Lana Del Rey – A Star for Nick
Глава 2. Wuestenfuchs
12 марта 2014 г., 19:31
Сам Господь призвал его вести народ Германии к солнцу. От него исходит гипнотическая, магнетическая сила... Роммель говорил так о фюрере. Со всей искренностью, со всей силой своего военного сердца, со всей серьезностью. Это была любовь с первого взгляда. Восхищение — со второго. Безграничная преданность — с третьего. Все началось в сентябре тридцать четвертого, когда они впервые встретились. Роммель был идеальным военным, полностью посвятившим себя защите и возвышению величия своей страны. Он был таким с самого детства, как только стал курсантом военной школы в Данциге, все сразу приобрело предельную четкость и правильность. Он никогда не пил и не курил, он никогда не совершал необдуманных, порочащих честь офицера поступков. Он был весь в наградах еще с первой войны. После поражения Германии в которой, он так и не ушел из сократившейся до минимума армии. Он не видел себя в гражданском. Он мог быть только на службе... Он писал какие-то книги по военному делу. Он обучал солдат на плацу. Он любил свою работу. Он был, в общем-то, обычным харизматичным неисправимым воякой... Но он всю жизнь будто бы ждал чего-то. Внешне спокойно, но бесконечно тоскливо следил за горизонтом. По-военному не давая волю чувствам, надеялся встретить свою судьбу, своего лидера, о котором сразу станет понятно, что это он, единственный и неповторимый. Он ждал своего злого гения, за которым можно будет пойти куда угодно. Ради которого завоевывать континенты и осаждать крепости... Роммель был красивым и сильным. Умным и ответственным. И поклявшись в верности однажды, он никогда бы больше не предал...
А Гитлер только что стал рейхсканцлером. И пока еще был счастливым, живым и полным в какой-то степени светлых стремлений. Что могло быть светлее? Может быть, его глаза цвета голубой стали... А может быть, его мечты и желания. Поднять родину с колен. Вернуть ей былое величие. Дать германскому народу право собой гордиться. Ликвидировать безработицу. Реконструировать промышленность. Сбросить позор Версальского договора. Воссоздать Вермахт... И все это под лучами слепящего солнца, под полотнами красных флагов, под горными снегами Альп, под косыми струями проливных дождей.
…Роммель видел его и не видел. Видел Гитлера пасмурным утром тридцать пятого, в надвинутой на ярко-голубые глаза фураже и в высоко поднятом накладном воротнике шинели. Он улыбался и, беря у детей охапки мокрых цветов, гладил их по щекам. Закидывал руку в нацистском приветствии и хитро поглядывал на свое окружение, будто спрашивая каждый раз: «Вот видите? А вы не верили...» Роммель верил. И видел его одним дождливым темнеющем днем тридцать восьмого, после триумфа при Судетском кризисе и в Австрии... Был смотр войск. Посреди простого истоптанного поля, где еще вчера паслись коровы. А сейчас тут стояли под моросящим дождем новые первые лица государства. Новые звезды со всех экранов. И было совершенно понятно, что совсем скоро они перенесутся с полей на мощеные великие площади, на трибуны, на самое небо... Но тогда Роммель стоял совсем рядом с Гитлером и слушал его спокойные и веселые, довольные слова. И Роммель замечал краем глаза, как ползут по кожаной черной поверхности шинели фюрера капли дождя. Как сталкиваются друг с другом, соединяются и увеличиваются. Расползаются, и при его движении срываются вниз, к его сапогам. К мокрой изъезженной траве...
…По вечерам всегда подолгу обсуждаем положение. Мне разрешено присутствовать на совещаниях и иногда вставлять слово... Роммель едва дышал в его присутствии. Если бы он один считал Гитлера божеством, то было бы неловко. Но тогда многие так думали, и с каждом днем количество так думающих увеличивалось. И поэтому нечего было стесняться. И можно было не прятать свое сердце, которое стучало в разы громче, когда Гитлер входил в комнату. Гитлеру это нравилось. И не нужно было смирять заполняющее нутро счастье, когда Гитлер подходил к окну. Выглядывал и бросал что-то незначительное, а потом словно возвращался обратно в помещение, обводил собравшихся добрым взглядом и говорил, что пора приступить к делам. И Роммель удивлялся и не знал, что делать со слепым обожанием, когда узнавал, что Гитлер чудесный человек. Любит детей, собак и ворон. Обладает феноменальной памятью. Разбирается в искусстве и сам художник. Слушает Вагнера. Не пьет и не курит. И может все на свете. Может даже провести народ Германии к солнцу.
И пусть Роммель был далеко не маленьким, он любил его совершенно по-детски восхищенно и искренне. Как потрясающе таинственного, хоть и близкого старшего брата. Как друга старшего брата, что заходит иногда к ним в дом, освещая все нездешним светом и институтской осмысленностью... И Роммель ходил за ним следом на почтительном расстоянии. Словно взрослеющий львенок из прайда, в надежде на то, что лев обратит на него внимание. И позволит посидеть рядом. Позволит поиграть со своим хвостом и покусать себя за гриву, пока он еще достаточно покладист и добр для этого... И Роммель только и мог, что ловить взглядом каждое его движение, умирая от понимания, что именно в эту секунду совершается нечто великое... Роммель работал в его штабе. Путешествовал с ним на поезде. Заслушивался его речами, но не слишком внимательно. Улыбался камерам и вместе с другими радостно воссоздавал Германию. Ради кого? Ради родины, ради народа, и конечно же, ради фюрера.
Какая сила исходит от него. Я подолгу бываю с фюрером, часто на самых секретных совещаниях. И вера в него - это величайшая радость. Значащая для меня больше, чем мое генеральское звание... Гитлер его генералом и сделал. Гитлер мог сделать все что угодно. Так почему он не мог достойного человека возвысить еще сильнее? Но для Роммеля были действительно неважны все звания и все награды. Лучшей наградой для него было дышать с фюрером одним воздухом. И это становилось чем-то неправильным и болезненным. До той степени, что Роммелю становилось физически больно, когда фюрер рядом. Больно и тяжело, и все путается в голове, и время летит слишком быстро, солнце закатывается в падении, увеличивается и растет, как капли дождя на его холодной шинели... Это все слишком странно. И так красиво. Как стальные линии на голубом покрытии его глаз...
Фюрер пребывает в спокойном расположении духа... Теперь мы дважды в день собираемся у него за столом. Вчера мне позволили сидеть с ним рядом. И это было последней каплей, сбежавшей с воротника шинели. Сидеть рядом с ним и думать, что чувствуешь запахи его кожи. Запахи австрийских вальсов и сотен цветов, что дарили ему дети на сверкающих улицах... И пару раз прикоснуться локтем к его руке. И не притрагиваться к своей еде, не отводя одухотворенного, сияющего взгляда от противоположной стены...
…Восьмого ноября Гитлер встретился со старыми товарищами по партии в Бюргербройкеллере на ежегодном приеме в память Пивного путча. Там ему была уготована бомба. Я приехал. Да возблагодарим мы Господа нашего, что он жив. Невредим. Попытка покушения на фюрера лишь укрепила его волю... Но не волю Роммеля. Своей воли он окончательно лишился, с ужасом осматривая огромные руины разнесенной пивной. И внутри что-то тряслось от гнева и желания упасть и заплакать, а потом подняться и переломить кому-нибудь шею. Тому, кто посмел... Кто осмелился думать, что фюрера можно убить. Что всю германскую нацию можно бросить на колени, лишив проводника на пути к солнцу... Это казалось невероятным. С екающим и затухающим как залитые дождем угли сердцем Роммель сам поехал к фюреру, чтобы убедиться. Это было необходимым — увидеть его живым и как всегда полным сил и стремлений именно сейчас. Когда начинается война. Когда столько планов и перспектив, когда ход планет держится на нем одном, а он мог умереть в чертовой пивной... Это казалось немыслимым. Роммель приехал без приглашения. Ему можно было так делать.
Увидев своего фюрера, спокойного и деловитого, занимающегося своими делами, Роммель вздохнул спокойно. Но тревога не отпустила. И Роммель подумал вдруг совершить отчаянный поступок. Поговорить с ним. Разогнав величием своего звания адъютантов и служащих, он уверенно подошел к фюреру, с каждым шагом оседая на пол все глуше. В метре от Гитлера уже сияло солнце. Лезло в окно и отгораживало фюрера желтоватым заслоном, в которым витали пылинки. Роммель не стал переходить этот рубеж. Есть границы, которые созданы для того, чтобы счастьем было их не пересекать. Он забыл и воскликнуть «Хайль Гитлер», взмахнуть рукой или хотя бы снять фуражку. Он просто подошел и остановился, прислушиваясь к теплу и трепету в своем сердце.
- Мой фюрер, я так рад, что вы живы, - Роммель даже не пытался умерить восхищенное счастье и кошачье беспокойство в своих глазах.
- Опасаться было нечего, - Гитлер перебирал в руках бумаги и выглядел уставшим. И беззащитным в своей человеческой слабости. То, что Гитлер - человек из плоти и крови, которому можно сделать больно и которого можно ранить, только сейчас опустилось на Роммеля всей тяжестью своей непостижимости и несправедливости. И гнева. И желания защищать именно его - до последней капли крови.
- Но все равно... Я очень волновался. Там столько человек ранено и погибло. Кто это сделал? Его поймали?
- Зачем вам это знать, Эрвин? И почему вы спрашиваете у меня? Но да, его поймали.
- Простите, - Роммель опустил взгляд к его сапогам, наблюдая, как на них клеятся пылинки.
- Чего вам хочется?
- Что? - Роммель резко поднял взгляд и застыл, думая о том, что конкретно в этот момент ему хочется защищать фюрера до конца его дней.
- Вы один из лучших моих военачальников. Я ценю вашу преданность и горжусь вами. А в предстоящей войне... И если бы вам чего-то хотелось, я бы сделал так, чтобы у вас это было.
- Я хочу танковую дивизию, - мигом ответил Роммель, неожиданно для себя. Но это было правдой.
Гитлер усмехнулся и совсем скоро исполнил его желание. Роммель стал командовать седьмой танковой дивизией. И благодаря этим танкам он стал легендой. Развязывание войны, как Роммель втайне этого и хотел, не заставило себя ждать. И сразу же, против всех правил, он стремительно провел свою часть через всю Францию, полегшую в тихом ужасе под тяжелыми гусеничными колесами. Если какие-то враги и попадались на пути, то они просто разевали рты и сдавались. Францию не нужно было завоевывать, по ней достаточно было шумно проехаться. Прозванная призраком дивизия Роммеля всегда оказывалась, там где ее меньше всего ждали. Он носился по Франции, чувствуя себя совершенно счастливым и свободным. Командиром от бога. От того, напоминание о котором Роммель носил на пряжке с своего ремня. И от того, имя которого он всегда носил в своем сердце и помыслах. Мой фюрер. Моя звезда. Мой герой.
«Нет, это я его герой.» Так думал Роммель, когда заходил по щиколотку в нежные, приглушенно-голубые воды пролива Ла-Манш. Под подошвами похрустывала галька. Сапоги были добротными и не промокли. Солнце светило ярко, сверкали объективы камер. С того берега чопорно скалилась Англия.
…А потом Муссолини захотел воссоздать Римскую Империю. И Гитлер пообещал ему дать своего самого бесстрашного генерала. Так, после нескольких встреч, счастливый и полный нежности, благодарности и желания завоевать для фюрера весь Египет, Роммель оказался в Африке. И сразу же «Бей в барабаны, нас Роммель ведет вперед.» Символичность и слава Роммеля должны были восполнить плохое снабжение и уступающее вражескому количество техники. Роммель трезво оценивал свои силы и ресурсы. И даже заранее понимал краем рационального мышления, что победить тут будет нереально. Но он был не из тех, кто смирится и признает свою слабость.
Он начал хитрости на параде в Триполи. Роммель приказал своим танкам, которых было откровенно мало, проехать мимо строя несколько раз. Английские шпионы донесли ложные сведения о количестве войск. И понеслось. В Африке слухи о немецком африканском корпусе опережали его появление. Чтобы поднять клубы пыли по пустыне, Роммель использовал все, что могло двигаться. Английская авиация докладывала о крупных силах противника, направляющихся на восток. И Британские гарнизоны начинали нервничать. Начинала собирать пожитки и пятиться на восток, запрашивая подкреплений.
Несмотря на то, что англичане превосходили числом, они снова и снова оказывались феерично атакованы. Лис пустыни приобрел свое прозвище уже через пару дней. Он был в своей стихии. Стихии, где прежде не бывал, но для которой был ненадолго, но создан. Роммель несся вперед сломя голову. Работая не на результат, а на помпезность. На наглость и впечатление, которые производил на тушующихся врагов, сдававшихся без боя, когда их база была неожиданно взята десятком танков и сотней бойцов. И самим Роммелем, стоящим выше всех на машине без верха, возвышающимся, словно идол. Непобедимым, бесстрашным и таким по-военному красивым героем, что от него невозможно было оторвать глаз. И нельзя было не сдаться. Потому что это было очевидно и справедливо: африканский корпус обращается с пленными по высшему разряду. Обеспечивает всем необходимым, и водой, и едой, и тенью, и врачебной помощью и английскими журналами, и, разве что, почту не доставляет.
По обе стороны фронта метался миф о войне без ненависти. С редкими смертями, которые за своей немногочисленностью не теряли трагичности, с оказанием медицинской помощи, не деля раненных на своих и чужих, и даже с обменом недостающими припасами через линию фронта. В конце концов, у них у всех был общий враг - пустыня. Перед песчаной бурей все равны... Немецкие солдаты и офицеры выдержали, несмотря на жаркое африканское солнце, жуткие тучи мух и недостаток воды и пищи. Они жарили яичницу на раскаленной танковой броне в пропагандистских фильмах. Купались в оазисах и ели виноград. И все под песню «Лили Марлен», которую слушали по обеим сторонам Средиземного моря. И пропаганда в некоторой степени не врала. В африканском корпусе действительно были те, кто принес Германии славу. Ведь в те очень печальные для истории времена, когда столь многие несли Германии позор, африканский корпус и сам Роммель давали только повод гордости на много лет вперед.
С Лили Марлен была связана отдельная история. С этой Лале Андерсен, которая то присутствовала на приеме у Гитлера и объявлялась достоянием Германии, то оказывалась замешана в делах еврейских антифашистов в Швейцарии и отправлялась в концлагерь... Песню играло «Солдатское радио Белграда». Оккупационная германская радиостанция тянулась своими волнами над всей Европой, доставая ветвями и до Африки, и, в хорошую погоду, даже до Америки. Эта песня нужна была всем. Роммель и сам с удовольствием ее слушал по вечерам, вспоминая о жене, сыне и фюрере. А песня то появлялась, то исчезала из эфира, а потом пропала и вовсе... Роммель вернул ее. Телеграфировал в Берлин лично от себя и лично от всего африканского корпуса. И с тех пор «Солдатское радио Белграда» передавало песню ежедневно в 21:55...
…Это была та война, что в радость мирному населению. Об этой войне по радио вещали как о спортивном состязании. О войне благородной и геройской. Лучший день сражений сверкнул среди песков, когда Тобрук пал. Роммель совершил свой самый великий фокус, устало купался в своем триумфе, запылился, обжег губу прошедшим вскользь осколком пули и был убежден в значимости этой победы. И через пару часов давал уже интервью прямо с поля боя. И голос его звучал тяжело, высоковато и нервно на африканских радиоволнах...
Сегодня войска развили прошлый успех, захватив крепость Тобрук. Немецкие и итальянские солдаты проявили сверхчеловеческие качества. Они преодолели скалы, земляные насыпи и минные поля с небывалом героизмом и энергией. Гибнут отдельные солдаты, но победа нации обеспечена... Простояв под ним полгода, Роммель захватил Тобрук за одни сутки. Эта победа имела значение скорее психологическое, чем стратегическое. В плен были захвачены 33 тысячи англичан и других союзников... А Гитлеру нравились безрассудно смелые и совершающие для него подвиги люди. Фюрер отправил командующему африканским корпусом телеграмму:
Фельдмаршалу Роммелю. В знак благодарной признательности за ваше руководство и личную решительность в достижении победы, с сегодняшнего дня я присваиваю вам звание генерал-фельдмаршал. Подпись Адольф Гитлер.
Солдаты узнали о присвоении Лису пустыни звания по радио. По рассказам, Роммель радовался как ребенок.
И через несколько дней был уже на египетской границе. Подкреплению было сложно его догнать. Его тактику вовсю критиковали, не переставая восхищаться. Роммель для этого не годится. Роммель рвется вперед, словно там ему машут красной тряпкой... «Мы должны остановить этого бесноватого вояку». - заметил начальник генштаба сухопутных войск. Напористость Роммеля не одобрялась Берлином.
Но за пеленой песка, палящего солнца и ветра пролетали, застилая глаза, Бир-Хакейм, Мерса-Фтарух, Фука, Эль-Даба и все причитающиеся многочисленные склады, аэродромы и коммуникационные сооружения... Русской зимой немецкая армия была разгромлена под Москвой. Чтобы развеять мрачные настроения, нужна была легенда о Роммеле. Африканский корпус продвинулся невероятно далеко на Восток. Он тоже шел на восток. Дорога на Египет казалась открытой. Роммель триумфально двигался на Каир. Он мчался по бесконечной дороге. Какие-то 100 километров до пирамид Гизы, они уже вроде бы даже виднеются на далеком горизонте...
Противник ждал Роммеля посреди барханов. Враг монументально окопался у до этого исторически неприметного поселения с Белой Мечетью. Там все и закончилось. Для англичан Эль-Аламейн был единственным местом, где они могли остановить Лиса пустыни на пути к Каиру. Здесь была организована линия обороны из сотен тысяч мин длиной в несколько километров. Она простиралась от побережья Средиземного моря через пески пустыни доходила до кромки непроходимой седловины Куал-тара.
Если Роммель хотел попасть в Александрию и Каир, выйти к Нилу и Суэцкому каналу, ему нужно было пробиваться только здесь. Именно здесь должно было произойти решающее сражение. И здесь была стена. И ее-то и невозможно было преодолеть изначально. По крайней мере, не теми ослабленными, растянувшимися по дорогам и выдохшимися хвостами африканского корпуса. И теперь уже перед Роммелем стоял другой противник. Не перепуганный легендой о непобедимости Лиса пустыни Окинлек, а совсем другой, хитрый и опытный, умеющий видеть реальное положение дел Бернард Монтгомери. И этого фельдмаршала Роммель не мог победить.
Но поначалу все было хорошо. Британцы и немцы стояли напротив, чинно перестреливаясь и кружа друг над другом самолетами. Роммель теперь вынужден был ждать, пока его основные силы подтянутся. Монтгомери ничего не предпринимал, только все больше убеждал пустыню, что дальше этого рубежа не отойдет ни на шаг. А если и двинется, то только вперед, на запад. А Роммель никогда не умел сидеть на месте. И поэтому, когда его кабриолет забуксовывал и садился в дремучих песках, сам его выталкивать и помогал. А когда выпадало время, фельдмаршал разъезжал по своим частям, поднимая пыль и волю бойцов к победе до поднебесного уровня. Так он и оказался на аэродроме, где решил, наконец, засвидетельствовать свое почтение человеку, чье имя было на устах всей Африки сразу после его собственного имени.
Звезда Африки, вот кто это был. Роммель до этого видел его на обложке «Адлера». Роммель знал, что фюрер и Муссолини наперебой вручали мальчишке-пилоту награды. Но Роммель и представить себе не мог, что этот летчик-герой такой... Так не похож на солдата, как не похож волнистый попугайчик на орла. Парень выглядел как ребенок, худой как велосипед. И красивый как ангел. Словно вырезанный из слоновой кости. Напоминал лисенка острыми чертами лица... А уж как улыбался... Как светился неподдельным восхищением, как смотрел, словно на фокусника, как растерянно водил ресницами, как часто дышал под бежевой рубашкой...
Какой хороший, какой чудесный... А как от него пахнет дымом, словно он тлеет изнутри... Роммелю не впервой было видеть прекрасных птиц, напоминающих людей. Он сталкивался с ними каждый день, с отцовской нежностью смотрел на них и благословлял лететь дальше. А они все никак не хотели улетать. И Роммель делал вид, будто понятия не имеет, почему. Почему они не исчезают в небесной синеве, а садятся ему на плечо, цепляясь когтистыми лапками. Почему преданно заглядывают в глаза и любят его, как в первый и последний раз любят. И почему никак не могут отпустить его. Роммель догадывался о своей лисьей природе. О том что он — необыкновенный. Он чувствовал, что пока отсиживался под Тобруком, к нему под кожу забралось что-то таинственное. Что-то африканское, что упало со звездного неба и, разбившись о песчаные камни, вспугнуло пустынную лисицу. И эта лисица метнулась к его ногам и осталась у них навсегда, черноглазая, с нежным пушистым мехом и коварной душой. Это и была Африка.
И эта самая Африка с хитроватой нежностью смотрела на него леопардовыми глазами Марселя. Смотрела и немного смущенно признавалась, что в некоторой степени очарована. Настолько очарована, что вот, Лис пустыни, африканское небо у ваших лап, и все звезды пыльной россыпью мечтают прибиться к вашей славе, остаться песчинками в швах вашей куртки. Забиться в уголки ваших глаз, чтобы саднить и растворяться в ваших непрошеных слезах, когда вы мужественно смотрите на океан против северного ветра. Остаться вашей Африкой. Вашей славой. Эти два понятия будут связаны, как звезда и ее сияние, убегающее от нее на тысячи световых лет.
- Я буду вас помнить до конца жизни, - наивно и рассеяно говорит Африка устами Марселя. - И после тоже буду... Потому что вы... Все равно что фюрер. Только для меня. Я сражаюсь за вас.
- Я ценю это...
Вот и все. Во время разговора Роммель замечал, как африканский пленник не знает, куда деть руки, и краснеет, бледнеет, путается, словно он на свидании. И дыхание мальчишки прерывистое, вырывается из него колкими пушинками, словно боится задеть, растревожить воздух и показаться навязчивым. Так бывает, когда рядом человек которым восхищаешься. Роммель знал. Знал слишком хорошо. И немного понимал мальчишку. И понимал себя. И жалел его. И себя жалел.
И видел, что вот, дана ему, генерал-фельдмаршалу в личное пользование, небом ниспослана целая Африка, целый мир, таинственный и удивительный, с пустынными лисами, древними тайнами, звездами и оазисами... И он со всем этим действительно одно целое. И этот мир любит его, как вода камни, о которые разбиваются. И никогда Роммелю не забыть Африку, не очистить от нее свое посмуглевшее сердце...
Но ведь он — военный. Идеальный командир. И что ему до какой-то там любви? Он уйдет отсюда. Уйдет далеко и будет жить дальше. Будет служить и идти вместе с народом Германии к солнцу. А Африка, как бы сильно его не любила, как бы ни сходила по нему с ума и как бы ни возвышала, останется в прошлом, на горизонте, голубой румбой, милой ошибкой на берегу моря. Останется огромной и непознанной, останется грозно возвышающимся возле пирамид сфинксом, но останется. Как остаются все покоренные и очарованные земли. А Роммель пойдет дальше, или назад, или куда угодно, но здесь не закончится его путь.
Ведь Африка — не то, что он любит. Он любит Германию, свой народ и фюрера. А Африка - это холодные ночи, жаркие дни, песчаные бури, тысячелетнее одиночество и звездное небо... Мы слишком разные, дорогая Африка, мы созданы друг для друга, но нам не быть вместе...
…Африка едва расслышала эти слова. Едва разобрала эту печальную и нежную констатацию факта в прищуренных глазах Роммеля.
Ты слишком красива, молода и вечна. У тебя будет еще много героев. А я слишком стар и слишком предан своей стране.
Марсель и Африка в нем начали что-то распознавать. Ужасно медленно, так же медленно, как разрушаются от ветра пирамиды, из их леопардовых глаз стало исчезать обожание и признательность. Вместо самоотреченной любви появлялось непонимание. Пока — лишь непонимание, но потом, еще мгновение и будет «Что?!» «Но я же...» «Ты не можешь так поступить со мной, мой герой...» «Ты не можешь меня оставить» «Ты не сможешь этого сделать... Я тебе не позволю».
Но пока всей этой ревности и раскатывающейся громом над Серенгети оскорбленной любви во взгляде Марселя и Африки не было. Еще секунда и появилось бы. Роммель не стал этого дожидаться. Он не любил сцен. Вовремя услышав, что его зовут, он ободрительно кивнул летчику и зашагал к палаткам. А позади разверзались океаны. Марсель просто стоял и черт знает о чем думал, но Роммель точно знал, о чем думала в этот момент Африка. Африка ревновала. Африка металась по узкой клетке из тонких французских ребер, поднималась песчаной бурей, перетряхивала саванну копытами стад взбудораженных буйволов, извергалась потухшими вулканами Килиманджаро... Африка так любила, так ненавидела... Африка горела и тлела, как никогда раньше пекла сердце летчика словно в духовке, заставляя давиться непонятным кашлем.
Роммель слышал краем уха, как Марсель кашляет. Так болезненно, словно вот-вот разорвется. И развеется угольной пылю по ветру. А Африка распадется на острова... Роммель понимал, что разбивает Африке сердце. И даже заранее знал, что это выйдет ему боком. Что разревнивевшаяся Африка еще отомстит, еще пройдется когтями, еще... Нет. Ничего она не сделает. Африка примет это. Как миленькая. Останется бессильно стоять, как стоит Марсель, давясь кашлем под порывами пыльного ветра. Потому что она любит своего героя, своего Лиса пустыни, влюбилась, глупая. Глупая маленькая древняя девочка Африка... Оставайся одна в своей вечности. Твой герой не любит тебя. И даже не потому, что он любит фюрера. А потому что он верен своим принципам. Своим простым природным истинам, которые давно известны. Это значит быть мужчиной. Быть защитником и завоевателем. Героем. Легендой. Тебе не понять, Африка. Не понять, и поэтому ты только сильнее и восхищеннее любишь, да? В такого немца как не влюбиться, черноглазая лгунья?
…Уже сидя в машине, чувствуя дрожь колес, Роммель оглянулся. Марсель стоял там же, где фельдмаршал его оставил. Марсель стоял, а за его спиной пригорюнилась Африка, поглаживая его легким ветром по светлым выбившимся волосам... Почувствовав на себе взгляд своего героя, Африка встрепенулась. Схватила Марселя за руку и неуверенно вскинула ее в незнакомом нацистском приветствии. Или прощании. Звезда Африки, душа Африки прощалась, приняв это удар стоически. Роммель едва кивнул в ответ, но вряд ли Африка это разглядела. Он уронила руку Марселя и понуро побрела куда глаза глядят. К палаткам. Марсель, явно чувствуя, что внутри что-то переломилось, поплелся за ней. У него и не было другого выбора. Только за Африкой, с чьей душой душа Марселя переплелась за эти месяцы как вьюн с сеткой забора.
Они вместе вошли в палатку. Африка попросила включить любимую песню. Марсель поставил «Румбу Азу». Африка села на пол и обхватила бедовую голову руками. Марсель безразлично уставился на фотографии на своем столе. На фотографию Ханнелизы в железной рамке... Звезде Африки теперь был только один путь. В небо. И куда-то дальше. Туда, где уже ни один герой не разобьет ей сердце. Потому что оно уже разбито.
… Роммель услышал через пару недель, что тот самый, Ханс-Йоахим Марсель, разбился с нераскрывшимся парашютом. Лис пустыни печально вздохнул и сказал про себя «ничего удивительного». Лис пустыни почувствовал это еще утром. Он понял вдруг, словно далекий звон оборвался, он теперь был одинок. Африка исчезла. Оставила его, старого и сильного героя. Улетела, наконец, невидимая птица с его плеча, упорхнула. Отголосок прикосновения мягких перьев с ее хвоста все еще витал у щеки Роммеля. Но и эта пушистая память растворилась в закате последнего дня сентября. Растворилась... И вслед за ней подло исчезла и вся романтика. И удача. И планы на будущее. И гордость и слава. И боевой дух. И даже Лили Марлен. Роммель с трудном выслушал в сотый раз эту песню, чувствуя, как от нее с души воротит. Африка сбежала из его палатки. Лис пустыни остался в гордом одиночестве. Но с фюрером в сердце. Фюрера в сердце было столько, что там не нашлось клочка места для Африки. Вот Африка и разбилась вместе с Марселем, став с ним одним целым теперь уже навсегда. Выбрав его. Вот и все.
Эль-Аламейн... Город-боль, город-поражение, город-отчаяние. Ни назад, ни вперед. Вперед не пускают англичане. Назад не велит фюрер. Люди гибнут от этого проклятого стояния под Эль-Аламейном, совсем не такого, как каникулы под Тобруком. Эль-Аламейн губит жарой, которая стала просто нереальной, участившимися песчаными бурями, привязавшимися болезнями, недостатком боезапаса и припасов, тысячами раненых и пленных... Да поймите же вы наконец. Вам нечего здесь делать.
…Роммель понимал. С каждым днем все отчетливее понимал, что это конец.
Я всю ночь не сплю и ломаю голову над тем, как вывести из гибельного тупика своих несчастных солдат. Он и правда не спал. Теперь кто-то будто копошился под его кроватью, нашептывая о скрой гибели. Нашептывая «ты сам виноват». Нашептывая «лучше бы ты умер. Ты, а не он. Тебя Африка хотела больше. Разбейся ты и останься навсегда с ней, ты бы так и запомнился миру величайшим героем. Умер в Африке. Но нет. Ты упрямый. Вместо тебя становятся африканскими звездами мальчишки. А ты... Ты живой. И ты упадешь. И так будет намного больнее.»
…Роммель лежал подбородком на карте. Спина ужасно болела от впервые привязавшейся, въедающейся в позвоночник экзотической сыпи. Он так устал от бессонных и бесплодных попыток выгнать насекомых из своей палатки. Он как ребенок, повалившись на стол, не стеснялся камер, вертя в пальцах линейку и карандаш, вздыхая и водя тоскливым взглядом по карте, так грустно... Ему было все равно и жарко. Африка была пуста. Он видел это как никогда отчетливо. Африка была телом без души. Лишь пустой оболочкой...
Что-то нужно было делать. Роммель взял себя в руки. Может Африка и покинула его, но сам-то он остался прежним. Сохранил то, что так не хотел отдавать. И никогда бы не отдал. Себя. И свою веру. Сорвавшись из-под тлеющего Эль-Аламейна и бросив все, Роммель полетел в ставку фюрера. Без приглашения. Ему ведь все еще можно было так делать?
Роммель просто появился там. Все поразевали рты, потому что не ожидали. Потому что привыкли, что генерал-фельдмаршал Эрвин Роммель где-то необозримо далеко, символизирует мощь и величие Рейха и уже, должно быть, проверяет, хорошо ли начищены сапоги для триумфального парада по Каиру. А у Роммеля с непривычки кружилась голова от мягкой прохлады и пения нежных птиц в лесном воздухе. И неба, совсем другого, не такого, как в Северной Африке. Конечно оно было другим. Оно было приветливым и свежим, будто только что спустившимся с гор. И Роммель уже и не знал, родное ли это небо ему.
Но прилетел он не любоваться деревьями. Он потребовал встречи с фюрером. И эта встреча послушно состоялась через пару минут. Все еще чувствуя привычное обожание, застилающие все помыслы, Роммель едва удержался от того, чтобы как всегда сказать то, что фюрер захочет и будет рад услышать. Крепко сжимая в изрезанной ветром широкой ладони маршальский жезл, он уверенно произносил тщательно заготовленную речь. Суть которой состояла в том, что в Африка потеряна. Роммель говорил и ненавидел кого-то. Кого-то, кто когда-то пытался убить фюрера на партийном съезде. А теперь Роммелю казалось, что этот кто-то — он сам. И это было ужасно... Это было мучительно больно — видеть, как меняется Гитлер от услышанного. Как все больше хмурится и все больше горбится, обходя кругами стол. Заложив руки за спину. Опустив глаза к полу. И не выражая своей скорбной фигурой ничего кроме старческого презрения и бессильной злобы.
- Мой фюрер, не гоните нас вперед. Необходимо вывести корпус в Тунис и...
- Что вы говорите, фельдмаршал? Что известно вам о чести и верности немецких солдат?..
Далее шла долгая, разгорающаяся, словно ворох бумаг, все ярче речь. Как с трибуны и даже сильнее. Роммель устал стоять, привычно пропуская ее мимо своего сознания. Он знал все эти слова. Они все были очевидны. И он знал, что даже если фюрер сейчас вновь поселит в нем стремление и волю к победе, а он это сделает, то это все равно ничего не изменит... Ничего не изменит. Слова фюрера не наполнят пустые баки горючим. И Роммель умудрился проронить эту мысль. Разумеется, после этого поднялся дикий ор, и полетели по стенам стулья. «Убирайтесь, негодяй! Предатель! Как вы?! Вы можете усомниться...»
Роммель не изменился в лице. Он просто развернулся и, чуть пошатнувшись, вышел из кабинета. И только за дверью, не обращая внимания на столпившихся на крики адъютантов, повалился на кресло и закрыл руками лицо. А по большим и сухим рукам ползли гремучие змеи. Они забирались в уши истошными оскорблениями. И обливали все внутри ядом. Ядом, вытравляющим все живое и светлое, чем был в храбром сердце образ фюрера. Образ Бога. Действительно, Бога, Роммель не стеснялся его так называть в своих воспоминаниях. А каково это, когда Бог тебя так ненавидит? Бог, который раньше стоял за оградой из пыльных лучей солнца, с улыбкой мок под моросящим дождем и пах австрийскими вальсами. И был всесильным. А теперь он постарел и ослаб. Теперь он неприятен, и находиться с ним в одном помещении тяжело. Раньше, помнится, было больно. Теперь же только тяжело. И Роммель не знал, что из этого было труднее вытерпеть.
Но что больше всего ранило и угнетало, так это то, что всемогущий фюрер действительно ничего не мог сделать в сложившейся ситуации. Действительно не мог зарядить орудия, починить танки и вернуть не вернувшихся летчиков. Конечно, все это было очевидно. Но сейчас озвучить это пришлось Роммелю. Озвучить, признать. Вы слабы. Вы ничтожны. Вы не божество. Вы просто отчаянный старик, развязавший большую войну. И не моя вина, что мне с ней не справиться, а ваша...
И Роммелю стало так тошно от всего этого, что на секунду он даже захотел застрелиться из своего оружия. Даже в кобуру полез. Выхватил револьвер и широкими шагами вышел на улицу. Не стреляться, нет, просто вдохнуть воздуха поглубже. Но стоило Роммелю ощутить под сапогами мягкий ковер хвои, как его окликнули. «Фельдмаршал, вернитесь. Фюрер вас зовет.»
…Они говорили долго. Теперь уже сидя напротив друг друга. Гитлер с понуро опущенной головой и рукой на холке своей собаки. Роммель с горящими глазами и самыми увещевательными словами, на которые только был способен. За окном неторопливо спускался вечер.
Роммель смог его убедить. Правда выбился из сил так, что едва поднялся на ноги, чтобы уйти. Фюрер все еще сверлил его тяжелым посеревшим взглядом, когда Роммель обернулся в дверях, чтобы попрощаться. Гитлер согласился, чуть ли не ему лично делая одолжение. Роммель мог собой гордиться. Если бы не он, африканский корпус еще не скоро смог бы получить право на спасительное отступление. Роммель удерживал рвущееся с языка «спасибо». Он знал, что если скажет что-то подобное, то это будет значить, что лимит доверия к нему исчерпан. Вот так быстро и за один раз. Годы службы и преданности стоят столько же, сколько и жизни десяти тысяч беспомощных немецких солдат. И все выбрано до самого дна. На еще одну, самую славную и самую геройскую жизнь терпения фюрера уже не хватит. И теперь жизнь Роммеля стоит на краешке пропасти. Так ему казалось. Одна ошибка, и он упадет, и ничто его не спасет. По крайней мере сейчас. Может, потом Гитлер переменится? Может, потом еще выпадет шанс показать ему свою преданность? Только на это Роммель теперь и мог рассчитывать, видя усталость, раздражение и разочарование в глазах своего фюрера.
С тяжелым сердцем он вернулся в Африку и стал руководить неторопливым и благочинным отступлением, пока это было еще возможно. Пока еще можно было держать лицо. Пока немцы еще сильны, африканский корпус внушителен, а легенда Лиса пустыни все еще вселяет в сердца веру в сверхчеловека. Они не бегут. Они отступают. Это разные вещи. Англичане сделали вид, что прониклись благородством и разумностью этого поступка, и поэтому почти не атаковали. Просто неотступно и молчаливо, словно стая волков, следовали по пятам за немцами, изредка для приличия постреливая из орудий.
…Роммель почти ненавидел Африку. И теперь, как и большинство солдат, дождаться не мог того дня, когда, наконец, покинет эту проклятую, раскаленную, осыпающуюся под сапогами землю. И казалось немыслимым, что у него с Африкой могло что-то получиться. Милая и влюбленная Африка стала лишь воспоминанием, историей. Историей великого героя, который не погиб на вершине, а предпочел скатиться с нее кубарем. Окружающая теперь пустыня была безликой и совершенно чужой. Роммель болел, болел все сильнее, мучился и старел, а Африка... Нет, Африки не было здесь, она скрылась среди звезд вместе с Марселем... Тогда не Африка, а кто-то другой. Какой-то мстительный и стервозный арабский демон изводил Роммеля, мстил ему и издевался, толкал в спину, отнимая последние силы.
…В марте сорок третьего Роммель покинул эти святые места навсегда. Сдавшийся, но не сломленный. Или наоборот. Гитлер избавил его от командования, осыпал еще горстью наград и почестей и отправил в отпуск, ведь герой не имел права быть побежденным. Вернувшегося Роммеля народ счастливо закидывал цветами и аплодисментами, при этом не переставая, отчаянно храбрясь, поглядывать в сторону перешедших в наступление русских. Героя принимали везде, делая вид, что ничего не случилось. Это было необходимо народу, затормозившему на пути к солнцу. Эти обложки газет, эта пропаганда. Роммель водил за руки детей Геббельса, по-прежнему ходил рядом с фюрером на приемах, по-прежнему символизировал идеал немецкого солдата, но теперь все труднее было скрыть этот проступающий оттенок печальной фальши. Все это имело привкус фатализма и неуверенности в своей судьбе.
Фельдмаршал без армии. Время полетело быстро, совсем не так, как медлительные африканские дни длиною в жизнь. Он сильно постарел. Он казался беспомощным. Он таким и был теперь. Он чувствовал, что от него избавились. Внешне он был спокоен, и грустная, покладистая улыбка не сходила с его лица, но как же подавлен он был. Ведь его лишили в некоторой степени смысла жизни. Посадили бойцового умного пса на короткий поводок и велели не шевелиться. А хозяину разве откажешь в смирении?.. Война хороша настолько, насколько она проиграна. Не замороченный военными действиями на других континентах и с незанятой насущными делами головой, Роммель волей-неволей, а обратил внимание на то, что творится вокруг. Творится вот уже много лет, но герои на то и герои, что до поры до времени этого не замечают. А потом узнают и остаются застигнутыми врасплох, точно громом пораженные. Роммель узнал о массовых расстрелах в Польше. Он только сейчас узнал о травле евреев, о газовых камерах, об ужасах концлагерей, о всей жестокости на оккупированных территориях... И оправдаться было нечем, вот она — правда, ее уже не очень-то и скрывают. И Роммель просто не знал, как об этом думать: принять как должное? Это было невозможно для него. Возмутиться? Кем? Кто виноват, что все зашло так далеко?.. Первым желанием было рассказать обо всем фюреру и просить у него, требовать, чтобы он все исправил, одним словом поставил все на свои места... Но потом очевидность того, что фюрер прекрасно все знает, и все и так на своих местах, придавила, словно гранитной плитой.
Одно дело — обвинять с трибуны евреев во всех бедах, этому Роммель еще мог найти одобрение в своей потрепанной первой мировой немецкой душе. Но другое дело — истребить миллионы людей. И это уже какое-то расхождение. Что-то внутри наотрез отказывалось воспринимать невообразимое. Роммель просто не понимал, что с этим делать.
Что делать, когда твое собственное государство преступно? Что делать, когда все, чему ты служишь оказывается ужасной ошибкой? Что делать, когда твой фюрер чудовище, а ты по-прежнему любишь его всем сердцем, потому в это геройское сердце вбито раз и навсегда, одна страна, один народ, один фюрер... Что делать? Для начала принять это и разочароваться в Гитлере. Но для Роммеля даже это было немыслимо, хоть именно к этому окружающая действительность и подталкивала...
Но потом Гитлер вновь ласково позвал его. Не так, как месяцы до этого, чисто-официально и с плохо скрываемой раздражением и неугодной обидой, а как годы назад. Как миллионы световых лет назад, когда еще в Африке не было песка, а свет звезд еще не успел добрать до земли. Как тогда, хоть голос фюрера звучал глухо и безжизненно, пусть по телефону, но по имени: «Эрвин, я думаю именно вам это поручить. Вы же не подведете меня?..» И даже если бы Роммелю поручили в тот момент лететь в космос, он ответил бы «Да, мой фюрер».
Это давало ему карт-бланш. Полноценное право больше не думать ни о чем, кроме как о своей миссии. А уж где-где, а в своем рассудке Роммель умел навести идеальный порядок и по-военному выставить вон всех гражданских. Депрессия прошла. Все грустные мысли смело, будто и не было. Роммель очень этого хотел, мечтал только об этом и поэтому сам себя и подтолкнул. И вновь почувствовал за спиной песчаные крылья, и будто бы даже Африка была где-то рядом. Будто снова упала с неба и бежала теперь следом, тенью по зеркальным поверхностям, посверкивала солнечным бликом в окне напротив, кружила невесомым пухом вокруг сапог и скользила по черной коже перчаток. И тихо напевала, что все еще любит своего героя, несмотря ни на что... А может быть, ничего этого и не было, а просто мелькнула среди газетных вырезок фотография Марселя. Так или иначе Роммель, старательно убеждаясь в этом, почувствовал себя нужным своему богу в последний раз.
Ему предстояло сорвать высадку союзников во Франции. Он решительно взялся за работу... Но нужно было знать мерзавку-Африку, чтобы понять, что у него ничего не выйдет. Роммель хотел, но не мог. Что-то теперь не работало на уровне сердца. Что-то, что Африка унесла с собой, отказывалось служить. Да нет, не в Африке было дело. Просто фюрер разбил ему сердце. У Роммеля пропал его напор. Это было заметно, тем людям, что знали его до Африки... До Африки. Африка ведь все изменила. Все породила, возвысила и погубила... Роммель не пренебрегал своими обязанностями, такого никогда не было. Он делал все как раньше, выкладывался, старался. Но все было зря. Просто Роммель стал другим человеком. Знающим больше. Пережившим больше. Повзрослевшим, наконец, в свои пятьдесят с лишним. Потяжелевшим.
…Царило мрачное предчувствие поражения. В штабе Роммеля все больше сокрушенно думали о будущем Германии, чем о предстоящем сражении. Главным темой была война на два фронта. Можно ли такое выдержать? Роммель не мог не знать, что нет. А потому сидеть в штабе и разводить упаднические настроения было бы непростительно. Он без конца мотался вдоль завоеванного им для фюрера побережья Ла-Манша, как когда-то по пустыне, лихорадочно пытался организовать оборону со стороны Атлантики. Говорил, бегал, по-геройски хмурил брови и поднимался на крепостные стены. Народу Германии нужен был энергичный и спокойный Роммель с черно-белых кадров киносъемок. И он как мог играл свою роль, активностью пытаясь подавить реальность... Немецкая армия готова к высадке вражеского десанта... Да, как же. По ночам он тихо звал кого-то на помощь. Но она не приходила. Она оставила своего героя, забрав все вещи...
А в штабе, прямо за спиной Роммеля и под ее же прикрытием было место встречи военных заговорщиков. Тех, кто понимал положение дел. Их было много, высоких офицеров Вермахта, плетущих заговор. Каждый из них был по-своему благороден. Они хотели спасти Германию, пока не открылся второй фронт. Они хотели убить фюрера... Они хотели. Роммель знал. Нет, не знал, но должен был догадываться. Догадываться той частью своих помыслов, что не были всецело заняты высадкой десанта союзников. Ему не говорили прямо, понимая что это будет значить измену человека, который никогда не предаст. Но чувствуя его невидимое, на уровне отведенных глаз потворство, заговорщики только уверялись в его одобрении их планов. Заговорщики деликатно тянули Роммеля на свою сторону — брошенным над картой словом, известием о неудаче на восточном фронте, раздраженным вздохом не к месту. Прямо говорить было нельзя. И правильно. Сказали бы прямо, Роммель с легкой душой сдал бы их всех, а то и лично расстрелял. А так. Так он сам должен был решать. И он не мог. С одной стороны, не мог предать давно знакомых товарищей. Предать доносом и раскрытием того, чего он даже не знал точно. И конечно, он не мог предать фюрера. И поэтому молчал. Пытался остаться на безразличной середине, изо всех сил цеплялся за свою безучастность... Он искал, но не мог найти в себе той благородной ярости, что пылала в нем на руинах Бюргербройкеллера. Ее больше не было, как и тех руин. Роммель просто устал и хотел остаться в стороне от всего этого безумия. Для него немыслимой была мысль о свержении фюрера. Но он так ничего и не предпринял. Наверное, это было из-за осознания того, что к солнцу народ Германии уже не придет. По крайней мере, не с фюрером. И не после того, как этот народ сделал несчастными миллионы других народов.
На шестое июня предсказали плохую погоду. Разведка докладывала о других данных, поэтому Роммель спокойно отправился в Герлинген. Это был день рождения его жены. Пока Роммель сидел дома, а Гитлер у себя в горном убежище, пока заговорщики плели свои козни, а солдаты слушали «Лили Марлен», высадка союзников грянула, началась с массированного налета авиации. Фельдмаршал оказался далеко в самый решающий момент. Союзники высадились в Нормандии, а не там где их ожидали, у Калле. Немцам не удалось отбиться. Враг захватывал плацдармы. Исход операции был очевиден, как и всей войны. Против Роммеля вновь выступал тот, кто выпихнул его из Северной Африки — Монтгомери. Постоянно атакуемые самолетами противников, немецкие танки двинулись в Нормандию слишком поздно. За считанные дни ситуация стала безнадежной. Открылось, как долгожданная язва, то, чего все так боялись — второй фронт. Это был конец.
…Эйзенхауэр и Монтгомери улыбались друг другу на кинохронике... Роммель пытался встретиться и лично поговорить с Гитлером. Но теперь встречал только стену озлобившегося зверя. Разговоры между ними закончились. Впрочем, даже если бы и удалось, Роммель понятия не имел, какими словами объяснит все фюреру. И поэтому даже испытывал некое облегчение, делая все возможное, но не находя отдачи. Его игнорировали и не желали слушать, и в свете последних событий это было не так уж плохо. Его не разжаловали за то, что прозевал второй фронт. Даже не сказали, что расстроены. Просто огорченно замолчали и отвернулись. А он чувствовал, что окончательно скатился со своей вершины любимого генерала фюрера. Теперь уже было дно. Дно, с которого не подняться, что ни делай. Да желания подниматься не было.
Шпейдель, готовивший покушение на Гитлера, вновь обратился к Роммелю, на этот раз не юля. Роммель так и не согласился. И не отказался. Потому что отказать — значило обязанность донести. На друга, с которым служил бок о бок много лет. Произнести в ответ хоть одно слово — значило потворствовать заговорщикам. Единственный выход был - через дверь. Так Роммель и покинул помещение, белее мрамора и холоднее льда... Он всегда был против убийства фюрера. Да только произнести подобное — и уже оседаешь на пол! Он всегда был на его стороне, хоть с этой стороны его грубо вытолкнули... Но никогда. Никогда он не предаст его. Или уже предал?..
Семнадцатого июня сорок четвертого Роммель возвращался с фронта в штаб, как всегда в машине с открытым верхом. Какие-то африканские замашки давали о себе знать. Роммель думал только о своих боях, попутно рассматривая лежащие на коленях карты. Руки его были в черных кожаных перчатках. Что-то с его собственной кожей было не так со времен Африки. Рядом с ним лежал на сидении лучший друг, лучший подарок - маршальский жезл... Это произошло под маленьким городком, по чистой случайности называющимся Монтгомери. Английский хитрец и здесь подловил своего лучшего соперника. Над городом кружили истребители. Два из них ринулись к дороге, заходя над машиной. Шофер быстрее поехал к боковой дороге, где можно было скрыться под деревьями. Роммель закинул голову, рассматривая английские Спитфайры, такие же, что прорезали африканское небо двумя годами ранее... Шофер не успел, один из истребителей открыл огонь.
Машина, потеряв управление, врезалась в деревья. Шоферу оторвало руку. Адъютант погиб. Сам Роммель получил многочисленные травмы, разбил голову, изрезался битым стеклом и потерял глаз. И едва был жив... Спустя три дня Гитлер тоже был только ранен взрывом бомбы, подложенной под стол в Волчьем логове.
Вот и все. Полетели тысячи рапортов и докладных записок. И без бесконечных пыток арестованных стало быстро понятно, что генерал-фельдмаршал Эрвин Роммель знал. Знал и ничего не предпринял. А значит, был заодно с заговорщиками. Гиммлер рвал и метал. Гитлер, притихший и раненный, был убежден, что Роммель не участвовал в подготовке покушения. И может быть, даже не хотел его смерти... Но он сказал: «Это меня очень огорчает.» А тогда еще были времена, когда огорчение фюрера стоило бесконечно много.
И суд чести сработал оперативно. От лица фюрера, Геббельса, Бормана. Суд чести был фарсом. Немецкие благородные генералы под гнетом обстоятельств согласились принять в нем участие, ведь ежовые рукавицы кололи всех одинаково. Роммель, оправляющийся от ран и запертый в своем поместье, чувствовал, как петля сжимается у него вокруг шеи. Днем и ночью Гестапо, приветливо здороваясь, дежурило у его дома. Роммель не хотел быть бесславно пристреленным и не пытался убежать. Да и куда бежать? Куда бежать от фюрера в своем сердце. От звезды в своем небе. От любви. Тут уж только брать острую бритву и править себя... Другие исправят.
Четырнадцатого октября Роммель вышел погулять со своим сыном, отдаленно прислушиваясь к громовому стуку колес поезда, что привозил его смерть, и сожаления по ее случаю. Берлин уже распорядился о проведении государственных пышных похорон героя. Уже была надиктована телеграмма с соболезнованиями вдове Роммеля от Гитлера.
Роммель ходил по осеннему саду и думал. Не столько об Африке и ее звездах, сколько просто о том, как так вышло... Что он, такой преданный, такой честный, такой идеальный. И теперь должен умереть, сыграв историческую роль конца. И не попадет ли он после туда же, куда улетел Марсель? Не останется ли тоже Звездой Африки? Нет, не звездой. А Лисом пустыни, что тоже неплохо. Вот как... Значит, Африка его все-таки достала... Все-таки дождалась, черноглазая.
Черный лимузин около полудня свернул на проезд к имению Эрвина Роммеля... А потом они щелкнули каблуками и сказали, что хотят поговорить с фельдмаршалом наедине. Роммеля обвинили в соучастии в покушении на фюрера двадцатого июля. Ему пришлось выбрать между самоубийством с помощью яда и народным судом чести. Суд бы распространил обвинение и на всех членов его семьи. Эрвин Роммель решил принять яд и избавить всех от дальнейших страданий. Роммель, не в силах дышать ровно и не считать шаги, дошел до приехавшей за ним машины, сев на заднее сиденье которой, взял с протянутой руки маленькую ампулу с ядом.
Цианистый калий действительно имел запах горького миндаля. Колеса дрожали, и автомобиль ехал быстро, мимо мелькали леса и неродное небо. А глаза почему-то слезились. То ли от загоняемого поглубже отчаяния и страха, то ли от забившегося годы назад песка. А потом ни с того ни с сего разобрал кашель. Такой, будто бы там, внутри все засыпано углями и прокурено до основания. И песочная пыль из легких разносится по ветру, задувающему в окно машины. А Африка вновь соединяется из островов и становится целой... Сердце Африки не разбито больше. Оно спокойно бьется, держа за хвост свою звезду и за руку — своего героя.