юность. — Мой Министр... дотанцуете нас до стоянки, хорошо? — Без проблем. Министр мурлыкает на ухо что-то дрожаще-напевное. Тепло от этого, смешно и приятно. — Ты как кот. С урчальником после починки. — А ты шутишь и улыбаешься впервые за все то время, которое я тебя знаю. Ты живой, оказывается! А я-то думал... — Что ты думал? — Что ты как они, как все, кто вокруг. Человек деловой, скучный, мертвый. Человек города N. Правильный Президент Барма. — Я не отсюда родом, Зарксис. Про шестое колено я соврал. Я еще помню места, где ночью видны звезды. Такие, которые ты мне показывал, только они на небе... — Те я тоже могу тебе показать. Это несложно. Тут даже и глаза закрывать не придется. Стоянка бросается в дождливую слякоть больными парковочными огнями — алый, белый, алый, кровь, порошок цитрамона, кровь. Выезжающий «Порше» визжит вскипяченным мотором и пьяно вихляет из стороны в сторону — нетрезвым хаосом шатающихся на танцполе, марионеткой, управляемой эпилептической рукой. — Я слил тормозную жидкость. И кое-что кое-где открутил. И шины старые. И поздно об этом всем сказал, да? — Да. Молодец. Всегда ценил твой острый ум. Конфетки не осталось? — Руфус. Ты же не любишь барбариски. На кой тебе... — А вот и нет. Люблю теперь — я тоже передумал. — Тогда бери и не спрашивай. Тут они, в правом кармане... — Запасливый. Ладонь на плече, шелест прядей по щеке, поцелуй, улыбчиво-хитрые алые глаза. Отобранная языком конфетка. — И пусть диабетиком здесь буду один только я, — Министр грызет свой трофей и хихикает: щекотно это, когда в отместку пихают под ребра. Автострада блестит, словно мокрое зеркало. Она пуста — последний день президентских полномочий вполне позволил разогнать всех тех, кто мешался бы. Завтра такое уже не пройдет, но «завтра» и не ожидается. — К звездам — короткой дорогой? — И без пересадок, пожалуйста. Мой драгоценный Министр... я от вас без ума, знаете? Знает. «Дышать вместо тебя и дышать вместе с тобой — это ведь разные вещи?» «Да», — поверх руки на рычаге переключения передач — уже не дрожащей, твердой, — ложится другая. Цианид рассыпан, карты разлетелись, кончилась картечь. «Покажи мне звезды — не подделку, настоящие». И он показывает.
224 Нравится 33 Отзывы 45 В сборник
Отзывы (33)