Тонкий лед

PG-13
Завершён
222
4
автор
J-Cherry бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
67 страниц, 28 809 слов, 14 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
222 Нравится 77 Отзывы 48 В сборник

Часть 9

Настройки
Альфред вовремя решил уйти из под "заботливого" крылышка Артура, но всё-таки дурных привычек он от него понабрался. Франциск тогда во всем оказался прав, кроме одного: Англия действительно привязался. Вряд ли он стал бы иначе буквально заливать в паренька свою кровь. Альфред почти ничего не понял тогда, в детстве. Резервации для него ничего ещё не значили, а уже после того, как Америку заполонили европейцы, ему стало действительно всё равно. Забыть прошлое очень просто: вождей племён убивают первыми. До США не доходило эхо чужих войн, только свои, междоусобные. Стреляли свои по своим и ради себя. Объяснить, что здесь не так, было некому, поэтому он сортировал чёрное и белое для себя сам. Немного не так. Англия всё не мог забыть свои надежды на то, что Альфред вернётся. Ох уж эта трогательная любовь. Как будто жертвы возвращаются к насильникам. Он пытался найти утешение с Францией, подпустив его почти предельно близко к себе. Ближе до этого стоял только Альфред и он сам. Он забыл всего на мгновение, что на вершине мира всегда одиноко, на ничтожных пару столетий и поплатился. А теперь было поздно зашивать обратно сердце. Говорили, что Франция умеет лечить от таких ран, но это неправда. Он сам искал утешения. Просто никто не видел, как он обречённо может смотреть в стакан. Как Артур ненавидел этот приторно-слащавый взгляд в спину, влажный и томный настолько, что невольно подумаешь, а не прячется ли за ним что-то на самом деле другое? Такое Франциск позволил себе только дважды: когда ушёл Альфред и когда рухнула его империя. Англия ненавидел себя, за то, что умудрился вызвать чувства, Франциска - за то, что молчал и всё равно впускал в свой дом и дарил ему эти пустые улыбки, когда разливал вино для двоих. О, он ненавидел многое, но ничто не могло с этим взглядом сравниться. Потому что это было время, когда их души ещё не выжглись чужими эмоциями, чужой любовью, печалью и ревностью настолько, что на свою печаль, любовь и ревность сил уже не хватало. И это было то, на что Франциск сжёг свою душу до конца. Если так подумать, то все души сжигают на ерунду. Тогда это была самая глупейшая ерунда на свете. Но пока... Пока империя ещё не рухнула, а Франция только впервые увидел своего будущего императора... Пока полуисчезнувшие шрамы ещё не начали ныть... Пока всё было хорошо. И вино всё ещё лезло в глотку. Пускай они грызлись почти всё время с тех пор, как появились на свет, Англия и Франция не могли не признать, что стали больше, чем просто врагами. Огрызались уже просто по привычке и уже только устало плевали друг другу под ноги, когда их армии снова становились напротив. Курили молча после. Глупость, конечно, но надоело. Наверное, это называется зрелость. Или усталость, или даже старость. Думать про это - легко довести несуществующее до абсурда. Поэтому они оба решили: к черту. Сейчас это всё было без разницы: друзья они или нет. На войне вообще многое без разницы. Франциск преобразился слишком резко, ожил, засветился. Лихорадочно, нездорово. "Это война. Моя война", - трясущиеся руки прикрывают счастливые, блестящие глаза. Слишком много страха и адреналина. Пусть страны уже давно получили личность, отличную от личности всего народа, но зависимы были всё равно сильно. Он, кажется, даже сучил ногами, как щенок, во сне. Всё шёл в строю к полю битвы. Он всё пытался что-то сказать тем, кого встречал, но не мог. Начинал: "Это всё ради...", - и не договаривал. Договорил он только однажды, когда проиграл в битве при Ватерлоо. Только Англия не услышал. За грохотом пушек и стонами никогда не слышно тихих слов любви. *** Пруссия теперь снова испытал на своей шкуре, что означает повышенный интерес России. Неожиданные заявления в дом, постоянное наблюдение и постоянные вопросы и расспросы. Это когда даже чтобы сходить в отхожее место надо как-то его от себя отпинывать. Господи, а чего стоили глаза Гилберта, когда Ваня часа в три ночи решил посмотреть, как устроена чужая солдатская форма. Представьте себе: спокойный сон, мягкая перина, полумрак и тут бесцеремонные шаги и тёмная фигура, открывающая ваш шифоньер. И особенно было неуютно после того, как Пруссия буквально лег за деньги под Англию, интересы коего постоянно натыкались на интересы России. Война стала профессией, ничего личного, но всё же, всё же... Когда Иван наконец ненадолго отлип от Баильшмидта, тот вздохнул с облегчением. Только потом стало слишком скучно. Россия за это время стал просто невероятно огромным. Сибирь - она холодная, но богатая настолько, что можно потерпеть. Россию Ваней теперь немногие осмеливались называть. Иваном - да. А иначе и не скажешь. От него прямо-таки веяло силой, глаза светились любопытством и умом, несвойственным, казалось бы, его мощной фигуре. Даже уголки губ были вечно подняты, будто знал, подлец, что может узнать, понять и сделать абсолютно всё, если захочет. Как будто большой ребёнок в мире без взрослых. Только нет у детей такой тьмы за сердцем, какую накопил за свою жизнь он. Войны и бедность, роскошь и вольность, скромность и размах, и все эти сочетания накладывали свой отпечаток, как кисть, если макнуть её в светлую и тёмную краску одновременно, а потом вести, вести по листу, пока не станет прозрачной линия, пока не истончится терпение или жизнь. После пяти совершенно бессонных ночей в тёмном доме, ставшим удивительно похожим своей захламлённостью на дом Австрии, он решил, что с него хватит. Захотелось повернуть свою скучно-размеренную сытную жизнь на все триста шестьдесят градусов и умереть где-нибудь в поле под одиноким деревом. Наверное, он тогда считал это порывом отчаяния старости, даже не подозревая, насколько это скороспелая минутная мысль юности. Но минута для нас и для них это слишком разные вещи. Растянулось это для него аж до смерти жены. Да-да, вы не ослышались - жены. Потому как сейчас он не видел никакого иного способа умереть, кроме как передав этот дар или проклятие своим детям. Павел тогда жутко удивился - человека, равнодушнее к женщинам, чем Ваня, он ещё не встречал, но что поделать: Родина сказала "надо", царь ответил "есть". Нашлась бездетная вдова из разорившейся дворянской семьи, женщина жёсткая, но только из-за былых лишений. Россия не ставил перед собой особых целей, кроме как получения наследника, но всё же испытал с ней очень близкое подобие любви и взаимопонимания. По общепринятым меркам она уже приближалась к своему закату, здоровьем всё ещё была крепка, характером спокойна - большего и не требовалось. Имя её стёрлось в людской памяти - Мария, Маша, Машенька, Маруся... Хотелось ли ему помнить о сей постыдной странице жизни, когда она цеплялась за него, как за последний шанс, а он не мог заставить себя стареть и радоваться каждому дню вместе с ней, не мог так же радоваться рождению сына, потому что понимал, что не случилось ровным счетом ничего. Ни-че-го не произошло с момента рождения Дмитрия и до самой его ранней смерти. Наверное, имя приносит несчастья.* Но тяжелее, чем смерть даже сына, он перенес её кончину. Она лежала перед ним Мария, Машенька, Маруся седая и сморщенная, маленькая, сильная и умирающая, а потом резко - мертвая. Слишком резко. Похоронил он их всё равно рядом, осознавая, что через пару столетий даже не останется камня, напоминающего о них. И не знал, было это к лучшему или к худшему. Одинаково тяжело. Поэтому снова по поручению императора в Пруссию он отправился в подавленнейшем настроении. Поделился, конечно, своей невозможностью умереть, сухо упомянул последние ничего не значащие новости и оставил Гилберта в покое. Господи, чего стоили теперешние его глаза. Да это же должно быть что-то мирового масштаба, чтобы Россия оставил его в покое! Может и не стоило тогда Гилберту влезать во всю эту кашу с Иваном, не стоило однажды подходить и говорить такие теплые слова, но тогда действительно это было нужно. Обоим. Это было предложение личного характера. Каждый имел право попросить минуту человеческой передышки, чтобы поделиться чем-то важным для себя, сохранить это самое что-то не только в памяти своего народа, но и в памяти народа другого. Предлагать такую минуту могли только если надеялись очень сильно кого-то к себе привязать или просто в корыстных целях. А просить могли только в минуты отчаяния или смерти. Это была солидарность обреченных, минута не жалости, минута понимания, может быть единственная минута, когда не нужно было нести своё общее бремя и можно было побыть человеком, который тоже может ошибаться. Это было очень неаккуратное предложение, и Ивана заставила согласиться именно эта неаккуратность. Он сознательно решил привязаться своей личностью к личности другой, решил положиться на призрачный шанс бескорыстности, уже понимая, что предательство будет обозначать почти что крах его независимого «я». И всё же, всё же… Это было лучше, чем исповедь, лучше, чем любой разговор. Капли слов капали из открытой язвенной сердечной раны, затекали в чужие глаза и уши с отчаянием, радостью и всем тем неповторимым густым шквалом эмоций, что переживают ежесекундно страны вместе с каждым из нас. А потом - пустота. Они целовались, стоя на пороге новой войны, и уже чуяли запах крови, и всё цеплялись друг за друга языками и губами. Цеплялись в этом никем не обговоренном, но молчаливо признанном приступе единения ордена и медали на мундирах, руки за руки, разум за разум. И лишь на одну человеческую минуту, только на одну, кто-то там, наверху, разрешил им глотать слёзы друг друга, впившись накрепко, до крови, в самое сердце. Оторвавшись друг от друга в звонком вакууме собственных ощущений, оба на секунду неловко застыли. Впервые Гилберт не слышал ничего, кроме своих собственных мыслей, и впервые думал, осознавая весь ужас и зло этих дум, только о том, как сцеловать с этих губ грубые прикосновения Орды и той женщины, что посмела приблизиться настолько близко. Ваня тряхнул головой и зло, жестко, кусая чужие губы, будто спрашивая о чем-то, снова приник к чужому рту, толкнул, прижал к стене. Пруссия не сопротивлялся, охваченный желанием продолжить это извращённое единение. Резко оторвавшись, Ваня остро полоснул по лицу Гила воспаленным взглядом и, не обращая внимания на затуманенные пеленой чего-то тёмного, красные глаза, сказал: - Влюблённые начинают самые великие войны, Гил. Пожалуйста, пусть тем, кого ты любишь, буду хотя бы не я. - Почему? – Гилберт спросил у удаляющейся спины с некоторой заминкой, переводил дыхание. - Потому что со мной слишком многое не так. "Да, - думал Гилберт раздражённо, - просто с тобой всё слишком". Много тоже плохо. И ладно, что проговорился. Если так сильно не хочет, то пусть и держится подальше. Отвернувшись от всё ещё маячившей чёрной точкой вдалеке удаляющейся фигуры в отвратительно чистом, длинном и прямом коридоре, всё ещё отражавшим рикошетом эхо чужих шагов, Гилберт, по-военному чётко развернувшись на каблуках, чеканным шагом двинулся по холлу. Если ему нужно его защищать от самого себя, решил Пруссия, он сделает это. И даже если придётся заставить себя истлеть в этом огне, пусть. Пожалуйста. Только бы не сорваться. Когда начался этот Процесс с большой буквы, Гилберт не заметил. И когда он закончился тоже. Просто однажды поймал себя на том, что имя России присутствовало в большей половине всех его мыслей. Россия проник в его жизнь так естественно, будто и не выходил из неё никогда, а сам оставался всё так же далеко, всё такой же непонятный. Хотя Баильшмидт не мог с гордостью не признать, что понимает Россию лучше всех европейцев, но это была капля в море. Невозможно было угадать из-за чего иногда Иван запирается в себе, из-за чего его взгляд то холодеет, то теплеет, совершенно не подходя ситуации. Такие личные драмы были у каждого, но, видимо, у него их было слишком много. Всего слишком. *** Пруссия возвёл в абсолют воинское искусство, Пруссия был хищником в полном смысле этого слова. Пруссия жил по принципу "Борись и живи!", а потом проклял всё, что нажил, в день смерти брата. Он был у Франции тогда, вместе с послом и Австрия тоже был здесь. Слишком гордый, чтобы сопротивляться, ага. - Пусти меня к Людвигу! Уйди, твою мать! Отчаянное положение заключённого, орущего на надзирателя, выдавливало здравый смысл из опустошённой уже головы. Франция дёрнул бровью и улыбнулся. - Всё уже действительно без разницы. Беги к братику, ну же. Австрия равнодушно отошёл от двери, которую загораживал и чуть не отлетел от толчка, которым его наградил Гилберт. О, каким же униженным он себя чувствовал, отвыкший от неволи и проигрышей, обязанный спрашивать разрешение на то, чем имел право пользоваться раньше абсолютно свободно: свобода перемещения. Гилберт кинулся проверять пульс. Не дышит. Мёртв. Дикая надежда, что это, как всегда, ненадолго, таяла с каждой минутой. Страх, такой же дикий, как и надежда, пробежал мурашками по корням волос. Ледяной. Руки холодные. - Люд-Люд-Люд, мы же бессмертные! Ты бессмертен, я бессмертен, ты... Бля. Он отбросил его руку и присел на край кровати, вцепившись в волосы. Девять столетий мёртвой грудой лежали за его спиной. Ему была прорва лет. Чёртова бездна лет! И что делать с его наследием? Страны же не умирают так просто, должен быть сын или дочь, иначе неизвестно чем всё обернётся. Ещё жила какая-то жалкая, последняя надежда на их судьбу жить до последнего человека, что несёт немецкую кровь. Гилберт просидел в темноте до утра. Разбитый, обессиленный и отупевший от такого шквала несчастий, единственный теперь Баильшмидт закрыл ладонью Империи глаза веками перед уходом. Они были тёплыми. Почти горячими. Обжигали после трупного холода. Гилберт сжал зубы и прижал венку под челюстью ладонью. Империя? Людвиг? в ответ на прикосновение открыл глаза. Было что-то безоблачное, тупое, незамутненное мыслью в его глазах, чего не было раньше. - Эй, а ты знаешь, - воскресший говорил медленно, слегка нараспев, будто только учился говорить,- ты знаешь, как меня зовут? Гилберт никогда и не задумывался о том, что брат может потерять память. Но надо же было что-то отвечать, правда? - Людвиг, Людвиг Баильшмидт. - А кто ты такой? - Я твой брат. Я Гилберт Баильшмидт. Гилберт был в ужасе, когда умер брат. Но какой ужас поглотил его, когда следующий день начался с того же вопроса. Тупые глаза и это "как меня зовут?". А ещё Людвиг? Империя? Германия? не помнил, как застёгивать рубашки. Ещё хуже стало, когда нагрянул Франция. Не нашлось бы в природе такого потока дерьма, что пожелал вылить ему на голову Гилберт. - А ты знаешь, как меня зовут? Это стало сниться в кошмарах. Гилберт просто не выдерживал сумасшедшего брата и себя и это бесконечное, бесконечное утро с тупыми глазами. Он начал замечать течение дней, хотя раньше что год, что пять лет - ему было всё равно. И эта изматывающая война, когда болото проигрыша засасывает тебя всё сильнее, и ты можешь только в страхе пытаться уцепиться за гнилую воду обещаний завоевателя. Франция уже пошёл войной на Россию и шёл, шёл вперед... тогда альбинос не выдержал. Захотелось схватить короля за горло, придушить и заставить собраться с силами начать наконец нормальную войну. Гилберт мог себе позволить, чтобы его желания с действиями не расходились. Официальный член антифранцузской коалиции, х-хах. Только вот уже поздно было. "Наполеон дошёл до Москвы", - как шифр страха между странами. Когда Наполеон вошёл в Москву, Гилберт взвыл. Было только два существа, что он любил, две опоры полного контроля над собой. Но когда он подбежал, оглядевшись, к Ивану, потерянно рассматривающему вымерзшую землю в одном лишь накинутом на плечи кителе посреди зимы, и упал на колени, чтобы заглянуть ему в лицо, увидеть хоть проблеск ненависти, значивший, что он всё ещё может бороться и это ещё не всё, и увидел блуждающую улыбку после слов "Эй, Гилберт, представь, у меня нет сейчас сердца", он готов был разрыдаться. Потому что сердце России не билось. Потому что он сам его спалил. Но плакать нельзя было, ни в коем случае нельзя. Нельзя ломаться от таких простых вещей. Это ведь только на время, ведь правда? И брат, который засыпает со словами "я не хочу тебя забыть", а наутро снова не может без чужой помощи одеться, и Россия что сейчас так холодно смеётся, даже не замечая, как ему простреливают плечо, смотрит и посылает своих людей на смерть, так похожий на Гилберта в такие моменты. И всё-таки, как же это было прекрасно - кидать своё истощённое тело наперерез каплям свинца и шрапнели, чтобы на две секунды-вдоха прижаться и защитить такое же измученное существо, даже зная, что он этого уже не оценит. Никогда.
Примечания:
222 Нравится 77 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (5)