ID работы: 2139116

Invictus

Гет
Перевод
R
Завершён
302
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
328 страниц, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
302 Нравится 253 Отзывы 147 В сборник Скачать

Эпилог: ритм моего сердца

Настройки текста
      Ноябрь 1878 года       «Дорогая госпожа Каору!       Прошло время, и я наконец начинаю понимать, зачем Вы отослали меня. Свобода до сих пор непривычна, иногда мне трудно, но здесь много похожих на меня, это помогает. Вместе проще, всё не так странно. Среди бывших рабов хватает добрых людей, но некоторые всё ещё сбиты с толку. Они решили для себя, что, раз стали свободными, это значит, будто они теперь хозяева и могут делать больно остальным. Мне встречались такие. Но с некоторыми я тут даже подружился.       Сперва мне здесь не нравилось: всё так тяжело и непонятно. Я гадал, почему Вы не захотели оставить меня у себя. Но недавно я рыбачил с моим другом Макото. Мы сидели рядом, он что-то сказал, уж не помню что, и я рассмеялся. Я осознал, что счастлив. Я и с Вами чувствовал себя счастливым, но по-другому. Думаю, я не смог бы испытать вот такого счастья, если бы остался у Вас. Так что я решил найти бумагу и написать Вам. Госпожа Юрико из школы для вольноотпущенных помогла мне. Хочу, чтобы Вы знали, что я жив и здоров, и получил подарок, который Вы хотели мне вручить, освободив меня.       Надеюсь, что у Вас и Яхико всё хорошо, и что письмо дойдёт до Вас. Вы не обязаны отвечать, но мне было бы очень приятно получить ответ.       С благодарностью,       Кеншин».

***

      Февраль 1879 года       Он проснулся, и какое-то мучительное мгновение не мог вспомнить, как его зовут. Потом имя само подплыло и далось в руки, пришло легко и естественно, как очередной вдох.       «Кеншин. Меня зовут Кеншин».       Да.       Мужчина по имени Кеншин открыл глаза, вздрагивая от холода. Среди ночи огонь потух, остались только тлеющие угольки. Мужчина неохотно сбросил с себя одеяло. А потом вспомнил, что это его одеяло и с ним можно делать всё, что угодно. Тогда он закутался в него как в плащ, накинув на плечи, и подошёл к очагу, чтобы снова раздуть пламя. Приятно наблюдать, как огонь с жадным треском уплетает сухие веточки, возвращаясь к жизни. Кеншин задержался у очага на несколько минут, всматриваясь в пламя и стараясь подавить неприятное ощущение: внутри свербило, требуя, чтобы он чем-то занялся.       Но он ведь не обязан сейчас что-то делать. Зима, собирать урожай не нужно. На этой неделе он уже поохотился в свой черёд и дров в общую поленницу нарубил, а Макото до полудня на рыбалку не соберётся. Конечно, есть школа, можно пойти учиться, но это не обязательно. Он мог бы остаться тут и хоть всё утро любоваться огнём, было бы желание.       Никто не рассердится, если он так и сделает. Ничего плохого не случится. Ему не сделают больно.       Кеншин продолжал напоминать себе это, наблюдая за языками пламени, пока в животе не завязался такой тугой узел, что стало просто необходимо куда-то пойти и что-нибудь сделать.       Тогда он распрямился, аккуратно заправил постель и оделся потеплее, чтобы выйти на улицу. Но перед выходом вернулся к койке, развернул одеяло и небрежно бросил поверх простыней.       Ночью выпал снег. Теперь свежий морозный воздух покусывал кончик носа, а жёсткая снежная корочка хрустела и трещала под ногами. Опять он проснулся раньше всех. В столовой никого, над кухонным очагом не видно дыма. Ну и хорошо. Приятно побыть одному среди белого лесного безмолвия. В тишине легче помнить, кто ты такой.       «Меня зовут Кеншин».       Кеншин неслышно скользнул в столовую, чтобы развести огонь. Вот только никто не позаботился о том, чтобы оставить дрова у очага, так что пришлось возвращаться за ними к поленнице. Её ничем не накрыли, и дрова, конечно, промокли. Теперь они долго не займутся. В нём вспыхнуло раздражение. Узел в животе стал туже, задрожали руки и ноги. Дыхание сбилось, стало тяжёлым, шумным, белые облачка пара вырывались изо рта и застывали в морозном воздухе.       Он сел прямо на снег, прислонившись к поленнице, и начал дышать с расстановкой, осознанно, как научился. Сырость, медленно просачивающаяся сквозь одежду, помогала удержаться в реальности, пока он обдумывал, очень тщательно и взвешенно, то, что хотелось, проговаривая про себя каждое слово.       Люди иногда ведут себя беспечно и безответственно, потому что столовая общая, и они считают, что кто-то другой всё сделает за них. Это неправильно, потому что тогда другому приходится делать больше, чем требуется, и это несправедливо, и из-за этого он…       Из-за этого он…       Чувствовать раздражение — это нормально. Столовая и его тоже.       Он тяжело сглотнул, в черепе гудело. С трудом поднялся на ноги. Набрал охапку дров для костра.       Кеншин уже помешивал суп в котелке, когда дверь в столовую отворилась и закрылась снова. Он повернулся и увидел прихрамывающего и растирающего голени Соджиро — от холода у того всегда сводило ноги. За ним шёл Макото, на ходу разматывая длинный шерстяной шарф.       — Доброе утро, Кеншин, — Макото поморгал, потом нахмурился половиной лица, не обезображенной шрамами. — Разве сегодня не Соске должен готовить?       — Да я не против, — сказал Кеншин. Мысленно повторил то, что только что произнёс, и обрадовался. «Я» прозвучало чисто, без запинки, не так, как часто бывало. — Я люблю готовить.       Макото бросил на него испытующий взгляд, в единственном угольно-чёрном зрачке отразилось одобрение. Он тоже заметил.       — Уверен?       Кеншину понадобилось ещё немного времени на то, чтобы обратиться к самому себе и осмыслить своё утверждение. Готовка — это сильные руки учителя Хико, которые учат правильно держать нож и резать поперёк волокон. Это Яхико, рассказывающий истории, как попало шинкуя овощи, болтающий и смеющийся, но никогда не смеющийся над ним. И это госпожа Каору, стоящая рядом, спокойная и надёжная, словно Полярная звезда.       — Да, — постановил, наконец, Кеншин. — Мне нравится готовить.       — Ну ладно тогда, — Макото уселся на один из стульев. — Но Соске будет тебе должен, а то ишь, ленивая задница. Если будет выступать, ты мне скажи.       В столовую понемногу стекались остальные — во всяком случае, те, кто не захотел оставаться и готовить у себя, а таковых в это холодное утро оказалось немного. Объявился и Соске. Он проспал. Извинился за это один раз, как и следовало, но затем продолжил извиняться, как заведённый, и Кеншину пришлось сделать вид, что нужно срочно подбросить дров в очаг. Он вышел на улицу, подождал, пока сердце не перестало колотиться в горле, и только тогда вернулся. Макото к тому времени занял Соске разговором, так что Кеншина больше никто не беспокоил. Посуду вымыл Соджиро — сегодня подошла его очередь.       Кеншин вышел из столовой как раз тогда, когда пришла телега с припасами. Обычно она приходила где-то раз в неделю, привозя почту и те вещи, которые бывшие рабы не смогли бы смастерить сами, но теперь появлялась реже: из-за холода и снегопадов сюда стало нелегко добираться.       — Я принесу почту, — сказал Соджиро. Кеншин не стал возражать, потому что им с Макото всё равно пора была отправляться на рыбалку. Он вернулся к своему жилищу — всего одна крохотная комнатушка, но зато его собственная, потому что он построил её сам, хотя и не без помощи, конечно — и собрал всё необходимое. На пути к озеру, когда он снова проходил мимо столовой, его окликнул Соджиро.       — Тебе письмо, — Соджиро изо всех сил старался скрыть любопытство.       Кеншин осторожно взял конверт. На обороте стояла та же гербовая печать, что красовалась на его наручах, так что ему не пришлось гадать, от кого послание. Сердце снова забилось быстрее, а голова закружилась, но на сей раз не больно, а почти приятно.       — Спасибо, — запоздало вспомнил он, пряча письмо за пазуху.       Макото ждал на берегу озера, закинув удочку на плечо. Они молча зашагали по льду. Солнечные лучи отражались от неровной поверхности, мерцали, разбрасывая вокруг искажённые, случайные образы. Порой даже приходилось прикрывать глаза рукой от слепящего света. Лес вокруг озера спал, голые ветки тянулись к небу, будто зевая и потягиваясь.       В этот раз выбирать участок для рыбалки должен был Кеншин. Он честно попытался сосредоточиться на этой задаче, а не на пришедшем на его имя конверте. Но, наверное, место для лунки всё равно выбрал не очень удачно.       — Я получил письмо, — сказал он после того, как они забросили удочки. Вода в пробитой лунке была неподвижной, гладкой как стекло и очень тёмной. Но там, в глубине, таилась жизнь, он знал это: серебристые рыбы, сонные насекомые, водные растения. Глубоко под толщей льда все они жили и процветали.       Макото вскинул брови. Или, по крайней мере, попытался. У него осталась лишь одна бровь: на второй половине лица кожа навсегда стала сморщенной и грубой, испещрённой шрамами, и наполовину прикрывала невидящий, затуманенный левый глаз.       — От кого?       Кеншин заколебался. Макото не нравилась госпожа Каору. Макото вообще по понятным причинам не нравился ни один рабовладелец, но госпожа Каору ведь отличалась от остальных. Так что от того, как Макото реагировал на рассказы Кеншина о ней, ему становилось не по себе. Вот только очень хотелось иногда рассказать кому-то, а больше некому.       — От госпожи Каору.       — В самом деле? — Макото поёрзал, тоненько тренькнула леска. — Читать будешь?       — Я… хотел бы, — Кеншин произнёс это очень тихо, но ведь всё же сумел вслух признаться в том, что чего-то хочет. Макото вскинул голову, а потом легонько кивнул.       — Если хочешь, то так и сделай, — просто отозвался он.       Когда они закончили рыбачить, Кеншин пошёл в школу и попросил большой словарь, который госпожа Юрико обычно запирала в ящике своего стола: ведь это был единственный словарь на весь лагерь, и они не смогли бы приобрести другой, если этот кто-нибудь испортит. Она разрешила — она ​​всегда разрешала его брать, и поэтому все понимали, что она запирает только книгу, но не слова, которые внутри. Кеншин сел за стол, вскрыл конверт и начал читать, очень медленно, то и дело обращаясь к словарю, чтобы отыскать значения незнакомых иероглифов. Он хотел всё понять правильно.       «Дорогой Кеншин!       Я рада, что у тебя всё хорошо. Мы с Яхико здоровы и в безопасности, по крайней мере настолько, насколько может быть в безопасности любой житель Эдо. Мне очень жаль, что я так долго не могла написать ответ, но мы были очень заняты. Всё это время я помогала доктору Огуни в клинике и местных лагерях для освобождённых, и так уставала, что засыпала на ходу, едва закончив работу. В город хлынул поток беженцев, на окраинах то и дело происходят стычки между сторонниками императора и теми, кто поддерживает сёгунат, но по большому счёту мы уже не так важны с точки зрения политики, ведь сам сёгун давно сбежал из города. Так что ничего особенно серьёзного.       С нами сейчас живут ещё несколько семей: господин и госпожа Накамото с внуками Акико и Йоши, господин Танака, вдовец, с дочкой по имени Марико, а ещё сироты Ютаро, Маюми и Дайскэ. Аямэ и Сузумэ тоже практически переехали ко мне, потому что в клинике столько пострадавших, что доктору Огуни совсем некогда следить за девочками. Они в восторге, что у них теперь так много новых друзей. Яхико сильно продвинулся в тренировках, он попросил передать тебе привет и самые лучшие пожелания.       Я пишу, чтобы сказать, что ничего тебе на самом деле не дарила. Я всего лишь вернула то, что всегда принадлежало тебе и оказалось у тебя отнято. Твоя свобода никогда не была моей, я не имела на неё права. Пожалуйста, не думай, что ты мне чем-то обязан. Я очень, очень рада узнать, что ты здоров и у тебя есть друг, благодаря которому ты смеёшься. Надеюсь, что ты будешь ещё часто смеяться, и тебя всегда будут окружать хорошие друзья.       Большое спасибо тебе за письмо. Я очень рада.       Каору».

***

      Март 1880 года       Кеншин задумчиво пожевал нижнюю губу и рассеянно покрутил кисть для каллиграфии меж пальцев. К сожалению, он уже набрал на кисть чернил, о чём благополучно забыл, пристально разглядывая лежащий перед ним пустой лист, так что тушь брызнула ему в лицо, повинуясь неумолимым законам вселенной. Он фыркнул и попытался вытереть щёку, но в результате только сильнее размазал чёрное пятно по скуле.       — Оро… — пробормотал он, промокнув кисть и снова набрав на неё тушь. Глубоко вздохнул, пытаясь сосредоточиться.       И начал писать.       «Дорогая госпожа Каору.       Прошло чуть больше года с тех пор, как я получил Ваше послание. Прошу прощения за столь долгую задержку, но мне хотелось написать ответ самому, без посторонней помощи, а на то, чтобы восстановить навыки письма, мне понадобилось время. Надеюсь, что у Вас по-прежнему всё в порядке, и Вы уже не так тяжело трудитесь. Я носил Ваше письмо с собой все эти дни, наполненные новыми опасностями и сложностями. Но каждый день приносил и новые радости. Я показал Ваше письмо своему другу. Ведь ничего страшного, правда? Макото не верил мне, что Вы пишите такое, пока не увидел своими глазами. Когда другие освобождённые получают почту, то обычно от членов семьи или от друзей. Если кому и приходит письмо от бывших хозяев, то обычно с предложением вернуться на прежнее место — пусть теперь не называясь рабом, но на тех же условиях, за исключением символической оплаты труда. Жаль признавать, но некоторые возвращаются. Остальные, и их много больше, рвут эти бумаги или просят кого-нибудь написать за них ответ в таких словах, что до войны бы их непременно казнили».       Кеншин оторвался от бумаги, заколебавшись. Макото и тогда не до конца поверил, даже увидев написанное чёрным по белому: он нахмурил изуродованный шрамами лоб и пробурчал, что с её стороны неправильно требовать восхвалений за обыкновенную порядочность. Кеншину не показалось, что госпожа Каору хочет восхвалений, но с Макото в таком мрачном настроении сложно разговаривать, а к тому времени, как он вышел из этого состояния, момент для обсуждения был уже упущен.       Рассказывать ли об этом госпоже Каору?       Он поразмыслил некоторое время, прижав деревянный кончик кисточки к губам, и решил всё-таки не писать. Макото, наверное, потом и сам понял, что госпожа Каору ничего подобного не имела в виду, а Кеншину не хотелось тревожить её досужими сплетнями. Можно вместо этого рассказать о другом.       «Разочаруетесь ли Вы во мне, узнав, что я не осуждаю тех, кто вернулся? Найти работу трудно, даже тем, кто сильный и выносливый. У многих здесь нет ни друзей, ни семьи. Не всем довелось вынести такую жестокость, как мне, поэтому некоторые, как мне кажется, по-настоящему привязались к своим бывшим хозяевам. Я и за это не могу их винить. Я осознал, что люди не должны жить так, как жил я, без друзей, семьи, ощущения общности. И, при отсутствии таких ужасных крайностей, каким подвергался я, даже в условиях рабства можно отыскать духовное родство. В некотором смысле жутковато представить — если бы мной управляли не через жестокость, а через доброту и заботу, смог бы я стать свободным? Зато я обрёл веру в то, что дружеские узы не так просто разорвать, что доброта может царить в любой среде. Как думаете, это не очень странно?       Я счастливый человек. Я свободен и знаю, каково дружить с Вами. И с юным Яхико, конечно! Передайте ему благодарность за то, что он тоже помнит обо мне и даже передал привет. Хорошо, что он делает успехи. Он и в самом деле Ваш лучший ученик по духу: Вы даже не знаете, как много добра он выказал мне, пока я жил с Вами, ведь он делал это не напоказ, не чтобы угодить Вам. Может быть, однажды я расскажу Вам подробнее о том, сколько всего Яхико делал для меня, ничего не ожидая взамен. Пожалуйста, передайте ему, что тёплые воспоминания о дружбе с ним укоренились и расцвели во мне теперь, когда я и сам лучше могу быть кому-то другом. Передайте от меня привет Аямэ и Сузумэ. Уверен, они вырастут в прекрасных юных девушек».       Кеншин перечитал последний абзац. Не переусердствовал ли? Но ведь это правда. У многих здесь никого нет, а у него есть госпожа Каору. И ещё маленькие зелёные лягушки, вышитые на изнанке одежды. О лягушках он Макото не рассказал. Это было бы как-то неправильно. Оберег — это тайна, обещание, данное ему и только ему, и порой, забираясь в постель, когда голова трещала, а руки неприятно тряслись, он обводил дрожащими пальцами контуры вышивки, закрывал глаза и представлял нежные ладони, гладящие его по волосам.       Он поспешно наклонил голову, хотя сидел один, и никто не мог заметить вспыхнувшие румянцем щеки. Попытался вспомнить, о чём ещё хотелось написать.       «Моё письмо вышло очень длинным и, возможно, покажется Вам уродливым: бумагу для него я добывал где придётся, в основном у учительниц в школе для освобождённых рабов (и рабынь тоже, конечно же, хотя об этом часто забывают), куда ходил учиться по вечерам. Они говорят, что мы должны стать образованными, чтобы сохранить свободу, и я тоже так думаю. Столько вопросов о том, каким теперь должен стать мир, а мы не можем на них ответить, нам не хватает знаний! Ведь обычно нас обучали только самым основным навыкам. Некоторые, правда, служившие у хозяев секретарями или личными помощниками, получили образование, и они знают то, что я только начинаю изучать. Вы бы только слышали, как Макото обсуждает с ними работы англичанина по фамилии Маркс! Мне многое непонятно.       Например, они то и дело говорят, что мы заслуживаем возмещения ущерба за все эти годы неоплачиваемой службы. Не имея ничего, кроме свободы, как мы можем удержать её? У нас нет сбережений, а без них мы не сумеем сами встать на ноги. Нас оторвали от общества и тех ресурсов, которые оно предоставляет. У свободных есть родственники, семья, имущество, уверенность в своей свободе, не оспариваемая окружающими.       И всё же я переживаю — вдруг такие требования ударят по тем, кто и без того, как Вы, многое сделал для нас? Макото качает головой, когда разговор касается этой темы, и говорит, что худшие из хозяев наверняка избегнут справедливого наказания, а большая часть бремени ляжет на таких, как Вы, у кого никогда не было больше одного или двух рабов. Им и придётся выплачивать долг за гораздо более богатых рабовладельцев. Я не понимаю, как такое возможно, но он гораздо лучше разбирается в политике и экономике, так что я ему верю. Так что, хотя я и считаю идею вполне справедливой, как я могу поддерживать такое требование, зная, что самую тяжкую ношу предстоит нести тем, кто этого заслуживает менее всего? Особенно если речь идёт о Вас. Вы ведь не хотели оказаться в такой ситуации. Вы никак не должны быть наказаны за выбор, который Вам пришлось сделать. Хотя, возможно, я слишком предвзято рассуждаю. Макото, по крайней мере, постоянно мне об этом твердит».       Вот. Теперь она будет знать, что он тоже учится, каждый день узнаёт что-то новое. Пока что он редко участвовал в обсуждениях в столовой, по большей части оставаясь слушателем, но несколько месяцев назад он и этого не мог. Теперь же он слушает и понимает. Ну, почти всё. И почти всегда.       Он сделался грамотнее, образованнее, и ему казалось очень важным донести это до неё, рассказать, что он о многом думает и старается понять, что не позволяет другим думать и решать за него. Она бы порадовалась этому, а мысль о том, что он может её обрадовать, грела изнутри.       Вот только…       Кеншин нахмурился, перечитывая написанное. Может быть, неправильно так много говорить о деньгах, пусть это и важная тема, ключевая, и ему хотелось, чтобы она знала, что он тщательно обдумывает подобное, как полагается мужчине. В любом случае, ему не хватит бумаги, чтобы переписать эту часть набело.       Поэтому он снова обмакнул кисть в тушь и продолжил писать, надеясь, что она поймёт.       «Наверное, это так меня тревожит потому, что сейчас в лагере ходят разговоры о том, чтобы присоединиться к сражающимся. Мой друг Макото тоже хочет этого и уговаривает меня отправиться с ним. Я хотел бы, вот только я уже слишком много убивал. Может быть, это эгоистично с моей стороны, но я не хочу больше прерывать ни одной человеческой жизни, даже из лучших побуждений. Даже если этот человек заслуживает смерти. Мне кажется, если я снова убью кого-нибудь, я больше не смогу восстановиться, навсегда стану… ущербным. Может быть, это в некотором роде трусость. Но я чувствую, что не выдержал бы.       Пожалуйста, не волнуйтесь обо всём, что я тут наговорил, госпожа Каору! Я вовсе не жду, что Вы всё разжуёте для меня и расскажете, как правильно поступить. Знаю, что должен сам разобраться. Просто мне сделалось легче, когда я написал Вам. Надеюсь, Вас не очень затруднит разбирать мои каракули — каллиграфия всё ещё плохо мне даётся, к большому неудовольствию школьных учительниц! Просто мне становится удивительно спокойно от того, что я могу Вам написать. Мне очень повезло во многих отношениях, и встреча с Вами стала для меня самой главной удачей».       Кеншин снова заколебался. Стоит ли продолжать? Может быть, он уже выразил достаточно… Но ведь пока он всего лишь поблагодарил её, не рассказав, насколько глубже его чувства. Не передав, как переживает за неё и как ждёт того дня, когда сможет вернуться к ней мужчиной и показать, чего сумел добиться.       Так что он дописал ещё несколько слов.       «Посылаю Вам это письмо и мои молитвы о том, чтобы Вы были здоровы и счастливы.       С теплом,       Кеншин».       Может быть, не стоило заканчивать письмо так неформально, но что сделано, то сделано, места для исправления уже нет. Кеншин сложил письмо — три измятых, неровных листка бумаги, — запечатал в конверт и вышел, чтобы положить послание в ящик для писем, из которого его заберут со следующей подводой. На крыльце дремала кошка по кличке Маю, свернувшись клубочком и накрыв розовый нос пушистым трёхцветным хвостом. Кеншин нагнулся, чтобы погладить её, и она благодарно выгнула спинку, а потом улеглась обратно.       Потом он отправился в поле. Морозы прошли, нужно начинать рыхлить землю, готовить её к посадкам. Работа непростая, но полезная, а работать с другими даже весело. Иногда, правда, в груди начинало болеть оттого, что рядом так много людей, но порой он мог целый день провести с ними в поле и даже вместе со всеми идти потом в столовую, тихо улыбаясь, пока остальные смеялись и подначивали друг друга в нетерпеливом ожидании ужина.       Сегодня выдался один из таких, хороших, дней, и Кеншин не мог не заметить, что уже пару месяцев таких дней гораздо больше, чем плохих. Мысль так обрадовала его и подстегнула, что за ужином он решился пошутить. Некоторые даже засмеялись.       Иногда после ужина бывшие рабы не сразу расходились: оставались тут, в столовой, разговаривали, играли во что-нибудь, пели. День хороший, так что и Кеншин остался, усевшись в уголок и наблюдая за суетой. Через некоторое время рядом присел Соджиро. Кеншину нравился Соджиро. Он тихий, спокойный, понимающий. Они сидели рядом в уютном молчании и с удовольствием смотрели, как веселятся остальные. В столовой было тепло, вкусно пахло, в очаге ярко горели сосновые дрова.       Вот так Кеншин оказался свидетелем того, как дверь распахнулась, и на пороге, впустив в помещение влажный весенний воздух, появился господин Хико. Высокий мужчина в белом плаще окинул собравшихся орлиным взглядом, а Кеншин примёрз к месту, разрываясь между желанием спрятаться, вскочить на ноги или убежать куда-нибудь, причём всё это одновременно. Пульс застучал в горле, кровь тяжело, медленно, физически ощутимо бежала по напряжённым жилам.       С места встал Макото. Он смотрел холодно и язвительно, и Кеншина должно было это успокоить, но его замутило от страха. Макото всегда вставал на защиту остальных, а Кеншину меньше всего хотелось, чтобы они с господином Хико повздорили.       — Что нужно? — спросил Макото, скрещивая руки на груди.       — Извините за вторжение, — горным эхом прогрохотал господин Хико. Он снова обвёл комнату глазами. — Я ищу одного человека… он из моей семьи. Мой ученик. Мне сообщили, что я смогу найти его здесь.       «Он из моей семьи». Слова резанули своей неожиданностью. Порой, живя здесь, он задавался вопросом, что бы хотел сказать господину Хико, если бы они когда-нибудь снова встретились. И что бы сказал господин Хико.       — Как его зовут? Что от него хотите? — Макото не сменил вызывающей позы. Кеншин приподнялся, медленно упёрся одной ступнёй в пол, дрожа от неуверенности. Соджиро посмотрел на него с любопытством.       — Его зовут Кеншин, — господин Хико бросил на Макото всего один оценивающий взгляд. Уголок губ приподнялся, будто его забавляло происходящее, но Макото ведь не знал, как господин Хико выражает эмоции, и только сильнее рассердился. — Остальное же — не твоё дело, а моё и его.       Макото открыл рот, начав было что-то раздражённо говорить, но тут Кеншин наконец встал и выпрямился во весь рост.       — Я здесь, — подал он голос, и тут же понял, что господин Хико давно заметил его, и только ждал, когда он сам отзовётся. — Эм… Здравствуйте.       — Кеншин, — кивнул господин Хико. — Хорошо выглядишь.       В глазах у него таился вопрос, невысказанный, не до конца сформулированный. Кеншин даже задержал дыхание, стараясь сдерживать дрожь, ведь на него сейчас все смотрели, и особенно пристально Макото.       — Прошёл целый год.       — Мы можем где-нибудь поговорить наедине? — бывший учитель спросил это мягко, негромко, и сердце Кеншина вернулось на место и забилось под рёбрами, как положено, тише и спокойнее.       — В моём домике, — он увереннее упёрся ногами в дощатый пол, держа спину ровно, хотя внутренности снова скрутило узлом. — Эм… Только вот места там немного…       — Ничего, — господин Хико почти что улыбнулся, — думаю, будет в самый раз.

***

      Июль 1880 года       «Дорогой Кеншин!       Если до тебя ещё не дошли новости о том, что теперь называют второй битвой за Эдо, то скоро дойдут, так что я напишу в самом начале: мы с Яхико в порядке, как и все наши постояльцы. Дом немного пострадал, но всё можно отремонтировать. Яхико ранили, но несерьёзно, порез хорошо заживает, скоро он сможет хвастаться перед Цубамэ впечатляющим шрамом, достойным взрослого мужчины. Я отделалась синяками и сломанным запястьем. К счастью, на левой руке, так что это не сильно помешало мне выполнять свои обязанности. Никто из детей не пострадал, они даже не успели испугаться, и все теперь восторгаются Яхико, который стал героем дня. Яхико рад, что ты так тепло вспоминаешь о нём. Он написал тебе письмо, которое я прилагаю.       Наверное, нужно рассказать побольше о детях. У нас есть возможность и готовность о них заботиться, так что в додзё уже столько детей, что я начинаю подумывать о том, чтобы сменить вывеску на воротах на «Сиротский приют семьи Камия». К нам приходят и соседские дети, когда их родители заняты, приходят играть и учиться: мы стараемся по мере сил дать им образование, насколько это возможно среди всех этих сражений. Так что у нас круглыми сутками полон дом. Очень здорово смотреть, как дети бегают и играют, свободнорождённые вместе с освобождёнными рабами. Внушает надежду на то, что, даже если старшее поколение не сумеет полностью перебороть вбитые с детства предрассудки, это может получиться у молодёжи.       Яхико и я по очереди присматриваем за детьми и помогаем в клинике, так что я работаю не в одиночку. Он и в самом деле становится замечательным мужчиной, его предки наверняка смотрят на него с небес и радуются. Я очень им горжусь.       Аямэ и Сузумэ тебя помнят. Хотя, кажется, запомнились им в основном твои рыжие волосы: я не сразу поняла, что это тебя они называют «братик Морковка». Они растут удивительно быстро, ну точно трава на огороде — стоит только отвернуться, а они уже подросли! Аямэ достаточно взрослая, чтобы помогать с младшенькими, и делает это с радостью и удовольствием. Сузумэ, конечно же, во всём хочет ей подражать. Очень забавно наблюдать, как они суетятся вокруг малышей, словно наседки, важничая и изображая абсолютную сосредоточенность.       Не думаю, что желание больше никогда не убивать эгоистично. Не считаю я это и трусостью, ведь ты столкнулся с гораздо большим ужасом и победил. Конечно, я не могу считать себя объективной, ведь учение моей школы влияет на мои суждения. Но решение за тобой. Какой бы выбор ты не сделал, он будет правильным, ведь это твой выбор. Я уверена, что ты примешь решение не из страха или корыстных и эгоистичных стремлений.       Вопрос о возмещении ущерба и здесь, в Эдо, предмет ожесточённых споров. Лично я поддерживаю эту идею. Если отбросить обстоятельства, то горькая правда заключается в том, что некоторое время ты считался моей собственностью, я получала выгоду от твоего труда, и ты имеешь право на компенсацию за это и за то, что тебе пришлось пережить у Канрю. По правде говоря, лучше всего было бы ввести пропорционально разделённый налог на рабство, ты же знаешь, что богатство нашей семьи — это наш дом да участок земли, доходы у меня невелики… В любом случае, не беспокойся на мой счёт. Я справлюсь. А тебе нужно верить и действовать согласно своим убеждениям, по совести.       Я не против того, что ты рассказал другу о нашей переписке. Рада, что у тебя есть друг, который тебе дорог, и который беспокоится о тебе. Грустно, хотя и ожидаемо, что некоторые бывшие рабовладельцы хотят снова взять освобождённых рабов к себе в услужение. Даже здесь, в Эдо, многие ворчат о неблагодарности и предательстве. От старых привычек сложно избавляться. Но я вижу детей, вижу, как легко они сходятся друг с другом, невзирая на общественное положение, и верю, что нас ждёт чуть более светлое будущее. Мы же все люди, и без рабского клейма свободнорождённого не отличить от освобождённого раба. Может, спустя пару поколений все мы будем просто японцами.       Для меня большая честь, что ты вспоминаешь обо мне с таким теплом. И ты ведь понимаешь, что не обязан больше называть меня «госпожой»?       Желаю тебе счастья.       Каору».       Кеншин перечитал письмо, задержав взгляд на последнем абзаце — «И ты ведь понимаешь, что не обязан больше называть меня «госпожой»?», — и улыбнулся. Макото молча наблюдал, как Кеншин бережно складывает письмо и убирает в рукав. Письмо от Яхико он оставил на потом.       — А второе?       — Не сейчас, — Кеншин спрятал руки в широких рукавах. — Ты же говорил, что нужно успеть присоединиться к остальным? Прочту там, пока будем ждать.       Никак не получалось стереть улыбку с лица, хотя он догадывался, что со стороны смотрится сейчас по-идиотски. Узнать, что госпожа Каору… что Каору в порядке — уже хорошо. А от того, что она считает его мужчиной, равным себе… — она ведь хочет, чтобы он называл её по имени! — на душе стало тепло и по-детски радостно. Макото фыркнул, приятно удивлённый оживлению Кеншина.       — Что, хорошие новости?       Кеншин кивнул.       — Они благополучно пережили битву. Госпожа… Каору в порядке, Яхико и остальные тоже. Спасибо, — с признательностью произнёс он, когда они вышли из гостиницы навстречу хаосу и шуму улиц Киото, — ведь это благодаря тебе я получил письма.       Макото пожал плечами:       — Я же знаю, что для тебя это важно.       Для удобства они сняли гостиницу неподалёку от армейского штаба. Над головой светило яркое летнее солнце, вокруг сновали толпы людей: некоторые в униформе, другие в обычной одежде. В воздухе витал тонкий аромат курящегося в часовенках фимиама, и Кеншин сосредоточился на этом запахе, ища спокойствия среди всей этой суеты. Легче обращать внимание на что-то одно, особенно когда вокруг происходит много всего одновременно.       Господин Хико покинул лагерь вчера вечером, заявив, что ему всё равно, что будет дальше с его глупым учеником, но Кеншин знал, что это неправда. Они оба осознали, что для Кеншина настало время жить своей жизнью и самому двигаться дальше, а господин Хико всегда чурался сентиментальности. Но умел при этом сказать важное по-своему. Кеншин прикоснулся к висящему на поясе мечу в ножнах. На сей раз господин Хико тоже всё выразил очень ёмко и ясно.       В штабе оказалось меньше народу, чем ожидал Кеншин. Он вопросительно поглядел на Макото.       — Главное было успеть. Неважно, сколько человек пойдёт с нами, — сказал Макото, сутулясь. — Иди сюда и жди.       Скоро их заметил секретарь и спросил, что им нужно. Кеншин объяснил. Служащий удалился и вскоре вернулся с кипой бумаг. Кеншин заполнил требуемую анкету как можно быстрее, запнувшись всего лишь пару раз. Секретарь забрал бумаги и снова умчался, велев Кеншину и Макото подождать.       — Ты точно не хочешь в солдаты записаться? — Макото многозначительно посмотрел на новый меч Кеншина. — Нам бы пригодились твои навыки.       — Поэтому и не хочу, — пульс чуть ускорился, когда Кеншин осмелился противоречить, но это ведь Макото. Кеншин на самом деле не боится Макото. Это всего лишь воспоминание о страхе. — Я устал от того, что мои навыки владения мечом хотят использовать.       — И правда, — Макото отвёл взгляд. — Извини.       — Ничего страшного, — сердце снова стало биться ровнее, почти совсем нормально, и он решил считать это маленькой личной победой. Становится проще. Может быть, настанет день, когда это начнёт получаться естественно и совсем легко...       «А даже если нет, — прозвучал в голове рокочущий голос господина Хико, — помни: в осознании своих ограничений, своих недостатков и слабостей нет стыда. Стыдно лишь считать, что они — это и есть ты».       — А катану тогда чего оставил? — на лице Макото снова застыло это выражение: прищуренный глаз, морщины нахмуренного лба. Недовольство тем, что в мире что-то происходит вопреки его убеждениям. Кеншин покачал головой.       — Этот меч не для убийств, — просто пояснил он, и немного вытянул его из ножен, показывая лезвие. — Видишь?       Солнечный свет засверкал на клинке, заточенном с обратной стороны: там, где обычно у катаны острый режущий край, безобидно сияла округлая, тупая сталь. Макото рассмотрел необычный меч, а потом пожал плечами.       — Делай как хочешь.       «Так и сделаю», — мелькнуло в голове у Кеншина, но он не произнёс это вслух, хотя и знал, что Макото не стал бы возражать, да и прозвучало бы это разумно. Кеншину нравилось быть умным. Но он всё же просто улыбнулся и достал письмо от Яхико.       «Привет, Кеншин!       Вот ты бестолочь! Я его, главное, прошу написать, как и что, а он берёт и пишет одной Каору? Не, ну вот и кто ты после этого?       Каору, наверное, уже сообщила тебе, что я немного пострадал во время сражения. По глупости, честно говоря: не смотрел на его левую руку, проморгал скрытое лезвие. Было не очень больно, скорее унизительно, но ты же знаешь, как трясётся Каору в таких случаях. Так что она заставила меня безвылазно торчать в комнате и суетилась вокруг, не давая встать с постели, а сама урабатывалась до изнеможения. Сейчас, впрочем, чуть полегче, у нас много постояльцев. Почти все совсем дети, конечно, но какая-никакая, а помощь. Дополнительные руки нам не помешают.       Вообще, я тут подумал... Ты мне жизнь спас, когда меня с утёса столкнули, а я тебя даже не поблагодарил. Так что спасибо тебе за это. И ещё за то, что разобрался с теми головорезами. И за тот случай с полицейским. Мне за многое нужно тебя благодарить. Ты и вправду заботился обо мне. Я помню об этом.       Пытался я ухаживать за твоим садиком, вот только пионы... приказали долго жить, так что пришлось заменить их маргаритками, как ты хотел изначально. Хочу попробовать их пересадить, но не знаю, как лучше это сделать. Можешь рассказать? Остальные растения в порядке, я их не угробил. Знаешь, очень здорово, когда есть свои овощи и можно их не покупать. Если будет время, я хочу устроить ещё одну грядку, и там тоже посадить овощи. Пока что у нас только какие-то кабачки или как их там. Живучие как сорняки. Каору говорит, что они росли тут, сколько она себя помнит. Но питаться одними кабачками как-то невесело, а в последнее время стало тяжелее: цены взлетели из-за военного времени, да ещё и у нас тут целый детский сад... Соседи помогают, конечно, но мне не хочется слишком уж от них зависеть. Я должен сам обеспечивать свою семью, понимаешь? Мне до пятнадцати-то уже рукой подать. Скоро стану совсем взрослым мужчиной.       А так у нас всё нормально, если не считать всяких трудностей из-за войны. Ты там как?       Ответь поскорее.       Яхико».       Кеншин широко улыбнулся, дочитав письмо до конца, и эта улыбка оставалась на его лице всё время, пока он проходил остальную армейскую бюрократическую канитель. Этим же вечером, перед отходом ко сну, он написал ответ им обоим.       «Дорогая Каору,       я и в самом деле слышал о сражении и волновался, хотя знаю, что вы с Яхико можете позаботиться друг о друге. Очень рад, что никто серьёзно не пострадал, и что дом и школа сейчас в безопасности. Для меня это бальзам на душу».       Кеншин покраснел, выводя эти слова на бумаге. Но ведь это правда.       «Многое изменилось с тех пор, как я в последний раз писал Вам. На следующий день после моего предыдущего письма меня здесь, в лагере, навестил господин Хико. Мы говорили и говорили, далеко за полночь и, простите меня, но я не смогу объяснить, что произошло между нами во время этого разговора; скажу только, что теперь мы понимаем друг друга немного лучше и, хотя я чувствую, что мог бы испытывать большую горечь, имею право озлобиться, но сердцем понимаю, что это мой выбор: прощать или нет. Я выбрал прощение.       Он привёз для меня подарок. Меч, выкованный наоборот, незаточенный там, где у обычных катан режущий край. Это специальный заказ, подобного меча нет во всей Японии. Несмотря на то, как он повёл себя в прошлом, господин Хико всё ещё мой учитель и мой ближайший родственник, помимо Вас, если позволите. Он знает меня, как мало кто знает.       Господин Хико также передал мне приглашение от отца Томоэ, господина Юкиширо. Тот хотел встретиться со мной, если на то будет моё желание. Его здоровье сильно пошатнулось, он оказался прикован к постели. После некоторого раздумья я решил принять его приглашение, и мы с господином Хико выехали из лагеря. Я не то чтобы хотел снова увидеть господина Юкиширо, скорее чувствовал, что обязан это сделать. Томоэ погибла, пытаясь мне помочь. Будь я тогда быстрее или сообразительнее... Может быть, ей не пришлось бы платить такую высокую цену за мою жизнь».       Он почувствовал, что не может писать дальше, и оторвал кисть от бумаги. Некоторое время он смотрел в окно, за которым постепенно сгущалась темнота. По очереди зажигались фонари, будто далёкие светлячки. Солнце уже опустилось за горизонт, лаская напоследок бледно-оранжевыми лучами вершины гор. Кеншин затеплил свечу и снова склонился над бумагой.       «Дико, странно жить, большую часть жизни считая, что страшно подвёл кого-то, и вдруг обнаружить: это они чувствуют себя виноватыми перед тобой. Я думал, он таит на меня обиду, но он, оказывается, горевал о моей судьбе не меньше, чем о гибели своей дочери. Эта встреча помогла нам обоим. Он позволил мне прочесть дневник Томоэ, где я нашёл ответы на вопросы, которые не мог задать».       И снова он прервался. Что стоит рассказать? Может, этого достаточно? Впечатления слишком свежи, рана не до конца зажила, он только сумел очистить её от гноя и заразы: наконец он знает, что произошло в тот день и, главное, почему так случилось.       Хорошо бы однажды рассказать всё Каору. Но не в письме. Так слишком... холодно. Официально. Однажды, когда всё это закончится, они будут сидеть рядом на энгаве и пить чай, и он сумеет рассказать ей обо всём, о чём хочется. Как он скучал. Как часто думал о ней. Сколь много она для него значит... и как сильно он мечтает значить что-то для неё.       «Его сына, младшего брата Томоэ, там не было. Вы не знали, что у неё есть младший брат? После её гибели мальчик обвинил во всём Канрю и убежал из дома, чтобы присоединиться к борющимся против рабовладения. Изредка он давал о себе знать отцу. По-видимому, он попал в итоге в разведку. Вряд ли мы с ним пересечёмся, ведь я совсем скоро буду на передовой.       Повидавшись с господином Юкиширо, я попытался и навестить семью Киёсато. Не знаю, что заставило меня искать с ними встречи. Не гнев, по крайней мере. Хотя, как мне кажется, я имею полное право злиться на них. Но я только хотел спросить, почему они так поступили? Я задавался эгоистичным вопросом: чувствовали ли они себя хоть немного виноватыми за то, что сотворили? Я чувствовал себя в своём праве. Может быть, я слишком требователен, но я верил, что имею право знать.       Впрочем, все мои рассуждения пропали втуне. Они просто отказались принять меня. Господин Хико хотел войти в дом силой, но я попросил его не делать этого. Думаю, смысл имели бы только те слова, которые они хотели бы сказать сами. Они отказались говорить со мной. Какой смысл заставлять их? Может быть, я ошибся, может, и стоило заставить их, но... это было бы каким-то запугиванием, наверное. Я ведь не бандит. Может, я и имел право на ответы, но я не хочу быть похожим на бандита. Мне не нравится сердиться. Я от этого очень устаю.       Мне, впрочем, удалось узнать, что их сын умер, несмотря на всё, что они делали ради его исцеления. Так что, пожалуй, их нежелание отвечать на мои вопросы само по себе стало ответом.       Благодаря этим двум путешествиям я принял важное решение. Я хочу участвовать в этой войне. Хочу видеть своими глазами уничтожение рабства и всего, что связано с ним. Но я не хочу убивать. Не хочу множить насилие. Я всё ещё не до конца уверен, что это не трусость, но таков уж избранный мной путь. Решение далось мне нелегко. И принял я его после долгих раздумий, а не из страха. Мне кажется, это важнее, чем то, что подумают и скажут обо мне люди.       Я не против войны. До того, как стать рабом, и даже до того, как стать мечником, я родился в крестьянской семье. Я знаю, что единственный способ справиться с сорняками — вырывать их с корнем. Но труд врача или санитара не менее важен, чем солдатская служба. Может быть, даже важнее, ведь благодаря им в этой войне меньше страданий и потерь, чем могло бы быть. Этого я и хочу. Я не хочу никому причинять боль. А если и придётся, то не хочу, чтобы она была слишком сильной. Поэтому я решил поступить на медицинскую службу.       Сегодня я подал заявление. Заполнил первую в своей жизни официальную бумагу. При новом правительстве я свободный гражданин и никому не принадлежу. У меня теперь есть даже родовое имя. Я долго его выбирал. Надеюсь, Вам понравится. Оно состоит из иероглифов «красный» и «деревня», потому что в моей родной деревне делали алый краситель.       Следующее письмо я напишу Вам уже с линии фронта.       Я постоянно думаю о Вас.       Вольноотпущенный Химура Кеншин.       P.S. Яхико, пионы любят солнце. И им нужна защита от ветра. Лучше сажать их осенью, до первых заморозков. Пионы, посаженные весной, слабее осенних, и требуют особой заботы. Что до овощей... сейчас уже лето, так что мало что можно посадить, но зелень, редис, лук-порей и горох неплохо приживаются и летом, к осени они смогут прорасти».

***

      Январь 1881 года       «Господин Химура!       Как хорошо, что я могу теперь так к тебе обратиться. Прекрасное имя. Пусть оно принесёт тебе здоровье и счастье!       Времени на подробный ответ сейчас нет. На фронте обострилась ситуация — наверняка тебе об этом известно, — и приток раненных и беженцев становится всё сильнее, мы едва справляемся. Никогда ещё я не была так благодарна Яхико за помощь. Без него я бы не справилась с уходом за сиротами и беженцами, которых мы приютили, а уж тем более помогая при этом врачам в клинике. Разделив обязанности, мы стараемся всё успевать.       Рада узнать, что ты принял собственное решение относительно идущей войны и действуешь в соответствии с ним. Я знаю, как трудно стоять на том, что считаешь правильным, особенно когда окружающие тебя люди не уверены, что это верно. Лечение людей очень важный труд, я до войны и представить себе не могла, насколько важный. Каждая спасённая жизнь — это на одну скорбящую мать или невесту меньше, это ещё одна пара сильных рук, способных строить будущее. Нет смысла побеждать в войне, если после неё никого не останется.       Меч с обратной заточкой тоже весьма мудрое решение. Не знаю, как господин Хико тебя нашёл, но хорошо, что ему это удалось. Кажется, для тебя это оказалось очень полезно. Я рада. Рада и тому, что ты примирился с господином Юкиширо. Не могу сказать, что меня удивила реакция Киёсато. Трудно, порой невыносимо трудно признавать свою неправоту, а их поступок — это не просто неправота, а страшная ошибка, одна из самых страшных, какие только можно совершить. Пойти на такое и всё равно потерять сына, ради которого всё затевалось... Не мне судить, верно ли ты поступил в этом и других случаях, но хорошо, что ты принимаешь решения самостоятельно.       Всего тебе хорошего.       Каору».       Кеншин опустил руки в таз с водой, глядя, как кровь с ладоней дымными струйками окрашивает прозрачную до того жидкость. Похоже на чернила, только цвет другой. Он тяжело, глубоко вздохнул, плечи бессильно поникли. Поднял мокрую ладонь и прикоснулся к шраму на щеке. Снова ноет.       — Ты сделал всё, что мог, — Юми легонько тронула его за плечо, подавая полотенце. — Ты не виноват.       — Знаю, — он взял полотенце и вытер руки, оставляя потеки мыльной воды и крови на грубой ткани. — Просто... когда они попадают к нам в таком состоянии... Почему они не могут раньше привозить раненых? Всего на несколько минут раньше — и он бы выжил!       Юми пожала плечами, распустила волосы и забрала их в хвост повыше.       — Они делают всё возможное, Химура. Как и мы. Идёт война. Порой выбора нет.       Вдвоём они вернулись обратно в палатку передвижного госпиталя, влившись в организованный хаос с легкостью, выработанной долгой практикой. Большая палатка казалась совсем крохотной: так много здесь было коек и матрасов. На всех лежали раненые. Помещение полнилось маревом кадильниц, которые зажигали, чтобы отгонять болезни, и стонами пациентов. Санитары и врачи сновали вдоль рядов. Слишком много тех, кому нужна помощь. Всегда слишком много.       Юми ещё раз похлопала Кеншина по плечу и отправилась заканчивать обход. Кеншин подошёл к освободившейся койке солдата, которого не удалось спасти, и начал снимать запачканные простыни. Эти пойдут в стирку, а койку застелят заново. Через несколько минут здесь уже будет лежать очередной раненый.       — Химура, — окликнул его один из врачей, — когда закончишь с этим, сможешь помочь? Ещё несколько раненых просят, чтобы за них написали письма.       — Конечно, — Кеншин сжал ткань в кулаке, вежливо улыбаясь. — Но у меня может не найтись времени до самого вечера. Это... срочно?       «Они уже при смерти?» — вот что он имел в виду, и врач это прекрасно понял. Он покачал головой.       — Нет, до вечера подождёт.       До исхода дня они потеряли ещё двоих. А троих вырвали из лап смерти. Трое на трое. Не то чтобы хорошо, но и не так уж плохо.       «Дорогая Каору.       Как Вы можете заметить, мои навыки каллиграфии значительно улучшились, хотя произошло это при мрачных обстоятельствах. Я написал за последние месяцы множество писем. Не для себя, а для раненых и умирающих. Многие из тех, кто ещё остаётся в сознании, просят нас передать весточку близким. Порой мне кажется, что им всё равно даже, кому адресовать письмо. Они будто просто хотят оставить хоть какой-то след в этом мире, материальное свидетельство своего существования, частичку уникальной личности с собственным именем и своими проблемами. Я отыскал свой уголок среди этого кошмара — а эта война всё равно кошмар, несмотря на благородные цели, — где могу работать пусть и не в мире и спокойствии (откровенно говоря, здесь их попросту нет), но хотя бы с уверенностью в правильности моего выбора. Я среди тех, кто заботится о раненых и помогает уходящим в другой мир: обеспечиваю защиту при необходимости, ведь я здесь один из немногих, кто способен сражаться, и вношу свою лепту в дело спасения людей.       Я нахожу в этом труде удовлетворение, хотя и не смог бы в полной мере объяснить, почему. Впрочем, Вы, как мне кажется, можете понять, ведь философия защиты школы Камия Кашин как раз заключается в непрекращающейся борьбе самоотверженной любви — иначе не скажешь — к другим, причём ведущейся каждое мгновение на протяжении всей жизни, а не во время одного сражения. Работать приходится в ужасных условиях, работа грязная, тяжёлая, неприятная. Бинтов и лекарств не хватает, а число раненых, кажется, с каждым днём увеличивается вдвое. Но для меня возможность менять им бинты, кормить их с ложечки тем малым, что у нас есть, поить, даже выносить за ними горшки — своего рода благословение. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким чистым, как сейчас. Наверное, я странно выражаюсь. Но Вы же понимаете?       Я постоянно думаю о том, что мы довели до такого совершенства искусство увечить, разрушать тело человека, намного опередив при этом науку о том, как его излечить. Взять, например искусство Канрю — если бы он хотел облегчать страдания, а не наоборот, разве не смог бы он отыскать травы и способы лечения, чтобы врачевать умы людей, а не калечить? Но всё же гениальные люди чаще интересуются разрушением. Не могу рассказать Вам, каково видеть человека, изрешечённого пулеметом Гатлинга. Я мог бы описать это, но не хочу даже и пробовать. Да, мне хочется делиться с Вами всем, но вместе с тем мне хочется и уберечь Вас, защитить. Молюсь, чтобы в Вашем кусочке кошмара, который сейчас переживает наша страна, подобные ужасы не встречались.       Но мы делаем всё, что в наших силах, так ведь? Иногда мне приходится писать среди ночи, так долго, что запястье начинает сводить судорогой. И это ощущение — не то чтобы приятное, но... правильное. Когда вот так заглядываешь им в глаза и убеждаешь их в том, что их слушают, их запоминают. Умершие чаще всего остаются лежать в безымянных могилах. Все об этом знают и, кажется, мысль о том, что они останутся безымянными и забытыми, мучит их гораздо больше, чем страх близкой смерти. Я могу их понять. Мы делаем всё, что можем, чтобы облегчить их страдания. Порой это нелегко. Среди врачей встречаются люди с весьма странными убеждениями. Один из таких, иностранец, уверял меня, что люди низкого сословия не чувствуют боль так же, как высокородные, и, значит, на них можно не тратить драгоценный морфин, которого и без того очень мало.       Боюсь, что его испугала моя реакция. Я его не трогал, клянусь! Я только рассказал, какую боль довелось испытать мне. Сказал, что он говорит не как сторонник освобождения рабов, а как наши враги. Повторюсь: я и пальцем его не тронул. Но осознал, что в глубине души мне этого очень хотелось. Наверное, это напугало меня даже сильнее, чем его.       ... Мрачное вышло письмо. Простите меня. В моей душе есть место и для надежды на лучшее, уверяю Вас. Когда я пишу письма для раненых, я утешаю и успокаиваю всех этих несчастных и искренне верю сам в то, что говорю. Но когда я пишу к Вам, всплывает правда, которой я не могу поделиться ни с кем больше. Пожалуйста, воспринимайте это как признак доверия. Хочу, чтобы Вы знали: я чувствую много больше, чем написал в этом письме. Прошу, будьте и Вы со мной откровенны. Позвольте разделить с Вами бремя. Дайте знать, если Вам захочется рассказать мне что-то, что Вы можете рассказать только мне. Но только если Вам захочется, конечно. Я надеюсь на это.       И, пожалуйста, — если Вам будет угодно — мне хотелось бы быть для Вас просто «Кеншином», и сейчас и впредь. Не «господином Химурой».       С теплом, Химура Кеншин».

***

      Май 1881 года       «Дорогой Кеншин.       Мой отец однажды сказал, что придёт время, когда всего моего искусства владения мечом, всего моего мужества и всей моей силы окажется недостаточно. Когда я не смогу предотвратить зло, совершающееся на моих глазах, и уберечь тех, кто от него страдает. Нельзя будет сказать при этом, что я не справилась. С тем же успехом можно обвинять решётку в том, что она не смогла укрыть человека от тайфуна. Нельзя остановить ураган или заставить волну повернуть вспять.       Он говорил, что когда наступит такое время, останется только одно. Запоминать. Стоять рядом с теми, кто страдает, и запоминать их имена. Заглядывать им в глаза и давать им понять, что ты их видишь, что запомнишь их, расскажешь всем о том, что произошло.       Ты узнаёшь их имена, Кеншин. Ты записываешь их последние слова, истории их жизни, ты проявляешь к ним доброту, и им не приходится уходить во тьму в одиночестве и страхе. Все люди хотят только одного — знать, что они не одиноки. Так говорил отец, а потом я и сама в этом убедилась. Благодаря тебе, эти люди не чувствовали одиночества хотя бы в последние часы своей жизни. Провожать умирающих в последний путь — работа жутковатая, но оставить человека в такой мучительный момент, в момент наибольшей уязвимости его смятенной души — страшнейший грех.       Лишь недавно я в полной мере осознала, что значит нести бремя защищающего меча. Ты прав, это гораздо больше, чем фехтование. Я жила согласно этой философии, долгое время не понимая её. Теперь я поняла, каким суровым человеком был мой отец, и как строго он спрашивал со своих учеников. Если ступил на этот путь, дороги назад уже нет. Когда знаешь разницу между правильным и неправильным, поступать неправильно уже нельзя. Неважно, чего это будет стоить.       Я вот это всё пишу, пытаясь выразить, косноязычно и неумело, что знаю чувство, которое ты не смог описать. Даже в мире, охваченном пламенем, есть укромные места, где царят добро, сострадание, исцеление, и этого недостаточно, но вместе с тем — этого столько, сколько нужно. Если этот мир, данный нам в ощущение — всё, что у нас есть, то наши поступки значимы. Важно выбрать доброту, а не озлобиться, помочь, когда мог бы пройти мимо, смотреть и свидетельствовать, когда хочется закрыть глаза.       И ты прав: это чистая работа. Самая чистая и правильная из всех.       Не могу ничего сказать насчёт того, чем занимался Канрю, ведь мне из всего медицинского искусства известны лишь основные навыки, которые нужны санитаркам. Мегуми иногда упоминает что-то подобное, но вдаваться в подробности ей некогда: слишком многим требуется её мастерство. Пока что никто не пытался уличить её в работе на Канрю, сейчас ведь нужны все умелые врачи. Слухи ходят... но я уверена, что ничего страшного в этом нет. Она уже стольким помогла, что нужно быть совсем уж чокнутым идиотом, чтобы считать, будто она до сих пор пособница Канрю.       Я твёрдо знаю, что ты и пальцем не коснулся этого иностранного доктора. Уверена, впрочем, и в том, что ты перепугал его до беспамятства. И я тебя не виню. Что за мерзкие речи! Мегуми изучала западные практики, как и некоторые другие местные врачи. С нами и приехавшие из-за моря медсёстры работают. И ни разу я не слышала, чтобы кто-то из них говорил такую чушь. Наверное, это его личные пагубные заблуждения, потому что западные медсёстры добры и заботливы, хотя и плохо говорят на японском, из-за чего порой возникают трудности в работе.       Твоё доверие честь для меня, Кеншин. Я не против и мрачных тем, не нужно думать, что я жду от тебя только радостных писем. Сейчас мрачное время. Просто помни, пожалуйста, что на свете есть ещё много чего светлого, есть всё же смех и радость. Растут дети, в будущем они полюбят, создадут свои семьи. Они бегают и играют вместе, среди них нет разделения на бывших рабов и свободнорождённых. Надеюсь, что таково будущее нашей нации. Я молюсь об этом. Будущее — вот в этих детях войны, которые всё же не разучились улыбаться.       Я молюсь и о тебе.       Каору».       Кеншин выронил письмо, даже не заметив, как оно упало на землю. Пальцы онемели, онемела, казалось, и душа, и всё тело. И к лучшему. Он перечитывал письма Каору множество раз, но даже её слова больше не могли разбить корку льда, сковавшего сердце. Смутно ощущалось, что так лучше.       Ей не нужно знать. Он написал ей письмо, но так и не отправил — она не должна узнать. Нельзя ей знать это. Знать, что он не справился. Он бы не вынес, если бы она узнала. Не смог бы перенести мысль о том, что она поймёт, сколь малого он добился и как недостоин он её имени и её доброты.       Он со вздохом встал и вышел из палатки.       Макото ждал снаружи. Кеншин небрежно кивнул ему, а потом шагнул в сторону палатки, где лежали раненые. Ещё много работы. Здесь всегда много работы. Может быть, земля не разверзнется и не поглотит его, если он продолжит усердно трудиться.       Макото остановил его, взяв за локоть.       — Кеншин.       — Что? — слово сорвалось грубо, тяжело, будто до этого углём обжигало язык.       — Мне нужно поговорить с тобой.       — Подождёт, — Кеншин стряхнул руку Макото и сделал ещё шаг вперёд. Все эти разговоры подождут. Да плевать, даже если он умрёт, не успев больше ни с кем поговорить.       В голове затрещало. Так хрустит лист бумаги перед тем, как разорваться пополам.       Макото снова преградил ему дорогу.       — Нет, не подождёт. Юми переживает за тебя... Все мы переживаем. Я понимаю, мы и не представляем, каково тебе было видеть это. Но ты должен прекратить. Так продолжаться не может.       «И кто же попробует меня остановить?» — но вслух он этого не сказал, лишь молча обошёл Макото кругом. Старший товарищ развернулся и пошёл следом, совсем рядом. Кеншин прерывисто вздохнул. Жаркое, мрачное ничто скреблось под рёбрами, когтило вены.       — Я не хочу говорить об этом, Макото, — теперь когтистой лапой сдавило горло, мешая произносить слова. Приходилось силой проталкивать каждый слог. — Забудь.       — Думаешь, одному тебе тяжело? — требовательно спросил Макото. — Нам всем кошмары снятся! Да это был ад кромешный! Сейчас можно только...       — Заткнись, — отрезал Кеншин, обе свистящие согласные зашипели на языке, как заграничная сладкая вода, отдаваясь в черепе. — Оставь меня в покое!       — Нет, чёрта с два! — Макото схватил его за плечи. — Ты ничего не ешь, почти не спишь...       Кеншин ударил его. Так приятно: твёрдая кость под кулаком, ощущение силы, поющей в жилах. Что-то тёмное и жаркое триумфально взвыло, вырываясь наружу. На миг мир стал ослепительно, чистейше простым, и боль ушла.       Макото легонько ощупал подбородок, глядя на Кеншина расширившимися зрачками.       — Вот и славно, — произнёс он, и Кеншин бы удивился, но, ослеплённый гневом, находился сейчас будто в другом мире. Он снова занёс кулак.       — Да что ты знаешь...       На этот раз Макото перехватил его руку.       — Злись, чтоб тебя! — он стиснул кулак Кеншина тёплыми пальцами, слишком тёплыми для прохладной весенней погоды. — Ты и должен злиться. Они монстры. И ты не виноват.       — Ты не знаешь! — говорить стало легче, агрессия отпустила горло, перейдя в руки. Он вырвался из хватки Макото, отступив на шаг. — Откуда тебе знать?       — Я же был там! Забыл? Мы все там были, всё видели. Если бы мы могли что-то сделать, думаешь, мы бы не попытались? Думаешь, нам плевать?       — Я должен был их спасти! — отчаяние вырвало наружу правду, которую он скрывал уже два месяца, топил, нагружая себя непрерывной работой. — Должен был... Должен был догадаться, что они сделают что-то подобное, я единственный, кто мог бы...       Кеншин резко развернулся, охваченный стыдом, и обхватил себя за плечи. Крепко, до синяков.       — Чёрт...       Он выругался не на кого-то и даже не на что-то. Ругательство вырвалось на выдохе, откуда-то из пустоты, пришедшей на смену ярости, затрещало в горле, как крылья цикады. Кеншина затрясло, к глазам в такт ударам стучащего в ушах пульса приливало тепло. Он судорожно, мелко вдыхал, стараясь подольше задерживать воздух, будто опасаясь того, что может случиться, вдохни он полной грудью.       — Кеншин.       Макото обнял его за плечи, и Кеншин не отстранился.       — Как я уже сказал, — пробормотал его товарищ, — я и представить не могу, что ты почувствовал, глядя на то, что они натворили, — голос его звучал бесстрастно, как всегда, и это очень раздражало. — Но я знаю, каково терять тех, кого пытаешься защитить. Позволь помочь тебе.       Было в его словах что-то настоящее, честное, грубоватое, как его шрамы.       — Пожалуйста.       Кеншину хотелось, очень хотелось сказать «нет».       Но он кивнул.       Они долго говорили наедине, и после Кеншин не мог вспомнить и половины того, о чём шла речь: в его памяти слова превратились в размеренный шум морского отлива, когда мир постепенно возвращался на место. И снова стало больно. Больнее, чем ему хотелось бы. Но именно так, как нужно. Так ноет вычищенная и забинтованная рана.       Вечером он достал письмо, которое написал до этого для Каору, и перечитал его.       «Дорогая Каору.       Кажется, я повидал уже почти всю страну, много больше, чем ожидал повидать, но не могу сказать, что узнал её. Япония предстала передо мной в ужасном состоянии, раздробленная, разрушенная. Мы убиваем зелень, живых существ, даже саму почву. Вековые деревья вырваны с корнем, земля изранена железными и каменными орудиями. Я стоял в поле и понимал, что здесь больше нет ничего общего с той местностью, где жили и работали люди. Только вечное небо над головой. К счастью, есть ещё в нашем мире то, до чего люди не могут добраться. Мы можем сколько угодно мечтать летать как птицы и касаться звёзд, но всё это пустые мечты, и я рад этому.       Сейчас мы живём в самый тёмный час этой долгой ночи. Иначе не может быть. Я не могу себе представить ситуации ещё мрачнее. Мне нужно на что-то надеяться, поэтому сейчас я уповаю только на то, что это не может продолжаться вечно. Что всё это должно закончиться. Наши противники несут большие потери, но ведь они делят с нами один мир. Почему они продолжают сражаться, несмотря на то, что пролито уже столько крови? Они ведь тоже люди. Они должны скорбеть, как скорбим мы. Должны приходить в ужас от того, что мы творим. Как иначе?       Я всегда считал, что мы воюем с обычными людьми, которые оказались вовлечены во что-то за гранью понимания, а вовсе не с демонами, монстрами или чем-то в этом роде. Но есть среди нас те, кто видит в наших противниках монстров: им приходится так думать, чтобы убивать и не сойти с ума. Мне воевать не приходится, поэтому и такой роскоши у меня нет. И всё же я видел такое, что потрясло меня до глубины души и заставило осознать: некоторые люди в самом деле не считают рабов за людей. Им будто кажется, что если вырезать на человеке метку раба, тот теряет собственную волю, душу и разум на самом деле, а не только в глазах несправедливого закона.       Размышляя над тем, как поведать Вам о последних событиях, я задавался вопросом, стоит ли облекать этот ужас в слова, ведь это ранит Вас. Но я черпаю силы и уверенность в Вашем ответе на моё предыдущее письмо: судя по нему, Вы и в самом деле понимаете то, что я не могу толком объяснить. В Вас есть мудрость, чтобы совершить то, чего я жажду, и обратить причиняющее мне боль во что-то лучшее. Поэтому я расскажу Вам всё, позволю Вам помочь мне. Утешит ли Вас, если я скажу, что разговоры с Вами успокаивают меня? Что Вы сделали мою жизнь лучше именно благодаря Вашей готовности прислушиваться ко мне как к равному? Разве это не благородный труд: выслушать человека в минуту скорби и страдания, разделить его бремя и тем уменьшить его? Или же я всё ещё веду себя эгоистично, упрашивая Вас взять на себя мои тяготы, хотя Вы и без того уже многое за меня вынесли?       Впрочем, я отвлёкся. Я говорю обо всём подряд, но не о том, о чём должен рассказать: я побывал в таком же месте, как то, где я умер. Где меня убили. Не знаю, что сказать. Не знаю, что теперь делать. Можем ли мы, люди, возродиться, как возрождается почва? Знаю — зелень однажды снова покроет холмы, спрячет нанесённые нами шрамы и рытвины. А мы можем так исцелиться?       Скажу теперь то, что должен. Мы освободили последнее предприятие Канрю, где использовались его мерзкие, противоестественные методы. Разумом я понимаю, что это хорошо, это победа, мы многого достигли. Но, стоит мне вспомнить, что увиденное мной было реальностью...       Я присутствовал при освобождении. Мы подготовились к тому, что придётся лечить измученных, сильно травмированных людей. Я ожидал увидеть такие же потухшие глаза, как были у меня прежде, и надеялся помочь вернуть им свет. Вместо этого я стал свидетелем того, как их глаза закрывались навеки. У всех, одного за другим. Когда стало ясно, что мы одерживаем верх и удержать лагерь не удастся, охранники решили убить всех тех несчастных, которые находились внутри. Я не могу этого понять. Не хочу даже пробовать. Иначе я просто не смогу больше видеть в наших противниках живых людей.       Простите, что пишу Вам об этом, но мне некому больше рассказать. Все, кого я знаю, находились рядом со мной и видели то же самое. А я чувствую, что мне нужно с кем-то поделиться, иначе я попросту сойду с ума. Мы успели вынести их из клеток. По крайней мере, они умирали на свободе, дыша свежим воздухом, ощущая напоследок тепло солнечных лучей и прохладу воды на губах. Я лучше, чем кто-либо из моих товарищей, понимал, какая эта благодать. Знаю, мы сделали всё, что могли, примчались туда так быстро, как это было возможно, нельзя упрекнуть нас в халатности или медлительности, в недостаточном желании помочь. И всё же я постоянно переживаю этот день заново, терзаясь мыслями «если бы только...».       Каждую ночь я ложусь спать под открытым небом. Многие жалуются на то, что нам всего не хватает, но я даже рад этому. Я сплю под звёздами, смотрю вверх и вижу такой чистый и прекрасный мир над нами. Главное, чтобы мы никогда, никогда не научились летать. Должно остаться хоть что-то, что мы не сумеем замарать и испортить.       Жаль, но нам, людям, нельзя доверять. Нужно верить в нас, надеяться на нас, заботиться, но доверять нам нельзя, я не могу. Не тогда, когда на свете живут люди, которые сделали бы и со мной такое: дали бы чашу с ядом мне в руки, приказав выпить из чистой злобы, просто чтобы не дать мне ни малейшей возможности стать хоть чем-то большим, чем их созданием.       О, Каору... Прошу, скажите, что я не слишком ужаснул и расстроил Вас своим рассказом. Вы не обязаны меня успокаивать. У меня есть звёзды. Есть знакомые и дорогие мне люди. Есть работа, которой я горжусь, которую считаю важной. У меня много всего. Мне не хватает лишь одного — Вас, вот я и тянусь к Вам в эгоистичном порыве, надеясь, что Вы услышите меня. В этом я не сильно отличаюсь от раненых солдат, за которых пишу письма. Мне тоже хочется, чтобы меня узнали, запомнили. Я видел в умиравших в тот день мужчинах и женщинах, что могло бы стать со мной, если бы Вы не приютили меня, не разделили бы со мной свою жизнь и свой дом. У меня столько всего есть. Мне очень повезло.       Каору, я ведь даже не мог записать их имена! Они находились в плену наркотиков, под действием одурманивания, так что не могли назваться. А никаких записей по ним мы не нашли. Они похоронены в безымянных могилах. Я помогал их копать. Жаль, что я сумел только это.       Не знаю, что ещё написать.       Кеншин».       Кеншин перечитал это неотправленное письмо. Долго раздумывал. Затем написал ещё одно письмо, покороче, вложив в тот же конверт. Он отправит их утром. Отправит и будет ждать.       «Дорогая Каору!       Я написал предыдущее письмо два месяца назад, но не отправил сразу. Теперь я рад этому. Когда я писал эти слова, я запутался в сокрытом во мне с тех пор, как я начал исцеляться, в том, с чем мне приходилось бороться по мелочам каждый день с тех пор, как Вы дали мне свободу. Сперва я ничего не замечал и считал, что веду себя совершенно нормально. Заметили мои друзья. Они очень беспокоились за меня. Выйти из этой тьмы мне помогла их доброта и моё желание продолжать трудиться. Уверяю Вас: теперь со мной всё в порядке. Теперь, когда зараза изобретённого Канрю ужаса выжжена, изгнана из нашей страны, начнётся процесс заживления ран. Я знаю это, знал с самого начала, но теперь могу сказать, что начал в это по-настоящему верить.       Я сомневался, стоит ли вообще отправлять Вам первое письмо. Мне стало легче после того, как я написал его, но, может быть, Вам не следовало бы его читать. Может, лучше было защитить Вас от этого. Но потом я вспомнил, что Вы поддерживали меня, когда я был таким же, как эти погибшие безымянные мужчины и женщины: немым и запертым в собственном сознании. Вы стояли рядом, когда Канрю открыл ту клетку, в которой уничтожил меня. И Вы присутствовали при моей последней встрече с ним. Только Вы знаете всё, лишь Вы всё это видели и понимали меня, принимали всё это время. Вы всегда были рядом со мной; даже сейчас, когда мы далеко друг от друга, я чувствую Вас рядом. Благодаря Вам у меня есть имя. Благодаря Вам я живу. Я хочу, чтобы Вы оказались со мной и сейчас, в конце моей истории, только потому, что знаю, какая Вы сильная и храбрая. Вы справились, выдержали всё это, и я хочу показать Вам, что всё закончилось. Завершилось. Его больше нет. Того, что он творил, больше нет. А вот те, кого я повстречал, кому сумел помочь — они могут жить внутри меня, не причиняя мне боли, как и воспоминания обо всех, кого я узнал, за кого писал послания домой. Обо всех: и тех, кто оправился от ран, и тех, кто ушёл из жизни.       Сегодня я посетил вырытые нами могилы. Принес свечи и цветы. Я пообещал духам умерших, что буду помнить о них, как о братьях и сестрах. Они были гораздо большим, чем то, во что их хотели обратить преступники. Мне не нужно знать их имена, чтобы понимать это. Я могу быть рядом с ними, как Вы со мной, не требуя ничего и не зная ничего наверняка, кроме того, что я нуждаюсь в Вас.       Мысли о Вас дарят мне радость. Я постоянно молюсь о Вашем благополучии.       Всегда Ваш Кеншин».

***

      Сентябрь 1881 года       «Дорогой Кеншин.       Я не знаю, как ответить на эти два письма. Столько всего нужно сказать, но этого будет недостаточно, и всё так перепутывается, что я не знаю даже, с чего и начать. Разве что с самого начала.       Помнишь ли ты тот день, когда мы встретились? Следовало сказать тебе... Хочу, чтобы ты знал: я не собиралась делать то, что сделала. Я всего лишь хотела помочь раненому. Когда я спросила, как тебя зовут, и Мегуми назвала твоё имя, когда я попыталась заставить тебя отозваться, но ты только сжимался, будто ожидая удара, и Мегуми объяснила, что с тобой творили — я пришла в такую ярость, что просто не могла рассуждать. Я действовала, руководствуясь чистыми эмоциями, ведь то, что рассказала Мегуми, оказалось настолько отвратительным и невыносимым, что я растерялась.       Я хочу сказать вот что: главное, что они знали, как их зовут. Ты знал своё имя, просто не смел откликнуться на него. Тебе и без меня это известно, конечно. Но может быть, тебе нужно это услышать. Может, мне нужно это сказать. Эти умирающие знали, о чём ты спрашиваешь, хотя и не могли ответить. Канрю запер в клетку множество душ, личностей и имён, но не уничтожал их. Не мог бы уничтожить. Ничто и никто никогда не сможет. Пусть этого недостаточно, конечно, этого слишком мало, но они хотя бы в конце жизни чувствовали облегчение и слышали добрый голос, спрашивающий их имена. Слабое утешение, но другого у меня нет.       Прости, что я говорю какие-то общие фразы и банальности. Не нахожу слов.       Рада, что ты стал свидетелем краха жуткой империи Канрю. Рада, что друзья помогли тебе пережить бурю. И — ещё раз прости, что не нахожу правильных слов, поэтому напишу уж, как думаю — я рада, что именно ты оказался рядом с этими несчастными в последние минуты, что ты спрашивал их имена. Другим бы могло не прийти в голову спрашивать. Мало кто мог понять, как важны их имена. Так что даже хорошо, что ты оказался свидетелем их конца, что у их смертного одра находился их брат и товарищ, а не чуждый их страданиям человек.       Мне очень приятно, что ты запомнил, как я помогала тебе. И лестно, что ты просишь меня стать свидетельницей завершения этой части твоей истории — потому что это вовсе не конец всей истории. Многое у тебя впереди, да и процесс исцеления ещё не завершён.       Прошу, не считай, что это благодаря мне у тебя теперь что-то есть. Ты ничем не обязан мне и никогда не будешь обязан. Я всего-навсего глупая девушка, которая по глупости потребовала искалеченного человека подчиниться своей воле, действуя бездумно, из эгоистичного гневного порыва. И каким-то чудом ей удалось не усугубить ситуацию. Всё, что есть у тебя — твоя заслуга. Я только дала тебе немного времени и места, чтобы ты мог залечить самые серьёзные раны. Всё остальное сделал ты сам, собственными силами. Ты очень сильный. Самый сильный мужчина из всех, кого я знаю.       Ходят слухи, что армия сёгуна скоро сложит оружие. У нас хотят разбить парк на месте усадьбы Канрю: затопить овраг, в котором стояли бараки, сделать из него пруд, посадить деревья и цветы — только не розы — и поставить памятник в честь погибших. Должно получиться красиво. Надеюсь, что так и будет. А ещё я надеюсь, что когда-нибудь ты приедешь и увидишь всё это.       Спасибо тебе.       Каору».       Кеншин растерянно взъерошил волосы. Он уже пятый раз перечитывал ответ Каору, но всё ещё ломал над ним голову. Какое-то это письмо неправильное. В нём некая пугающая завершённость, окончательность, будто она считает, что они не будут больше общаться. Это же неправильно. Всё же совсем не так! Он же ясно выразился — по крайней мере, ему казалось, что достаточно ясно. Она что, неправильно восприняла его слова?       Он перечитал письмо ещё раз, искренне недоумевая.       «Прошу, не считай, что это благодаря мне у тебя теперь что-то есть. Ты ничем не обязан мне, и никогда не будешь обязан».       Эта строчка приковала к себе его внимание. Он и так и эдак вертел её в голове, пытаясь понять.       «Ты ничем не обязан мне, и никогда не будешь обязан».       Кеншин вздохнул и поднялся на ноги, складывая письмо и пряча его в рукав к остальным конвертам. Он всегда носил полученные от неё письма с собой. Другие письма, те, что он писал за умирающих и не сумел отправить — потому что они умерли, не успев назвать адрес, или же просто у них не осталось никаких родственников или знакомых, которым можно было бы отправить послание, — он держал среди своих вещей, завернув в клеёнку, чтобы не пострадали от сырости. И только письма от Каору он всегда носил при себе, у сердца.       Стояла погожая, жаркая погода — лето в этом году не спешило заканчиваться. В воздухе пахло дымом. Небо над головой такое ярко-голубое, что смотреть больно. Кеншин сощурился и всё же задрал голову, провожая взглядом редкие клочья облаков, плывущие через бесконечную даль и подгоняемые слабеньким, ленивым ветерком.       «Прошу, не считай, что это благодаря мне у тебя теперь что-то есть».       Но ведь это так! Будь она сейчас здесь, он бы с ней поспорил, он убедил бы её. Ведь это так. Или, по крайней мере, ему нравилось так думать: что он не добился бы всего этого, если бы она в него не верила. Да, он прошёл этот путь, но снарядила его она. Она верила в него. Как же она не осознаёт свою роль?       «Ты ничем не обязан мне, и никогда не будешь обязан».       Но дело ведь не в обязанности...       Топот копыт вывел его из задумчивости, топот копыт и крики: радостные, громкие. Он моргнул и оглянулся посмотреть, из-за чего суматоха. Здесь, конечно, часто появляются гонцы на загнанных лошадях, но этот кричит как-то особенно восторженно.       Весь полевой госпиталь начал собираться вокруг остановившегося в центре лагеря всадника, пробираясь через перепаханную ногами глубокую грязь. Взмыленная лошадь тяжело и шумно дышала. Юноша был одет в цвета Чошу.       — Капитуляция! — выдохнул он. — Капитуляция! Война окончена! Сёгун сдался! Мы победили!       Некоторое время все стояли молча, будто не могли осознать принесённые новости. Потом одна из медсестёр, Ицуко — Кеншин не глядя узнал её по гортанному голосу — испустила боевой клич. Кто-то из врачей подхватил его, и спустя миг ликовал весь лагерь. Посеревшие от непомерной усталости лица вдруг осветились радостью.       Война закончилась. Скоро можно будет вернуться домой.       Ликование не продлилось долго. Раненым всё ещё нужна была срочная помощь, а умерших требовалось похоронить с честью, насколько позволяли нынешние условия. Но теперь, зная, что скоро всё завершится, все трудились уже не так надрывно, с лёгким сердцем. И Кеншин, всё ещё чувствуя себя не в своей тарелке, не мог удержаться от улыбки. Даже странное письмо Каору — и всё то, что скрывалось за её словами — не могло омрачить такую радость.       Вечером они всё же смогли выкроить время для праздника. Передавали по кругу сакэ, которое один из докторов возил с собой от самого Киото и приберегал на случай победы. Раньше все дразнили его за это, называли Асигарой-приносящим-невезение, суеверно опасаясь, что его уверенность в исходе войны оскорбит и разгневает богов. Теперь же, когда его вера подтвердилась, он великодушно делился со всеми, и весь лагерь выражал ему признательность и готов был носить на руках. А ещё благодаря ему все оказались навеселе. Но не слишком, ведь утром предстояло вернуться к работе. Пациенты, которые могли встать, присоединились к празднованию. За ними приглядывали санитарки, да они и сами помогали друг другу. А костёр ярко горел на фоне ночного неба, разбрасывая вокруг золотые искры. Они летели на небо и сливались со звёздами.       Кеншин откинулся назад, ощущая себя сытым и довольным. Мысли приятно, расслабленно путались. В ладонях покоилась пустая чашка сакэ. Подошла Юми и присела рядом.       — Значит, война наконец-то закончилась... — подумала она вслух, рассеянно вертя в руках свою чашку. Там оставалась ещё примерно половина горячительной жидкости, но девушка уже раскраснелась. — Так странно...       — Ну, это ведь хорошо, — улыбнулся в ответ Кеншин. — Вы с Макото сможете, наконец-то, сыграть свадьбу.       Она покраснела ещё сильнее.       — Верно. Просто... У меня такое чувство, будто нам пришлось ждать целую вечность.       — Вы могли бы не дожидаться, — заметил он. Юми долго смотрела в огонь, мелкими глоточками потягивая сакэ.       — Нет, мы приняли правильное решение, — отозвалась она наконец. — Да, ждать было очень тяжело, но теперь мы сможем пригласить всех, кого захотим. Ты же придёшь?       — Собирался, — Кеншина несколько удивляло, что Макото до сих пор не объявился, чтобы похитить отсюда свою невесту. Видимо, его что-то задержало. Наверняка объявится рано утром, а то и среди ночи. — Юми, слушай...       — Что такое?       Кеншин всё вертел в руках пустую чашку. Бегущее по венам тепло придавало необычайную храбрость.       — Ну... — он прикусил нижнюю губу, не зная, с чего лучше начать. — Э... Допустим, некий... мужчина неравнодушен к женщине, но...       — Но что? — Юми снова пригубила сакэ, наблюдая за Кеншином со знающим огоньком в глазах. Его увёртки наверняка её не обманули, но он слишком нервничал, чтобы спрашивать напрямик.       — Но ему кажется, что она не до конца понимает его чувства. Или же просто не разделяет их. И он не знает, как отличить одно от другого...       Юми задумчиво хмыкнула, отставляя сакэ в сторонку.       — Наверное, самое важное — что именно он ей говорил о своих чувствах. Мужчины не так разумны, как полагают. Он может считать, что сказал всё абсолютно ясно, и при этом для неё его речи будут совершенно непонятны.       — Она постоянно твердит, что ему не следует испытывать к ней благодарность, — пробормотал Кеншин.       Смех Юми зазвенел звонким колокольчиком. Уязвлённый Кеншин вскочил на ноги.       — Но ведь я... но ведь он в самом деле благодарен! — пылко запротестовал он, не понимая, почему Юми заливается смехом. — За то, что узнал её, за то, что она появилась в его жизни, за встречу с ней...       — Ой, Кеншин, — она отсмеялась, утирая с глаз слёзы, — ну кому захочется, чтобы его любили только из благодарности! Ты говорил ей напрямую, что дело обстоит не так? Что ты благодарен потому, что любишь её, а не наоборот?       — Э-э... — он быстро припомнил все письма, которые написал. — Эм.       — Ну и откуда ей это узнать, если ты не сказал?       — Я... Мне казалось, что я всё выразил, — пробормотал он, смутившись. Ведь он в самом деле ни разу не говорил этого, полагая, что Каору и без того знает.       Довольно глупо с его стороны.       — Ну, ты всё-таки мужчина, что с тебя взять, — с весёлой снисходительностью подытожила Юми. — Хотя обычно до тебя доходит быстрее. Наверное, потому что ты такой невысокий, — она говорила преувеличенно серьёзно и торжественно, но весёлый блеск в глазах никуда не исчез. — Кровь быстрее приливает к мозгу.       — Вечно ты издеваешься, — кисло проворчал он. Юми легонько щёлкнула его по лбу.       — Не переживай об этом, — мягко улыбаясь, посоветовала она. — Просто будь честным и откровенным. Она поймёт.       Он выждал несколько дней, обдумывая её совет. А потом, спустя пять дней после капитуляции сёгуната, написал Каору последнее письмо.       «Дражайшая Каору!       Боюсь, что невольно ввёл Вас в заблуждение, не сумев высказаться прямо. Позвольте сделать это сейчас: я не потому люблю Вас, что обязан Вам жизнью, скорее я обязан вам жизнью потому, что Вас люблю.       Я люблю Вас.       Я люблю Вас!       Прошу меня простить — я написал эту фразу, и на душе у меня стало так хорошо, что захотелось повторять это снова и снова! Я впервые в жизни могу написать эти слова. Впервые. И они адресованы Вам, как и всё радостное в моей жизни. С надеждой и счастьем я мечтаю, чтобы Вы шли рядом со мной в будущее, как сопровождали и в прошлом. Чтобы Вы стали частью всей моей жизни, ведь я очень этого хочу. Я могу представить свою жизнь без Вас, но не хочу этого. Мне хочется, чтобы мы всегда были вместе.       Да, лишь самое чёрствое сердце смогло бы остаться равнодушным к выказанной Вами доброте, но вовсе не из благодарности и не из чувства долга я жажду общения с Вами. Мои воспоминания окрашены, безусловно, особенностями моего состояния в тот момент, когда мы повстречались, но я вовсе не придумал себе какую-то сказочную версию событий. Я помню всё ясно и отчётливо. Иногда я испытывал страх. С первых мгновений рядом с Вами я сомневался в Ваших добрых намерениях. И считал неизбежностью, что однажды Вы предадите меня.       Но Ваш голос... О, Каору! Я помню свои страхи, но я помню Ваш голос, помню, как Вы звали меня. Звали по имени! Мне хотелось погрузиться в забвение покорности, чтобы оградить себя от предстоящего зла, отрицая, что я мыслящее и чувствующее существо. Но Вы не давали мне покоя, звали меня по имени, протягивали ко мне ласковые руки, говорили нежные слова. Я заблудился во мраке и с радостью остался бы там, если бы Ваш голос не вывел меня из тёмного лабиринта на свет. Вы спасли меня, Каору, но не за это я полюбил Вас.       И думать не смейте, что мои чувства рождены лишь благодарностью! Лишь снова выйдя на свет, я осознал, что Вы совершили. С трепетом я вспоминаю, как сомневался в Вас, но, если это уменьшит Ваши опасения, то я признаюсь: я находился в абсолютной уверенности, что Вы причините мне боль. Мне было доподлинно известно, что доброта — это ловушка. Что доброту проявляют, чтобы усыпить бдительность, чтобы потом стало ещё больнее. Я твёрдо знал, что Вы меня используете, продадите или выжмите из меня всё, что только во мне оставалось. Только этого я и мог ожидать. Таким был мой мир до встречи с Вами. Вас бы удивило, наверное, если бы Вы знали, как долго я верил во всё это. Сейчас я порой вспоминаю свои тогдашние заблуждения и оплакиваю того человека: он был настолько измучен, что даже не мог себе представить мир, в котором существуют доброта и нежность.       Я полюбил Вас, Каору, вовсе не за тёплую постель и добрые слова. Это пришло во время познания самого себя — и Вас. Благодаря этому путешествию из тьмы я увидел, наконец, Ваши действия в истинном свете: они стали доказательством тому, насколько вы смелая, добрая, невыразимо хорошая. Вот за это я Вас и люблю. Люблю всем существом, всей душой своей.       Мне очень жаль, что из-за моего косноязычия Вы посчитали, будто мои чувства вызваны одной лишь благодарностью. Простите, любимая, за то, что не мог сказать прямо. Но Вы ведь понимаете, почему я, при ограниченных возможностях и неопределённости в жизни, не мог давать Вам обещаний, не будучи уверен, что смогу их сдержать, и тем более не смел требовать ничего от Вас?       Для нас эта зима оказалась очень долгой, Каору. Будто укрытые снегом деревья, мы собирали все жизненные силы, стараясь уберечь лучшее в нас от губительного холода. Я не мог отдать себя Вам целиком до завершения войны, не мог и просить Вас открыться мне. Ведь моя жизнь была в опасности здесь, на передовой, и от Вас тоже зависело столько людей. И только теперь... Каору, скоро осень окрасит листья в багрянец и золото, но в моём сердце поёт весна. Я полон мужества, готов прорастать листьями, свежими, яркими, зелёными. Всё тепло и все жизненные силы, которые я сберегал в себе, пряча от жестокого мира, теперь властно поднимаются во мне, приливая к сердцу. Неужели Вы не чувствуете того же?       Я люблю Вас! (О, как хочу я произнести наконец это вслух! Жажду впервые в жизни сказать это и повторять снова и снова, до последнего своего дня, если, конечно, Вы пожелаете слышать это. Надеюсь, что так). Знаю, что я Вам не безразличен, что Вы считаете меня по крайней мере другом. Надеюсь, что Вы можете испытывать ко мне и более глубокие чувства. Ведь Вы повстречались со мной, когда от меня почти ничего не осталось. За последние несколько лет мы пережили такие ужасы, какие только можно вообразить. Если уж мы пронесли через этот кошмар доброту и заботу друг о друге, насколько пышнее могут расцвести наши чувства теперь, когда война закончилась, и мир рождается заново!       Каждый день люди покидают лагерь и наш полевой госпиталь. Всё чаще они уезжают, полностью оправившись, хотя порой нам ещё приходится копать могилы. Скоро уеду и я. Для меня здесь совсем скоро не останется работы. Тогда я смогу направить усталые стопы на дорогу домой. Я вернусь к Вам ещё до снегопадов, и мы сможем говорить, говорить по-настоящему, как равные друг другу, говорить о том, что нельзя доверить письму. О, Каору... если Вы пожелаете, если позволите, я закончу нынешнее путешествие в Ваших объятьях и начну новое, бок о бок с Вами. И мы познаем друг друга так, как никогда раньше, живя в мире, согласии и радости.       Прилагаю своё сердце — всю свою любовь!       Навсегда Ваш Кеншин».

***

      Ноябрь 1881 года       И вот перед ним гостеприимно приоткрытые тёплые деревянные ворота дома Камия. Кеншин опасался, что придётся спрашивать направление у прохожих, ведь прошло уже столько времени с тех пор, как он тут был. Но ноги сами помнили дорогу.       Он глубоко вздохнул. В воздухе пахло кострами и палыми листьями, ощущался холодок предстоящей зимы. Лето в этом году пришло поздно и долго держалось, но уже закончилось. Природа готовилась к зиме. Он обещал вернуться до первых снегопадов, и обещание своё сдержал.       А сейчас, стоя на широких каменных ступенях, вдруг заколебался. Из додзё доносились крики и треск деревянных мечей. Значит, Каору даёт урок. Она в зале, среди учеников, сжимает рукоять меча в узких женственных ладонях, волосы от пота прилипли ко лбу, а глаза светятся радостью, гордостью и безграничным терпением...       Кеншин провёл ладонью по воротам, будто приветствуя их и говоря: «Вот и я. Я вернулся». Ему показалось, что ворота в ответ удовлетворённо вздохнули.       Он шагнул во двор, и тут же ему стало легче. Здесь царила атмосфера безопасности, комфорта, домашнего очага. По дороге с фронта он часто думал, не преувеличивает ли в своих воспоминаниях уют и тепло этого места. Оказалось, что нисколько. Всё точно так, как ему помнилось. Чувствовалось радушие, с которым тут встречают гостей. Вокруг светло и чисто, и даже золотистая дымка в воздухе, точно как в воспоминаниях: не то игра света, не то органы чувств ликуют, что он наконец-то вернулся домой.       Да и какая разница, на самом деле?       Кеншин счастливо вздохнул из самой глубины своего существа и с улыбкой направился к додзё. Завернув за угол, он едва не столкнулся с Яхико.       — Кеншин! — Яхико чуть не выронил из рук корзинку с кабачками, уставившись на него так, будто увидел приведение. — Ах ты, чёрт!       — Я ведь пообещал вернуться, разве нет? — весело спросил Кеншин. Яхико потрясённо моргал. Он вытянулся, став долговязым и пока что непропорционально сложенным подростком. Уже даже перегнал по росту Кеншина.       — Ну, да... Но это ж было несколько лет назад, — отозвался он, неловко пристраивая корзину на бедре. — Каору... в смысле, мы... ну, мы типа решили, что ты передумал возвращаться, от тебя же давно не было новостей...       Теперь настал черёд Кеншина удивлённо моргать.       — Я отправлял письмо.       — Видимо, не дошло, — пожал плечами мальчик. — Всяко здорово тебя снова увидеть. Ты в городе задержишься? — голос у него стал скрипучим, неровным — видимо, уже ломается.       — Я... я считал, что мне можно будет остаться... — неуверенно проговорил Кеншин, встревожившись. Каору не получила письмо. Значит, Каору до сих пор ничего не знает. И, что важнее, теперь придётся сказать ей всё это. Лично, лицом к лицу. Ему стало нехорошо.       Видимо, Яхико заметил, как побледнел мужчина, потому что ободряюще ухмыльнулся.       — Да не волнуйся ты. Каору же обещала, что здесь твой дом, забыл что ли? Она всегда отвечает за свои слова. К тому же, — улыбка Яхико стала теплее, — мы... это... скучали по тебе, типа. Я, по крайней мере.       Кеншин улыбнулся в ответ, снова просияв при виде искренности Яхико. Рассеянно потеребил лямку перекинутой через плечо сумки.       — Как она, кстати? Каору, в смысле, — он спросил осторожно, сам не зная наверняка, о чём именно спрашивает.       — Здорова, — Яхико переступил с ноги на ногу. Во взгляде мелькнула неуверенность, задорная ухмылка дрогнула и поблекла. — Только, знаешь... война ведь всех затронула. Не то чтобы Каору сильно изменилась, нет, просто она может отличаться от той Каору, которую ты запомнил. Вы же давненько не виделись, — и он снова улыбнулся. — Чёрт, да ты посмотри только на себя, глянь, как ты изменился!       — Ты тоже, — мягко произнёс Кеншин. — Тебя что, на дыбе растягивали?       — Не, дети на ногах висели, пока я на потолочной балке подтягивался, — бойко ответил Яхико, не моргнув глазом. — Каждый вечер, сразу после ужина.       Шутка вышла идиотской, но они всё же расхохотались, и напряжение сразу испарилось, стало легко и удобно.       — Слушай, скоро урок закончится, — Яхико снова поднял корзинку с овощами повыше. — Мне надо занести это всё на кухню, замариновать, да разложить еду по тарелкам... А ты иди в додзё.       — Хорошо, — Кеншин снова поправил сумку, едва слышно вздыхая. — Как ты думаешь... Она... Ну...       Слова никак не хотели складываться в осмысленную речь.       — До смерти удивится, — сказал Яхико, отвечая на невысказанный вопрос. И смотрел он теперь очень серьёзно. — И да, она, может быть, покажется не такой, какой ты её запомнил, но ты ей небезразличен. Очень сильно. Просто... дай ей немного времени. Многое изменилось.       Яхико будто пытался что-то сообщить. Кеншин тепло улыбнулся, уверенный, что понял.       — Уж это точно.

***

      Кеншин встал за дверьми, ведущими в зал, прислушиваясь. Слышно было, как Каору ведёт счёт, громко и ритмично произнося цифры. Время от времени она прерывалась, чтобы скорректировать стойку одного из учеников. Потом отдавала ещё одну отрывистую команду и начинала отсчёт заново. Он прислонился к стене, прикрыв глаза.       Как же он скучал по этому голосу! Скучал по ней. Конечно, она изменилась, конечно, теперь всё немножко иначе, но она всё та же Каору. Иначе быть не может. Исходящий от неё свет, тёплая уверенность, желание защитить...       Он сел, обхватив руками колени, и стал ждать. Внутри вскипало жадное, детское предвкушение радости: совсем скоро он снова увидит её.       Урок закончился, ученики поспешили наружу, громко топая и переговариваясь. Кто пошёл на выход, к главным воротам, кто по направлению к столовой. Каору с ними не вышла. Он подождал немного, но она так и не появилась на пороге. Тогда он собрался с духом и поднялся на ноги, оставив сумку на дощатом полу энгавы.       Каору стояла в центре зала, спиной к двери, с занесённым над головой деревянным мечом. Длинные блестящие волосы, собранные в высокий хвост на затылке, волной ниспадали на спину, мокрый от пота ги прилип к телу, обрисовывая мышцы и контуры сильного тела. Солнечный свет лился из высоких окон, разливая жидкое золото на отполированном до блеска деревянном полу, окружая её фигуру мерцающим ореолом. Она стояла так, не шевелясь, довольно долго, так что Кеншин даже засомневался, собирается ли она вообще менять позу, а потом вдруг нанесла удар. И ещё один. И ещё. Быстрые, точные, сильные удары. Девушка отработала ката с отточенным долгими тренировками изяществом, а потом с почтением склонилась перед алтарём. Он наблюдал за ней, не смея отвести взгляд, и сердце заполошно колотилось где-то у самого горла.       — Каору... — прошептал он благоговейно, даже не осознав, что произнёс это вслух. Она ахнула и резко обернулась.       Синие глаза, тёмные, как ночное небо, потрясённо распахнулись. Она схватилась за ворот ги, стиснув ткань длинными изящными пальцами. Через приоткрытые губы вырывалось прерывистое дыхание — не то она ещё не успела отдышаться после напряжённой тренировки, не то так сильно удивилась. А может, и то, и другое сразу.       Он шагнул ей навстречу.       — Я дома, — негромко произнёс он.       — ... Кеншин, — не сразу смогла выговорить она. — Я... не ожидала, что ты вернёшься...       — Простите, — сказал он, не решаясь приблизиться. Она смотрела на него так странно, и черты лица у неё такие напряжённые — она казалась очень уставшей. Измотанной. — Я написал вам письмо, но, видимо, сумел приехать раньше, чем его доставили почтой.       — Вот как, — она сглотнула. — Что ж... Как ты? — выпалила она несколько нервно. — В последнем письме, которое ты написал...       Она вдруг отвернулась и подошла к стойке, чтобы поставить меч на место. В комнате стало как-то темнее. Ему показалось, что она отстраняется, закрывается от него. Он неуверенно потянулся к ней.       — Извини, — продолжила девушка, бережно вытирая деревянный меч и ставя на стойку. — Я не имела права спрашивать, это ведь совсем не моё дело. Ты надолго задержишься в городе?       Кеншин опустил протянутую руку, рвано выдохнув. Болезненное чувство усиливалось, но он не был уверен, что вправе чувствовать эту боль.       — Я... — он сглотнул, совсем растерявшись. — Я, честно говоря, думал, что могу остаться здесь. Если, конечно...       Горло сдавило спазмом, договорить он не сумел. Каору отвела руку от стойки с мечами. Ладонь на краткий миг замерла в воздухе.       — Конечно, ты нам не помешаешь, — бодро заявила девушка. Когда она снова повернулась к нему, она уже овладела собой и даже улыбалась. Но улыбка эта была пустой, отстранённой, чужой — его будто ударили под дых, даже дыхание перехватило. — Я ведь тебе обещала, что ты всегда сможешь здесь жить. Скоро будет готов обед. Ты уже повидался с Яхико?       Кеншин кивнул, борясь с комом в горле.       — И детишек тебе обязательно нужно поприветствовать, — продолжала говорить она, быстрым шагом проходя мимо. — Я пойду переоденусь, увидимся за обедом.       И она ушла, а он так и остался стоять в дверях додзё. В груди нестерпимо жгло.

***

      Кеншин лежал без сна в ту ночь в маленькой комнате, которую он делил с Яхико — все прочие спальни оказались заняты. В оставленную в сёдзи щель проникал прохладный ночной воздух. Он лежал, заложив руки за голову, и наблюдал за тем, как луна парит в чистом тёмном небе. Дом что-то тихо бормотал, укладываясь спать. Всё было тихо и мирно. И совсем неправильно.       Каору вела себя так, будто они друг другу чужие. Будто она не испытывала к нему... ничего. Но это ведь неправильно. Неужели ей неприятны его чувства по отношению к ней — пусть она и не получила письма с признанием, но не могла же она не заметить, пусть даже считая, это это всего лишь благодарность? Неужели она не чувствует того же?       Но ведь она писала...       Не мог же он всё не так понять! В письмах видно, что он ей небезразличен, что она считает его как минимум другом. Так почему же сейчас она ведёт себя так, будто их ничего не связывает?       Почему?..       Он повернулся на бок, вцепившись пальцами в простыни, и тяжело вздохнул. Что-то изменилось. Что-то стряслось, о чём он пока не знает, и из-за этого всё изменилось. Что-то пошло не так. И он ничего не понял.       Где-то далеко заухала ночная птица. Кеншин плотнее укутался в одеяло, пытаясь уснуть. Но ему было слишком неспокойно и тошно.       Он выяснит, что случилось. Как-нибудь. Выяснит и всё исправит, если это возможно. А если нет...       Нет. Война закончилась. Теперь время есть, много времени, и он может подождать. Подождёт.       Время есть.       Помаявшись ещё, он наконец уснул, и ему снилось, что он бежит за Каору по бесконечным коридорам и никак не может её догнать.

***

      Февраль 1882 года       Удзушо сидел в неудобном кресле в западном стиле, ожидая иностранца. Звуки веселья — снаружи вовсю праздновали наступление нового года — сюда, в расположенный в дальнем конце здания кабинет иностранца, почти не доносились. Японец знал, что хозяин комнаты специально заставляет его ждать, и смысл этого поступка был ему вполне понятен.       Разложенные на столе газеты будто насмехались над ним. «Капитуляция». Трусы — мерзкие, презренные трусы, отрёкшиеся от многих столетий мира и порядка из-за трусливого нытья кучки особо мягкосердечных. Впрочем, ничего. Совсем скоро они осознают свою ошибку.       Наконец, дверь открылась и вошёл иностранец. За ним шлейфом тянулся аромат, по которому его было легко узнать. Мужчина устроился за столом, а Удзушо спрятал эмоции глубоко внутри, чтобы на лице не отразилось, как противен ему этот запах, и как сильно он презирает этого жалкого гайдзина. Этот вонючий варвар пока нужен — нужны его деньги, деньги, которые он успел украсть, трусливо удирая из своей страны, где к власти тоже пришли богомерзкие противники рабства.       — Вероятно, вы слышали новости, господин Тюдзин? — сказал иностранец.       — Да, — Удзушо прижал ладони к бёдрам, чувствуя, как сильно бьётся в груди сердце. — Что будем делать?       — Да выбора-то особенно и нет, — пожал плечами его собеседник. — Не то чтобы для нас это оказалось большой неожиданностью. Наших планов это не нарушит, придётся только увеличить масштабы.       — Вот оно как, — он ожидал этого ответа, хотя ему хотелось услышать другое. Ему хотелось атаковать сейчас, сегодня, да ещё вчера — пройти по Японии с огнём и мечом, отомстив за своего господина. Выследить этого бешеного рыжего пса и его хозяйку, сучью предательницу, и эту шлюху-докторшу — и заставить их заплатить за всё...       Он сжал кулаки. Но иностранец не заметил, конечно же. Слепой, тупой, высокомерный — но пока полезный. Пока что.       — Как бы то ни было, — продолжил иностранец, что-то записывая, — эти бумаги позволят вам списать с моего счёта дополнительные средства. Я провёл анализ, чтобы определить, насколько нам нужно будет расширить производство с учётом изменившихся условий. А наши союзники в новом правительстве пообещали нам содействие в поисках того врача. Так что мы сможем в скором времени исправить все ошибки в формуле.       Удзушо забрал документы и поклонился.       Когда всё закончится, когда жители Японии опомнятся и снова склонятся под знаменем Канрю — тогда иностранец будет уже не нужен.       Покидая его кабинет, Удзушо позволил себе едва заметно, холодно усмехнуться.       Его давно уже интересовало, сколько этот вонючий варвар протянет перед смертью.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.