***
Йондойарен, сын орла и внук старосты. 538 год Первой Эпохи, сентябрь, Негбас. Серебряные изделия лучших ткачей, осенних пауков, сверкали в лучах восходящего солнца. Красиво завернул, аж самому приятно. Для того, чтоб так говорить, большого ума не надо, что бы там девчонки про Финнара с Нарионом не думали. Ум для другого нужен - налог там посчитать, или книги амбарные заполнить. Деду в этом до сих пор равных нет. Успевший нагреться камень согревал и меня. Удобно, хотя лезть далековато. Это любимое место Нариона: давно любимое и давно нарионовское. Он первым из нашей ватаги сумел забраться сюда, давным-давно. Лет десять прошло, небось. Нет, Финнару это далось бы еще легче, но ему и в голову не приходило, и с тех пор это Нариона место. Сидит здесь, как Финголфин на троне, любуется будущими владениями. Впрочем, никто и не возражает. И я никогда не возражал, да и сейчас не осмелюсь. Но одно дело возражать, а другое - попробовать занять его место хотя бы здесь. И ведь не скажешь, что они с братом нас не по чести возглавили, или просто по праву крови! Нет, они действительно самые быстрые, самые умные и видят то, чего мы не замечаем: вот этот утес, например. А все равно обидно. Ведь, если бы не они, пожалуй, первым я был бы. А с другой стороны, первым где? В заброшенной деревеньке, которая последние крохи былой славы пропивает? Вот и думай, что лучше: первым там, или третьим в маноре под рукой самого Кирдана. Да еще и с именем мать удружила, как её дед ни ругал. Вон, даже тари Айралин своих назвала просто, а я – Йондойарен! Стоит ли удивляться, что наши, которые квенья знают, быстро в Келумниарро переименовали, потомок Крысы то есть. Хоть и правда, а все равно обидно. Коричневый камень впитывает последние, осенние, ласки солнца. Сидеть уже тепло, несмотря на утро… Или еще тепло, несмотря на осень. Внизу Негбас, мамка с отцом, тетка Кампилосса и дядька Синьянамба, вон, кстати, какой-то бочаг из погреба в кузню тащит. А здесь, наверху, я один. Думал, мне это доставит если не радость, то удовольствие. Не доставило. Наша ватага распадается, мы выросли, хотя и не все. Нарион не понимает, что же не так. Даже спрашивал брата, но тот только ухмыляется. Сказал бы – в усы, но усов у него, слава Илуватору, нет. У наследников кано с друзьями вообще непросто. Эльда сказал бы, наверное, «с людскими друзьями», но у них-то других и нет, есть брат, но это иное. Финнару проще: он как корабль тэлери, плывет туда, куда несет ветер, ветер чувств. И, словно лебедя, ветер всегда несет его туда, куда ему нужно. Ох, опять красиво сказал. Надо б запомнить, а потом еще где ввернуть. Нарион же любит понимать. Князь говорит, это проклятье нолдо. Негбас – особое место. Сейчас, после Битвы Бесчисленных Слез, после падения Гондолина и Дориата, люди часто живут вместе с эльда. Что далеко ходить, Сириомбар – общий город. На первый взгляд. Если же приглядишься повнимательней, то народы не смешиваются, как не смешивается вода и масло, сколь сильно не тряси наполненный ими горшок. Не зря о любви адан и эльда поют в песнях. Так и в гаванях Сириона: в одних стенах живут два народа, каждый своим обычаем. У нас так не получается, слишком мало эльдар в Негбасе, всего трое… или четверо, вот и здесь точно не скажешь. Зато сказка о любви детей земли и детей звезд здесь не в устах певцов, она у каждого перед глазами. Однако мои сверстники – особое поколение даже для Негбаса, для них союз эльда и аданет вообще не сказка – обыденность. Да и учат нас, хоть чаще и люди, но по эльфийским лекалам, и не просто эльфийским, а как нолдор. Вот и ворчат старики, что мы слишком эльдар для адан. Смешно! Школа ведь эльфийское изобретение, но в Негбасе как раз эльдар туда не ходили. Им там, вишь, скучно. Потому что их двое, а аданских детей с сотню. Как говорит князь, темп обучения там людской, а науки нолдорские. Так что каждое утро братья были наособицу. Если, конечно, отец время для учебы не найдет. А после обеда – ватага, там все вместе: и наследники, и дочка тети Кампилоссы, и внуки да правнуки Агно. Их как-то Финнар посчитал, да обозвал бабушку Феанором в поневе! Никогда такого лица у нее не видел, вроде, как и огреть чем хочет, и лестно. Мы вместе все окрестности и облазили, орков-то на три дня вокруг нет. Говорят, после того, как кано какой-то там палец темной длани отсек, они его сильно не любят… и боятся. Вот люди здесь уже не одно поколение живут, а все равно только эльдар многое нашли: озеро кано, водопадик Финнара да и этот лысый утес Нариона. Вроде все на виду, но они сумели не только сами посмотреть, но и другим показать. Не всем, конечно, только близким. Но это у вождя князя из близких - только госпожа Айралин да сыновья. А у нас в ватаге, пожалуй, с полтора десятка набиралось. Раньше. Раньше как было. После уроков Агно как соберемся, так и все вместе - и в лесу, и на речку, и по скалам. Правда, в последние годы по буеракам все реже, чаще попеть да послушать. Летом на полянах, зимой в овине, девчонки прядут, мальчишки ложки режут или еще какое рукомесло. У эльдар-то, конечно, посерьёзней. Нарион вот скань по серебру любит, как тот свой первый нож сделал, так и пристрастился. Ну, а что они с братом часто впереди всех, так наследники кано, кровь не вода. Первым от нас отдалился Финнар. Нет, с братом он и сейчас рядом часто бывает, утрами. А на общие сборища… Ну придет, часик посидит, и домой. Понятно почему: эльфы долго зреют, а у нас посиделки с каждым месяцем все в одну строну сворачивают. Братьям туда пока рано. Нарион как-то спросил его, почему он уходит, так тот посмотрел на брата , как на ушибленного, и в ответ – а то ты сам не понимаешь? И бровь заломил, будто тари Айралин, когда ее спросят, зачем рану от земли промывать. Финнар, тот-то сразу все понял, а Нарион… Через пару месяцев многие стали все раньше уходить, по каким-то своим делам, молча. Почти у всех тайны для двоих появились. Да и на самих повечерьях… Раньше каждый свое пел да рассказывал, и разговор общий был, а последние полгода все больше кучками да парами, и взгляды… ну, понятно какие. И разговоры изменились, раньше обо всем болтали - о войне и цветах, о вождях и хлебе, о любви и мечах, о стали и красоте. Больше, конечно, братьев слушали. Им-то рассказать есть чего, много от отца знают, чего Агно не расскажет. О Гондолине разливались, на удивление много, будто там жили. Да и поют они лучше наших запевал. А сейчас мы о войне и мечах, хлебе и стали будто забыли. Все больше о цветах, да о любви, и как-то по-особому, что ли. Каждый о себе да для другого. Наследники пока так не умеют, не нужно им. Вот и вчера. Финнар только к костру вышел, взглядом круг окинул, даже садиться не стал: парой шуток перекинулся, да и пошел. А Нарион остался. Сидит себе, из серебрёной проволоки хитрой железякой шарики на роговой основе выдавливает, потом на зернь пойдут. И руки нужным заняты, и от беседы не отвлекается. Впрочем, общая беседа быстро распалась, а за нею и общество. Не прошло и двух часов, как на поляне у догорающего костра остались лишь Нарион с Хармассе… Ну и я в сторонке, под кустом. Кулума–хохотушка сегодня с младшим братом в очередь сидит, мне за кусты уходить не с кем. А тут интересно посмотреть и послушать. Нариону Хармассе всегда нравилась, он прямо пел, какая она легкая и звонкая, как свирель. Она и правда наравне с нами, мальчишками, по буеракам лазает и не боится замочить подол юбки в ручьях, а ему это пока важнее. И поет лучше всех, это эльдар любят. Ха, так она начала у Нариона выспрашивать, куда он собирается после посиделок. А тот, как телок – к маме. Но она, смотри-ка, не растерялась: стала выпытывать планы на сегодняшний вечер. Нарион и сказал, что «…буду закат встречать, на своем месте». Тут она совсем расстроилась и только одно спросила – с кем?. Но Нарион обрадовал - один. Понятно, что вечером сюда, на утес к нему придет. Только зря она. Надо было учиться у бабушки лучше, тогда бы знала, что это дело только дочка ее выполнить сможет, а то и внучка. Но то вечером будет, без меня. Я, пожалуй, сейчас уйду. Не по мне трон, одно расстройство.***
Хармассе, правнучка Агно. 538 год Первой Эпохи, сентябрь, Негбас. Сегодня, сегодня все получится. Хотя, я так надеялась, что это случится вчера! Бабушка всю жизнь прожила в мечтах об эльдар, и нам рассказала. У неё глаза горят не хуже звезд, когда о них говорит. Учила квенья сама, и научила других - и языку, и рунам, и песням. Мол, знания всегда пригодятся. Только мы-то все видели, какие книги она читала не для нас, а для себя, и какие песни переписывала: все больше о Берене да Лутиэн. Тогда многие над ней смеялись, да и над нами. Кроме родных, ее особо-то никто и не слушал, а нам куда деться. Тогда. Мама говорит, все спрашивала ее, где мы, а где эльдар. Мы в лесную глушь забрались, а эльфы - так те, кого мы знали, вообще в земле. Зачем сказки слушать и время на них тратить? Лучше уж у бондаря поучиться, как бочки обручать, их хоть продать можно. Так говорили, а думали-то все больше, как на речку сбегать, или в сене поваляться, на облака посмотреть. Оказалось, не сказки! Не то что эльдар не сказки, а и про Лутиэн тоже быль. Правда, у нас она вывернулась наизнанку. Пригодились бабушке шелковые платья, которые она даже в голодный год сберегла. Мама говорит, что на первом Совете Мудрых только бабушка с Айралин достояно и выглядели. Я-то сама не видала, еще не родилась тогда. Это сейчас все закупились, а тогда… арандуры бородатые, да в дубленой коже. Мама говорит, бабушка тогда будто помолодела, - оказалось ведь, что все не зря. Теперь она среди самых уважаемых людей, да не просто в деревне, а в настоящем маноре нолдо! Ну, а для нас, молодежи, самая уважаемая, потому как школа! Прямо как в эльфийских городах, и она главный учитель. Нет, кано, конечно, и сам нас учит, но редко: у него дел много. Другие мастера тоже иногда о своем рассказывают. Но они именно что каждый о своем, а бабушка Агно – о мире. Старики говорят, что новое поколение Негбаса все больше ее глазами видит да ее словами говорит. Теперь все немножко её внуки, не только мы, кровные. Только все равно бабушку жалко: она столько лет эльда на белом коне ждала, и все зря. Дождалась-то его Айралин. А все потому, что не просто ждала, а сама нашла, сама притащила, сама выходила и к делу пристроила, своими руками. Сейчас умничать буду, словами из бабушкиных пергаментов: к счастью надо стремиться не только умозрительно, но и опытным путем. Вот и я свое счастье сама найду, и сама возьму - тем более, далеко ходить не надо. Конечно, на сыновей кано все девчонки заглядывались, которые с ними в одно время в возраст вошли, да только они не всех видят. У нас своя компания получилась: лучшие ученики, с кем поговорить есть о чем. Но и из них не каждый, потому как братьям про интересное отец все равно больше расскажет. Здесь надо еще и не бояться в их затеи войти, и по камням попрыгать, и в лесу переночевать, и с луком быть не из последних. Таких меньше десятка набралось. Ну, мы с сестренками, да еще пара девчонок поумнее к ним сразу прибились, потому как даже ежихе понятно, кто из наших первым витязем станет, не только в Негбасе, но и на всю округу. Это сначала, а потом увидели, что и правда в этой ватаге самые-самые мальчишки оказались, с остальными просто скучно. А среди звезд – два солнца, Финнар и Нарион. Сначала все только на них смотрели. Но солнышки оказались зимними – светят всем, да никого не греют. Доброе слово для каждой найдут. Именно доброе, не ласковое, и для каждой, как для всех. А Финнар в последние месяцы и вовсе от нас отдалился. Он и раньше-то вроде был рядом, да душой не с нами, больше все меж листьев со звездами. А сейчас и вовсе: придет, проведает и обратно, по своим таинственным делам. Ну, если по-честному сказать, то не только он. Мальчишки-то наши на нас в последний год глядеть стали, еще как глядеть! Иной раз так посмотрят, что лучше бы облапали. Вот девчонки взаимность и проявили. Лучше конь в узде, чем звездный ветер в небе - и не только потому что ветер не догонишь. Его и догнав в плуг не запряжешь. Вот и ответили будущим витязям взаимностью, и появились и у них дела тайные. Только те тайны каждому видны. И двух часов им со всеми не усидеть, расползаются, как тараканы от света, каждая со своим. Но то их дела, а я не за конем пришла – за счастьем. Нарион – иное дело. Он всегда к нам ближе был, чем его старший брат. Он на земле обеими ногами стоит, и, хоть красоту не меньше Финнара любит, да только не ищет, а делает. Ему, мнится мне, больно и обидно, что дружба расползается. И непонятно, хотя чего уж тут не понять. Вот и вчера в кругу костёрном до конца остался. Руки работой заняты, серебро нижут, а взгляд по друзьям бегает, и с каждой уходящей парой в нем все больше непонимания и тревоги какой-то. Ну я и решила… остаться. Не знаю, кажется ли мне, или так оно и есть, только Нарион меня все ж среди других немного, да выделяет. Стрекозу вот подарил серебряную, говорит – похожа. Нет, он потом многим еще фигурки серебряные дарил, но мне первой, и стрекозу. А вот Кулуме овечку подарил, пухленькую, как поросеночек. Она вроде и красивая, и как живая, и Кулуме на самом деле понравилась, видно же. Но прямо на людях ни порадоваться, ни похвастать не получится. А Алкаре вообще курочку. А еще он все чаще только для меня поёт и мне рассказывает. Хотя это, может быть, потому, что мы все чаще последними у костра остаемся, и больше петь не для кого. Но ведь остаётся он, не уходит - в отличие от брата. Я бабушке про эти свои мысли честно рассказала, еще неделю назад. А она надо мной посмеялась. Мол, эльфы растут-взрослеют куда медленнее людей. То есть умом взрослеют так же, даже быстрее, а телом медленнее. Ну, не знаю, может, оно в книгах так написано, но я же вижу, у Нариона плечи… Только у Синьянамбы шире. И ростом он уже отца догнал. А что щетина не пробивается, так у эльдар её и не бывает. И на коньке колодца у него Лутиэн такая получилось, что наши балбесы засматриваются и ведра на ноги роняют. Бабушка, вот, вроде про эльдар больше всех знает. А в сказку её не она попала, а Айралин. Потому что иногда надо делать, а не думать. Вот и вчера мы с Нарионом одни остались. Он резцом шоркает да в огонь смотрит, а за огнем я. Думаю, когда ж слово скажет. Ну они, эльдар, натуры утонченные, светом Запада пронзенные. Не то что наши обалдуи, которые на первой же свиданке за пазуху лезут. Не дождалась. Сама подошла. Что, спрашиваю, делать-то дальше будем? Он на меня посмотрел, сказал, что к маме пойдет. Я бы даже обиделась, если б это у него не так тоскливо получилось. Спросила, а завтра, мол, тоже весь день с мамой? Он сказал, что на утес пойдёт, вечером. Есть там место с теплым камнем да мягким мхом, с которого далеко видно, а тебя никто не разглядит. Я уж испугалась, что есть Нариону, с кем по таким местам ночами шастать. Так и спросила. Он удивился. Нет, говорит, я там один, всегда один. Грустно так сказал. И завтра, говорит, на закате буду, и опять один. Вот и пойми, то ли жалуется, то ли приглашает? Я всю ночь не спала, днем все из рук валилось, а вечером лучшую котту надела: ну, не шелк, конечно, но лен, васильком крашеный. К моим глазам и черному волосу, некоторые говорят, хорошо идет. И вышивка на котте шелком, а еще она снимается легко. И пошла я, нарядная, к утесу. Хоть и страшно, так, самой. Точно! Сидит Нарион мой на вершине, солнцем любуется. Меня увидел, – обрадовался, весь в улыбке расплылся, рукой машет. - И тебе доброго вечера, Нарион. Пока поднималась, накусала губы: от старших слыхала, что мужикам пухлые да красные больше нравятся. - Здравствуй, Хармассе! - он подал мне руку, пока я с камня на камень прыгала. - Смотри, как красиво! В этом солнце наш Негбас прямо серебряный. - Я вот смотрю на него, смотрю на мир, а сама понимаю, что вокруг столько красоты... И ели эти, и бабочки разнокрылые, и цветы - полевые да луговые... Тебе какие больше нравятся? - Мне... - Нарион поднял глаза к небу и задумался. - Подснежники. Они такие нежные и мимолетные. На другие цветы хоть налюбоваться можно, а они… Появились и сразу пропали. Внутренне я возликовала: значит, он мое иносказание понимает! Но сама виду не подаю: - А если бы мне быть цветком - которым бы меня земля уродила? - Ты, наверное, родилась бы васильком: он тоже стройный, над полем пшеничным поднимется и раскроется осколком летнего неба, прямо как твои глаза, - Нарион мечтательно улыбнулся. - А ты сам-то знаешь, на кого похож? - лукаво улыбнулась я - Нет, самого себя сложно увидеть. Даже к взрослому не к каждому это умение приходит. А мне и подавно не по силам. - На темно-синюю живокость. Высокий, статный, ветер тебя не ломает, птица не склюнет... Синий - потому что цвет ночного неба, загадки, дальних далей. А еще, как на тебя смотрю, так иногда и сердце колотится. Хочешь услышать? - Я слышу, - еще бы не услышал! Сердце-то у меня так билось, что чуть из груди выскакивало! А он продолжал как ни в чем не бывало: - А живокость… Неужто таким высоким факелом горю? Да еще и опасным для неосторожного? Это ты не обо мне и даже не об отце, а о князьях Первого Дома ты речь ведешь. - Про Первый Дом я только то знаю, что в школе Агно сказывает. Но по словам понятно, что цветы те, хоть и прекрасны, да не подходи. На ясенец похожи. Знаешь, что, если в ясный день поднести к нему огонь, то воздух вспыхнет? Так и те князья - горят, горят, а что горят - мне никак не понять. Я вот, если горю, то отчего - понятно. -Да, у ясенца дух огненный и свечи выше, всегда вспыхнуть готовы. А ты разве горишь? Ты, скорее, как ручей, что водопадом о камень разбивается: прозрачная, звонкая и чистая, аж зубы ломит. - Разве ты научился смотреть сквозь кожу, Нарион? Откуда тебе знать, что происходит у меня внутри? Может, там такое пламя пылает, что на небе видать? Может, звезды над нами - пылающие женские сердца? - Ну, немного умею, - Нарион смущенно потупился. - И звездою ты и правда светишься, особенно сегодня. Но это свет, не огонь: он не жжет, от него на душе светло. - Жжет, жжет, да не обжигает. Смотри, - я взяла его за руку. - Холодная, как ледяная. А ведь мне жарко. Как такое может быть? Отчего? - И правда, - Нарион накрыл мою ладонь своей. - Так свет звёзд и не греет… А ты сегодня как небо в полночь на вершине лета. Сияешь. Но смотри, как на солнце тепло! Оно еще греет камень, согреет и нас с тобой. Нарион откинулся на древнюю плоть утёса. Я тоже легла и стала смотрела смотреть на розовеющие в закате облака. Ну, делала вид, что смотрела. Пока медленно, перетекая, не приблизила себя к нему. Я уже чувствовала кожей шедшее от него тепло. Слышала едва различимое, легкое дыхание. Потом, будто невзначай, устраиваясь поудобнее, положила голову ему на плечо и взяла его за руку. - Вчера ты весь день трудился над серебрением... Такие тонкие пальцы! Рука, наверное, устала... - я принялась гладить и ласкать его кисть. - Нет, когда делаешь то, что любишь, устать трудно. Вот ты, например, когда поешь, как мне вчера пела, об усталости забываешь, я же вижу, - рука Нариона замерла. Он видел, как в девушке поднимается какое-то новое, удивительное чувство. Он пытался проникнуться им, но не мог, как будто внутри просто не было струны, какая могла бы ответить в унисон. Он не понимал, что происходит. Брат лучше умел читать в сердцах. Да, Финнар бы понял, но сейчас его не было рядом. И почему-то Нарион был даже рад этому. В нем, заполняя пустоту, звенело то самое чувство. Казалось, у Хармассэ его столь много, что с лихвой хватит на двоих. Нарион всем телом ощущал жар прильнувшей к нему девушки. Рядом с ней было очень уютно, и в то же время как-то тревожно. Я отпустила его руку, как будто она мне наскучила, постаравшись, чтобы она легла мне на грудь. И, как бы не замечая этого, продолжила разговор: - Я вот очень люблю и петь, и танцевать, и сказки рассказывать-слушать... Но иногда от всего устаешь! Даже от подруг! Разве что от тебя уставать не доводилось. - Мне с тобой тоже всегда легко, - рука Нариона как будто сама немного сжалась и скользнула по гладкому шелку. - Ты как глоток вечернего ветра, но и на земле стоишь крепко. Не знаю, как тебе это удаётся - быть такой разной. Я прильнула к нему еще теснее, повернулась на бок и теперь дышала ему прямо в щеку. Левой же рукой обнимала его - чтобы удобнее на боку было лежать, ага. - Я вообще много чего могу, - шепнула я ему, - И разной быть, и одинаковой... Какой захочешь. Тебе никогда не наскучит. - Главное, будь собой. - Какой бы я ни была? И ты не оттолкнешь меня, узнав, какая я на самом деле? Обещаешь? - Нет, - Нарион удивленно вскинул голову. - Это же ты. - Мы всегда будем дружить, даже если я сделаю что-то, чего ты от меня не ждешь? - Да я не верю, что ты можешь сделать что-то нехорошее. - А вот что... - выдохнула я, закрыла глаза и прильнула к его горячим сухим губам. Нарион замер. Все его существо потянулось к девушке. Он так хотел, чтобы ей было хорошо, хотел ответить песне ее души. Он развернулся, обнимая горячие плечи. Мягкие, податливые губы чуть раздвинулись, открывая путь пряному дыханию…, и Нарион отдернулся, пронзенный молнией непознаваемых для него чувств, взорвавшихся в Хармассе. Нарион прислушался к себе. Внутри было… хорошо, хотя и странно. Как будто любимый им подснежник пробивался - и все никак не мог пробиться через толстый слой снега, потому что тронулся в рост слишком рано, до весны. Глядя ему прямо в глаза, не моргая, я нервно дергала котту, но она, как назло, все не хотела сползать с плеча. - Я люблю тебя, - прошептала я неслышно, одними губами. – Ты - хорошая, - едва слышно прошептал он, опустив глаза. Котта, наконец, поддалась, и нежная ткань рубахи просвечивала на ярком закатном солнце. Я чувствовала, как весь мой мир выворачивается наизнанку, а сердце колотится в горле, готовое выскочить. Нарион удивленно отстранился, не отрывая рук от спадающего пояса. - Зачем раздеваться? Река далеко внизу, да и холодно уже для купания. Внутри резануло, как осколком стекла по живому сердцу. Увидев выражение моего лица, он почувствовал, что сделал что-то совсем не то, и в замешательстве замолчал. - Зачем? - выдохнула я ему в лицо, - Зачем?! Это все ради тебя, глупый... И, накрыв его руку своей, положила ее за вырез рубахи. - Почему ты ничего не делаешь? - растерянно спросила я, кивком указывая на его одежды. - Ты хочешь, чтобы я помогла тебе? - Ничего не делаю? - не менее растерянно переспросил он. - Потому что не вижу в этом никакого смысла... Неужели любовь и одежда как-то связаны? Чего же ты от меня ждешь? Нарион повел рукой, ощущая под ней гладкую кожу, вторая рука как-то сама собой сдвинулась от пояса вниз, и его обожгло чувством неисправимой незавершенности.«Что, что делать-то?!» - металось в голове Нариона. Он отстранился и вопросительно посмотрел в её васильковые глаза. - Я ждала любви, но тут, видимо, не дождусь! - я яростно запахнула котту и вскочила. - Смысла он не видит... В таком случае, и я тебя видеть не хочу! Я бежала по склону холма. Под босыми ногами ломалась уже начавшая сохнуть трава, колола их в кровь, но я не замечала, сглатывая злые горячие слезы, а внутри меня росла и ширилась горькая, как полынная пыль, обида. Обманный утес давно остался позади, а я все неслась, не чуя под собой ног, не зная куда, зато точно понимая, откуда. Грудь разрывалась, переполненная встречным ветром. Внезапно из-за холма вывернула старая мельница, все еще машущая полуобтянутыми крыльями. Я нырнула в её пахнущую пшеницей и сеном темноту и растянулась на подопревшей соломе, стожком скопившейся в углу. Я никак не могла отдышаться… Надо мной клацал дубовыми пальцами хитрый механизм, приводимый в движение надутыми полотняными парусами. Щелкал впустую: жернова не были прилажены и стояли в покое. Да, мои подруги выбрали добрых жеребцов, я же, глупая, погналась за ночным ветром. Но и ветер можно запрячь, нужно просто понять, как. Мельнику, вон, удалось! Я еще займусь этим. Завтра. Надо мной мерно щелкал разгоняемый осенним ветром механизм, отсчитывая минуты. Щёлк, щёлк, щёлк…***
Айралин, 538 год Первой Эпохи, сентябрь, Негбас. К ночи Хармассе так и не вернулась. Нарион не находил себе места, и, терзаемый чувством вины, шел первым в поисковых отрядах. В доме, всеми забытый, остывал неразобранный холодец, покрываясь рыхлым слоем вытопленного жира. Решили, что Агно на поиски не пойдет – нехорошо ей по полям шастать, уже и возраст не тот. Она должна была дать нам сигнал белым дымом, когда один из поисковых отрядов приведет, наконец, зарёванную девчонку домой: в таком развитии событий никто не позволял себе сомневаться. - Хармассе! Хармасе! – носилось над полями, и, встревоженные нашим протяжным зовом, утки тяжело и низко взмывали над мокрой землей. «Лишь бы не утопилась», - думала я, с опаской подходя к одному из болотец и всякий раз сперва отводила глаза, пытаясь отсрочить видение белой рубахи и темной косы на подмерзшей поверхности. Когда же ее, уснувшую, устало опустившую голову на жернова, нашли на мельнице, то я явственно услышала, как хрустят мелкие камешки под упавшим с моего сердца валуном. Агно, увидев издалека подсвеченный факелами силуэт ведомой домой внучки, бросилась ей навстречу. Темнота и холод сентябрьской ночи, восторг и пьянящее облегчение, хрупкое торжество, «вдовья осень» - так много причин, чтобы подвернуть ногу! Недоедание, преследовавшее ее из года в год, всю молодость, долгий и мучительный свивень, – так много причин, чтобы уже не подняться. Мы вносили ее, бледную от боли, в жаркий дом, и Нарион с Хармассе, обнявшись, забыв все обиды, с ужасом смотрели на нее округлившимися глазами. - Между костью ноги и костью таза есть тонкая перемычка, шейка, - шепотом рассказывала я Финмору, опаивая Агно маковой настойкой. - Если она ломается, редко может срастись. - Она сможет ходить? – одними губами спросил он, чтобы Агно, не дай Единый, не услышала страшного вопроса. Я только развела руками. Ответа у меня не было.***
Финмор Энвиньятар, 538 год Первой Эпохи, сентябрь, Негбас. Я приобрел новую привычку, взятую за правило: каждый вечер садился у изголовья Агно и рассказывал ей о том, чего она больше не может видеть, до чего не дотягивается сквозь мутное оконце ее цепкий взгляд. Но, чем больше откатывалось за спину дней, тем чаще мне не было нужды повторять сегодняшние сплетни и пересуды. Она просила меня зорко смотреть в прошлое, выуживая мелкие детали пережитых праздников, восходов и весен, запахи и звуки, хранившиеся меж слоями мягкого хлопка в шкатулке моей памяти: такие далекие и чужие, такие хрупкие, что мне даже страшно было извлекать их на свет. Эти смутные мысли, слова и тени таили в себе заразу, и я боялся нарушить данное князю Маэглину обещание не тревожить его. Нервно, как канатоходец, я балансировал между воспоминаниями, не давая им сделаться слишком живыми, осязаемыми, и утянуть меня в мертвый Город. - Расскажи мне о Гондолине так, чтобы я его увидела, - просит Агно, - Так, как будто и сам впервые прошелся по его камням. - Расскажи мне о своей руке так, как будто у тебя ее никогда не было, а именно сегодня она выросла, и уже пытается ухватить меня за горло, - отшучиваюсь я, - Он был со мной всегда, он – часть меня, я родился и вырос с ним. Родившись в другом месте, за иными стенами, я бы уже не стал Финмором. Агно вздыхает и смотрит на красные угли, черные в сердцевине, рассечённые горящими, вспыхивающими полосками. - Ты уже видела его моими глазами и моим сердцем, - глажу я ее по руке, чувствуя легкую пульсацию в узловатой вене. - Чем не путешествие? - Местные всегда спесивы и не обращают внимание на тонкости и уборы города, даже если они вокруг них хороводы водят, - возражает она, убирая руку, - Только приезжие видят города во всей красе, успевшей примелькаться местным глазам. - В Городе было так мало приезжих, моя капризная! – улыбнулся я. - И, по понятной причине, я слышал только одного из них. Да и тот рассказ был вовсе не о Городе. - Так даже лучше! – возбужденная, Агно подтягивается на руках повыше, и я устраиваю подушку под ее спиной. - Между словами о себе проступает сущее. Я задумался, раскачиваясь на мысли, как перед прыжком в воду на нагретом солнцем камне, и, наконец, грузно рухнул в мутные волны памяти.***
Финмор Вильварин, 507 год Первой Эпохи, апрель, Гондолин. Здесь так пусто, что всегда кажется, будто кто-то есть. Ширя шаг, мы поднялись на пегий, покрытый сухостойким дроком увал, чтобы дальше видеть. Серая скала впереди стоит на закат, и лисий силуэт врезан на ней в желтую вечернюю луну. Лиса садится и высоко тявкает, тянет звук, как кошка, а потом, замерев, внимательно смотрит в нашу сторону. Сегодня мы уже никуда не пойдем: совсем стемнело, да и дальше становится небезопасно. Росточь под пригорком пересыхает только в июле, в самую жару, а с началом апреля и вовсе полная до краев талыми горными водами, и ночная темнота плещется в ней, собирая осколки света. Звездное небо – капля, не больше зрачка, в котором оно отражается, и омывает меня белым и льдистым, оставляя звездные пятна. Крепкий северный ветер бесшумно обнимает Город, и все думают, что мерзнут, и запираются по домам у очагов, но здесь, на вершине, стоя неподвижно, как башни, пестро отделанные звездным серебром, мы знаем: весна пришла. Одинокая, холодная, ясная, набирающая силу, она кружит мне голову, и мир становится тесным, как мушмула, растущая кожурой внутрь. Я влюблен, и чувство распирает меня изнутри, настойчиво требуя, чтобы с каждым, кто готов меня выслушать, я делился своими переживаниями. Впрочем, наперсник у меня один, и сейчас он стоит рядом, так же внимательно разглядывая лисицу, как и она – его. Я срываю мелкие вытянутые листики дрока, растираю их между пальцами, и на мгновение все пахнет дроком, небывалой весной, вечностью… - Мне кажется, я перерос Город, - веря каждому своему юному слову, несу я глупости, но сердце подстегивает меня, отдаваясь в виски. Князь отрывается, наконец, от созерцания лисы, и, точно отпущенная с поводка, она кубарем скатывается по наветренной стороне скалы. Он оценивает меня взглядом, подносит прямую ладонь к своей, а после, на той же высоте, к моей голове, сравнивая наш рост, а после отрицательно качает головой: - Еще расти и расти, - лукаво улыбается он, прекрасно понимая мое иносказание, чем моментально выводит из себя. - Нет, нет, не в этом дело: я плутаю в нем, не находя выхода своим порывам! - путанно объясняю я, отчаянно жестикулируя. - В малом нельзя плутать, Финмор, - укоризненно отвечает он, - В нем и поместиться-то трудновато, а уж чтобы потеряться, и вовсе необходим врожденный дар. - Он ограничивает меня своими правилами и нравами, он костен! – не обращая внимания на его иронию, вдохновенно вещаю я. Заинтересовавшись, князь смотрит на меня с улыбкой: - И чтобы ты делал, не будь перед тобой ни замков, ни дверей, ни стражи, ни сплетен? Чем бы тогда занялся? - Свободный ото всех, я пришел бы под окна своей любимой, чтобы сказать, как сильно люблю ее. Посадил бы розы перед ее окном, чтобы, вдыхая сладкий запах, она думала обо мне, как я – о ней, не зависимо от того, цветут ли они. Взял бы ее за руку и ушел в горы, и упал в траву, сонно жужжащую шмелями, и мы бы до рассвета смотрели, как кружится над нами дырявый от звезд небосвод… - Насколько я знаю, - с напускной серьезностью начал он, - ни князья Домов, ни владыка Тургон не давали страже приказ хватать любого, сажающего розы или говорящего о любви. Перед тобой только одна беда: шмели. Сейчас начало апреля, так что они еще не проснулись, и с жужжащей травой придется повременить хотя бы до середины мая. Обиженный за то, что он насмехается надо мной, я отвернулся и поднял голову. Северный ветер играл со мной в одну игру, и потому не было понятно, отчего слезятся мои глаза: от его ли порывов или от нечутких, язвительных слов. Внизу мерцал огонек походного костерка, и я видел, как ветер разносит тлеющие, красные, как злые светлячки, искры. Небесная пелена пала, и, вместо весны, сейчас пахло дымом, отсыревшей за зиму землей и поспевающим внизу ужином: в лагере рудознатцев у подножья увала кипела работа. Я уже давал про себя клятву ничего и никогда больше не рассказывать князю, как вдруг почувствовал его руку на своем плече. - Я понимаю, что значит перерасти, - на этот раз без улыбки говорил он, - Город ли, лес ли – не важно. Важно, что однажды ты чувствуешь, что там, впереди, целый мир, скрытый от тебя тёрном и ельником. И стоит только раздвинуть заросли, как вдруг… Не важно, что: с небес на землю падет торжественный свет, запоют неумолчные фонтаны, до боли в глазах засверкает белый мрамор; или запоют в апреле шмели… Совершенно неважно. А знаешь, что важно? Я спросил кивком головы, не в силах говорить: боялся, что мой голос мог все еще дрожать. - Важно то, что за ельником точно такой же мир. И ни фонтаны, ни башни, ни разноцветные витражи, ни розовый запах не освободят тебя от запертых дверей, об которые можно разбивать кулаки, но за которыми – тишина. Город будет так же мал тебе, так же сдавливать твое сердце. - Неужели нельзя плыть над землей, не привязываясь ни к чему, кроме самого важного? – удрученно спросил я. - Можно, но недолго и невысоко, и это называется «прыгать», - хмыкнул он, но, заметив мое разом осунувшееся лицо, быстро продолжил, - Я расскажу тебе историю о том, как один юноша, которого больше нет, поверил ненадолго, что он парит. - Я его знал? – не выдержал я, понимая, что речь сейчас пойдет о совсем недавних событиях. - Нет, - однозначно ответил он, - Не знал и не стоило бы. Он даже мне был в тягость, а тебе и подавно был бы не нужен. Он сел на валун, и похлопал ладонью по соседнему камню, приглашая сесть и меня. История обещала быть долгой. - За папоротниками и багульником оказался мир, неведомый им прежде, и даже во снах не вставал он во всей своей красоте и во всем величии. Впрочем, случилось так, что он оказался на его пороге без спутников, совсем один. Тех, кто всегда шли с ним бок о бок, разметал ветер и темно-синие соцветия шлемника. Не знавший, к кому отнести себя, несущий две крови, для него была характерна не присущая всему его новому окружению любезность, а нечто противоположное. Нужно быть слепым кротом для того, чтобы не заметить, что на протяжении нескольких лет он не умел себя вести, не знал, как ступить, что сказать, как поклониться. Внутреннее беспокойство и тяжелая, смутная неловкость, сопровождали его на каждом шагу, как тень. Он чурался других, слышал насмешки вместо дружеских советов, видел ухмылки вместо улыбок. Он пытался примерять то одну, то другую маску, но все они ему не шли: то были слишком свободны, то туго давили. А по ночам он ворочался с боку на бок, не находя себе места, чувствуя все нарастающую в груди тяжесть бессилия. Он даже стихи начал писать – скверные, как и все, что он делал в то время. - Скверные? – переспросил я. Он только кивнул, улыбнувшись краешком рта: - Не заставляй их повторять, - но, наткнувшись на мой умоляющий взгляд, тяжело вздохнул, - Даже и помыслить не мог, что сегодняшняя история из грустной превратится в страшную. Но я продолжал смотреть на него, не моргая, пока он не отвел глаза. - Раскаянье это будет так прекрасно, потому что мимолетно. Валар с тобой, - и начал читать вовсе без выражения, монотонным речитативом, - На рассвете в твой дивный город вошли войска. Я прислушался к басовитым раскатам грома, И спросил, поравнявшись с конными возле дома: - Кто командует вами? - Сама госпожа Тоска. Как у всяких господ, у нее и тяжёлый взгляд, И холодный отблеск улыбки, и тьма в ладони Ее крупноголовые, с кровью на бабках, кони Леденелые камни улиц легко дробят. В закоулках пустых окраин завоют псы. В снулый мрак простыней закутайся, станет легче. Если сон подманить поближе, схватить за плечи, Не уловишь волны летящей ее косы. А она ляжет рядом, давит на грудь щекой, Искусительных виноградинок тычет гроздь. Голубеющий иней кожи, лебяжья кость Разойдутся в рассветном мареве под рукой. Здесь война и любовь - последнее, что в чести. Нищий город в карманах медные деньги ищет. На охваченном вязкой сутолокой пепелище Невозможно в толпе тревожной тебя найти. - Полные жалости к себе и скверные, как я и утверждал, - усмехнулся он, и моментально продолжил, не давая мне ничего ответить, - Его бросало то в жар, то в холод – от чудных припадков самомнения до осознания полного своего ничтожества. Его молчаливость была ничем иным, как последствием огромной внутренней неуравновешенности, нашедшей себе выход в воображаемых встречах, заранее продуманных и взлелеянных репликах, в заученных улыбках и в затверженных фразах. Однако, как и мы с тобой, - князь отвлекся от рассказа и с улыбкой указал сперва на меня, потом на себя, - Он смыслил в горном деле. Решив стать своим в открывшемся перед ним новом мире, он подошел к нему так, как подходил к новому развалу, стараясь дознаться до кристаллического строения его породы, узнать ее вкрапленность, ее дымчатость, плотность, мягкость и сыпучесть, чтобы изучить его, как подверженный самым пестрым включениям горный хрусталь. Меж морионом и цитрином перед его глазами проносились тысячи разноцветных бликов Города, и, надев плащ с глубоким капюшоном, никем не узнанный, он ходил по волнистым и мягким дорогам, вдоль цветущих черешен, слушал птиц бесчисленных, как маковые зерна, часами занимал кованные беседки под деревьями, сидел в тени арки Инве, устланной у основания белым и синим вереском, разглядывал, как ветер надувает надетые на шпили высокие белые облака, и Город тихо уплывает в закат. Сидя в чайных Великого Рынка за медово-травяными настоями или винами, он повторял про себя гладкие, как речная галька, слова местного говора: уста работают, улыбка движет звук, умно и весело алеют губы, язык доверчиво прижимается к небу. Кончик языка внезапно оказывается в почете, и голос спешит к затвору зубов, разбиваясь о него, как волна о камни. Перекатывающийся, весь в музыкальных валах и излучинах, он был похож на название Города – четыре удара о небо, конский топот, шум падающих потоков воды. Он-до-лин-дэ, - князь выдохнул, и я удивился, как легко было обмануть меня «одним юношей». - Ты знал, что на самом краю аллеи Роз, у южного ее изгиба, за гортензией, стоит скамья из позеленелого камня, рыхлого и липкого, как скверное гномье мыло? – и, не дождавшись моего ответа, продолжил, - Чуть за полдень, на нее падает тень от резной колонны, и ее изгибы и мулюры похожи на присевшую отдохнуть бабочку. Тебе бы понравилось, Вильварин – ты сидишь рядом с тенью твоего имени, ажурной и хрупкой, существующей каждый день всего по часу. Потом тень сдвигается, и нет больше никакой бабочки: только душная тишина летнего зноя и дальние голоса. Или чайный дом за рядами зеленщиков на рынке, маленький, приземистый, с узкими, вровень земле, окнами? Стоит спуститься на пять ступеней, и попадаешь в сумрачный зал, а за спиной посетителей висит огромное, во всю стену, серебристое зеркало. В полутьме кажется, что ты колышешься в нем, в голубой и медовой жиже, как рыба на мелководье, поводя нетерпеливыми руками-плавниками в ожидании своего бокала. Ты слышал, что в Городе тринадцать мест, куда водят детей учиться рисованию? «Тринадцать вечных пейзажей» - говорят мастера. И ни один из них не сравниться с крошечным, спрятанным между лавчонками малого рынка садиком с искусственным прудом, в котором кажется, что нет ни Города, ни мира за горами – только влажная летняя луна, пробивающийся запах полыни и ты. И уже позже, совсем глухой ночью, прислушиваясь к эху собственных шагов, ты выходишь на площадь, вдыхаешь воздух, влажный от фонтанов, расплетенных бодрым, пробравшимся сквозь Эхориат ветром, и площадь кажется уютной, как соседний двор. С ветку на ветку перепрыгивает луна, а небо все еще золотистое от жаркого пыльного дня. Ты садишься на борт фонтана и опускаешь глаза. Зубчатые белые крыши отражаются обрезанными по слуховые окна, но зато отражаются звезды, пляшущие вокруг твоего лица, и кажется, что ты паришь над землей – единственный на свете. - Значит, ты был неправ! – радостно воскликнул я, вскакивая с камня, - Парение все-таки возможно! Полет феа, легкость, чистая любовь! - Но это был не полет, - невесело улыбнулся он так, как умел только он: одним краешком рта, кривовато, высоко изогнув луку губ. - А что же? – опешил я, и руки сами опустились вниз из восторженного воздевания. - Падение, - пожал он плечами, - Их иногда легко перепутать.***
Финмор Энвиньятар, 538 год Первой Эпохи, с сентября по октябрь, Негбас. Умерла Агно тихо, во сне. Мы ждали скорейшего выздоровления – она уже начинала вставать. Но, как верно сказал князь Маэглин, полет и падение легко перепутать. Айралин говорила о кровяном сгустке, который теребило с каждым током крови, пока он, наконец, не оторвался. По ветвистым сплетенным дорогам вен он добрался до сердца – темный, бесформенный снаряд, попадающий точно в цель. Спокойное, желтоватое ее лицо осунулось, нос заострился, и в ней проступили незнакомые мне черты: жестко очерченные губы, не расплывшиеся в старости и смерти, упрямый, чуть выдающийся подбородок. Три дня, пока сходило мервтое окоченение, она пролежала в нашем доме, и прощание происходило там же. А к похоронам зарядили дожди, и дрова под ее телом никак не разгорались. - Природа оплакивает только праведных, - заметил Кенион. - Хоть бы высморкалась да слезы осушила, - ответил Барра, - Так мы ее и вовек не схороним. Вокруг погребального костра собралась вся деревня. Айралин все больше молчала, сосредоточившись внутри себя и замкнувшись в башне собственного горя. Рано ставшая сиротой, она почитала Агно, как мать. - Смерть не интересует, приготовлен ли мертвому саван, - оборвал я Барру, - Кто мы такие, чтобы спорить с дождем? С помощью масла и сухой соломы дрова все-таки занялись, и тело укутал густой темный едкий дым, в котором удобно было прятаться – кто знает, от чего слезятся твои глаза. К утру погода улучшилась. Солнце отражалось в лужах, как сотни ярких светильников. Похоронили ее под материнским крылом широкой сосны, и зеленые птицы пели, расцветая и смеясь дробными трелями. Воздух был чист и прозрачен, как надежды молодой любви. Айралин продолжала молчать и три дня спустя, и я, прикасаясь к ее холодному лбу губами, чувствовал только беспросветную тоску и затихающую жилку остывающего сердца. Решение созрело само собой, и, не спрашивая о желании, я собирал ее на грядущую ярмарку. И, уже в октябре, возвращаясь с пустым обозом, втайне радовался, что Агно до нее не дожила. Мой дорогой, старый друг! Теперь ты, думаю, совсем в ином краю, где нет места старости и болезням, легконого пляшешь на недосягаемых небесных лугах. Как хорошо, что через восемь десятков лет ты пронесла светлые, неомрачённые грезы! Как хорошо, что ты верила в несуществующих добрых и мудрых эльдар! Помнишь ли ты меня сейчас, или совсем забыла? И, словно в ответ, неугомонная прежде бабочка садится на отцветающий лиловый безвременник, последний всплеск весенней красоты и нежности среди увядающих красок осени, и замирает, сложив белые, как саван, крылья.***
Раумодил, летописец Химринга, 538 год Первой Эпохи, октябрь, чернотропы на подступах к Сириомбару. «Итак, поход готовили заранее. Собирали коней на заливных пастбищах большого и малого притоков Гэлиона, ковали сталь, крепили фалары на сбрую, чеканили умбоны. После, не давая слухам прорасти в благодатной почве торговых путей, одвуконь двинулись к югу, а после – по кромке Таур-Им-Дуината, леса междуречья. Прикрытый ветвями и горными цепями, никем не замеченный, владыка Нэльяфинвэ всею силою, со всеми своими братьями и их ратями пошел изгоном на тура Эарендила и на весь Сириомбар. Вел же он рать внезапно, тайным умыслом, не давая вести распространиться вперед себя, обгоняя гонцов, да не услышано будет в Сириомбаре устремление его. Чтобы идти споро, храня скрытность, остановок почти не делали, и пеших воинов с собою не брали. В то время и немного раньше всякие торговцы и путники, встречавшиеся на пути, пойманы были и удержаны, дабы не было вести в Гаванях о тихом и вихревом нашем продвижении. Остановившись биваком, владыка Нэльяфинвэ с князем Макалаурэ и княжичами, бывшими ему поспешниками на победу, собрались в шатре и некие словеса произносили о том, как пленить землю сириомбарскую, как без труда взять каменный город, как победить тура и издобыть Сильмарилл. И то познав, и уразумев, и рассмотрев их доводы, владыка так порешил: первой летучей дружиной на лучших конях безмешкотно в сторону ворот двинутся, и ворота занимать. Прочие же дружины, рысью позади идущие и не столь ходкие, через немногое время их догнать должны и войти через удерживаемый вход в город. Не давши ополчению собраться, приказано было от ворот на всякую улицу и переулок растечься, и смуту вносить мечом и огнем, а пепел размести конским хвостом – то есть конно, никого не щадя, и не дав опомниться, положить город лоском и поднять прахом. Самим же, в сумятице, на площади собираться и замковые ворота брать: уж их и закрыть, и укрепить успеют. Вместе с тем, всякий разумел, что войну хорошо слышать, но плохо видеть, и что не бывает моря без воды, а битвы – без крови. И обрелась меж воинством розность, и иные не хотели пособлять друг другу, и не изволили помогать брат брату, было же промеж ними не единство, но раскрепление. Речи эти были весьма воздержаны, и оттого владыка их не слышал, а только и думал, как не дать городу затворится в осаду, поскольку он тверд, стены его каменные и врата железные. Не утерпеть конному долгого стояния под Сириомбаром, страх имея: изнутри города – бойцы, а извне – дружины с Балара; соединившихся их устремлений надобно опасаться. Оттого, единую лишь дорогу видя, владыка и князь Макалаурэ поутру выходили, коней внуздать велели, дабы те, огня и криков испугавшись, не понесли, и ярых княжичей быстроконных провожали; сами же большое войско за ними вели. Мелькнули алые шелковые наметы княжичей Амбарусса, и вслед за ними прочие рати шли. На воротах же горожане пустили на них по стреле, и они тоже стреляли, и шли стрелы их, как дождевая туча. И многие на стене стоявшие от стрел падали, поскольку у легкого воинства владыки Нэльяфинвэ стрелки горазды вельми. Едва успел колокольный звон пронестись над землей, как ворота были захвачены, и врасплох взятый, беспрепятственно раскрылся Сириомбар. От ворот и до самой площади не было нам ни гневливых сердец, ни злых рук явлено, и, чтобы в спину удар получивши, не потерять захваченное, город огнем жгли, ополчение пожаром занимая. Главное же дело на площади делалось: у домов не простреливаемые, дружинники собирали таран и ворота замковой башни ломать хотели…»***
Финмор Энвиньятар, 538 год Первой Эпохи, октябрь, Сириомбар. В начале октября на сокрытом от ветров побережье залива Балар лето задерживается, садится на покатые валуны, смотрит на волны и вздыхает, прежде чем окончательно, до следующего года, уйти за море. Теплая остановка, летящая в прогорклом осеннем воздухе невесомая паутинка, желтые ирисы, тонущие у разлитых ручьев, горячие пятна света и холодные тени на сухих еще дорогах, золото листьев на голубом упругом небе. К губам городского герольда присох горячий металл трубы, и солнце отчаянно плавило ее теплую медь. Как и всякому голдовнику, мне следовало являться в Сириомбар в полном доспехе, с дружиной и знаменем, дабы приглядно представить свой манор на радость арану Новэ и с благодарностью за оказанное им доверие. Ронья, пришедший на смену Равану, но столь же страстно ненавидящий полных доспех, был обречён на ношение двух боковин, накрупника, нагрудника, нашейника и железной гравированной пластины-налобника, до самой замковой конюшни. На золоченых с зернью височных фаларах лиловым и розовым поблескивали аметрины, и я - вычурный и черненный, отражающий ламеллями солнечных зайчиков, чувствовал себя ряженым. Впрочем, с каждой новой ярмаркой – осенней ли, весенней ли, - это ощущение стиралось. Я и сам не заметил, как привык к окружающей меня два раза в год цветистости, и насмешливо думал, оглядывая себя в лужах, что уж теперь-то владыка Эгалмот был бы мной доволен: до вседомового умбона из рубина, аметиста, сапфира, изумруда, хризопраза, топаза, янтаря еще далеко, но начало уже положено. Айралин, за шаг за моей спиной, так и не улыбнулась, даже когда выехавший нам навстречу герольд утихомирил трубу, и нас окутало уютной волной блеянья, ржания, смеха, лая и бубенцов – звуков ярмарки. - Кано Финмор, - церемонно поклонился он, не обращая внимания, что наша остановка посреди дороги доставляет серьезные неудобства двигающемуся позади нас гномьему обозу, и те уже поминают балрогов и обрушающиеся на наши головы кили гранита, - Неужели случился год, когда из всех даров Негбаса ты привез самый прекрасный – нам на зависть? - За годы, проведенные под сенью Сириомбара, как не узнать, что в сердце герольда Эаринона нет места ни зависти, ни злобе, ни коварству? – улыбнулся я в ответ, - Иной раз сокровища необходимо показывать, чтобы их истинная ценность не забывалась. Айралин ровно и светло улыбалась в ответ, но я точно знал, что куда больше наших приветственных речей ее интересует вскипающая за нашими спинами волна гномьего гнева – уверен, многим сегодняшним выкрикам еще суждено пустить корни в Негбасе, став самым долгоживущим ярмарочным сувениром. - Аран и тур осиротили город на время ярмарки. Один - отбыв на остров Балар, на последнее в этом году состязание ныряльщиков за жемчугом: с наступлением осени море становится слишком переменчивым, а его норов – опасным, - не обращая внимания на творящееся вокруг, гнул свою линию герольд, - Второй – в плаванье. Меж тем выделенные тебе покои беспрепятственно вместят и твою супругу… - Лучше иметь некрасивую жену для себя, чем красавицу для другого, если вы так над каждой баб… женщиной начнете причитать! – доносилось сзади, и крепкие коротконогие кони нервно ржали, бестолку понукаемые своими нетерпеливыми седоками, - Пусть уже проедут, тогда на наши сокровища поглядишь: мы ими хоть торговать будем, а не просто напогляд притащили! - Может, он тоже ей торговать приехал, - шепотом, хихикая, вторил другой, но я слышал их так разборчиво, словно они говорили мне в уши, - Судя по шелкам, дорогая покупка будет. - Издали все они неплохие. Подъедем, решим, стоит ли вообще начинать торговлю. Помни: любовь светит, но греют именно деньги, - язвительный и знакомый голос заставил меня обернуться, нарушив всякий мыслимый этикет между мной и герольдом. - Боюсь, Торви, сделки не случится, - махнул я старому знакомцу, - А, если не можешь сделать, как хочешь, то должен хотеть, как можешь: пожелай, например, нашей скорейшей встречи на ярмарке, а не на дороге. - Э, да это же, нуатец с супругой! Прости, любезный друг, теперь-то я просто счастлив глотать пыль из-под копыт твоего коня: такая сладкая выдалась! – уже с шуточной бранчливостью ответил он, - Если освещенное криво, то и тень крива, не сразу признал госпожу Айралин. Да и как ее признаешь, когда обычно ее красоту ее же пироги затмевают, а тут она с пустыми руками сидит. - Гному хорошо молчать труднее, чем хорошо говорить, - насмешливо ответила она, - И каждое новое слово все дальше и дальше уводит тебя от пирогов капустных к пирогам небесным. - Это что за пироги такие? – уточнил Торви. - Да те, которые по небу проплывают, белые да мягкие, только пойди догони, - отвернулась она. - Несносное семейство, - вдохнул Торви, обращаясь к Одду, - Ты с ними шутишь, как с эльфами, а они тебе отвечают, как люди – нет, чтобы мимо пройти! Герольд с явным нетерпением переводил взгляд то на меня, то на гномьего верховода. - …твоим же людям выделены и места на торжище, и амбар подле – там сможет разместиться и товар, и есть набитые свежей соломой тюфяки, - холодно закончил он, пробиваясь через наше беззаботное злословие. - Смотрю, у тебя борода отросла, - одобрительно хмыкнул Синьянамба, - На гнома похож становишься. А то, пока ругачки устраивал, я думал, ты – не ты, а какой катышек пупочный. - Борода не делает козла гномом, - сощурил он глаза в ответ, - И не обязательно быть высоким, чтобы быть великим. - Ох, ох, не лопни от самомнения! – Синьянамба поднес руку к уху, - Я же слышу, как уже по швам пошел… - Это у тебя в голове ветер камешки пересчитывает: все равно там мозгов не положено было, - повел он плечами. Караван тронулся с места. Мне предстояло разместить в амбаре людей, довести Айралин до замкового донжона и вернуться к началу торгов. - Дело к завтраку, заходи на птицу – Кампилосса в дорогу дала, - поравнявшись с Синьянамбой, конь Торви затрусил, подстраиваясь под ход телеги. - Не зайду, - отрезал Торви, и я представлял себе, как пляшут ехидные огоньки в его глазах, - Курицу хорошо кушать только вдвоем — я и курица. Дальнейшую же их беседу заглушила ярмарочная кутерьма, в которую мы были вовлечены уже от ворот: скрипели неповоротливые телеги, упирались острыми копытцами в мощеную улицу седые козы, позванивали колокольчиками смирные черно-пестрые коровы, говорливая толпа обтекала повозки и палатки, щебетали детские свистульки, один за одним раскалывались орехи – щелк, щелк, сочно шлепнулась и разлетелась ярким, комковатым пятном рухнувшая с воза крутобокая тыква, и над всем этим столпотворением плыл, на радость не утратившего детскую любовь к сладостям Кирта, нутряной, жирный голос: - Лесто-о-вка, с маком, с медом! Горячая лесто-о-вка… Поворачивающийся то влево, то вправо нос Роньи прорезал путь сквозь человеческие водовороты, и мы медленно двинулись за герольдом Эариноном в бурливые глубины торжка.***
Главной битвы, которую, как я прорицал втихомолку внутри себя, предстояло выдержать Айралин, не состоялось: двор арана выехал вслед за своими властителями на солнечный, муравчатый Балар, а тур был так далеко, что и чайки не видели его парусов, и Лоссаринэля с супругой видеть нам было не суждено. - На острове можно купаться до первых чисел ноября, если прохладная вода по вкусу, - скрывая зависть к отбывшим, безучастно заметил Эаринон, сдавая нас с рук на руки замковым услужникам. Стремянный, не дав Ронье опомниться и как следует покрутить отяжелевшей от налобника головой, помог мне спешиться. - Зато те, кто остались, истинные столпы города. На ком же еще держаться Сириомбару, как не на самых верных? – обтекаемо заметил я, и Айралин чуть заметно улыбнулась: от похвалы, высказанной при челяди, глашатай даже чуть заметно увеличился – выпрямился, набрал полную грудь воздуха, прямее держался в седле, и неглубоко, преисполненный собственного достоинства, кивнул. - Не иначе, как от гордости надулся, - прошептала она и, если Эаринон нас и услышал, то не подал виду. - Свита госпожи Эльвинг и сама госпожа ждут свою гостью на женской половине, - радушно приветствовал нас серо-серебряный, выплывший из замковых водоворотов, дворский, - Не забежали ли мы вперед, предугадывая желания гостей после долгой дороги, нагревая воду для купальни? - Не забежали вперед, а вовременно исполнили мою заветную мечту, - Айралин благосклонно улыбалась, и под теплым ее взором дворский таял, как последний весенний снег на солнце, - За что мое вам восхищение и благодарность. Я понял, что переживал зря, и свежеиспеченная, пышущая живым жаром и наивностью дипломатия будет принята с куда большим восторгом, чем мои собственные неуклюжие попытки. - Справишься? – сжав ее руку напоследок, тихо пробормотал я. - Справишься? – передразнила она, точно передавая мою взволнованную интонацию. Игра в госпожу при дворе уже заняла ее: глаза сверкали, мысли летели наперегон словам, азартно участилось дыхание. Ее ждал неизведанный мир, распахнутый, как кукольный домик, и не было на свете большего мастера в забавах, чем она - ни в Негбасе, ни во всем Сириомбаре. Нетерпеливо обняв меня перед короткой разлукой, как иной раз - Финнар (перед тем, как убежать до самого вечера со своей ватагой, пока солнце не начнет падать на хребет, удлиняя тени), она махнула рукой и быстро, гордо подняв голову, обошла пропускающего ее вперед дворского. Улыбаясь, мы с Роньей смотрели ей вслед: я, пока ее фигурка не скрылась за устоем невысокой аркады, он, пока стременной не выудил из поясной сумки осколок сахарной головы.***
- Проклятие — не гонец с донесением, оно так быстро не доходит, - философски подытожил Торви, неспешно трамбуя ароматными травами трубочную чашу. - Да чтоб ты лопнул со своими присказками, рыжая борода! – топнул ногой накусник. - Гнома человек спросил: «Чем ты бороду краси́л?» «Я на солнышке лежал, Кверху бороду держал» - Торви огладил свой выдающийся живот, - Чего тебе, ради Махала, надо? Из трех пальцев больше одной фиги не получится, с одного плуга скидки больше четверти мириана не выйдет. Вот, сам погляди! С этими словами гном сунул под нос покупателю три своих пальца. - Как хочешь крути, но не выйдет! Хочешь дешевле – вон, у него купи, - Торви безразлично ткнул пальцем в стоящего у своего возка Синьянамбу, - Только не приходи потом плакать, когда человечьих рук дело через месяц погнется. - Убегая от гадюки, не ищи защиты у волка, - отбрил неудачливый торгаш, плюнув ему под ноги, - На ярмарке всякий знает, что у вас рука руку моет. Ишь, вороны, на пир слетелись – мертвечину безголовую им подавай! Тот, кто с головой, у вас все равно ни гвоздя не купит! - Как ты мне надоел, пес скапыжный, - вздохнул Торви, - Все «гав» да «гав». Пока не пойдешь на базар, все как будто дешево! Вон, по другим рядкам пройдись. Лучше и дешевле найдешь, чем у нас с Синьянамбой, я хоть бороду сбрею… Не, пять мириан тебе отдам! - Что, скобленое рыло, стыдно во второй раз бороду терять? – развеселился покупатель. - Иди за ту печку, откуда тебя на свет достали, - спокойно ответил он, - За бороду мне больше нечего бояться. Но, когда везенье отворачивается, зубы ломаются даже от творога, так что лучше уж деньгами отдам. Это тогда не горе, а расходы. - Пять мириан, и по рукам? – осклабился купец, - Смотри мне только, без хитростей! - По рукам, - протянул ему ладонь Торви, - Только качество сам проверю. И, когда уходящий повернулся спиной, шепотом добавил, обращаясь к Синьянамбе: - Все жалуются на отсутствие денег, а на отсутствие ума — никто. Посмотрим, какую рухлядь он мне приволочет, - и выпустил первые сизые облачка дыма из тлеющей трубки. Торговля шла бойкая, и воз с кузнечным промыслом, и кружева Кеменэль, и водяные свистульки-соловьи в ушате воды – все бралось в руки, оценивалось, гладилось. Особенной же признанностью пользовался шатер с соленьями, сушеными низками грибов, вяленой рыбой и косицами лука – по задумке Кампилоссы, всякую снедь перед покупкой разрешено было пробовать. Я с радостью смотрел, что и аккуратные мешочки трав, ровно и строго подписанные Айралин, тоже не лежат без покупателей: сборы сердечные, от суставов и костей, для крепости мышц и для памяти, для приливов молока – ничего не осталось без внимания. Уголком глаза я поймал отсвет - доспех, который дружина наотрез отказалась снять, бликовал на высоком полуденном солнце. «Пока в броне да на коне, любая девка, как в огне», - с удовольствием процитировал Дэрк, молодецки поводя плечами, и я не стал с ними спорить. Ньорд, самый молодой из дружины, заменивший пятидесятиоднолетнего Яра, несся на нас сверкающим пятном, всего на тридцать шагов обгоняя Кирта. Руки обоих были заняты неисчислимыми свёртками, от которых плыл упоительный теплый запах. - Лестовка, - принялся перечислять Ньорд, кидая с каждым названием сверток в протянутые к нему руки негбасцев, - Ржаная калитка с яблоком, с творогом, с гречневой кашей… Рогаликов целый куль, разные… Черная бабка по-митримски… Медовая коврижка со сливами… Так… Это специально для дядьки Синьянамбы: булки с чесноком и укропом из дрожжевого теста на пиве… Пышки с медовой вишней у Кирта, его и проси… О! У черноногих баб какой-то бавырсак купили, ну, он - что мелкие пышки, хочешь, их дам? Для кано яблок в тесте взяли, ты все равно больше фрукты, чем печиво, любишь… А вот крендельки сам съем, уж очень они сетчатые, и сплошь медом облиты… Я, едва разбирая его болтовню и принимая мешочек из рук, напряженно прислушался. Там, у городских ворот, судя по звукам, начиналась настоящая давка: топот копыт по булыжной мостовой все нарастал, что-то холодно металлически звенело и падало, раздавались неясные крики, сливающиеся в единый нестройный хор, легко потянуло дымом, но полуденное солнце светило так ровно и покойно, и так ласково колыхалась вокруг толпа, что я сперва не обращал внимания на этот тревожный, нарастающий гул, старательно отгоняя от себя беспокойство. Раскрыл кулек, выудил первую, отливающую медью яблочную дольку, но бросил ее обратно: над ярмаркой летел, подгоняемый восточным ветром, сердитый колокольный набат. - Что вы видели, идя за покупками? – схватил я Кирта за рукав, - Начался пожар? - Нет, - он удивленно помотал головой, а затем прищурился, вспоминая, - Только большая толпа конных торговцев заезжала в ворота… Или подходила к воротам… Не помню, мы просто обратили внимание, что там настоящая давка вот-вот начнется, столько народу прет. Конский топот приближался. Торг гудел, как встревоженный улей, и всякий спрашивал, не видно ли столбов дыма. Окна предбазарных домов быстро запахивали ставни, и, вместе с первым предупреждающим криком: «Война!», на ярмарочную площадь ворвались первые конные. Ньорд выпустил из рук кулек с крендельками, и ажурные, зажаристые, они кучно рассыпались по притоптанной земле. Знамена нападавших не хлопали на ветру – день выдался по-летнему покладистым и тихим, но я и так мог ясно различить восемь лучей звезды феанорова Дома. Пятеро всадников с обнаженным оружием и горящими факелами, в блеске стали и славе Первых, с опущенными забралами – это очень мало для настоящей битвы и вполне достаточно для устрашения мирных лавочников. Мгновение мы смотрели друг на друга, в замешательстве и удивлении, но потом тишина рухнула, окатив нас градом осколков: вслед за бегущей в суводь городских проулков толпой темным ветром неслись конные, поджигая крыши торговых шатров. - В кольцо! – крикнул я так громко, что заболело вибрирующее ушедшим звуком горло, но едва мог услышать себя. Торви, разом помолодев и сбросив с себя груз прожитых лет, встал рядом со мной, гордо выпрямившись. - Махал услышал наши молитвы, - прокричал он, пьяно улыбаясь, - Ты, кано, тут не при чем, но вот твоим родичам сейчас достанется… Кирт, Ньорд и Дэрк вошли в формирующийся круг, а позади, понимая, что нет времени на поиски разрозненной дружины, завершил кольцо Синьянамба. Из занимающегося загона со свиньями раздавался жалобный поросячий визг, солома пылала. Запоздавшая девчушка – вдвое младше Финнара, вся в зеленом и белом, резко очерченная выхватившим ее солнцем, повернувшись на надрывный фальцет, решительно повернула обратно, наперерез всадникам. - Беги!!! – я видел, как напрягаются от крика жилы на шее Дэрка, - Беги, дура! Нет таких ног, что сравнились бы с лошадиными – ни у человека, ни у гнома, ни у эльфа. Только огонь, обжорливо поглощающий грубую ткань шатров, спешил ей вослед. Не обращая внимания на беглянку, четверо из пятерых всадников продолжили свой летящий, невесомый галоп. О его тяжести говорили только ломающиеся под ногами кости, мерный их хруст в трехактном ритме и погружающиеся в белое и зеленое копыта, по самый венчик становящиеся красными. Никто из них не оглянулся – они яростно шли вперед, сбривая каждого на своем пути. Я все еще слышал крик в своей голове и видел оставленные в теле ямки, быстро набирающиеся кровью, когда пятый всадник, осадив рвущегося коня, уверенно двинулся нам навстречу. Меня парализовало, по спине тек липкий холодный пот. Я не мог оторваться от размозженного девичьего тела и не мог поверить, что произошедшее – правда, а не сон. Нужно было защищаться, и я через время и расстояние уже чувствовал, как входит в плоть сверкающий на солнце металл – туго, тепло, глубоко: самоуверенность всадника выдавали в нем слабого и недалекого противника, но я не мог выйти из густой, опутавшей меня пелены. Но, не смотря на совершенное на моих глазах убийство, не мог поднять руки на подобного себе. И без того вязкая, слюна высохла, в горле пересохло. Я убивал, я пытал – я был по локти к крови! – но сейчас и вовсе ничего не мог поделать. Меня охватила тошнотворная слабость. За те секунды, которые он летел к нам, я мог бы поднять в воздух пять стрел, или прикрыться мечом, или отдать приказ… Но я тупо стоял и смотрел, как приближаются черные, выпуклые лошадиные глаза, в которых отражаемся все мы: пятерка, потерявшая предводителя и сумрачный Торви. И, как бывает в страшном сне, наваждение вспыхнуло, задрожало и меня затопила волна звуков. Я хватал ртом воздух, глядя, как рухнувший от меткого броска Синьянамбы конь подминает под собой седока, как дрожит в мягкой височной кости глубоко ушедший лемех, как дергаются в неистовой пляске сухие конские ноги, выкорчевывая покатые камни из мостовой. - Отличный бросок, - хлопнул его по спине меж лопаток Торви. Для этого ему пришлось встать на цыпочки, - Девку, жалко, не спасли. Да и успеть не могли. Ну что, пойду этой сволочи голову откручу, что ли. Синьянамба удовлетворенно кивнул и с улыбкой, пустой рукой, повторил бросок, только что спасший наши жизни. Я остановил Торви уже у самого подыхающего коня, взяв за плечо. - Давай-ка я сам, по-родственному, - без улыбки сказал я. Торви недоверчиво посмотрел на меня. Единственный из всех, не верящий мне слепо, он явственно чувствовал проявленную мной слабость. - Ну, валяй, - бросил он, протягивая мне свой кинжал, - Хотя я бы спокойно… - Не надо, - я мягко отстранил его руку, - У меня есть свой. Облетевшая черемуха, хитро сплетенные ветви, полная, оплывшая луна. Торви узнал его и хищно улыбнулся, втягивая трепещущими ноздрями темный дым. - Ты хоть что-то делаешь в простоте, кано Финмор? – уточнил он, - Даже нож у тебя – не оружие, а символ. Рукоять кинжала, принадлежащего когда-то князю Маэглину, удивительно точно подходила мне по руке. Я и сейчас не прерывал жизнь – я исполнял обет, отсекал от себя чуть не стоящую нам жизни слабость, отрезал страх. - Да, - улыбнулся я в ответ, - В простоте приходиться убивать. Тут либо да, либо нет. Иного не дано. Конь затих. Я присел, поднял забрало придавленного, и молча заглянул в серые, острые глаза. Он был в сознании, и это было еще лучше – я смотрел на него и видел все, через что мне придется переступить. Потом и вовсе снял с него шлем, аккуратно придерживая голову, чтобы она не стукнулась о камни. - Куда вы так спешили? – ласково спросил я его, - Почему не отвернули коней от ребенка? - Замок не должен успеть закрыться, – булькотно и глухо сказал он, - Что она в сравнении с Истиной? Все равно умрет. Мы помолчали. Я разглядывал его лицо – так похожее на мое! такие же глаза! – и чувствовал, как холодеют от каждого его взгляда мои руки, как меня ведёт и тошнит. - Ты подошел смотреть? - сломанные ребра вошли в легкие, порвав плевру, и из носа бежали тонкие, но не обрывающиеся струйки алой крови. - Нет, - я вздрогнул, вновь приходя в себя, и шире распахнул его шитый алым ворот, добираясь до белой, чистой и такой беззащитной шеи, - Я пришел попрощаться.***
Перекрывая сухой и быстрый огненный треск, топот, редкие крики и сбивчивое дыхание, говорливо и весело набегало на берег море, отражая мелкими гребешками волн то солнце, то дрожащие язычки сливающихся пожарищ. Мысли в голове крутились быстротечные, плавающие у самой поверхности: «Истина» из разговора с павшим всадником, лучистая звезда со знамен, взятие Сириомбара изгоном и коварные подводные течения высокой политики, о которых полунамеками говорил Лоссаринэль даже Ньорду не оставляли возможности ошибиться. Дым сгущался, опускаясь на узкие улицы, и мелькающие фигуры казались колышущимися водорослями. Город уходил на дно, с которого уже не всплывают: сыпались от жара мраморные статуи, звенели лопающиеся витражи, и от разорванного брюха главных ворот и до самых замковых стен истекал удушливым чадом. Мы прикрывали носы и рты рукавами или обгоревшими обрывками кстати подвернувшихся тряпиц – с шатров и порушенных торговых лавок, Торви уткнулся в поднятый ворот рубахи, придерживая его левой рукой. Глаза слезились. В уличной толчее движения были хаотичны и дерганы: одни затворялись в домах, стоящих вдалеке от мест поджога, заграждая окна и двери, другие бежали из города, уместив в ручных узлах самый дорогой скарб. Потоки смешивались, и, подстрекаемые страхом, давили друг друга. Мы бежали мимо молниеносных, коротких схваток, кровавых и безжалостных – на захватчиков шли и безоружными, и десятками ложились под копыта. Рев, вой, ржание, крики, топот, глухие удары падающих балок в горящих домах и бесконечный, ровный рокот моря. Мы не останавливались, потому что каждый знал: мы и так опоздали, времени больше нет, и выйти к площади в срок и так невозможно. Там, за осажденными стенами замка, были те, кому мы давали клятвы и, что куда важнее, если признаться себе честно, была Айралин. Всадники, одинаковые в дыму, кружили по боковым улицам, не допуская разрозненное ополчение к замковой площади. Прячась в тени домов, короткими перебежками, мы все глубже погружались в дымную муть, обходя одну за другой ловушки уличного лабиринта: стащенного с лошади обезумевшей толпой всадника, которого исступленно били ногами, деревянными обломками, кочергами и прочим тем, что подвернулось под руку, не обращая внимания на доспех, не давая подняться; единую водоверть толпы, бегущую от ширящейся стены огня; заваленные обломками проулки. Смрадно и всепроникающе пахнуло горелым мясом. У порога охваченной огнем ткачьей лавки лежал, приведя руки и ноги к телу, человек. Кое-где кожа от жара лопнула, но я увидел светлые, необожженные и неокопченные узкие полоски кожи, лучиками расходящиеся от углов глаз - свидетельство того, что сгоревший успел зажмуриться при жизни. Стоять мешал сильный жар, идущий от земли. Чем ближе мы подходили к площади, тем тише и безопаснее становилось. Подобные обученным ловчим, гонящим зверя, всадники гнали эльдар и людей к воротам, расчищая главное место действия. Прятаться становилось все труднее: всадники встречались на каждом шагу, и кони их едва расходились на узких улицах. Нас выдавало солнце, отражающееся от брони – не огонь, который мы оставили в отдаленных кварталах. И все же открытых столкновений удалось миновать: не выдавав себя, ныряя из душной, прокопченной темноты дома в дом, мы добрались до самых охраняемых рубежей. Донжон, как киль, выдавался вперед, до самого края скалы, а раскинувшиеся с двух сторон от него невысокие хозяйственные пристройки напоминали птичьи крылья. Чайка, готовящаяся взмыть в небо, Ос Гваэл, серый замок Сириомбара. Со второго этажа нетронутого огнем дома, куда мы пробрались и затаились, видна была вся площадь. Стул опрокинут, на темном непокрытом столе – небрежно завернутый пирог, который все еще не хотели убирать по окончанию трапезы, снятое со стены оружие, висевшее там слишком долго: дерево стен выгорело на солнце неравномерно, продолговатым узким пятном. - Скотство… - сквозь зубы прошипел, пытаясь отдышаться, Торви, - Мелких воришек вешают, а крупных злодеев выбирают князьями… Не в смысле тебя, кано Негбаса, а в смысле этих, заоконных. - Утомился? – прокашлявшись, сипло спросил Синьянамба, а после, с глухим рокотом очистив горло, сплюнул черную мокроту в угол, на скобленые белые доски. - Маленькими ногами далеко не убежишь, если вы не заметили. Так что, считайте, перед вам живое воплощение гномской стойкости, - Торви поднял стул и сел. - Ну и что теперь делать? – всполошился Ньорд, - Они ж не дураки по площади бегать - она ж простреливается! - Что делать, что делать… Муравью хер приделать! – отрезал Кирт, - То, что кано скажет, то делать и будем. Сейчас я двери внизу закрою и лавкой подопру, от лиха. Ты пока спустись, поищи, есть ли здесь вода, а еще лучше вино с водой – у меня аж горло дерет от копоти. А Дэрк, коли не против будет, тоже… А вот дядька Синьянамба… Тишина, непривычная после гонки по горящему городу, затопила меня. Я слушал Кирта вполуха, занятый происходящим за окном. Замок, хвала и слава Единому, успел закрыться. На желтовато-белых каркасных воротах я видел следы неудачных попыток взятия: неглубокие трещины, черные полосы, едва приметные вмятины. Конюшие, по одному на пятнадцать, держали коней в поводу на южных улицах, выходящих на площадь. Под стенами северных домов кипела работа: из бревен и столбов вязали таран, обшивая его стрельным прикрытием. С востока, в лоб стоящему на западе замку, смотрели основные силы Первого Дома, отдыхая перед последним броском. С древков вяло свисали знамена, на время были сняты шлема и перчатки – стрелы замковой обороны все равно не могли достать их. Лениво щурясь на солнце, князь Макалаурэ смотрел на крышу донжона из-под руки, и движения его были плавны и упруги, не как перед боем, но как перед танцем. Самого же владыки Нэльяфинвэ из моего укрытия видно не было. На крыше донжона, сбросив лестницы и закрывшись, тенями виднелись немногие из уцелевших защитников города. Я должен был признать, что момент был рассчитан крайне точно: дружины арана и тура в городе не было, а широкая ярмарка пускала в себя бессчетных купцов и обозы, и хранители стен утратили бдительность. В небо, подавая сигнал на далекий Балар, уходил клубящийся желтый дым – арреник из глинистых мергелей и сера, так близко знакомые мне по временам многоцветного Гондолина («…Черный дым – горная смола, красный – зернистый реальгар, голубой – медная синь азурита, зеленый – натечный малахит… Ты слушаешь меня, Финмор, или опять улетел вслед за бабочками?»). - Оставь муравья в покое, Кирт, - я отвернулся от окна и оперся руками о стол, - Сейчас мы бессильны. Площадь просматривается со всех сторон, в крыльях замка беснуются дружинники, а от стрел их хранят дома. Нам нечем ответить им. Торви с досадой плюнул в тот же угол, куда до этого плевал и Синьянамба, и вытер рот рукой. - А что, если вломиться туда и… - А это вообще кто? – невпопад прервал его Дэрк, указывая на начавшуюся у хозяйственных пристроек возню, - И что, к муравьиным херам, там происходит? Из окон кухонной пристройки на площадь передавали дружинники друг другу на руки два невнятно очерченных свертка, и сами, уже не опасаясь стрел и не таясь, легко волокли их через площадь к восточной ставке. Со стен донжона, не менее пристально, чем я сам, за ними следили внимательные глаза. Стрел не было. Дружина владыки Нэльяфинвэ разыграла лучшую из всех возможных шахматных комбинаций. Внезапная мысль, как искрящееся жало, пронзила меня у основания черепа и дальше, пока не воспламенился висок. Я выдохнул, и свистящий воздух заклубился у ноздрей, как у разгоряченной лошади. Еще раз оценил расстояние. Теперь у меня было совсем мало времени, чтобы не дать владыке Нэльяфинвэ закрыться от шаха двумя маленькими фигурками.***
Айралин, 538 год Первой Эпохи, октябрь, Ос Гваэл. Сколько лет на свете живу, а такого видеть не приходилось. Еще на подходе к покоям благоухание почуяла, а, как провожатые ушли, стала, как добрая собака – нос по ветру – искать его источник. И ни резное изголовье, в центре которого солнце, а к нему по спирали сходятся парусные корабли, от малых, дальних, уже у светила, до самых крупных, по краям барельефа; ни широченная, как денник, кровать, устланная бомбовым, в три шелковых нити, покрывалом, с ритмично вышитыми ракушками – круглыми, гнутыми, створчатыми; ни белые легкие шторы, трепещущие, как морская пена, от каждого быстрого шага; ни кольчатый, похожий на луковичный срез, мраморный пол с голубыми прожилами, не произвели на меня подобного впечатления. За маленькой неприметной дверцей дрожали мягкие, влажные облака. Тогда я впервые ванну и увидала – ну, что кадушка, только широкая, удлиненная, так и зовет в себя опуститься. До этого слышала только – от деда или от Агно, уже и не скажешь. Вот, как вспомнила старуху, так сразу и стыло стало на сердце, тянет будто. Вот несправедливо складывается: ей бы в замок вернуться, которым всю жизнь грезила, а ее земля прибрала. А уж как бы ей Ос Гваэл бы понравился: белый, колончатый, светлый! Потолки высокие, и на каждом – лепнина: то птицы летят, то травы расползаются. На краю скалы стоит, крылья по сторонам разбросал, точно чайка. И ванна как бы для ее суставов бы сейчас подмогой была. Ну, да мертвому плач, а живому калач. Я на край присела, рукой по воде провела. Мутноватая, густая, как будто на дне белые корневища качима отмокали - мы им овечью шерсть промываем. Но ничего, не щиплется, и запах идет, как от медвяного луга, но послабже. Вышла, с непривычки походила еще. Из окна поглядела. Красивый город, но уж больно для меня суетной: обоз за обозом едет, толпа, как рыбные косяки, из улицы в улицу перетекает, гам стоит - все на ярмарку спешат. Во мне две страсти боролись: с одной стороны, страсть, как хочется по замку побродить, пока провожатые под руки не взяли да не утащили куда. С другой – ванна эта окаянная. Ладно, думаю. Замок успеется, да и не гоже в чужом доме без хозяев бродить. Платье стянула, от дорожной пыли обтрясаю, а сама себя дикаркой чувствую: это ж как на такой пол песок сыпать! Огляделась, на изножье кроватное повесила, сама босиком пошла. И так мне гладко под ногами, как в детстве по льду. «Нового, знай, не дичись, а чего не знаешь — учись», - так себя уговариваю. Настоящие мазючки меня ждут, или, как Финмор бы сказал, приключения, не ванне чета. Сперва ступни опустила, потом икры, потом, собравшись, и вся плюхнулась, по самые микитки в воду ушла. Лежу, тепла набираюсь. Потом любопытство взяло. Чего это в баночки понапихано, которые по краям стоят? Не просто же так до них из ванны рукой проще всего дотянуться. Так, это знаем, видели – мыло зольное, мыло из смальца… Только с добавками: тут и крапивное, и с кильной травой, и с кошачьей дремотой… И еще одно, но его, хоть и на зуб попробовала, а разобрать не смогла: пахнет и кисло, и горьковато, и сладостью веет, кожура толстая, оранжевая, и во рту вяжет. А чего не попробовать? Всякий знахарь с новой травой по вежеству знакомиться. И между пальцев разотрет, и на язык положит. Если яд, так сразу во рту немеет. Брусочки обратно положила, первые баночки отставила. Дальше – больше, масла пошли. Сразу мое любимое попалось, олибан. Наипервейшее средство при ночных кошмарах, если по капле за ушами растереть; при неуверенности в себе и своих силах надо в ямку меж ключицами капнуть; а, чтобы научиться терпению, на запястья нанести. Еще им хорошо покойников, в дом повадившихся, отгонять – тогда силы из тебя ночью не высосут. Все в нем в добро, кроме цены – не зря ж его самые толстые истерлинги продают. Дальше роза пошла. Ох, она и кокетлива! Кожу делает упругой, заживляет трещинки да неровности, где надо – умягчит. Ее точно на мозоль капну, а то, после летней заготовки трав, руки такие, что хоть за спину прячь и стыдись: все в буграх и потертостях. Хотя я люблю самое рабочее время: стоишь, мерно ножичком тренькаешь, весь в запах зелени утопаешь. Одно важно – не терять внимания. А то по юности у меня в настои и жуки летели, и гусеницы. После розы к третьему фуфырю тянусь. Резкий, грубоватый и надежный, запах заставляет меня чихнуть. Хотя это он, конечно, шалит. Обычно владыка-кедр кашель и слизи обратно в глотку загоняет, откуда они и явились, и оттого легче дышится. Без него никак, обязательно пару капель в воду плесну. Долго ли, коротко ли (а и барсуку понятно, что долго – вода уже остыть успела), поняла я, что пора и честь знать. Баня, конечно, тоже хороша, но куда ей да такого наслаждения. Одно не нравится – красная, мокрая, упаренная, руки с ногами все в морщах… Зато поняла, почему говорят, что после ванны как заново родился. Вылезла, в полотенце кутаюсь: снаружи-то куда прохладнее, чем под водой. Вышла в покои, а там уже настой травяной дымит, и варенья и меды разные положены, и печиво – с начинкой али сухое, чтобы в медовые мисочки макать. И платье вычищено, аккуратно на покрывале разложено. Вот, думаю, курица я была, что не каждую ярмарку за мужниным конем увязывалась. Настой из йаван-травы терпкий, с кислинкой. Тут тебе и чистота воздуха, и ароматы поля, и все краски лета – то малиной повеет, то смородиной. Волосы по плечам распустила, жду, когда высохнут. Так получается: настой хлебну, мед возьму, а дальше гребешком по волосам – так они и сохнут скоро, и лежат ровно. И все сызнова: настой, мед, гребень. Ну, или мед иной раз вареньем заменю. Видел бы меня сейчас тиун, без рук бы остался – так бы старательно локти кусал! Не понимает, глупешенек, что, как бы он не старался, но среди людей такая жизнь невозможна – только при замке, при большом городе. А Сириомбар все шумит, шумит за окном. Я волосы скрутила, на одно плечо бросила, прислушалась. Небось, торг гудит, как шмелиное гнездо. Только что-то мне покоя не дает. Злой этот гул, встревоженный. У меня от него волнение над пупком клубится, и сама гудеть начинаю. Встала, к окну подошла – с высоты-то, а еще и со скалы, далеко видать. От ворот пожар занимается, веселый, быстрый, по крышам перекидывается, с ветром наперегонки бежит. Оттого и шум: лихо не лежит тихо - либо катится, либо валится, либо по плечам рассыпается. Ему вослед, как тени, всадники со всех переулков стекаются, все к замку. Так пальцы вокруг ладони смыкаются. Ну, думаю, дела нечистые. Сумку со своими снадобьями хвать, туда печиво со стола смела. Знаем уже, ученые, как в плену-то кормят. В переход выскочила, а там толчея, воркотня – все бегут, а куда и сами не знают. Ну, я одного за руку ухватила. «Кто напал?» - спрашиваю. Стоит, как жеребчик, с рукава рвется, с ноги на ногу переминается. «Рать Первого Дома», говорит. А потом: «позволь проводить тебя на крышу, госпожа, где будет всего безопаснее, ибо замок сейчас затворяется». Сама говорю, дойду. Только лестницу укажи. И, если надо, кого с собой возьму. Ясное дело, в таких обстоятельствах любая помощь в чести. Дает мне в повод трех девиц, тут же из толпы выхваченных. Сами бледные, аж синие. В больших городах на каждого несчастья хватает, вот и эти хлебнули – знают, чего от войны ждать. Ну, долгая дума – лишняя скорбь. - Где у вас здесь можно сухарей взять и одеял каких? Чем ближе к небу, тем ветер злее, а сколько нам в осаде сидеть, непонятно. В тепле и сытости и беда не беда, а полбеды. Переглядываются. «Знаем, - говорят, - Где хранится искомое». То ли от моих речей строгих, то ли от общей деловитости встряхнулись, в кучу растекшиеся глаза собрали. Толковые оказались. Кампилосса бы уже истряслась вся на студень. Беда - что текучая вода: набежит, да и схлынет. Надо только вовремя под ее поток поднырнуть. Кто бы мне с двадцать лет назад сказал, что начну перворожденными командовать, так в лицо б ему, вралю, плюнула. Когда за нами лестницы сбросили, мы и отдышаться-то не могли. Пойди, такой тюк на вершину подними! Все больше покрывала потянули – сухари-то легкие. Зато не зря: пока, руки в боки уперев, воздух ловила, холодный ветер до костей пробрал. Слышу, надо мной голос раздается, подняла глаза: - Как жаль, госпожа Айралин, что наше знакомство состоялось при таких скорбных обстоятельствах. А ведь у меня были уже приготовлены вино и цукаты для долгого застольного разговора. - Ничего, - отвечаю, - Мы с тобой еще посмеемся, когда эти обстоятельства вспоминать будем, госпожа Эльвинг. - Самое доброе пророчество на сегодня, - в ответ улыбается, но глаза пустые, горем залитые, - Если будет воля Единого, будем смеяться. - Недруга слезами не утишишь. Если б можно было, я бы так рыдала, что море бы из берегов вышло, налетчиков бы затопило, а мы бы в покое на башне сидели и на них сверху поплевывали. Но горе не сухарь, слезы не вода – не размочишь. Одеяла расхватывали, как горячие масляные лепешки. Над зубцами башни натягивали навес – погоды над морем переменчивы, а мокнуть на октябрьском дожде, да еще и при осаде, то еще удовольствие. В небо уходил ровный, как палка, столб желтого дыма – жгли дрова с каким-то порошком, подавали сигнал на Балар. Госпожа отвлеклась, и я рассмотрела ее. Красивая, конечно. Настолько красивая, что как неживая. Как здешние статуи или картины. Такую и приобнять-то боязно, чтобы не разрушить светящийся вкруг нее ореол, не то, чтобы уж остальное. И почтение вызывает, и дрожь. У них ведь как – чем знатнее, тем ярче этот свет вокруг. Ну, да ничего. Эту ступень я уже преодолела, знаю, что за неземной их красотой такое же сердце колотиться, такие же мысли на мелководье бьются. Стоит, за зубец спряталась, неотрывно площадь изучает. А в глазах такая тоска, какой не должно быть при осаде. Это взгляд обреченного, взгляд близкой смерти. Нельзя такого хозяйке города допускать. Ей бы примером быть, а не скорбным изваянием. Так, на нее глядючи, каждый нос повесит. - Вот, - пробую ее расшевелить, - Детям твоим успела вареного меда прихватить. Одному в виде рыбки, другому – елочка. Сладости любому малышу в страхе подмога, да и неудобно слезами заливаться, когда леденец во рту. Кому какой отдавать, госпожа? Помолчала. - Мы не смогли найти детей, госпожа Айралин, - церемонно так отвечает, старается, чтобы голос не дрожал, - Ос Гваэл затворился без них. Теперь понятно, что в ее глазах плещется. Вечный, как море, материнский страх, сковывающий сердце. - Если они такие мастера пряток, что родная мать их не нашла, как захватчики их найдут? – я, хоть и бодрюсь, но не верю себе сама. - Тогда играйте так страстно, как еще никогда не играли, - тихо говорит она ветру, и тот, верный гонец, уносит ее слова подальше от осажденной башни, прямо в маленькие розовые уши.***
Финмор Энвиньятар, 538 год Первой Эпохи, октябрь, Сириомбар. Когда у тебя не остается выбора — становись отважным. Я повторял эту фразу про себя, медленно, полшага за шагом, продвигаясь по узкому, в неполную стопу шириной, промежутку между шероховатой стеной каменной пристройки и краем скалы. Доспехи и шлем остались в опустевшем доме, на столе, рядом с так и недоеденным пирогом: в них я был тяжелее, а, значит, менее устойчив. К тому же, солнце продолжало нещадно палить, несмотря на то, что полдень давно миновал, и я опасался выдать себя неосторожным отсветом. Пот, собираясь у кромки волос на затылке, тек на спину, пальцы сводило – я искали и искал уступы и вмятины, за которые можно было зацепиться. В моем вторжении в здание не было ничего героического: я просто лег животом на подоконник и перекатился вовнутрь, встав на мягкие ноги. Меня встретила теплая пустота кухни, и я отразился во всех подвешенных на стене сковородах, горшках, гусятницах и жаровнях – нелепый, всклокоченный, тонкий или тощий, в зависимости от формы посудных стен. Неровная двойниковая рать двинулась вслед за мной, пока я пробирался меж разделочных столов и полок с крупниками, солонками и свисающим со стропил разнотравием. Стараясь оставаться неслышимым, я медленно открыл ведущую в общий коридор дверь и, перекатно ступая и озираясь, чтобы не натолкнуться на охрану, двинулся вверх по лестнице. Судьба мне благоволила: поймав драгоценную находку, ратники Первого Дома ушли, потеряв интерес к пустым комнатам. На площадке второго этажа, лицом на ступенях, лежала пестуница – судя по зажатым в стиснутых кулаках обрывках ткани, она не отпускала детей из рук, и ее волокли вместе с ними до самой лестницы, где, наконец, проломили височную кость округлой головкой рукояти. Уже переступая ее тело, я услышал начало занимавшегося на улице торга. - Здравствуй, небесная госпожа! Хорошо ли тебе видно нас сверху? Говорящий был мне незнаком, но характерно твердые «т» и рокочущая быстрота, с которой говорились слова, не давали мне повода задуматься. Голос заполнял площадь, и, слыша каждую последующую фразу, я все прибавлял и прибавлял шаг, пока и вовсе не побежал, больше не таясь. - Знаю, что хорошо. Позволь дать тебе добрый, но запоздалый совет. Если имеешь ребенка в колыбели, не стоит ссорься с миром. И совет этот сегодня хорош вдвойне. Я мельком, пробегая, бросил взгляд в узкое окно. Над площадью, как огромная грозовая туча, повисло молчание. Солнце расчертило двор на квадраты, и в одном из них стояли четверо: большие и малые, две пешки и две ладьи. Говорящего среди них не было: он предпочел стоять в стороне, видимый более, чем пленные. До крыши оставалось немного – вылезти через заднее окно, подтянуться и сделать рывок. - Теперь же я предлагаю тебе сделку, и условия ее великодушны: два к одному. Если ты отдаешь нам то, за чем мы явились, то мы немедленно покинем тебя, не злоупотребляя гостеприимством Сириомбара. Если же нет… Он бесстрастно и отрепетировано махнул рукой, и, как две яркие молнии, у горла детей загорелись лезвия. Локти охранников были ровно разведены в стороны, как крылья. - Я не буду считать вслух. Пока я говорил, ты уже обо всем подумала. Времени больше нет. Он неотрывно смотрел на застывшую у зубца фигурку. Я видел, как поднявшийся ветер бросил ему пригоршню пыли в глаза, и как князь Нэльяфинвэ скривился. Шальная мысль, нелепая и неуместная, промелькнула в моей голове – у Финнара совсем иной оттенок рыжего. - Неужели столько крови из-за одного Камня? –отозвалась, наконец, госпожа Эльвинг, распутывая тесемки на поясной сумке. - Будь их два или три, ее не стало бы больше, - откликнулся князь с земли, - Не я проливаю ее, но ты. Вспомни ответ на мое письмо. Одно слово, и всего этого удалось бы избежать. У меня было немного стрел, но я был уверен в каждой. И все же моя убежденность обернулось гулкой, ошарашивающей пустотой. События покатились, быстрые и опасные, как снежный ком, подминая всякого на своей пути. Госпожа наконец-то распустила сумку, и подняла Камень над головой. - Он стоит их жизни? – она подчеркнула слово «он», и, в противовес жесткому нолдорину, говорила мягко и певуче, - Как стоил жизней и другим братьям, Элуреду и Элурину? Братьям Карантиру, Келегорму и Куруфину? И почему я не вижу рядом с тобой братьев Амбарусса? Еще один выкуп за него? Не прогадал ли ты с ценой, явившись на ярмарку, Маэдрос-простак? Не слишком ли высока плата? Впрочем, мало кто на площади слушал ее – все внимание приковал искрящийся в руке Камень. Я следил за отбрасываемыми им солнечными брызгами, как зачарованный. Молчание переполнило площадь: туча опустилась своим брюхом на башенные зубцы – напряженная, готовая прорваться. Я слышал отдаленное, едва различимое гудение, мерно убаюкивающее мой разум, и разбирал в его отзвуках проявляемую им власть. Светило солнце, пробирая площадь до самых уголков меж домами, дрожала вытянутая над головой рука госпожи Эльвинг, и в этом дрожании казалось, что Сильмарилл приплясывает на месте, становясь то ближе, то дальше, пульсируя перед глазами, и в одном с ним ритме ширились и сужались мои зрачки, подстраиваясь под всепроникающий такт. Я знал, что каждый, кто смотрел на него, видел не то, что есть, было или будет, но то, что могло было быть. Жизнь – это тысячи упущенных возможностей, и Камень выбирал именно те, которые должны были случиться, но не случились: лучшее сплетение обстоятельств, светлейшее из светлых, истинная неискаженность. Так, как могло бы случиться, не будь над нами врагов и проклятий. Зашифрованные в солнечных отсветах, я ловил и разгадывал посылаемые мне картины. По Гар Айнион, держа руку в руке, идут князь Маэглин и госпожа Идриль, и на ней – венок из белой розы и жимолости, и даже сейчас она остается верна языку цветов - вечная любовь, смирение и верность избраннику. Лепестки розового багряника стелются по их следам, и май удивительно нежен и чист. Голубая эмаль небес расчерчена уходящими в небо шпилями, в честь свадьбы подняты все знамена, и я в толпе гостей, осыпаю их невесомыми лепестками… Внезапно гудение Сильмарилла становится громче, он пульсирует быстро и страстно, силясь обрисовать лицо стоящей рядом со мной женщины. От рыжего до черного переливаются ее волосы и, не в силах идти против реальности, Камень выдает мне свою версию моего счастья: Ласточка нежно держит меня под локоть, ласково улыбаясь. Картинка меняется, дрожит и плывет, и наши с ней дети учатся делать свои первые шаги, но все же совсем чужое выражение застыло на моем лице, и не я глажу их по тонким, пахнущим молоком волосам. Камень старается еще сильнее, не уняв моего сердца, и поворачивает время вспять, предлагая мне совсем иную реальность – теперь рядом со мной Айралин, и войска владыки Финголфина вспарывают обезличенную массу черных ратей, расширяясь от основания к основным силам, как клинок. Но я уже явственно чувствую лживость происходящего, да и Камень не в силах объяснить, каким образом мы встречаемся с ней, разделенные происхождением, войной, своими князьями. Кто я? Лучник одного из Домов Гондолина. Кто она? Дева из военной ставки. Мы – не мы: не знахарь и не бежавший пленник, и нет между нами топлива для внезапно разгорающихся чувств. Камень не сдается, и время летит и летит, разматываясь перед моими глазами, как клубок, выпавший из слабой руки. Камень превращает свою песню в единую непрерывающуюся дрожь, и свет разъедает мои глаза. Он воспроизводит первый мир, тот, в котором нет и самого Камня. Он отменяет сам себя. Над нами стоит, распахнув руки в приветственном объятии, лучший и красивейший из задуманных, в белых и золотых одеждах, с вязью бегающих по ткани всполохов чистой энергии, светлейший Мелькор. Непокорный, гордый, торжественный, так похожий на людей – единственный, кто не боится нового, и с удовольствием играет этим прекрасным миром, как самоцветом: придает ему огранку, шлифовку и полировку, освобождая внутреннюю красоту; забавляется, перекатывая его в своих ладонях, оценивая блеск, прозрачность и светорассеяние. Он близок мне, как никто другой – слишком живой для Стихии, веселый и великодушный, дарящий мне истинное счастье. Теперь, под его сенью, мы с Айралин встречаемся до Искажения. Я вижу людей такими, какими задумал их Единый: равными нам, но свободными. И, если я - часть этого мира, пустившая корни в болотистую почву, дышащая с его дыханием, то она – легче ветра, прекраснее дальних звезд, летящая дальше, в непознаваемое и неведомое, в те рубежи, за которыми нет ни солнца, ни луны – только жуткая пустота и черный межзвездный холод, абсолют без конца и края. И я отшатываюсь от этой ледяной красоты, не в силах схватить ни к чему не привязанную Айралин за руку, и только смотрю, как она улетает: так и не понятая, невесомая, веселая и бестелесная. Напряжение предельно, и я кожей чувствую лучи, испускаемые Камнем в воздухе. Я вижу, как грузно стою после ее смерти, и воды не выпускающего меня вечного океана лижут мои ноги, и его неумолчный гул прекращается так же внезапно, как и начался. Не в состоянии подарить мне иного счастья, к которому я пришел бы без плена, без мучений и без мертвого Города, Сильмарилл отпускает меня, и я хватаюсь за пересохшее горло. Он истощен. Глубоко вздыхает выпавший из неведомых мне грез охранник, дрожит рука, и я явственно вижу, как по тоненькой детской шее течет крупная красная капля – кожа поверхностно и случайно взрезана. Детский крик пронзает все, и набухшее молчание осыпается на землю, придавливая нас к земле. И, обезумевшая, его крику по-чаячьи вторит мать: высоко, долго, беспросветно. Она уверена, что время потеряно, и князь Нэльяфинвэ устал дожидаться ее ответа. Она отшатывается от зубца, чтобы не видеть, как с тихим ударом упадут на мощеную площадь детские головы, и, никем не задерживаемая, разбегается для последнего полета. Она отомстила за детскую смерть по-своему, и захватчики все равно не получили искомого. Я слышу, как она уходит под воду, и как мгновенно ослабевает действие Камня. Охранник медленно и неуклюже, едва стряхнув оцепенение, промакивает кровь с узкой поверхностной ранки своим рукавом. И, изогнувшись, хищный хребет лука отбрасывает на стенку пристройки долгую тень. Стрела колеблется у ног князя Нэльяфинвэ, как мне того и хотелось, и я возношу мысленную хвалу Камню – за то, что отпустил меня раньше прочих. - Здесь больше нечего брать, - гулко говорю я, не узнавая своего голоса (кано Финмор? Лучник одного из Домов? Кто я? И где живу?), – Дети не нужны тебе, владыка. Их смерть не вернет тебе Камень. Отпусти. - Ты упадешь с крыши быстрее, чем успеешь спрятаться за зубцом, - удивленно ответил он, не понимая самоубийственной игры, которую я затеял. Я уже видел десятки смотрящих на меня стрел. - Я успею выпустить пять, прежде чем первая долетит до меня, - спокойно ответил я. Владыка насмешливо посмотрел на стоящего подле брата, но тот лишь пожал плечами: - Успеет, - с зеркальной улыбкой ответил он, - Так мало осталось в живых лучников Небесной Дуги! Досада ли это, как ты считаешь? - Если каждый из них нацелил бы на меня свой лук, это было бы куда как печально, - с наигранной гримасой глубокого размышления ответил он, - А так – скорее, интересно. Постой, я слышал о тебе, лесной князь. Вот и увидеться довелось. Зачем тебе дети в той глуши, откуда ты прибыл и куда вернешься? - Зачем они тому, кто уже единожды не пожалел детей? – вопросом на вопрос ответил я. - Ты когда-нибудь обучал гончих? – сухо ответил он, и, не дождавшись ответа, продолжил, - Отнимал когда-нибудь у разгоряченного травлей пса добычу? Прежде, чем он начнет приносить ее хозяину, его нужно долго учить. Война заставляет бурлящую кровь быть быстрее мысли. - Я не охотник, владыка. Сейчас я - то кузнец, то счетовод, то наставитель – тот, кем застанет меня грядущий день, каждый со своими чаяньями и трудами. Детям будет спокойнее не попадаться твоим псам в зубы. - Чему же ты сможешь научить двух наследников высокого рода, «наставитель»? – горько передразнил он меня, - Сеять? Жать? Ходить за скотом? - Не убивать, - тихо ответил я. Князь Макалаурэ рассмеялся первым, и владыка лишь подхватил его веселье. - Ты не убивать? Тот, кто травил и пытал? Если хоть половина того, что я слышал о тебе, правда, то учеба выйдет знатная. Кто научил тебя быть столь честным и праведным? Уж не тот ли, кто целый город продал Врагу? - Что ты слышал, что слышал-то?! – раздался с башни дрожащий от возмущения голос, и я с ужасом узнавал его, - Глухой слышал, как немой рассказывал, что слепой видел, как хромой быстро-быстро бежал?! Сам бы побыл в нашей шкуре, по-другому бы запел! И, к моему смущению, из окна, выходящего на площадь, ей вторил Синьянамба: - Что, большого ума дело, город пожечь? Ты его пойди построй, а то вырос посред площади, как болдырь, и сидит, над детьми издевается. Что, разницы не видишь – за любовь пал город или за цацку блестящую? И при том два раза одни и те же грабли! У вас что, воеводу тем больше любят, чем больше горя он приносит? Я видел, как разом распахнулись в изумлении и обиде глаза дружинников, как были они удивлены столь оскорбительным тоном, каким никто и никогда не разговаривал с их властителем. - Этому ты будешь учить тех, от кого зависят судьбы бессмертных? – иронично спросил он, - Несдержанности, грубости и глупости? - В конце концов, пусть дети сами решают, куда им идти, - махнул рукой, бросая взгляд то на меня, то на брата, предложил утомленный перепалкой князь Макалаурэ, - Дай им тот выбор, которого не было у нас. Если дети уйдут к нему – такова их судьба. Останутся с тобой – быть тому. - Пять шагов, - определил владыка Нэльяфинвэ, сощурив глаза, - Пять шагов к тебе, и я велю опустить луки и разворачиваю коней, оставляя детей перед тобой на площади. Но если они пойдут ко мне… - …То пусть он отбросит лук и спокойно смотрит, как мы покидаем город, - мягко закончил за него князь Макалаурэ, - Так много проливается крови. Так мало остается тех, кто хранит в памяти Гондолин и может рассказать о нем. Только те по-настоящему мертвы, о которых полностью забыли. - Пусть будет так - жизнь ради памяти, - улыбнувшись, согласился владыка, и сдержано приказал, - Отпустите детей, пусть идут. Ровно и симметрично кивнули клинки, и руки, так похожие на разведенные крылья, опустились. Я задумался, глядя на стоящие внизу фигурки. Как сложно в подобное время подбирать слова, облекать ими мысли! Молчание затягивалось, и дети серьезно и строго смотрели на меня, ожидая первой и единственно возможной попытки поговорить с ними. - Летом в Негбасе горный кустарник заметают, как снежные комья, огромные воздушные цветы. Белые, газовые, они падают на сосновые иголки, лежащие густо, как бурая шкура. Это теплый снег – его можно брать полными горстями, не боясь заморозить пальцы, а после лежать на склоне холма, представляя себе, что едешь верхом на огромном медведе. А вдалеке пилят деревья цикады – жуки в палец длиной, и каждый со своей пилой и топориком. Жара. Солнце отражается от двух соседних лесных озер – черных, блестящих. Да это и не озера вовсе, а умные медвежьи глаза. А у самого берега, оставленные остывать, плавают кверху полосатыми брюшками рыбы-арбузы. Выуживаешь одну из них, раскалываешь, и с долгим сочным хрустом ломаешь их алый и розовый снег. Вдалеке весело гремит медь: это пугают лесных голубей, повадившихся к сливовым деревьям, и они сизой стаей кружат над серыми мореными стенами. А когда идешь обратно, то находишь придорожный цветок. Проходят орды – рыжие губастые быки, пятнистые коровы, позванивающие в такт шагам колокольчиками, быстрые золотоглазые козы и длинношеие серые гуси, с которых крупными каплями, как алмазы, падает озерная вода, а он – такой слабый и мягкий, стоит по-прежнему прямо, светлый и стройный, в том же нетронутом одиночестве. Невиданная птица, жёлтая в черную полоску, как разросшаяся пчела, сторожит его покой. Две бабочки: белая, похожая на гребешок единственной волны в море света и вторая, темная ее земная тень, вершат три ровных круга вокруг него, и за их нарядную ветреность цветок отдает полный кубок нектара и светящиеся капли дождя. Жить ему недолго, ведь тепло так скоротечно. Но помнит о нем стоит всегда. Его жизнь – маленькое лето, отражающиеся в твоих глазах. Каждый год я вновь и вновь прихожу к нему, умирающему, чтобы родиться вновь, и чудо его возрождения делает лето, цветущее внутри меня, бесконечным. Хотите его увидеть? Князь Макалаурэ, благоволивший мне, улыбнулся, и жестом отослал детей прочь. Однако, владыка Нэльяфинвэ поднял обе ладони вверх, как бы показывая, что за его дальнейшими действиями не скрыто опасности, и нет повода отпускать жгучую стрелу. Покопавшись в седельной сумке, он взвесил на ладони кинжал с рубином на рукояти и, только мельком увидев его, я разобрал и тонкое гравирование, и глубокое травление, и богатое золочение, и спокойное, благородное синение. Ножны были украшены сложным, традиционным витым накладным орнаментом – теплым и холодным Деревьями. Пятнышки света метались перед детьми, попадая то на нос, то на щеки, заставляя и жмуриться. - Свет – самая старая в мире игра, - льдисто улыбнулся он мне, - А молчание тоже говорит. Я не буду отнимать время усталых долгими беседами. Теперь все внимание, как ранее на Сильмарилле, сосредоточилось на детях. Но те, в силу возраста, не ведали никакого стеснения. Младший уселся на камни и зевнут так заразительно, что охранник едва не поддался искушению последовать его примеру. Старший же разглядывал красных солнечных зайчиков, испускаемых рукоятным рубином, склоняя голову то к правому, то к левому плечу. Наконец, всерьез обидевшись на особе дерзкий отсвет, ребенок сделал шаг, а потом еще один. Охваченный азартом охоты, он видел, как ускользают от него дразнящие красные блики, стоит только приблизиться. Младший же закрывался от них руками, а потом и вовсе отполз в мою сторону. Братья разделились. Но старшему, маленькому тактику и полководцу, уже нужным были помощники, чтобы загнать и настичь сверкающую добычу. Он вернулся, поднял брата с земли за шиворот, и пальцами указал на такие близкие, манящие, но недостижимые отблески. В напряженном молчании я считал их шаги. Кинжал в руках князя Нэльяфинвэ приплясывал и сверкал так, как будто обладал собственной волей. На четвертом шаге от кинул первому из них неловко снятое с указательного большим и средним пальцами той же руки кольцо – опал, оплетенный чернеными амарантовыми листьями. Зажатый в кулак, перстень казался пойманной бабочкой. Младшему же досталась крупная, в пол-ладони, монета – первый из мириан, чистое золото с выпуклым солнцем Финвэ. Стремясь подхватить ее до земли, он сделал последний, пятый шаг. - Дело сделано, - ровно сказал он, ничем не выдавая собственное торжество, - Разоружайся, лесной князь. Лук летел на землю с завихрениями, крутясь вокруг собственной оси, как волчок. Не доверяя клятвам, я все-таки откатился за выпирающий из крыши пристройки зубец. - Даже плохо живущий не желает себе смерти, - мирно глядя на меня с земли, проговорил владыка Нэльяфинвэ, - У тебя нет ничего, что принадлежало бы мне – так к чему мне убивать тебя? А что до раздававшегося здесь лая… Он грозно перевел взгляд с вершины башни на окно опустевшего дома. - …Так я не понимаю собачьего. Пусть твои подданные сперва научатся говорить, прежде чем лаять. Восхищенный остроумным ответом, князь Макалаурэ улыбнулся и указал на него, как на победителя: напряженная ладонь, ровно согнутое к небу предплечье – балл, присуждающийся не мне. Я предпочел промолчать. Гудел на далеких улицах огонь, коноводы раздавали своих подопечных хозяевам. Нам не о чем больше было говорить, и я молча смотрел, как пустеет площадь. Детей посадили перед князьями – каждому досталось по одному. Монетка, наскучившая малышу, упала в навоз. Старинный золотой мириан - пять здоровых молодых коров, мешки зерна, плуги и топоры - так и остался лежать на отгорающем солнце. Впрочем, у настоящих князей свои причуды.