ID работы: 1789354

Sinking of me

Слэш
R
Завершён
16
автор
shishou no koi бета
Размер:
44 страницы, 4 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 12 Отзывы 3 В сборник Скачать

Глава 4. Гибель меня

Настройки текста
Маннесманн Мне, конечно же, не должно быть до этого никакого дела. Я просто всегда был другом капитану Хартенштайну. Другом, помощником, товарищем и той самостоятельной, незаменимой частью, что связывает его, неприкасаемого и непререкаемого, с командой. Я был с ним с самого начала. Хартенштайн стал капитаном сошедшей с верфей в Бремене субмарины У-156 осенью тысяча девятьсот сорок первого. Было в этом что-то значительное и завораживающее - эта связь одной лодки с одним капитаном, с одной командой. Так и было почти целый год. Война, месяц на берегу, три - в море. Сражения, пропагандистские речи, «не забывай о том, что ты немец», игра в шахматы и карты, вылавливание из воды акул, грызня по мелочам... Хартенштайн ни разу не дал повода в себе усомниться. Он всегда был идеальным и подобающе правильным. Но все-таки в нем незримо присутствовало что-то таинственное и постороннее, что возвышало его. Я в это не лез, зная свое место и не напрашиваясь в друзья, я сохранял дистанцию. Лучшим другом капитана, скорее, был Ростау, да и то, они вовсе не беседовали по душам, а просто понимали друг друга с полуслова... А я был официальным заместителем на случай чего. Но и это вполне давало мне право находится рядом с Хартенштайном, обсуждать с ним дела, говорить уверенно, а порой и возражать. Но только для вида, чтобы он не забывал, что тоже может ошибиться. Впрочем, он так ни разу и не ошибся. Одним солнечным днем на нашей набитой пассажирами Лаконии подлодке Хартенштайн разоткровенничался. И впервые рассказал мне о себе. О том, что он из богатой и счастливой семьи, где его с детства заваливали деньгами и возможностями. Где у него были две обожающих его сестры и рассчитывающие привлечь его в семейный бизнес родители. Но Вернер с самого начала хотел в море. И когда все-таки смог вырваться и добраться до него, пути назад уже не было. И ему этот путь был не нужен. Океан стал его родиной. И в этом я его понимал. Но вряд ли хоть когда-нибудь пойму, как он так смотрел на людей, словно видел насквозь, словно был хитрее всех мировых политиков вместе взятых. Ведь, судя объективно, не был он настолько умен и проницателен. Он был благороден и храбр, да, но Хартенштайн был обычным человеком. Таким же как я. Но как же трудно было в это поверить, стоя под его сдирающим кожу и кладущим вместо нее дикий бархат взглядом цвета базальтовых скал, припорошенных снегом. Между нами держалась правильная дистанция. Он был ослепителен и невероятно хорош. Я им восхищался, но всегда старался нагнать в отношение к нему побольше легкого завистливого презрения. И это меня спасло. Удержало на другом уровне, где я мог остаться собой и не подпасть под его влияние... Все было хорошо до того дня, когда Хартенштайн оставил на нашей подлодке этого заполошного англичанина Мортимера. Нет, поначалу я ничего против него не имел. Да и сейчас не имею... В тот вечер именно моей идеей было преподнести капитану деревянный Рыцарский Крест. Я предвидел, что именно награждением высшей честью вся эта канитель с Лаконией и закончится. И поэтому заранее дал одному из матросов задание выстругать крест. А импровизированную ленту сделал сам. А потом, получив радиограмму с сообщением от адмирала Деница, именно я решил устроить все так, чтобы слегка наказать Хартенштайна за то, что он рисковал нами. Впрочем, нет, не поэтому. Просто так его радость была бы большей. И моя тоже. Я был совершенно счастлив за него, повязывая заслуженную награду на его шею. Узелок получился едва крепким. Я поспешил отойти и присоединиться к хлопающим. А Хартенштайн еле дышал и сиял тихим неверящим светом. И был страшно рад, но не показывал этого... А потом он ушел. И более к нам не вернулся. Нет, он, конечно, возвращался на свое полагающееся по должности место у перископа, но душой он был далеко. С этим Мортимером, черт бы его разобрал. Мне огромных трудов стоило утихомиривать разговоры и запрещать матросам болтать о том, что капитан сошелся с военнопленным. Впрочем, сколько бы эти слухи не гуляли по замкнутому пространству подлодки, все равно никто не посмел бы хоть что-то высказать Хартенштайну напрямую. Ему или Мортимеру, который или всюду таскался за ним, или сидел в его каюте. В конце концов, мне не должно было быть до этого никого дела. Мне пришлось бы как-то реагировать, если бы Хартенштайн позарился на кого-то из команды. Но такая мысль не вызывала ничего кроме снисходительной усмешки. Вернер ведь был идеален. Он умел держать подобающую дистанцию со своими подчиненными так, что та и на сантиметр не могла сдвинуться. Вернер был одинаково, по-отечески грубо добр ко всем и ко всем требовательно взыскателен. А Мортимер не входил в круг его команды. Так что, если капитану и взбрело в голову привязаться к английскому военнопленному, то на то он и капитан, чтобы иметь собственную каюту, патефон, кожаную куртку, фуражку и синеглазого коллаборациониста. В конце концов, это не так уж много. Его дело. Что Мортимер вечно стоял рядом с ним, иногда на качающемся полу случайно толкая его плечом. Что Мортимер спал в его каюте, смотрел на него с притихшим и грустным обожанием и, не особо даже скрываясь, так и льнул к нему домашней кошкой... Я помню тот день, когда мы подходили к побережью Франции. Под подостывшим в этих краях осенним солнцем многие вышли на палубу. Матросы переговаривались, выкуривали остатки сигарет и строили планы, как им повеселиться. Хартенштайн чуть в стороне был полностью занят своим военнопленным. Они стояли рядом, Мортимер спиной к океану, Вернер к океану лицом. Но вряд ли море шумело для них. Они слушали только друг друга и вовсю любезничали. Я плохо знаю английский, да я тогда и не прислушивался, но мог разобрать эти по-настоящему нежные и покровительственные интонации в голосе Хартенштайна. Что-то там Вернер втирал ему про мир и врагов. До меня мельком, словно отражения через десяток полупрозрачных зеркал, долетали их взгляды друг на друга. И нетрудно было предположить, что Вернер смотрел на него все так же, как он лучше всего умеет - проникая в сознание и подменяя мысли, обманывая и благородно обворовывая. Но Мортимер под этим взглядом мило улыбался ветру и был привычным и совершенно спокойным. И, наверное, очень красивым и уже навсегда потерянным в глазах капитана. И я чувствовал что-то странное. Нет, я не завидовал и не возмущался... Я просто видел и не мог отрицать, что это здорово. Иметь кого-то в своем сердце и любить, когда вокруг только море и берег пока еще не близко. Что там между ними было?.. Господи, мне плевать... Но я стоял позади Хартенштайна, как полагалось по какому-то неписанному протоколу, и вынужден был быть свидетелем всего этого, когда они прощались. Наша субмарина причалила, и матросы рассыпались по порту, не веря твердости земли под ногами. За Мортимером заранее пришла карикатурно-военная, темно-зеленая машина без верха с несколькими безразличными гестаповцами. Один из них поглядывал на часы и переминался с ноги на ногу, должно быть, недоумевая, отчего это капитан немецкой подлодки говорит на английском почти без акцента, да и говорит с врагом-англичанином, да и как говорит - словно они лучшие друзья. А Мортимер и Хартенштайн стояли напротив друг друга и, похоже, никак не могли насмотреться. Напрощаться. В тот момент я, надо сказать, понимал капитана. Мортимер стоял, чуть нахмурившись. Отсвет океана бил ему в глаза, заставляя их темнеть и густеть, и будто бы покрываться слоем нефтяной пленки. Мортимер не боялся того, что его ждет. И не боялся их расставания. Он был готов ко всему на свете, он казался сильным, словно человек, переживший смертельную болезнь и восстановившийся. Он был... Я не знаю. Но я бы многое отдал, чтобы и со мной кто-то хоть раз вот так же прощался. Оставляя мне свое сердце. И забирая мое сердце с собой. Я стоял в метре от Хартенштайна, но Мортимер никого кроме него не видел. - До встречи в лучшие времена, - тихо произнес Мортимер. Моих познаний английского хватило, чтобы это перевести. И увидеть то, сколько мирной тоски и обещаний скучать в этих словах. Сколько километров бессонных ночей и воспоминаний. И жизни, долгой и достойной, в которой он каждый вечер будет знать, кому ей обязан. И будет любить вечно. До этой самой встречи, в которую не верит, но уже ждет. - Да, - глухо отозвался Хартенштайн, должно быть, не зная, что еще сказать. Я не мог видеть лица Вернера в ту минуту, но я уверен, что он легко и грустно улыбался одними губами. И бегал зрачками своих глаз по лицу напротив, стараясь запомнить как можно лучше. Они пожали друг другу руки дольше, чем следовало. От меня не укрылось, что Мортимер прошелся пальцами по чужому запястью под рукавом свитера. Он улыбнулся, совсем потерянно и по-домашнему. Немного фальшиво. Немного разбито и обманчиво. А потом через силу разорвал этот зрительный контакт, мимоходом кивнул мне, развернулся и захромал к машине. Гестаповец с автоматом придержал для него дверь. - Он выживет? - всегда ведь моей обязанностью было озвучивать вопрос, витающий в воздухе. - Да... Непременно, - Хартенштайн грустно улыбался ему вслед. Только ему, словно уезжал целый мир. Машина затарахтела и двинулась с места. Мортимер на заднем сиденье коротко обернулся, чтобы бросить последний прощальный взгляд. И даже я рассмотрел, что глаза у него синие. Подернутые сиреневым туманом над болотными топями. И волосы у него выгоревшие. Темные, но изъеденные солнцем, словно влюбленным хищником. Мортимер в своей синей кофте вообще казался цветком цикория посреди темно-бежевой и зеленой сорной травы нацистской формы, увозившей его в неизвестность. Наверное, Хартенштайн таким и запомнил его в последний раз - голубым пятном отраженного в воде неба посреди подгнившего сора запруженного и заглохшего камышом озера. Вернер все стоял, не двигаясь с места, пока машина не скрылась из виду. Он стоял несколько секунд и после. И кто знает, о чем он думали и о чем жалел. А на следующий день вся команда У-156 стояла на праздничном построении. Мы все постарались привести себя в порядок, но все равно выглядели довольно жалко рядом со штабными служивыми в идеально-черной парадной форме. Тут же был и фотограф, и нацистские знамена, и портовый плац, с которого всех разогнали и убрали все ящики и прочее барахло. Стоял красивый и солнечный, приятно-прохладный день. Зеленые холмы вдалеке звали отдохнуть. Наполненная кораблями и подлодками бухта расцвела по осени мускариевым полем. Но самое главное, здесь был адмирал Дениц. Идеально одетый, словно высеченный из бриллианта, и сверкающий точностью и плавностью своих ломаных пароходных линий. Он не заставил себя ждать, а появился словно из ниоткуда, стоило нам построиться. Я и до этого видел адмирала в живую, но не так близко. И у меня порядком перехватило дыхание от присутствия командующего военно-морским флотом. Как бы там ни было, это был день, когда каждый из нас удостоился величайшей чести. А Хартенштайн, черт бы его побрал, даже не потрудился одеться во что-то более достойное и приличное. Так и стоял перед адмиралом, как посреди камбуза. В своем задрипанном свитере с растянутыми рукавами и потертой кожаной куртке. Даже не побрился, сукин сын, а ведь его снимали, и, наверное, даже для газет... Вернер, стоя перед адмиралом по стойке смирно, отдал ему честь. А Дениц ему. И когда Дениц заговори, в голосе его звучала та самая будничная рутина, в которой он через день раздает Рыцарские Кресты. - Поздравляю, Хартенштайн. Вы это заслужили, - и мне, наверное, показалось, но адмирал произнес это как-то небрежно. Небрежно или наоборот, пряча за грубоватостью особую нежную гордость и расположение. Дениц взял с поданной подушки Рыцарский Крест и подошел к Вернеру на шаг ближе. Выверенным жестом поднял руки и обнял рукавами его шею, завязывая ленту позади головы. Мне подумалось, что это, должно быть, немного неловко. Потому что козырьки их фуражек совсем близко. Их фуражек, идеально чистой, черной и ровной у Деница и грязновато-белой, искомканной и перемокшей в сотнях морей - у Вернера. И Хартенштайн, по моему мнению, просто обязан был в тот момент опустить глаза к земле, чтобы не смутить адмирала, находясь так близко, что есть возможность ощутить тепло его дыхания. Опустил ли Хартенштайн взгляд? Не знаю. Мне со спины не было видно. А Дениц смотрел прямо на него, пока быстро и умело завязывал ленту. Смотрел безэмоционально, но, наверное, чуть любуясь и одобряя увиденное. Его глаза были светло-голубыми. Такими светлыми, что цвета в них почти не было, только темнеющее кольцо сини по краям радужки. Дениц напоминал акулу. Мне так показалось. А в непосредственной близости от Хартенштайна - акулу прирученную, пойманную и смирившуюся жить в аквариуме. - Спасибо, адмирал. Только эта честь принадлежит не мне одному, а всей моей команде, - немного более высоким, чем обычно, голосом ответил Хартенштайн. Дениц отстранился и понимающе кивнул. - Так и должно быть, - на секунду адмирал задумался, что-то молниеносно про себя решая. - Тем не менее, я предлагаю вам сойти на берег. Поработаете со мной в Париже, - Дениц почему-то отвел взгляд в сторону, буднично осматривая далекие холмы. Голос его чуть изменился, но я так и не понял что все это значило. - Тоже в команде, но немного другой, - он вновь посмотрел на Вернера, на этот раз будто бы действительно искренне прося его согласиться. - Это... - Хартенштайн слегка задохнулся и замолчал. Опустил взгляд к асфальту под ногами... «Соглашайся, дурень. Другого такого шанса не представится», - пронеслось у меня в голове. - ...Да? - деликатно поторопил его Дениц. И я готов поклясться, в его акульих глазах едва читалась, но все же сквозила плохо скрываемая надежда. - ...Это разобьет мне сердце, адмирал, - мягко произнес Хартенштайн и, слегка покачнувшись, посмотрел на него в ответ. А мне стало обидно за Деница. Нет, я был рад, что Хартенштайн отказался, иначе бы вся наша подлодка изменилась до неузнаваемости, но мне на секунду стало жалко адмирала. Потому что он в одно мгновение будто бы скинул какие-то покровы и постарел лет на десять. С непоказываемым сожалением потупил глаза и сжал губы. - Воля ваша, - ответил адмирал и чуть прищурился. Хартенштайн снова отдал ему честь и взял из его рук бумаги. А затем быстро развернулся и, сбросив гнет ровной осанки, подошел к нам. А Дениц, сложив руки за спиной, спросил что-то у своего помощника, я уже не слышал, что. Вернер подошел к Ростау и едва ему улыбнулся уголком губ. Главный механик, не теряя напряженного выражения лица, подмигнул в ответ и осклабился. Рыцарский Крест поверх мятого ворота рубашки и выцветшего свитера выглядел чуть нелепо. Совсем не так геометрически идеально, как у Деница и его помощника. А у Вернера даже красно-черно-белая лента максимально не сочеталась с цветом его загорелой кожи. Сплетенные мною нити и то подходили больше, впрочем, он их не носил. Хартенштайн мягко повернулся и пошел вдоль нашего строя. Я послушно последовал за ним, как требует устав. Вернер прошелся взглядом по каждому из нашей команды и в конце шеренги остановился. Я тоже почтительно замер. - Теперь я не могу вернуться домой. Он сказал это не мне, не Деницу и не кому бы то ни было. Наверное, самому себе. И прямо перед собой он смотрел, скорей всего, с решительностью и легким испугом. Я совсем его не понимал. И мне, конечно же, не было до всех его внутренних конфликтов никакого дела. Мортимер Я пережил это. Нет, я не пережил ничего из того, что со мной случилось. Все потери со мной. Я не жалуюсь. Потому что и главная моя потеря - со мной. Вернер каждый день колотит мне сердце. И когда это я начал называть его Вернер? Только пару лет назад. До этого - только Хартенштайн, и то как-то неловко. Мне всегда было неудобно назвать его определенным именем. Он же не явление природы, чтобы заковать его в несколько букв. Он гораздо больше. Он мой океан. Другого мне больше не надо. Только в нем затеряться, и это я и сделал. Только в нем утонуть, и это и произошло в тот день, когда я узнал, что его нет. Его нет. Он ушел в свое пятое плавание на своей У-156. Он ушел в январе сорок третьего. Он ушел, неся Рыцарский Крест на шее. И не вернулся. Их затопили восьмого марта сорок третьего. Их забросала глубоководными бомбами американская Каталина. И это все. Никто не выжил. Письмо с соболезнованиями родителям Вернера. У него не было ни жены, ни детей. У него был только океан. И я. Мне приятно думать, что у него был я. Может быть, я ошибаюсь. Нет. Все равно обратное не доказать, а потому я буду до конца жизни успокаивать себя тем, что он любил меня. И буду вспоминать о несказанных словах. О Вагнере и Дюке Эллингтоне. О Лаконии и подводной лодке. О морском ветре и дельфинах. О двух месяцах... Мне даже не верится, что мы знали друг друга целых два месяца. Это ведь целая жизнь, верно? Что я делал эти два месяца, почему я помню только обрывки? Почему я с каждым годом помню все меньше? Я даже не могу вспомнить цвет его глаз. И звук его голоса. И мне совсем ничего не снится, даже если я засыпаю под Вагнера... С тех самых пор, как мы видели друг друга последний раз. Там, во Франции, мне было холодно. Такой пронизывающий ветер гулял по причалу, у меня некстати разболелась нога. Позади маячили те, кто пришли за мной. Впереди мягко улыбался Вернер. И в тот момент я определенно был готов проститься с ним. Да, я подготовился к этому за неделю, поэтому запросто развернулся и заковылял к машине. А Вернер, я чувствовал, смотрел мне вслед. Когда машина тронулась, я снова обернулся. «До встречи в лучшие времена», - сказал я. А он сказал: «Я подумал, что это достаточно благородное задание для вас». Он сказал: «Вы нам так понравились, Мортимер, что мы решили оставить вас здесь». Он сказал: «Джаз это не музыка, так же как и Пикассо — не живопись». А потом он сказал: «Я хотел поцеловать вас с тех пор как вытащил из воды...» А я ответил: «Мы встретимся снова. Не знаю когда, не знаю где. Но мы встретимся». Я надеялся на это. Тогда я еще мог позволить себе не признавать невозможность подобного исхода. Тогда, в холодной Франции, я верил. И это придавало мне сил. Впрочем, ничего, что потребовало бы сил, со мной и не произошло. Меня допрашивали несколько дней, держали в тюремной камере, но ни разу не сделали больно. Это все добравшийся до Женевы и до Красного Креста список, мною составленный. Меня вырвали из немецких лап довольно безболезненно. Обмен военнопленными, сотрудничество, влиятельная активность со стороны Британии. Отчасти моему спасению помогли другие выжившие с Лаконии, что продержались в океане неделю и все-таки дождались опоздавший французский корабль. И после этого вернулись домой героями и недолго трубили на всех углах о героизме Вернера Хартенштайна. Недолго, потому что о благородстве немецкого моряка никто в Англии слушать не хотел. Так или иначе, меня вернули на родину. На родине меня несколько месяцев таскали по кабинетам, выясняя, почему я остался и что делал два месяца на немецкой подлодке. Раненная нога была не очень веской причиной. Но в конце концов от меня отстали. Уволили в запас и отправили домой. В тот дом, которого у меня не было. Не было в буквальном смысле, потому что полугодом ранее его разбомбили немецкие бомбардировщики. Не знаю, что бы я делал, но меня нашла Хильда. Хильда Смит, извернувшаяся таким невероятным способом, что смогла всех надуть и за считанные недели стать британской подданной. У нас у обоих были тайны и погибшие дети. И у нас у обоих никого больше не было. Так что не удивительно, что мы уцепились друг за друга. Мы действительно встретились снова. Правда, день был не солнечным, а дождливым. Хильда написала мне до востребования, поскольку почтового ящика у моего дома не было. Я ответил ей и назначил встречу на вокзале. Все как в романтичных черно-белых мелодрамах. Она рассмотрела меня в толпе и побежала ко мне. Остановилась в нескольких метрах и со слезами на глазах, произнесла мое имя. Я обернулся. А она бросилась мне на шею. Она была без зонтика. Ее мокрые волосы пахли рукавами свитера Вернера. Мы никогда больше не расставались. Шла война. Я увез Хильду подальше вглубь Англии, где мы кое-как устроились. Все наладилось. Все было хорошо. Я не говорил ей о Вернере. Она не говорила мне о своем прошлом. Это был честный обман. Лишь зимой сорок четвертого я услышал, что его нет. Но все это было слишком туманно, чтобы вот так взять и поверить. Я поначалу просто отмахнулся... Но он действительно умер. Не я один интересовался его судьбой. Леди Элизабет Фулвуд, которая полностью пересмотрела свою жизнь после Лаконии, все еще была богата и знаменита. Она-то и выяснила все точно. И посчитала правильным известить всех, кого он спас. В том числе и Хильду Смит. И Томаса Мортимера. И вот, с тех пор прошло два года. Война закончена. Победители выявлены. Проигравшие наказаны. Герои мертвы. Я работаю на заводе. Хильда сидит дома, готовясь стать матерью. Я знаю, у нас будут прекрасные, похожие на нее, светловолосые и кареглазые дети. И они никогда не узнают, что на четверть немцы. И они никогда не узнают, что их отец всегда будет любить и помнить немца. И будет это продолжаться очень долго. У меня впереди мирная и спокойная жизнь. Вагнер и Эллингтон. Пикассо и живопись. И годы, и годы блуждания в океане. В моем океане, в котором я уже утонул. Утонул, еще когда шла ко дну Лакония. Когда впервые увидел Вернера. Когда остался с ним на его подводной лодке. Поцеловал его... И отдал всего себя без остатка. Не жалко. Я так любил его. И поэтому утонул много лет назад, хоть и не сразу узнал об этом. Гибель меня произошла восьмого марта сорок третьего. А теперь я только воспоминание. Хартенштайн Отсеки заполняет вода. Мы погибли. Мы потоплены... Чертовы американцы... Все-таки достали... Отсеки заполняет вода. Нечем дышать. Мы летим в пропасть. Мы в нее падаем. Мы в нее тонем. Несколько бомб... Экстренное погружение. Взрыв, задевший обшивку. Взрыв в торпедном отсеке. Герметичность нарушена. Мы теперь только кусок железа в воде. Мы идем штопором ко дну, пуская огромные пузыри. Отсеки заполняет вода. Нам отсюда не выбраться. Дениц... Предлагал Париж... Грустно смотрел акульими глазами. Как же приятно было, когда он повязывал мне на шею ленту и был так близко... Как здорово было поцеловать его в первый раз. Тем вечером. От него пахло лавандой. Он еще раз предлагал мне сойти на берег... Навсегда, куда-то в Париж... Франция... А я снова сказал «Теперь я не могу вернуться домой». Потому что у меня нет дома, кроме ваших рук... Может, действительно стоило? О чем я вообще думал?.. Собирался ведь... Сказать, что люблю его. Не сказал. И Мортимеру не сказал... Мортимер не погибнет. Он выберется и будет жить долго и счастливо. И мы никогда не встретимся. Но он будет жить. Значит, не напрасно... Значит, не зря совершаются подвиги... Мортимер. Синеглазый... Лишил меня дома. Вытолкнул на мороз. Выбросил в океанскую глубь. Сам шел на дно и меня утянул... И потому я не мог вернуться домой. Тогда не мог. А теперь и подавно... Нет... Не мог я поехать в Париж... Отсеки заполняет вода. Как же тяжко умирать. Наша подлодка стукается брюхом о песчаное дно. Вот и предел океана. Вот и вся тайна, что была у Мортимера в глазах. Из темноты выбираются глубоководные рыбы. Зубастые жуткие чудовища, обезображенные вечным одиночеством. Твои приятели, Мортимер?.. Даже если так. Мы на дне. Вода доходит до подбородка. Свет давно погас. Наверху - три километра синей дали. Почти две морские мили... Тридцать узлов в час. Курс на Рангун... В голове лопаются сосуды от давления... Перестаю соображать, хоть все еще дышу... - Маннесманн? - я знаю, он где-то здесь. Должен быть. - Вы со мной? - Конечно, капитан, - отвечает мне незнакомый задыхающийся голос из темноты. Вода доходит до губ. Вот и все. Задерживаю дыхание. Хотя нет. Пусть мои отсеки заполняет вода. Гибель меня происходит сейчас. Это честь - утонуть вместе со своим судном... Отсеки заполнены. И единственное, о чем жалею в последнем проблеске мысли, - это что не сказал ему, как же сильно люблю его... Кого его? Неважно. Слишком поздно.

Ximena Sariñana - I want you

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.