Я даю тебе адреналин

NC-17
Завершён
522
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
86 страниц, 31 126 слов, 19 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
522 Нравится 135 Отзывы 99 В сборник

Та, с кем невозможно попрощаться.

Настройки
Оно не помнило ничего — ни откуда пришло, ни что его породило, ни смысл своего существования. В убогой оболочке истощенного облика, что стала тюрьмой, оно бродило по земле, сжираемое лишь одной целью — утолить голод, что скручивал ненасытные чресла. Никчемное, жалкое оно. И этим «оно» был я. Десяток лет ушел на то, чтобы я вспомнил об этом. Вечное ощущение пустоты, вечная изнуряющая жажда пищи, чтобы мысль о том, кто я есть на самом деле, посетила больной проклятьем разум. Временами путь мой проходил сквозь кустистые леса, бьющие родники, желтые поля пшеницы и белые охапки гречихи, сменяющиеся облаками тополиного пуха, а затем жухлой листвой и, наконец, первого снега. Время не значило ничего — я не ощущал его бесконечного биения, только мог предполагать, какой сезон посетил ту или иную местность. Место, до которого я добрёл ближе к ноябрю, оказалось старым селением эстонских жителей, где на холме, крошась вековой побелкой, величественно смотрел на долину и лес с быстротечной рекой дом главенствующего барона, а вся округа состояла из хлипких хлевов с голодной скотиной и соломенных крыш — пристанищ местных крестьян. Чёрными клубами дыма воздух окутывал запах жженных дров — топились в скверную погоду бани… И я остался блуждать здесь, покуда не нашёл её. Ту милосердную, которую искал. И ту, что встретилась мне у едва тронутого льдом водоёма. Превозмогая кишащую в теле, невозможную тягу голода, я плутал в голом и худосочном лесу, ничем не отличаясь от него и чувствуя себя его собратом, с десяток дней наблюдая за пристанищем тех низших, кто ещё был верен нашему хозяину и отцу. Все они были на одно лицо — проходили мимо меня, не пугаясь, принимая как должное, иногда пуская на скверном диалекте, казалось бы, насмешливые изречения, — такие тощие, морщинистые, в обносках и телесной грязи. Путь их лежал то на старое кладбище, где то и дело восходили для купания в бане их усопшие родственники, то на перекрёсток двух дорог, на котором их ждал смиренный слуга, да и палач, — услужливый чёрт, что плодил для них домовых — рабов по дому и хозяйству — в обмен за душу. Я знал, что она выберет такое убогое место. Не знал только, кто она, и зачем я её ищу. Она же, знала всё. Ветра сбивали с леса последние листья, выли в прутьях осин и клёна унылой песней. Когда выходило солнце — я жмурился, как от боли, старался спрятаться в гуще листвы, в ледяных потоках проток, где жадные рыбёшки трепали выступающие рёбра, а иногда и вовсе проходили сквозь меня, как через дырявый невод, и желание стать никем, исчезнуть, — было выше желания обрести плоть. Стать материальным. И каждый день смотреть на сменяющиеся на суше лица людей, что пришли за водой или по воле голода… Или же на то, как ласковые руки милостивой кончины вытаскивают мои останки на берег, чтобы сделать вечным. Но она — не та, кого я искал. Хуже. — Негоже ходить в таком виде, дружок, — облик её был сродни человеческому. По привычке — стройное женское тело, густые русые волосы, а на них — дивный и зажиточный платок. На хрупких плечах и льняном сарафане без вычурности — тёплая шаль, что покрылась крупицами снега… И большие, но такие безумные глаза… — Проголодаешься — приходи, но только, как наступит ночь. И, сгрузив на сани кромку воды, она удалилась к деревне. Лишь слякоть из чернозёма и льда хрустела под её лёгкими шагами, а я остался ждать полумесяц, что озарит в черном полотне неба дорогу к её обители, нутром содрогаясь от чудовищной пустоты, которая требовала её заполнить. Проклиная невольную слабость… Холод сковал местность хрустальным одеянием. Весь пасмурный день то лил дождь, то моросил влагой утренний и предвечерний туман, и теперь в округе стало совершенно тихо, словно всё умерло. Даже бесстрашные жители попрятались по своим лачугам, оставив меня наедине с мизерной нечестью, что выла в чаще, да петляла по лугам зверью. К полуночи я отчаянно смотрел в приоткрытые ставни избы, что стояло поодаль от человеческого пристанища. Переливистый свет очага падал на округу, пропитывал варевом котелка свежесть, а она как ни в чем не бывало колдовала над сушеными травами и словленными на реке рыбешками, не замечая моего присутствия… Насмехаясь. — Чего стращаешься? Страшнее тебя в этой округе не сыщешь, — словно ненароком зовёт она, не отвлекаясь от дела. — Заходи. У меня всё готово. И вот я несмело ступаю в её дом, где царствует тепло. Тело моё практически прозрачно — лишь слабая тень падает на полки с сушеными растениями, конечностями диких зверей и утвари. Величаво женщина смотрит на меня с неприязнью, качает головой. Голос у неё низкий, хриплый: — Говорить можешь? Я задумываюсь, ведь не делал этого достаточно долго, но ответить получается с первого раза: — Да. — Это хорошо, — отворачивается, трёт в руках ещё окровавленный рог животного, что-то нашептывает. — А имя у тебя есть? — Я его не помню. — Ты не помнишь ничего, и поделом тебе… Сугубо твоя вина! Надо же так опуститься! — причитания её граничат с криком. Не страшась жара, она то и дело кидает в котёл то одно, то другое, ворошит огонь палкой, бормочет не самые красивые речи, но также резко замолкает, как и начала. Мелкая испарина покрывает её розовую кожу, а дыхание замыкает следующее грудным вздохом: — Что ж… Ничего не поделаешь. Ты пришёл ко мне не просто так, да и я сама пригласила тебя в свой дом, чтобы ты всё вспомнил. Она была бы не она, если бы не продолжила: — Да посмотри на себя!.. От былой стати ничего не осталось… Тонкий, как прутик… Так и буду звать тебя — Тонкий… А чтобы тебе стало ещё более совестно — Человек. От яда собственных слов ей становится легче — улыбка сама трогает сухие губы, пока я мысленно примеряю нарицательное на вкус. — Тонкий человек… — с отторжением басит мой голос. Нечто неприятно бурлящее в груди отторгает сказанное, щиплет какой-то позабытой, но клокочущей гордостью. — Привыкай, люди придумают для тебя более страшные прозвища, — продолжает насмехаться, помешивая снадобье. — Меня называй… Мухаббат. И этого хватит. Чтобы подтвердить наверняка очевидное, вопрошаю: — Знаешь, кто я? Постукивает деревянным черпаком по краю чана, деловито всплёскивает кистью, закатывает глаза, всеми жестами показывая, насколько забавен для неё мой визит. — Разумеется! Вот видишь, что бывает с тем, кто не отвечает за данные людишкам обещания? Ты накликал на себя древнейшее проклятие договора между высшим и низшим. Справедливо тебя наказали, Тонкий! Но я помогу тебе. Только, боюсь, тебе это не понравится… В своём доме ей позволительно всё, и она не стесняясь отторгает человеческое: то вытягивается ввысь, то падает наземь сменяющейся обликом тенью. Словно картинка на переплёте листаемой книги, двигается дёргано — то яркая, то блёклая, но непрестанно движущаяся, подходит впритык, и я снова вижу её глаза. То синие, то чёрные. Когда она целует остатки моих изгибов губами, мне кажутся они зелёными. И бренное подобие женского тела растлевает чресла также, как закипает в котле снадобье — бурно, рьяно. Больно. Яд её рта — спасительная микстура — вплёскивается в глотку, и я чувствую надлом. Как ссохшиеся кости разрывают плёнку старой кожи и обрастают здоровой плотью. Как закипает в горле кислород и чёрная, проклятая кровь, что рвётся наружу. Меня рвёт ей, собственным мясом и горькой желчью проклятья. В отравительной панике я слышу стук собственного сердца, с животным звуком продолжаю выталкивать из себя всё то, что едва не убило, понимая, что привело к этому. Рвотные массы просачиваются сквозь древесный пол, тлея прахом положенных на странствия лет. С остаточной болью, переходящей в клокочущую радость, я осматриваю по-прежнему ничтожного, но уже былого себя, и «очеловеченную» ту, кто предотвратил неизбежное, что наигранно скромно подаёт мне ткань, чтоб прикрыть налитую жизнью наготу. Дрожа, нащупываю пальцами то, что неизбежно кануло в расплату — натянутую кожу на холмах и скалах лица, что чудом видит, дышит и говорит, хоть и не имеет более на то привычных земному органов. — Какой позор… — это всё, что я думаю и хочу сказать. Женская сущность посмеивается. Нагота её то полного, то худого, то абсолютно бесполого и вновь сменяющегося тела восседает на стуле. Прежними остаются только глаза. Движениями пальцев она приказывает котлу излиться в деревянные посудницы, а после, испив из одного из них, волнительно вопрошает… Будто думает, что я отплачу ей гневом. — Теперь ты всё вспомнил, Бегемот? — Вспомнил… — И что же ты вспомнил? Кажется, ей это действительно интересно. Несмелым жестом торжества я выпиваю тоже. За содеянное, за свершенное. — Я был призван местным барином для того, чтобы спасти его сжираемую болезнью супругу, но за место обещания погубил и её, и их не рожденного ребёнка, продолжив изнурять страдальца до конца его дней. С его смертью я совсем потерял себя, не в силах вернуться в преисподнюю, обреченный вечно бродить по миру в наказание за содеянное. Вижу, как глумится она от моей оплошности. С секунду я пытаюсь понять, зачем вообще эта притворщица решила сыграть в благодетель, но низшие мысли опережают меня: — Я знаю, кто ты, Мухаббат. Не ясным для меня остаётся только то, что ты забыла в этой дыре. Жду обиды. Но обида абсолютно непредсказуемо пропускает вперёд приторную печаль. С этой женщиной никогда не было просто… — Скорее я уже никто и ничего. Меня практически не осталось в этом мире. В меня не верят, меня отрицают, меня скрывают, презирают. Пройдёт ещё пара сотен лет, и меня не станет совсем. Окончательно. Бесповоротно. Но это лучше, чем стать такой, как ты — бесполезной, неприкаянной тенью. В отличии от таких, как ВЫ, я люблю людишек… — ей совершенно не стыдно признаться в этом. Напротив, лицо её вдруг озаряют морщины и глаза полыхают мудростью. Забавная картина… Лик всех матерей мира вновь становится сумбурной картинкой сменяющихся рож. — Всё дело в местной девочке — Лиине. Она призвала меня помочь ей выскочить замуж за местного батрака. Да, я настолько добра, что не отказываю в помощи даже таким несущественным зовам. Так и осталась. Такая же самонадеянная, как и зыбкие века назад. — Какая глупость… — я не скрываю своего разочарования. Эта барышня всегда вызывала неоспоримые всплески чувств. Например, свернуть ей шею или размажжить, как муху. — Искоренить тебя невозможно. Появишься внезапно даже из частички пепла. Так было всегда. И тут её гневная сущность выскакивает наружу: — Как смеет создание вроде тебя говорить такие слова?! Сама твоя сущность отрицает меня.! — О нет, — мне нравится наблюдать, как от беснования она едва не проламливает соломенную крышу. — Вечная жажда, из которой я состою, пронизана тобой. — Так скудно и мерзко! — кривится она. — Меня оскорбляет такое сравнение даже больше, чем когда низшие клянутся мной неискренне! То, как она плещет ядом, доставляет одно удовольствие. С чувством возвращенного достоинства и самолюбия я неспешно размазываю мысли, словно мягкое масло, по фибрам своих ощущений и наслаждаюсь. Да… Она не меняется. То глупый ребёнок, то глупая женщина, то нелепый мужчина — какой бы она не стала, всё равно — наивная и очень несчастная. От того, что не похожа на нас. Жестоких тварей. — Впрочем, я ждала, что ты это скажешь, — выдыхает она, успокоившись. — А теперь послушай, что скажу тебе я… И будто снег её воля ложится пеплом на полу, что скрипит под нами. Тлен вдруг становится жухлыми, старинными листами, где древние письмена пророчат то, чему непременно суждено сбыться. Я гневаюсь, но ничего не могу сделать. Просто жду, когда она объявит несправедливый и роковой приговор своими искренне улыбающимися устами: — Листами я заклинаю — ты будешь вечно голодать, и никто и ничто не заставит тебя полюбить что-то большее, чем то, что можно сожрать. Ты так и будешь веками бродить по земле, страдая в этой убогой форме, испивая и вкушая невинных низших, покуда не захочешь отказаться от яства в силу меня. И эта пытка — моё личное тебе наказание, Бегемот. Смеюсь. Жадно рву воздух лёгкими, не в силах остановиться от всех иронии происходящего. Наверное, все черти и дьяволы мира содрогаются от твоих речей, пока ты продолжаешь улыбаться. Ну что за вздор?.. Кто ты такая, чтобы молвить мне эту чушь? Рушить выстроенный ещё до начала времён порядок? Наивная… — Ты совершаешь невозможное! — охваченный наигранным возмущением, предостерегаю, взывая к её сумасшествию. — Как низшие будут существовать без тебя? Как я — иной — смогу воззвать к тебе? Это баснословно! Но она молчит. Вокруг содрогается мир, отмирает время, клокочут свидетели — огонь очага и вода в котле над ним, масляный воздух сущего. Только тогда я понимаю, что подобному беснованию ни закон древности, ни собственное могущество — не предел и не страж, а проклятые слова цепным ошейником сдавливают горло, как символ скрепления её пророчества. Её самопожертвования во имя и вопреки. Раненым зверем я вою, падаю на колени и пресмыкаюсь… Потому что знаю, что сущность мою не изменить. Израненная, почти убитая, она оседает рядом со мной. — Верни мне веру в саму себя, и я одумаюсь. Забавно, ведь я понимаю, что ты не способен познать меня. Скажу ещё одну предсказанную весть — я буду всегда ускользать. Ты ощутишь меня лишь тогда, когда меня не станет. И отпустить оковы моего проклятья сумеешь, когда поставишь голод на второе место, а мне достанется верховный пьедестал. И тогда, только тогда, тебя отпустит эта бренная земля. Ты захочешь уйти за мной в вечное скитание. Мне невыносимо смотреть, как тлеет её ещё плотская сущность. Как хаос петляет вокруг тесного пространства, разжигая пламя, пыша дымом, что охватывает ветхое желище также стремительно, как миллиарды несправедливых мыслей сопровождают смерть той, кто обрекает быть вечной… А я не в праве сделать хоть что-то, и зрелище это льётся в желудок кислотной жижей, напоминающей — ты обречён. В последний, предательский раз я говорю истину: — Ты же знаешь, что этого никогда не будет. — Тебе ли глаголить скептицизм — существо, что правит чревоугодием и похотью? — всё, что отвечает мне, рассеиваясь прахом. — Пройдёт много лет, поверь. Однако, капли воды расточат скорлупку даже самого крепкого ореха, и пусть у него будут мои цвета. До встречи, Бегемот. Сажа — всё, что остаётся от тебя. Чёрная пыль, марающая руки, садящая лёгкие, идущая копотью от древесных руин избы, которая меркнет в гуще ночи. Восхитительное чувство, когда наступает конец, но ещё не близится начало, трепещет во мне наряду с животным голодом. Убеждением. Нет… Ты ошиблась. Ты снова ошиблась, и жертвенность твоя — такой же вздор, как и моя сытость. Мы больше не увидимся, глупая. В пустоте эхом угасает не услышанное: — Прощай.

***

Как прекрасно море, когда убивает скалы. Чудовищные потоки, брызги прежде спокойных вод, что годами рушат целостные, чёрствые грунты, пыхтя шумом, стонами птиц, агонией камней, что падают в их солёные бездны, обречённые стать склизкими руинами времени и бремени, которое несут люди, облюбовавшие сей замечательный пейзаж. Ослеплённые красотой, опасностью стихии, сожравшим солнце туманным горизонтом, они не видят меня, восседающего на своём троне, у самого обрыва горы, под которым идёт пенный бой, и её — мелкую, незначительную низшую, ради которой отдали свою жизнь. Ради чего? Видит тьма — ради кого?.. — Она сделала это, чтобы защитить меня? Меня раздражает её шёпот. Не в силах терпеть его, я старался заглушить крики, а после и пресловутые вопросы симфонией природы, но и здесь остался страдающим, ибо был обязан донести свою волю этой зеленоглазой посредственности… У которой были твои черты. — Из всех родных ей людей никого она не любила настолько сильно, как любила тебя, девчонка, — вспоминаю, смакую все ужасные моменты, что питали меня, причиняя помянутой боль. — А что дали ей вы? Своё зыбкое присутствие? Ветер путает светлые волосы. Сидя чуть ближе к концу скалы, она кутается в кофту и едва стискивает ровные зубы. Что я вижу? Сожаление? Изумление? — Мы искали её… — А она отчаянно пряталась. Нет. Я вижу гнев. — Это ты прятал её! Ты издевался! Пусть я была ребёнком, но я помню, во что превратилась та Даша, которая была до тебя! Зачем ты это сделал? Чем она заслужила такой участи, как и все другие, кто погибли от твоей руки?! Кричишь? Да кричи хоть сколько. Пусть твои собратья по образу и подобию смотрят как на сумасшедшую истеричку, которую жрут гормоны и взросление, да с изумлением оборачиваются. Плачешь? Это можно. Слёзы вкусны, особенно — слёзы по той, кто любила тебя всем сердцем так, как никогда не любила меня. А я продолжу, маленькая ты дрянь… — Это долгая история, — не стремлюсь ворошить прошлое, но оно вертляво само по себе. Да и кто мог знать, что призраки неприкаянных детей, не способных отправиться ни в ад, ни в рай, будут вечно скитаться подле меня… Отвратительная вереница бремени. — Что же теперь будет?.. — спрашиваешь ты осторожно. — Теперь… — от собственной боли я теряю последние силы, оттого говорю тихо, скупо, но, как и хотела она — искренне: — Теперь я здесь, чтобы выполнить её последние слова. Завершивший игру не имеет право на спасение, но завершивший её достойно — такова моя воля — будет помилован. С минуту ты забываешь про ветер. Забываешь про холод и стон бурлящих вод, про милость, данную в обмен за жизнь, а после жалобно скрипишь, как скрипят струны дряхлой скрипки: — Ты меня отпустишь? — Нет. — Тогда как?.. Для тебя, Полина, лишь малой кровью. — Ты можешь отсрочить своё наказание тем, что переложишь эту ношу на другого человека, но только своего пола и только родного по крови, и только если желание это будет искренним и бесповоротным. Качаешь головой. Страшно? — Это чудовищно… — О да, — впервые за мгновения, проведённые с ней, мне по-настоящему весело. Так и тянет позабавиться и нажать на больное: — Твоя тётя никогда бы так не поступила. И тут, неожиданно даже для меня, играют гены твоей уродливой душой матери: — Но она не я, — даже глаза на мгновение становятся её глазами. — Я хочу жить. Я должна жить. Она же этого хотела, так ведь?.. Она хотела сделать всё, чтобы оградить меня. Ожидая нечто более героическое, я теряю смысл разбрасываться чем-то вроде заготовленных убеждений, манипуляций, и спешу закончить эту малоприятную встречу настолько быстрее, насколько возможно. — Ты принимаешь мою милость? А непобедимое солнце уже рассеивает шторм, брызжа красным. — Милость? Смешно! — возмущаешься, но у тебя есть на это право. То, что ты говоришь, я слушаю без особого интереса… Какая разница, ведь… — У меня есть двоюродная сестра. Её зовут Арина, она живёт в старом доме моих дедушки и бабушки, где раньше жила тётя. — Ты совсем не такая, как она. Тихо. Тише воцарившегося штиля, но и здесь ты пригрела свои торчащие уши, продолжая буровить зелёными зенками, чертами родных, где абсолютным идеалом заблудилась моя утерянная отрада. — Скажи, ты любил её? Этот вопрос застаёт меня врасплох, но я не подаю виду. По-прежнему подпираю скулу кулаком, вальяжно вытянув к краю куска земли безобразно длинные ноги. — Молчание — золото. — И всё-таки ты её любил… — с ухмылкой говорит твоё неудачное отражение, прежде чем исчезнуть. Испариться. Сгинуть восвояси и забыть обо всём совершённом, дабы ночные кошмары и муки совести не омрачали и без того мрачную жизнь своими пронизывающими тревогами. Темнеет, бесконечность звёзд обволакивает небосвод, а я всё жду нежные руки, с благодарностью сложенные на моих плечах, но они согревают лишь с рассветом. — Я замечательно отдохнула, Бегемот. Спасибо тебе! — насколько жестоки твои игры, раз являешься ко мне в облике той, по кому я бесконечно скорблю. Безжалостно стоишь в лучах утреннего марева… Такая восхитительная фальшивка. — Вот видишь, как оно бывает — какая-то низшая смогла доказать тебе, что я есть! Я существую. Царю вечно. Горько, но тебе ведь нравится этот вкус? И здесь ты, глупая, опять ошибаешься — он безвкусный. Но пусть твой триумф и радость продляться чуть побольше, чем затянется моё искалеченное перочинным ножом сердце. — А говорят, ты не преследуешь собственной выгоды, — устало поднимаюсь со своего старинного кресла, чтобы рассмотреть навеянный мираж поближе. Ковырнуть никогда не затягивающуюся рану. Позволить тебе дотронуться до впалого подобия лица. — Я не тешусь несправедливостью, но радуюсь истине, — невероятно звонко льётся твой голос. — Мне пришлось набраться терпения, чтобы помочь тебе рассеять это проклятие, и вот — у нас получилось. Не задача, что низшая, коих была уйма, заставит тебя перекрыть моё благодушие другим. Мне не хочется верить, но нет другого выхода. Самое страшное уже случилось, но что именно? То, что я предал самого себя? Или то, что признал тебя? — Благодарю, — от собственного голоса веет чужеродностью. В последний миг любуясь мрамором синих глаз, я то ли утешаю самого себя, то ли напоминаю: — Её воля должна быть исполнена. И как только с последним пиром будет покончено… — Не сомневайся, — мягко спешишь оборвать мои слова ты. — Она будет ждать тебя там. И вы будете вместе бродить по вечному, как и я по этой бренной, но такой прекрасной Земле. Это — моё нерушимое слово. Прощай, Бегемот! Море снова воет штормом, а небо плачет. Пенными клубами ты растекаешься в море, созидательно сливаясь с первородным, дабы развеяться по миру и быть его смыслом, покуда великие, но такие тёмные твари, как мы, будем прославлять твои тёмные деяния, ненавидя свет, но желая его. Я знаю, что пройдёт ещё много лет, прежде я снова коснусь медных волос и узрю блеск синих глаз. Как безвольный раб я буду повязан твоим домом, твоим окружением, упиваясь ожиданием вечность… Но что такое вечность, если нет той, с кем невозможно попрощаться? Той, чьё настоящее имя —

Любовь.

***

Прошло десять лет.

Подумать только — десять лет, как эта история закончилась, а сколько всего произошло… Автор начинал «Адреналин» подростком, а закончил, получается, старой перечницей с ипотекой и одним разводом за плечами: D Эх… Хорошие были времена.

Сейчас моей дорогой племяшке уже десять лет. Надеюсь, она никогда не прочтёт эту историю и не запостит в тикток видео, что её тётушка кринж… Нет, ну вы понимаете? Десять лет назад мы вообще не знали, что это такое. А потому отдаю дань всему, что было до зумерской революции.

И говорю спасибо всем, кто был со мной вовремя и после этой истории. Знаете, я нет-нет, но перечитываю её, и каждый раз мне необъяснимо больно. Почему? Ну, наверно, я многое переосмыслила для себя. Нельзя топить себя в отчаянии, горе, печали и прочей тягучей депрессивной субстанции. Да, иногда нам приходится поддакивать ей, созидать — это необратимый процесс, но нужно бороться.

Я не хочу оставлять Дашу мучиться. Не хочу, чтобы она застряла в плену темноты, так и не поняв, что её любили. И близкие, и Слендер, и читатели, но только не она сама.

И откроется на страшном суде, что единственным смыслом в жизни была любовь…

Дорогие мои! Просто не забывайте об этом.

Фанфик «Нет покоя падшим» ещё не завершён. Он не планировался, как продолжение этой истории, но как-то так оно само вышло, и видимо не зря. Кто захочет завершить «Адреналин» на хорошей ноте — я это организую именно там. Нет — пусть часть 17 станет как десять лет назад последней.

Обнимаю Вас!

И за всё искреннее спасибо!

522 Нравится 135 Отзывы 99 В сборник
Отзывы (15)