Не смей называть меня Баки

NC-17
Заморожен
172
1
автор
Подкроватный монстр бета
Размер:
28 страниц, 11 169 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
172 Нравится 35 Отзывы 49 В сборник

Глава 3

Настройки
Роджерс обмякает на кресле, как будто из него вынули все кости, и только руки, скованные стальными браслетами, подрагивают. Из носа и ушей льется кровь, стекает по подголовнику и гулко капает на пол. Еще минуту назад Роджерс орал, выл во всю глотку, как смертельно раненный зверь, а сейчас сипит, с усилием проталкивая воздух через сорванное горло, и в этом сипении с трудом можно разобрать: «Не надо, пожалуйста, не надо больше». Зато наивное детское «мамочка» на всхлипе звучит очень отчетливо, даже мерное жужжание многочисленных мониторов и датчиков не может его заглушить. …Он рывком садится и чуть не кричит при взгляде на стальные браслеты, обхватывающие руки Роджерса, и лишь через секунду понимает, что кроме них больше нет ничего: ни мониторов, ни странного прибора, стискивающего виски, да и Роджерс явно в порядке, смотрит сочувственно и бормочет успокаивающе, почти напевно: — Т-с-с, все хорошо, это всего лишь сон, все хорошо. Он падает спиной назад на матрас и пытается отдышаться. От того, как на него смотрит Роджерс, по спине бегут мурашки, и он выдыхает сквозь сжатые зубы: — Хватит таращиться. Где там! Роджерс продолжает глазеть, да еще и спрашивает: — Что тебе снилось? От сочувствия в его голосе хочется свернуться в комок и заплакать. Или снова ударить, разбить Роджерсу лицо, хоть на секунду лишить его этой чертовой самоуверенности. — Не помню, — огрызается он и отворачивается к стене, рассматривает гладкую поверхность, пытаясь найти какую-нибудь трещинку, зацепиться взглядом за что-нибудь. Он и в самом деле никогда не запоминает свои сны. Он даже не помнит, чтобы ему что-то снилось — хотя снилось, конечно. Эрик жаловался как-то, что он кричал ночью. Но он не помнил — и это было здорово. Он всегда чувствовал, что сталкиваться с Роджерсом нос к носу — чертовски плохая идея, и вот оно, первое доказательство. — Не бойся, — вдруг тихо говорит Роджерс. — Все в прошлом, тебе больше никто не сделает ничего плохого. Теперь все будет хорошо. Я обещаю. Он не сжимается в комок, нет — просто подтягивает колени к груди, так удобнее лежать. И воздух из груди вырывается рваными толчками потому, что он еще не отошел от кошмара, вот и все. А глаза щиплет от резкого искусственного света. Он сжимает зубы и зажмуривается так сильно, что под веками плывут разноцветные пятна, сталкиваются друг с другом, причудливо сплетаются, взрываются и осыпаются мелкими искринками. …Роса искрится под лучами яркого утреннего солнца и разлетается освежающими брызгами, если рухнуть в траву спиной. Майка намокает сразу же, приятно холодит нагретую солнцем кожу, и он смеется и тянет руку: — Иди ко мне. — Промокну и подхвачу насморк, — смеются в ответ. — На мне сухо, — возражает он, почти в шутку, но шуткой это быть перестает сразу же, как только слова срываются с губ, и воздух как-то мгновенно густеет, и оказывается, что полевые цветы пахнут совершенно дурманяще. Впрочем, тяжесть чужого тела дурманит еще больше, и голова кружится от поцелуев, неспешных, ленивых, сладких, а под пальцами — гладкая кожа, сгоревшая и горячая на спине и почти прохладная там, под широким жестким поясом джинсов. — Т-с-с, — шепчет он в подрагивающие губы, гладит напряженное худое плечо, и сердце колотится как сумасшедшее. — Ну что ты, не бойся. Все хорошо, пожалуйста, не бойся. Пожалуйста… Он просыпается резко, как всегда, будто кто-то толкает его или орет на ухо: «Подъем!» Глаза открывать не хочется, он все пытается поймать остатки сна. До сих пор ему не снилось ничего подобного — во всяком случае, так он себя по утрам не чувствовал никогда. И дело даже не в том, что члену в штанах тесно — это-то как раз порой случается, и вспомнить, как с этим справляться, было легко. Дело в настроении, непривычно теплом и светлом. Словно впереди безмятежный летний день, напоенный солнечным светом и каким-то робким предвкушением. Удивительно приятное ощущение. Он потягивается, довольно вздыхая, и слышит тихий смешок: — Доброе утро. Роджерс сонный, поводит плечами и уютно зевает — и вообще весь какой-то уютный, несмотря на то, что прикован в креслу и сквозь рыжеватую щетину проглядывают синяки. Напоминает большого плюшевого медведя с блестящими глазами-пуговками и мягкими ушами, в которые так приятно нашептывать наивные детские секреты. Горло почему-то перехватывает спазмом, и в висках глухим намеком отдается боль. — Я отпущу тебя, если ты пообещаешь меня больше не искать, — само собой срывается с губ, и боль в висках усиливается. До чего же глупо. Кажется, это называется сентиментальностью — вот только какая сентиментальность у наемного убийцы? Не было ее никогда. Как Роджерс умудряется пробудить в нем то, чего никогда не было? Роджерс разом мрачнеет. — Ба… Я не могу. Ты в опасности. Однажды я уже отдал тебя Гидре и… Я не могу. Пожалуйста, позволь мне объяснить, и ты сам все поймешь. Стоило бы порадоваться тому, что Роджерс отказался и отпускать его не придется, но на душе почему-то становится еще муторнее. И беспокойство дергает, как больной зуб — хотя как раз в беспокойстве нет ничего странного: как не тревожиться, если понятия не имеешь, почему Роджерс так себя ведет? Должна же у того быть какая-то цель, не может не быть, но какая? Он рывком поднимается и бочком пробирается в ванную, стараясь не демонстрировать Роджерсу выпирающую ширинку. Эрекция непривычно сильная, и молния давит на член так, что почти больно. Он умывается, стараясь не обращать внимания на реакции своего организма, но не получается, даже когда он расстегивает джинсы. До дрожи хочется прикоснуться к себе, провести рукой по набухшей плоти, довести себя до разрядки — о да, самое время, когда за стенкой прикованный к креслу Роджерс. Он упирается мокрым лбом в зеркало, ощущая себя больным и бесконечно несчастным. Настолько, что снова тянет заплакать. И это так неправильно, черт бы побрал Роджерса с его умением выбивать почву из-под ног. Разрушать все, что ему с таким трудом удалось построить. Лишать даже подобия равновесия. Контрастный душ приводит его в чувство, и ванную он покидает посвежевшим и — спасибо холодной воде — без мучительного стояка. Устраивается на своем матрасе, пытаясь причесать пальцами правой руки мокрые спутанные волосы. Роджерс наблюдает за каждым его движением, и от внимательного взгляда зудит между лопаток. Он опирается спиной о стену и решительно говорит: — Ну, давай. Рассказывай. Роджерс, похоже, собирается с мыслями, потому что начинает не сразу, и от первой же фразы мышцы напрягаются, как перед прыжком: — Тебя зовут Джеймс Бьюкенен Барнс, но все всегда называли тебя Баки. Это так глупо: он ведь уже слышал это от Роджерса и даже вписал «Джеймс» в свои фальшивые документы. Но слышать это имя почему-то все равно не хочется. — Ты… — Роджерс колеблется, но встряхивает головой и твердо продолжает: — Ты родился десятого марта тысяча девятьсот семнадцатого года. Кто-то словно выдергивает пружинку, на которой держалось скручивающее мышцы напряжение, и все внутри дрожит от нечеловеческого облегчения. И этого он боялся? Вот этого? Тысяча девятьсот семнадцатый! Да Роджерс просто сумасшедший — тысяча девятьсот семнадцатый, подумать только. — …твоя мама сказала: «Надеюсь, вы станете друзьями». Не то чтобы ты был в восторге от такой перспективы, — как сквозь туман долетают до него слова Роджерса, и он хмыкает почти весело: — Верю. Я и сейчас от тебя не то чтобы в восторге. Роджерс смеется так тепло, будто ему совсем не обидно, что с ним не хотят иметь дела, а он с удивлением думает, что и правда поверил — не в байку о тысяча девятьсот семнадцатом, само собой, но хоть во что-то. Он настороженно слушает рассказ Роджерса и оценивает каждое слово как «верю» и «не верю». — Я был тощим, вечно простуженным заморышем, и не взглянешь без слез. Это «верю», случается, что заморыши вырастают в таких вот крепышей. Или нет, «не верю»: — Одно время задыхался от астмы, даже когда доводилось просто пройтись чуть быстрее. Астму можно заглушить, но излечить полностью нельзя, он откуда-то знает это, слышал от кого-то. И уж тем более маловероятно, чтобы с астмой получилось накачать такие мускулы. Перебор, Роджерс, стоило бы быть чуточку менее драматичным. — Ты постоянно защищал меня, когда я влезал в драки. Часто, порой по несколько раз за неделю. «Верю». Или нет, «не верю» — каким надо быть идиотом, чтобы лезть в драки, если ты заморыш? Или «верю»? С головой Роджерс, похоже, совсем не дружит, так что все возможно. — В общем, мы всю жизнь были хорошими друзьями. «Не верю». Однозначно нет: в голосе Роджерса звучит фальшь, такая неприкрытая, что остается только удивляться, как такой лжец, который и о тысяча девятьсот семнадцатом говорил уверенно, не может так же уверенно произнести самую обыденную фразу. — Я даже не знаю, почему ты терял со мной время. Ты всегда был душой компании, и приятелей у тебя хватало, но вот так по-настоящему ты почему-то дружил только со мной. А вот это уже не «верю» или «не верю». Это «заткнись!». Не было у него никаких друзей, он даже Эрику, легкому и беззаботному, как мотылек, не смог стать хотя бы просто приятелем. Он не знает, что это такое; «друг», «приятель» для него — лишь слова, набор звуков с определенным значением, четко прописанным в каком-нибудь толковом словаре Уэбстера — и все. Какие отношения и чувства скрываются за этими словами, он понятия не имеет. И услышать, что раньше якобы было иначе, неожиданно больно. Физически больно. Боль перекатывается под черепом перезвоном стеклянных шариков, лопается цветными пятнами перед глазами, засыпает мелким ледяным крошевом виски, и к горлу подступает тошнота. — Ты вообще был замечательным. Тебя все любили: твои родители, моя мама, учителя и одноклассники, парни из автомастерской, где ты подрабатывал с шестнадцати лет. Знаешь, ты просто обожал ковыряться с машинами с тех пор, как твой дядя… «Хватит!» — хочется заорать ему и обхватить руками раскалывающуюся голову. Нельзя. Показывать свою слабость нельзя ни в коем случае. Это — путь к поражению. И он стискивает зубы и ерзает по матрасу, так, чтобы чуть переместиться, упереться затылком в холодную, еще не нагретую стену: вдруг от этого боль станет меньше. — С тобой все в порядке? — спрашивает Роджерс. Сволочь. Насквозь, что ли, видеть умеет? — Конечно, — цедит он сквозь зубы, — что со мной может быть не в порядке? Ты продолжай, а то до ночи не закончишь. Роджерс умолкает на мгновение и бормочет: — Твой дядя… — Я понял про машины, — перебивает он Роджерса и легонько трется затылком о стену, — дальше давай. — Девчонки на тебе так и висли, — помолчав, говорит Роджерс. — Я даже со счета сбился, сколько их у тебя было. Со счета сбился, подумать только. Он коротко хмыкает и, уже не таясь, передвигается на матрасе, чтобы прижаться головой к холодному. Ему нравятся девушки. Они красивые, мягкие и нежные, и смотреть на них приятно. Но хочет он не девушек, он знает это так же точно, как то, что солнце встает по утрам, а не вечером. В конце концов, мастурбируя, он разглядывал журналы вовсе не с девушками. Еще одно «не верю». В принципе, дальше Роджерса можно не слушать. Ни черта он на самом деле не знает, только притворяется. Сплетает зачем-то полуправду с ложью и пытается выдать все это за истину. Вопрос лишь в том зачем. На самом деле сумасшедший — или преследует какие-то цели? Он все же слушает: рассказывает Роджерс красиво. Хотя чем дальше, тем неправдоподобнее у него получается, и играть в «верю-не верю» уже не приходится. Там все «не верю», даже когда накладывается на то, что реально, что есть в воспоминаниях, смутных и нечетких. Детство и юность, смешные проделки и приключения в парке. Сбитые коленки и расквашенные носы. Диванные подушки на полу и хрустящее печенье. Полумрак кинозалов и волнение перед первым свиданием. Дружеские подшучивания и мелкие споры и ссоры, которые всегда заканчивались миром. Летние поездки и экскурсии. Все это наверняка было — у всех бывает, — но не в Великую же депрессию и вряд ли с Роджерсом. Война, Вторая мировая — ну конечно, какая же еще, если по легенде они оба родились в начале прошлого века. Война тоже была — он смутно помнит взрывы, пальбу и окопы, — но вот какая? Югославия? Афганистан? Ирак? Роджерс не скажет, даже если знает. Плен — виски дергает короткой яркой вспышкой боли, и в памяти размыто всплывают металлические прутья решеток, грязная засаленная одежда и тоскливая обреченность в ожидании смерти. Плен, похоже, тоже был, но, само собой, не в фашистской Германии. Где? И как он оттуда выбрался? Начиная с рассказа о сыворотке реального вообще ничего не остается. Чушь какая. Никто не способен стать сильным и избавиться от всех возможных и невозможных болячек за пять минут. Красный череп, человек без кожи, мечтающий завоевать весь мир, камень из иных миров — черт возьми, такое только в комиксах и случается. Или в фильмах про гребаных супергероев по тем же гребаным комиксам. Роджерс правда думает, что в такое кто-нибудь поверит? Роджерс прерывается после рассказа о Воющих Коммандос. Спрашивает с улыбкой: — Ты же есть, наверное, хочешь? Идиотский вопрос, хочет, конечно, он не ел ничего уже сутки, и в желудке урчит. Громко. Наверное, именно это урчание Роджерс и расслышал. Но из еды с собой ничего, он совершенно не подумал о том, что стоит что-то купить. Он не собирался здесь так надолго задерживаться. Роджерс уже должен был умереть. — У входа стоит мой мотоцикл, — говорит Роджерс. — Там в сумке есть пара пирогов, миссис Родригес сунула с собой в дорогу. Он оживляется. Пироги… это хорошо. Особенно пироги миссис Родригес. Небольшая спортивная сумка обнаруживается в багажном ящике за сиденьем. Он берет ее с собой в бункер: обыскать вещи Роджерса стоило еще вчера, и он удивляется, что не только не сделал этого, но и даже не подумал. Почему? Как он мог такое упустить? В лаборатории он раскрывает сумку, откладывает лежащий сверху сверток с пирогами и бутылку воды на матрас и вытряхивает все остальное на пол: сменное белье, пара футболок, носки и джинсы. Ключи. Походная аптечка. Тюбики с зубной пастой и кремом для бритья и после. Зубная щетка, расческа и бритвенный станок. Блокнот с карандашными набросками. Ого, оказывается, Роджерс красиво рисует. Пистолет и портмоне ложатся рядом с пирогами, все остальное тщательно ощупывается, проверяется каждая ампула и упаковка таблеток в аптечке, каждый шов на одежде и сумке. Роджерс наблюдает за ним с легким изумлением и растерянно спрашивает: — Что ты делаешь? Он тянет из-под матраса армейский нож и вспарывает подозрительное утолщение на дне сумки. Ничего, просто подкладка сбилась. Разбивает рукоятью ножа брелок на ключах. Пусто. Роджерс вздыхает: — Ну ты даешь. Он молча проверяет портмоне. Дает, конечно. Совсем сноровку потерял. Если бы у Роджерса был какой-нибудь маячок в вещах… Но, похоже, нету. Он разворачивает вкусно пахнущий сверток и разламывает пышный мягкий пирог. С рисом и грибами, его любимый. — Будешь? — спрашивает он у Роджерса, но тот качает головой и улыбается: — Ешь, я не голоден. Он сглатывает слюну и с сожалением откладывает пирог в сторону. Сволочь. И ведь он чуть было не попался. Желудок сводит судорогой, и он спрашивает со злостью: — Что там? Роджерс смотрит на него непонимающе: — Грибы, а второй с яблоками… О господи, Баки. Ты думаешь, я собрался тебя отравить? Дай сюда этот чертов пирог. Не мешало бы съездить ему по физиономии, но очень уж хочется есть и не хочется терять аппетит от вида крови, так что «Баки» он на этот раз пропускает мимо ушей. В порядке исключения. Он задвигает нижнюю часть кресла и приподнимает спинку. Сует пирог Роджерсу в зубы. Тот, вздохнув, откусывает и тщательно прожевывает, и в животе у него тоже урчит. Не голоден, как же. Вот же лжец. Он скармливает Роджерсу половину пирога с грибами и треть второго, с яблоками, и только потом ест сам. Надо бы подождать немного: яды бывают и медленного действия — но от запаха грибов и яблок с корицей слегка кружится голова, и он решается. В конце концов, если умрет, то хоть не один, а на пару с Роджерсом. Не самая плохая смерть, если тащишь за собой на тот свет врага. Он ест осторожно, прислушиваясь к своим ощущениям и присматриваясь к Роджерсу, а потом с удовольствием вытягивается на матрасе и приказывает: — Давай дальше. Ему хорошо, желудок полон, и даже нудная головная боль становится тише. Но очень скоро он жалеет о том, что плотно поел. Потому что Роджерс рассказывает о Гидре. Вначале, пока следуют патетичные рассуждения об угрозе миру и всем человеческим ценностям, его это мало трогает. Человеческие ценности — всего лишь еще одна статья из толкового словаря Уэбстера. Ничего не значащая для того, кто теряется при выборе зубной пасты и не может толком справиться со стиральной машиной и микроволновкой, не говоря уже о чертовых заказах в Интернет-магазинах. Но потом Роджерс говорит о сыворотке — не той, которую кололи ему самому, другой, хоть и похожей, — и мышцы раздирает фантомной болью. О поезде и пропасти — и дыхание перехватывает от ужаса, а в ушах звенит нечеловеческий крик. Об опытах и обнулениях — и в висках бьется: «Выключай! Похоже, перебор!» — и хочется стереть со щек густую темную кровь. О криозаморозках — и тело деревенеет, словно скованное холодом. Голова болит так, что, кажется, сейчас вытекут глаза и полопаются барабанные перепонки, и тошнота подступает к горлу жгучим комом. Он пытается не слушать, но голос Роджерса, непривычно злой, ожесточенный, отдается эхом в ушах, пока с губ не срывается отчаянное, почти истеричное: — Хватит! Роджерс умолкает, и он сжимает виски руками и глубоко дышит ртом, стараясь успокоиться. — Если бы я мог сделать так, чтобы тебе не было больно, я бы сделал, — хрипло говорит Роджерс, лицо у него бледное и губы дрожат. Или, может, так просто кажется: перед глазами все плывет. — Но ты должен знать, на что они способны. Что они с тобой сделали. Чтобы быть готовым, когда они придут. — Заткнись, — выплевывает он и, пошатываясь, поднимается на ноги. Плетется в ванную и, пустив холодную воду, засовывает под кран голову. Тугая струя бьет по затылку, холодит макушку и забивает ноздри, мешая дышать, но боль становится меньше, ее можно терпеть. Он заворачивает кран, выжимает воду из волос, но она все равно щекотно катится по шее, смачивает ткань футболки, стекает по спине. Он садится прямо на пол, приваливается к дверце душевой кабинки и шепчет: — Ничего не было. Как ни странно, становится чуточку легче, и он повторяет уже громче: — Не было ничего. Не было, конечно. Поверить Роджерсу — значит, и в тысяча девятьсот семнадцатый поверить, и во Вторую мировую, и в суперсыворотку, а ведь это полнейшая ерунда. «Было, — упрямо шепчет голос в мозгу. — Ты же помнишь кровь из носа и "Перебор". Было». Паника снова захлестывает его с головой, так, что трудно дышать, и он с трудом заставляет себя сосредоточиться. Война была. И плен. И диванные подушки на полу. Но не Вторая мировая, не у фашистов и не с Роджерсом. Просто Роджерс попал по болевой точке, случайно или намеренно, нарастил тонну лжи на кусочек правды. — Криозаморозки, — бормочет он. Он же смотрел как-то передачу, в Спрингфилде, вместе с миссис Эштон. Про богатеньких идиотов, мечтающих, что кто-то будет с ними возиться в будущем. Пока никому не удалось успешно разморозить даже лабораторных крыс. Его немного отпускает, и руки ходят ходуном. Пропасть — да от него ошметки остались бы, свались он с такой высоты. Сплошные кровавые ошметки, размазанные по скалам. Чушь. И обнуления — чушь. Роджерс знал, что он ничего не помнит. Роджерс сам виноват в его амнезии. Роджерс просто придумал всему красивое объяснение, при котором остался чистеньким. Что-то было, осторожно думает он, что-то страшное и темное — а может, и не темное, может, всего-то не слишком удачная попытка вернуть ему память, — но Роджерс превратил это в полнейший беспросветный кошмар и каким-то чудом едва не заставил себе поверить. Как у него получилось? Он с трудом поднимается и снова пускает холодную воду. Плещет в лицо и смотрит на себя в зеркало. Мокрые волосы торчат в разные стороны, как иголки у больного ежа. Глаза безумные, совсем черные: зрачки почти затопили радужку — и взгляд стеклянный. Он похож на… — Наркотики, — шепчет он и смеется. Он боялся яда, а пироги, наверное, были напичканы наркотиком. Поэтому Роджерс и ел их: наркотик не убьет, по крайней мере, не сразу. И все картинки, услужливо всплывающие в мозгу, — всего-навсего галлюцинации. Гребаные галлюцинации, напугавшие его до полусмерти. И вовсе это не случайность — Роджерс спланировал, куда бить, чтобы стало больно. И никакой Роджерс не сумасшедший — расчетливый хладнокровный ублюдок, который всеми силами пытается вышибить у него почву из-под ног. Зачем? Он выдергивает полотенце из запыленной стопки и вытирает волосы. Зачем Роджерсу все это нужно? Он не знает. Но скоро выяснит. Он выходит из ванной и, проигнорировав фальшиво-встревоженное: «Ты как?» — достает нож. Перебрасывая его из руки в руку, подходит вплотную к креслу. — А теперь ты ответишь на мои вопросы, — хрипло говорит он Роджерсу, поглаживая блестящее, остро заточенное лезвие пальцем. — Как и договаривались. Напомнить? На кого ты работаешь? Что вам от меня нужно? Как ты выходишь на мой след? Кто еще знает, как это сделать?
172 Нравится 35 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (20)