* * *
На самом деле он хотел бы обзавестись собственным домом где-нибудь как можно дальше от столицы - и, соответственно, от происходящего, от разведки, от полиции, от короля и гигантов, и чтобы не приходилось запирать за собой дверь, ведь на мили вокруг не было бы ни единой живой души. Вовсе снять дверь с петель, впуская внутрь запахи кошеной травы, шалфея, мяты со двора, впуская что-то, что нельзя впустить сейчас, но нужно затягивать туже ремни, вместе с тем - стягивать себя, замыкаться, закрываться. Они вернут дверь на место лишь с приходом зимы, время от времени все равно будет ходить сквозняк, но это нестрашно, если кто-то из них заболеет, ведь не придется содрогаться от дерущего грудную клетку кашля во время тренировки новобранцев. И если умирать - то от ангины, на выцветшем диване, непонятно, каким чудом еще не развалившимся за столько лет; от старости, так тихо, как умирают в степях, чтобы не потревожить цикад и не нарушить равновесия, и через много лет их дом зарастет так же, как зарастали души; от того, что сердце просто остановится - утопично у обоих сразу, и Леви выронит тарелку, которую только-только успел достать из буфета. На самом деле Эрвин хочет умереть именно так, а не в пасти гиганта, не в его ладонях, не под ногами - и не вырывая из его рук Леви. Пускай и знает, что при необходимости именно так и поступит. А до этого - больше всего на свете - хочет успеть пожить. Чтобы лампа гасла в самый неподходящий момент, оставляя их в кромешной темноте, разгоряченных и с трудом дышащих, цепляющихся друг за друга в этой тьме - привычной в мире другой, мгновенно ставшем чужим, где в распоряжении максимум пятнадцать минут, но неловкой здесь. И чтобы потом отсутствие света не имело значения, Эрвин случайно сталкивал ее с тумбочки, подтягиваясь ближе к Леви, - и разбивал, и осколки блестели бы в солнечном свете. И кто-нибудь из них непременно забыл бы об этом и поранился, поднимаясь с кровати, - если бы вообще захотел подниматься. И не было бы стен. Ни разрушенных, ни отстроенных заново, ни состоящих из гигантов. И бреши они залатывали бы в отношениях - не в камне. Обзор на триста шестьдесят градусов - больше, чем на сцене, Эрвин убеждает себя, что это не сцена. Разыгрываемые уличными артистами спектакли имели так мало общего с жизнью, что, если Эрвин узнает, что картина в его воображении театральна, то рискует разбиться и та, на фундаменте которой она построена. А в этом фундаменте гораздо больше брешей. В спектакле Эрвин залатывает их по-своему, распространяя запах шалфея по залитой солнцем кухне, задевая огромную круглую люстру кричащих тонов, забирая у Леви бритву, наклоняясь, чтобы их глаза находились на одном уровне друг с другом, и дотрагиваясь до скул сначала рукой, не лезвием. Ловя на выдохе: "просто займись делом, Смит". Сотню - а может быть, две - раз они заводили бы разговор о том, что пора заменить люстру, и ровно столько же раз оставляли бы на месте, и ни разу не притрагивались бы к ней с иными намерениями, кроме как стереть пыль пару раз в неделю. Или пять раз. Или десять. Ведь им не было бы смысла считать время. Леви считал бы секунды, когда оказывался придавливающим Эрвина к простыням, и в этом была бы свое громадное отличие от того, как он считает обыкновенно - "нет, Эрвин, у нас мало времени", "нет, Эрвин, не надо тратить его на... эй! зачем ты меня укусил?", "через несколько минут вернутся новобранцы", "раз, два - когда я закончу считать - три, четыре - и прекращу сдавливать у основания твой член - пять, шесть - ты, так и быть, можешь кончить". Леви делал бы все сам - освобождал от одежды, иногда наклоняясь, чтобы прижечь губами место, где только что касался пальцами, поддевал ногтем темнеющие коросты на старых шрамах и вел от плеч к ладоням Эрвина, показывая, что делать. Оттягивая время. Зачем спешить, если его - наконец-то - достаточно? Он сам брался бы за член Эрвина, придерживая, направляя, и насаживался, и вытягивался в струну от неожиданного прикосновения к внутренней стороне бедра - но Эрвин не пытался вернуть себе инициативу, всего лишь напоминал, кто всегда определял границы в этих отношениях. Новобранцами нужно командовать, на новобранцев нужно давить, здесь - Эрвин доверяет тому, кто, стараясь двигаться все еще осторожно, медленно, опирается рукой о прутья кровати и впервые не чувствует при этом боли в переутомившихся за день мышцах. И впервые не зажимает Эрвину рот, когда тот с последним отчаянным толчком бедер изливается в Леви, и буквально вдавливает в себя - теперь можно. Часы они убрали бы с прикроватной тумбочки в первые же недели. Есть кое-что более важное - тоже впервые.* * *
- У вас есть около тридцати секунд, чтобы привести себя в порядок, командир, - говорит Леви. Эрвин отстраняется, оставляя на прощание влажную метку на шее. На самом деле в доме вдалеке от столицы нет смысла. Равно как и в россыпи пряностей в кухне, как в шерстяном покрывале, неприятно кусающем спину, как в абажуре для лампы, красящем вечернюю комнату в разные цвета. Леви мешкает у дверей, оборачивается рывком и, становясь на цыпочки, целует в скулу. На самом деле только в этом есть смысл — вне зависимости от любых траекторий.