1
30 июня 2014 г., 18:22
Здесь холодно. Здесь холодно и пусто, а темнота плюется аспидным небом и по углам раскиданы куски старой жизни. На столе – истертые днями засохшие ромашки и венки, повидавшие все на своем веку: вольную хозяйку, любовь во всей ее красе и старые, треснувшие диафильмы музыки и наркотического угара.
Киллиан берет в руки один из них – ссохшаяся трава, отчего-то пахнущая прелостью и ею, бело-желтые ромашковые лепестки и удивительное переплетение череды и полыни, что до сих пор имеет скверный резкий душок. Все, конечно, ссыпается ему под ноги трухой и воспоминаниями.
Киллиан не спешит это поднять.
Она – вольная птица с необорванными крыльями и ему было известно, что так оно и будет, так оно и станется без нее. Где-то прекрасно, в каких-то невообразимых далях скучно и в скуке по ее свойской натуре – по-летнему печально, будто первые отощалые до желто-багрового заката листья уже начинают кружиться в преддверии осенней меланхолии.
И она ведь – как ни странно – собрала собой все: пунцовые рассветы, поцелуи, ленивые и ласковые, все-все грани невозможной реальности. Держи карман пошире – не про нее, не про волшебную Эмму. Держать карман пошире – это все равно, что лишиться куска души, зная наверняка, что так оно и будет.
А карман у Киллиана был что надо – широченный, с размером во вселенную, и глубокий, словно сделанный специально для нее.
От Эммы не осталось ничего, кроме полуразрушенного трейлера, усопших венков и памяти. Памяти, широкой и безграничной, целованной горькими летними вечерами. Памяти прекрасной, красочной – такой, о которой мечтают все, но еще недостаточно доросли, чтобы макушками подпирать звезды.
Чтобы стать высоким настолько, насколько забралась вверх печальнейшая история любви.
*
Летняя пора у Киллиана не задалась с самого начала: пресный слякотный июнь, чикагская спешка и попеременный успех в учебе. Апатия нападала медленно, но решительно – от нее веяло усталостью и зловонной злостью на весь мир. А тут еще эта ужасная неконтролируемая печаль – тот еще зверь, отнимающий вдохновение.
Он закурил однажды от отчаяния и больше не смог остановиться – образ жизни категорически этого не позволил. И всегда, будучи плохо воспитанным или просто от настырности, он выкуривал одну за другой, стоя за углом, и наблюдал за неспокойной городской спешкой. Наблюдал – значит расстраивался. Расстраивался – и внутренне погибал от зависти.
Сегодня что-то совсем не клеилось – во всех смыслах: сигареты он забыл в старой кожаной куртке, и люди, похоже, заразились дождливым летом – черт бы их побрал. Он еще не знал, но уже был в самом начале пути, когда рядом блеснул чужой оброненный портсигар – удивительно тонкая и изысканная вещь. Киллиан поднял ее сначала с эгоистичной мыслью оставить себе, тесненную вставками из, пусть и искусственных, но камней, серебряную и нахально поблескивающую в мутном свете дня, но осекся. Только проблем ему не хватало.
- Эй? – по полупустой мощеной улице он быстро нагнал незнакомца. Дернул за плечо – и обомлел, растеряв любые слова.
- Какие люди, - влажно поблескивающие губы растянулись в кривой усмешке. В ней же блестел идеальный ряд белых зубов.
Трудно теперь было его узнать – во взгляде блестела дымка дурмана и жестокой радости, а тело чуть преобразилось – осунувшееся лицо и острые скулы на нем, шея и торчащие из футболки с откровенной надписью ключицы. И волосы стали длиннее, непослушнее, и руки больше были не холеные, и сам он весь сделался совершенной противоположностью себе – тому, кто был раньше. Но сомнений не оставалось: перед ним стоял человек из прошлого, забытый, как тысяча апатичных дней до этого.
- Какие. Люди, - с придыханием повторил он – почти незнакомец, но пока еще не. И в этом, в общем-то, была доля правды: люди действительно были какими-то.
- Я не видел тебя, кажется, никогда. Или это был всего лишь год, - всего лишь два, три или четыре – да кто сейчас поймет.
- Не меняешься, - радостно объявил человек из прошлого и – будто обрушил все надежды.
- Ты тоже, - ответил Киллиан, подразумевая совсем другое – легкость характера, которая не единожды имела самые тяжелые последствия. Последнее, очевидно, - его исчезновение из чикагской жизни. Но человек из прошлого, облизнув алый пошлый рот, понял все без слов.
- Да ладно, с кем не бывает, правда, Кил? – правда или нет, но так оно и было. Джефферсон – крайность, которая постигается годами, а когда кажется, что постиг – летишь вниз, потому что нельзя быть уверенным в человеке без веры.
- Со мной не было. И с матерью твоей не было, и с остальными – тоже, - Киллиан в свое время так же разбился. Не больно, но ощутимо. И шрамы до сих пор горят стыдом и поражением. На такое он больше не пойдет – слишком велик риск снова быть обсмеянным и чиниться в очередной раз.
- Да подумаешь. С кем не бывает, - дурная привычка – повторять все по два раза. Осталась на пару с характером – живучие твари, подумал вдруг Киллиан. Подумал – и оборвал себя: лучше бы оставил портсигар в собственном кармане или и вовсе на месте – вот теперь бед действительно не оберешься. – Ну а ты как? Все ходишь в университет, стараешься, пыжишься над собственной жизнью? Небось почти идеальный – вон, даже пыль не ложится на куртку.
- Может и идеальный, тебе какое от этого дело? – зло выплюнул он. – Новости последние слышал? А я расскажу, мало ли, не так передали, ну, знаешь ведь, как это бывает. Кто-то один пропадает, а за ним пропадают другие. Душой, сердцем. Ну так матери твоей повезло меньше всех – пропала жизнью. Тебе с рождения все равно, а я терпел, как мог: ждал и обрывал все связи со знакомыми. Глупость чистейшая, знал же, что бесполезно. Говорил, мол, хватит метаться ради гнилых людей, а оно – только погляди! – сработало. С потерями, с годами, но. Стоишь ведь прямо передо мной и ничего, живее всех живых. Сияешь как медяк.
- Живее. Стою. Сияю. Боже, - коротко рассмеялся Джефферсон, но ничего в этом смешного не было – только какой-то обреченный, мертвый и гаркающий звук пенился в горле.
- И только не смей говорить «да с кем не бывает» - врежу.
Джефферсон улыбнулся ему спокойнее и сдержаннее, пару раз хлопнул по плечу и забрал забытый уже портсигар из ослабевших пальцев. Что-то недоброе блеснуло на томной мерной глубине его взгляда. Блеснуло так же быстро, как и исчезло, но оно было и выглядело это завораживающе: смелое, буйное, неспокойное точно штормовое море в поздний час.
- Ей ведь все равно без меня было лучше, правда? Ты знаешь это, но все равно злишься. Прости меня. Да, облажался, ну с кем не… В любом случае, давай замнем. Забудем, а? Прости. Серьезно.
Он говорил сбивчиво и неспокойно, но видно было, что от души – того скупого обломка, что от нее остался. Киллиан невольно сжалился: а вдруг у этого ублюдка действительно случилось что-то страшное, а он все пытается заменить ему весь мир.
- Прости, Кил.
Он упрямо качнул головой:
- Сомневаюсь. Но здорово было повидаться, серьезно, Джеф. Лучше бы никогда больше, но раз так, то тоже неплохо. Я узнал, что ты чертов сукин сын и все еще такой же сухарь.
- Не разломаться бы мне об чужие зубы, а? – хохотнул Джефферсон в ответ.
Киллиан даже не нашелся что ответить. Через дорогу сверкал своими чистыми боками его харлей, и он уже представлял, как оставляет этого прогнившего человека на улице, за спиной, позади и за бортом собственной жизни. В этот раз – дай бог ему немного удачи – навсегда.
- Хорош, - Джефферсон смотрел точно на его мотоцикл и вновь невольно облизнулся, но от зависти или оценивая – непонятно.
- Получше всяких кретинов точно.
- Да брось ты, Кил, бо-же. Как заводной. Не ты случайно погоду портишь своим настроением?
- Да даже если бы и я, то одного не смогу точно – снести тебя куда подальше, лишь бы больше не видеть.
Киллиан обреченно цокает языком и разворачивается. Выносить этого идиота сил больше нет, а собственная апатия ему слишком дорога, чтобы выбираться из нее лишь на одной злости и смирении. Он быстро оглядывается: нет ли поблизости машин, а затем останавливается – резко и будто огретый ушатом холодной воды.
- У меня была причина, - серьезно говорит Джефферсон. По затылку это ползет тонким холодным потом и тяжелой рябью сердца в груди. Была причина. У него, человека из прошлого, была причина.
- Да? – вполоборота оборачивается к нему Киллиан. – И какая же?
- Подвезешь – узнаешь. Увидишь даже, - почти безразлично говорит он. Безразлично и почти – вещи несовместимые и это еще одно «но», которое Джефферсон так и не смог забыть. В голосе все равно сквозила, мягко редела какая-то надежда.
- А если нет, то правды мне, конечно, не видать, да?
- Ну как сказать, - едко хмыкает Джефферсон. – Когда-нибудь, может, и узнаешь. Что для тебя годы, Кил, когда впереди – целая жизнь.
Киллиан смотрит на него долгим нечитаемым взглядом с примесью железной решимости и разочарования, но только к себе, никогда – к нему, человеку из прошлого. В конце концов, это не Джефферсон снова стремится покорять старые вершины – обветшалые обломки чужой жизни.
- Садись. И без шуток. Только что-нибудь – сброшу, я научился кое-чему, пока тебя не было, - пока все, кроме меня, думали, что ты мертв.
Он снова понимает все без слов и смотрит в ответ со снисходительным извинением в затапливаемой черной дырой радужке.
- Все тот же капитан, надо же.
*
Когда они удушливым преддождевым ветром разгоняют пустынное начало – или конец – шестьдесят шестого шоссе, дорогу начинают сжирать первые пласты сумеречного света. Они несутся куда-то и вполне возможно – в Никуда, у Киллиана на душе есть смутное подозрение, что он – полнейший придурок, раз доверился пропащему человеку, а Джефферсон смеется ярко и заразительно, острыми зубами вспарывая только-только наступающий вечер. Мягко шуршит гравий под колесами, редкая машина, проезжающая мимо – диковинная и любопытная вещь, потому что только чокнутый сейчас едет длиннющим шестьдесят шестым шоссе.
Дорога почти прямая, безухабистая и недвижимая и харлей на ней не просто радуется – урчит протяжно и благодарно. Время о себе дает знать только по состоянию хмурого неба. Вполне возможно, прошло уже больше пары часов и черт знает, как Джефферсон собирался добираться сюда, не подвернись ему так удачливо под руку Киллиан.
Но потом и без того грязно-серая простыня, мало напоминающая небо, совсем проглатывает собой закатное солнце, и становится невыносимо тихо и гулко.
Против ветра кричать тяжело и, возможно, бесполезно, но Киллиан пытается:
- Еще долго?
Джефферсон его все же слышит:
- За тем холмом, совсем нет.
«За тем холмом» открывается совершенно иной вид: здесь, в этом островке с неправильным названием, не по погоде развиты понятия молодой сумасшедшей жизни и люди все – безбрежные моря и эссенции, до краев наполненные опьяняющим коктейлем шестидесятых: музыкой, любовью и уверенностью. Той самой горячей, бесконечной и упоительной уверенностью, что завтра будет лучшим днем, совершенно несравнимым с сегодня и такими же «сегодня» до него.
Он смотрит на это дико, раскрыв рот. Потерянно моргает и мерзкая дребезжащая пелена не сходит с его глаз – десятки, сотни людей, цветных, как мир, живут своей свободой. Здесь везде есть место музыке, случайной улыбке или брошенному приветствию – просто так, даже если ты кого-то не знаешь. Они самые обычные: как солнце, как небо в разную пору, как смена времен года – вереница из четырех сестер и своенравных характеров. Обычнее красного, зеленого и синего цвета. Обычнее однобокого черного и всеобъемлющего белого. И, возможно, именно в простоте заключается эта их удивительная суть.
В утопающих в бесправии маленьких мирках, в уколотых жаждой жить людях и даже в серых потертых венах дорог – везде потерялся рассыпавшийся шар заразительной лихорадки шестидесятых. А это – всего лишь «за тем холмом».
Они стоят у самой обочины и Джефферсон – боже, Кил, да что ты, в самом деле, как неродной – подгоняет его скорее слезть со своей колымаги и, даже видя нечеловеческое удивление, не сразу бросает свои попытки.
- Примерно так выглядело мое отсутствие.
Или смерть, как говорили другие – это кому как удобнее.
- Так ты один из? В смысле, серьезно, Джеф?
- Слушай, не думаешь же ты, что я смог бы быть кем-то, вроде тебя – без обид, чувак. Я имею в виду, ты только посмотри на них, Кил. Здесь же везде, везде такая раскованность, что дышать больно. А если нет, то наоборот боишься не надышаться.
- Но… хиппи. Джеф, ты – хиппи. Ты, блять, херов хиппи, а в сраном Чикаго думают, что, как минимум, разложившийся труп, а максимум – наркоман. Причем, знаешь, ты не так уж и далеко ушел.
- Всегда все делаю на пределе своих возможностей.
- Действительно, - Киллиан спрыгивает с харлея, поправляет кожаную куртку на плечах, оттряхивает пыль, но каждую секунду – ненамеренно, но – поглядывает на Джефферсона.
Свободой здесь и правда дышится отлично – не поспоришь, хотя хочется до зуда в костях и банального желания показать характер.
- Нравится хоть? – Джеф спрашивает и непонятно даже, чего в этом вопросе больше: жажды одобрения или ее же, но с примесью мольбы.
- Нет, нихуя мне не нравится, Джеф. Ни капли. Как ты только мог? Променял мать, друзей, жизнь – на что? Желания, инстинкты, юношеский максимализм? Или, может, траву, мир во всем мире, животных каких или что вы там еще любите. Я приехал сюда за причиной и где она? Лично я вижу только ярмарку, сборище укуренных хиппи на ней и тебя – самое большое разочарование в своей жизни.
Падать сейчас почти так же больно, как было впервые, хотя времени для покорения вершины ему понадобилось меньше. Киллиан приземляется на хребет с хрустом и до искр из глаз, что дробятся все, абсолютно все кости, и зазывающее звенят его благие ожидания и оправдания – красота. В воздухе висит сладкая хмарь из травки и сладкой ваты, где-то между этими ароматами застревают звучные грудные голоса разнеженных обстановкой певичек. Он находится где-то посередине из Ниоткуда в Никуда, а за холмом его ждет несколько часов обратной дороги по шестьдесят шестому шоссе в убитой преддверием дождя погоде, хотя здесь, кажется, она своя – сумерки мягкие и нежные, ласково оглаживают кожу, а «за тем холмом» собираются кустистые тучи.
- Бо-же, Кил, да остынь, - Джефферсон смеется и даже в шутку на него дует, остужая, хотя юмора в этом – ни капли. Наверняка за спиной, пока ехал, успел чего-то наглотаться. – Думаешь, я тебя не знаю? Годы идут, а память у меня пока не убитая. Так что даже если сильно захочешь, то в жизнь тебя никуда не пущу. Ты должен, обязан это увидеть. А потом – спать. Дорога была чумовая, а?
И Киллиан вдруг так необъяснимо злится, что даже не успевает почувствовать, понять, а кулак уже грузно бьет по скуле человека из прошлого и рассекает любые сомнения – в этом он нуждался гораздо больше и, кажется, уже не один год.
- Блять, совсем с ума сошел, что ли? – Джефферсон проверяет челюсть на чувствительность и ощутимо вздрагивает всем телом, когда пальцы мажут по ссадине. – Какого хера ты делал в этом Чикаго, драться учился, что ли?
- Если бы я только знал, - сплевывает Киллиан. Кулак саднит просто до отвратительности и мерзких черных точек перед глазами. Он крепко зажмуривается и смаргивает пелену ярости, хотя всего будет мало, когда он рядом с Джефом – потерянным мальчиком из забытого прошлого.
- Буду знать, что без приглашения к тебя соваться – себе дороже. А теперь пошли, покажу кое-что. Или кого.
Киллиан смотрит на него удивленно и растеряно, стряхивая с кулака прилипшую вязкую боль:
- А челюсть?
- Да что с ней станется, ей богу. Захочет – встанет на место, а нет – так значит уже на нем. Пошли, неугомонный ты ублюдок, пока совсем меня не покалечил.
Для человека, потратившего годы на другую, совершенно неправильную жизнь, идет он уверенно, точно зная свою принадлежность – какую-то странную, больную нереальность, смеется про себя Киллиан. И, вполне возможно, для него это не было хоть сколько-нибудь сложным. Спустя время, которое уже далеко проросло корнями в рыхлую почву памяти, Киллиан ясно видит, как его друг делает свой выбор – четко, без колебаний, улыбаясь беззаботно и по-новому, возможно, обнажая свою вторую сущность, о которой никто не имел никакого понятия. Признаваться в этом стыдно даже самому себе, но Киллиан все думает, что в каком-то роде его понимает. Поставь его перед выбором: влюбиться в жизнь заново, но с нового угла или остаться замороженным на месте – что бы он выбрал?
Киллиан следует за ним без вопросов, не оглядываясь на харлей: знает наверняка, что ничего здесь с ним не станется.
- Это твоя община или что-то вроде того?
Джеф хмыкает коротко, смешливо морщит нос, когда оборачивается к нему через плечо:
- Какой же ты старомодный. А еще возмущаешься чему-то. Бери выше – дом. Это мой дом и эти люди – моя семья.
Киллиан сверкает глазами, слепо оглядывая руины чикагской жизни и начало совершенно новой вселенной.
- По крайней мере, - через какое-то время замечает Джефферсон, - ее часть.
И странное дело: как понимать его слова тому, кто знал его большую часть своей жизни и кто, будучи единственным на свете, верил в него беспрекословно, яростно и твердо? Киллиан не имеет ни малейшего понятия. А еще молчит – ну что ему сказать? Не кичиться же этим, в конце концов. Да и смутное чувство неверия все еще бередит что-то внутри своими костлявыми ручищами.
В итоге молчание становится каким-то тягостным и неловким, и они идут чуть порознь, не желая касаться друг друга ни взглядами, ни руками. Текущие мимо ноты музыки не могут сгладить ни одного острого угла и лишь беспомощно ломаются о стыки; пахнет дешевым пивом, бумагой и марихуаной. Где-то, слепившись в густое облако, по долине разносится табачный дым. Но везде, куда ни глянь – сила. В дребезжащих красивейших цветных лентах, пьяных танцах и поцелуях под покровом лоснящегося вечера. В смелых футболках и в смелости в целом, как в одном большом составляющем. Никто из этих людей не боится правосудия, точно как и Джеф – то ли дурь слишком крепкая, то ли массовое помешательство не позволяет.
Они огибают безумствующие толпы, прилавки с бесплатным пивом и едой – настоящий карнавал, ей богу, думает Киллиан – и выходят на покатое пустое поле, беспорядочно застеленное мириадами трейлеров. Им не видно конца и края: пестрые, разрисованные краской из баллончиков, бросаются в глаза тут же, до рези; отличающиеся формой и размером, одичалые и однотонные – меньше, но впечатляют ничуть не хуже. Киллиан стыдливо останавливается на своем месте. Всего секунда, но и та дает такую неисправимую трещину, что приходится нахмуриться пуще прежнего.
- Как тебе это нравится? – бодро интересуется Джефферсон, подошвой беспокоя песчаные настилы. – И представь только, что в каждом без исключения кто-то живет. Впечатляет, а?
- Ты всегда был падок до впечатляющих вещей, - сдержано отвечает Киллиан. Отвечает, но не говорит правды – да, мне действительно это нравится, признаю.
- Иногда я прихожу сюда и просто сижу. Не сюда, конечно, потому что тут мы всего пару дней, но бывает – всякое случается, не делай такие глаза, - что проходят недели, а мы просто не можем оставить место. Аура, красота пейзажа, уют – какая, в общем-то, разница? И я сижу между ними, заходя так далеко и глубоко, как можно, чтобы ни одна живая душа не увидела, и все представляю свою жизнь. Кручу так и этак, то тот угол рассмотрю, то другой. Она ведь, жизнь, многогранная. И черт. Черт, Кил, как же становится круто. Осознаешь ошибки и понимаешь, что вот там и там можно было быть лучше, человечнее как-то.
- Это ты исключительно прошлое имеешь в виду?
Джефферсон передергивает плечами и резко заворачивает направо. Трейлеров они обогнули целое море, а времени прошло – едва ли пара минут. Неужели им скоро конец?
- Возможно. Не такое уж оно было беззаботное, чтобы жить без желания его исправить.
- И податься в наркоманы еще раньше, да. Круто, не поспоришь.
- Ты, честное слово, смешной. Думаешь, я о чем-то жалею? Ни капли. Было дело и прошло. Мне предложили измениться, и я принял это предложение, потому что черт, а почему, собственно, нет?
Он замедляет шаг пока не останавливается совсем у какого-то однобокого трейлера со сплошь рассыпанными цветами возле. Здесь еще пахнет полынью, оставили после себя тяжелый след ромашки и череда. Пахнет даже крепче и дурнее, но Киллиан боится подумать, что это могло бы быть на самом деле. Трейлер сам по себе совершенно неприметный: серый, мрачный, совсем не похож на те, что пышут жизнью и стоят чуть поодаль. Кое-где проглядываются следы непогоды и веселий – дождевые разводы, нацарапанные маркером слова или засохшая грязь вперемешку с травой. Ничего особенного – и Киллиан, к своему стыду, уже что-то в этом понимает.
Джефферсон сверяется с парой незаметных отметок у малюсенького окошка, проводя по ним ладонью – на ощупь, можно подумать, они чем-то отличаются. Затем лениво проводит пальцами от этого окошка к двери, поднимается на ступень и стучит пару раз по косяку, на грани слышимости, что сначала хочется возразить: даже здесь стук еле слышен, думаешь, с той стороны лучше? Но Джефферсон поясняет:
- Боюсь отвлечь, - а чуть погодя добавляет: - Она совершенная. Тебе точно понравится.
- Вот уж очень сомневаюсь.
За стенами трейлера после его слов кто-то начинает копошиться. Сначала методично переставляется с места на место что-то, похожее на стул – тот то скрипит по полу, то ножками глухо касается паласа. Потом слышны шаги и заунывная музыка, хрипящая и плюющаяся звуками точно старик, на старом патефоне. И когда, наконец, становится тихо так, что в воздухе слышно разгоняемый ветром песок, дверь открывается нараспашку.
На пороге женщина – девушка – юная, сладкая, совершенно великолепная в окружении плотного сизого дыма. Она держит в руках глиняный горшок с цветком – кажется, это роза – и выглядит невероятно миловидно даже в этой странной одежде: накинутый на плечи цветочный кардиган прикрывает мешковатое платье, волосы поддерживает эта странная повязка-резинка, каких Киллиан никогда не понимал и в каких не видел прока, а ноги босые и младенчески изящные пятки твердо стоят на ступеньке. С первого взгляда она кажется немного ирреальной и слишком тонкой, но когда глядишь на нее уверенней и с желанием познать, к ней добавляется совершенно необычная манера быть разной: кроткой, неизбежно веселой или слишком печальной. И появляется то странное желание любоваться, упиваться ею, пока не станет дурно или не захочется моргнуть и начать все заново.
Божественный, безропотный зверь. Ни с кем не сравнимая дикарка, бес, необузданная страшная стихия. Ее никак не ухватить пальцами и страшно даже подумать о том, что случится, если поддашься завораживающей ажурной грани.
Копна золота дико и протестующее раскинулась по ее плечам. Она медленно и пьяно моргнула, глядя сначала на Джефферсона, а потом на незнакомца – долгим, нечитаемым взглядом – и улыбнулась Киллиану сонно, но хищно, чуть подаваясь вперед и присаживаясь в реверансе – глупо и по-детски, но он все равно оценил. И приподнял уголок губ в свойской манере.
- Ты привел гостя, - как бы между прочим заметила она.
- Ага. Гость. Киллиан, это Эмма. Эм, это Кил, - он в нетерпении подпрыгнул на месте и посмотрел на цветок в ее руке. Чуть переменился в лице – тень узнавания негрубо, но ощутимо поцеловала его сморщившийся лоб и нос. – Опять? Сколько можно мучиться с этими цветами.
- Какой ты странный, - нараспев откликнулась Эмма. Горшок в ее руках чуть крепче прижался к груди. – Я не могу позволить жить красивому вечно, но я могу его оберегать, и тогда оно будет оберегать меня в благодарность.
- И проживет дольше?
- Может, помрет – какая разница? Я же старалась.
- Действительно, - осклабился Джефферсон, подзывая Киллиана ближе. – Покажешь нашему гостю местные достопримечательности? Он остановится здесь на одну ночь. И не смотри так на меня, Кил, боже. Ты разве хочешь сейчас возвращаться в этот мертвый Чикаго чтобы лежать еще одну ночь на кровати и воображать, что чего-то стоишь?
- Оставь его, - Эмма протестующее топнула ногой, глядя на цветок, - вечно ты говоришь всякие глупости. Карма у него что надо. Захочет – добьется. Что ему, в самом деле, прозябать в нашей дыре.
Сказано это было таким тоном, что сложно разобрать больше в нем порицания или печального понимания или и вовсе скрытой злости, но Киллиан благодарно кивнул в ответ. Все равно цветок отнимал большую часть ее внимания.
- Ну так что? – настойчивее спросил Джефферсон, чуть не головой протискиваясь в трейлер и облизываясь так скоро и жадно, будто где-то здесь стоял огромный кусок аппетитного торта. – Поможешь?
Эмма выпрямилась и посмотрела мимо Джефферсона хмуро и настороженно, но зная наверняка, чем он собирается заняться и почему именно ее прогоняет в вечер. Плотный душок табака и марихуаны все еще витал в воздухе, окружая их сплошным кольцом, и ответ стал совсем очевидным.
- А вы цветы любите? – вдруг поинтересовалась Эмма, рассматривая его куртку. Кожа на чужом плече наверняка не привьет ей любовь к незнакомцу, но Киллиан, удивленно моргнув, подумал об этом в последнюю очередь.
- Как будто бы даже нет. Я как-то не проверял.
- Что же получается? Ты привел мне того, кто даже не знает, любит ли цветы? Странное, пугающее дело.
- Ну так исправь это, чего бесишься. Он же не сказал тебе: «Нет, совсем не люблю». А если так, то тут еще можно что-то сделать. Посади с ним розы свои мерзопакостные, в земле ковырнись – да что угодно, кого я вообще учу.
- И правда, тебя же как-то терплю, - Эмма всучила Джефферсону горшок и резво спрыгнула со ступенек, позабыв об обуви. На недовольный вздох и тихие ругательства за спиной она и вовсе не обратила никакого внимания, ясно глядя на Киллиана.
Он все еще не мог подобрать никаких слов, и события, сузившись до этого момента и чужих мерцающих глаз, казались чем-то необратимо далеким и пожирающим время с болезненным, неправильным остервенением.
- Идемте. Сейчас отличное время подглядывать за чудесами!