Военнопленный

Горячая работа
NC-17
В процессе
157
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 168 страниц, 74 177 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
157 Нравится 189 Отзывы 44 В сборник

Глава двадцать третья. Zwischen den Reihen

Настройки
      

***

      В воздухе пахло поздней осенью. Сырая доска, ржавая арматура, табак, сушёный хлеб, мокрая ватная роба. Всё это впитывалось в лёгкие, в волосы, в подкладку пальто. Даже в кожу, так что потом казалось, будто сдираешь с себя не пыль, а прошлое, которое не хочет отставать. Время в штабе тянулось невозможно долго.  Казённая лампа под потолком гудела и мигала, как пульс умирающего тела. Штаб был тёплым, сухим, в нём не пахло гнилой землёй и людским потом, но его стены сдавливали Тилля сильнее, чем лагерь. Он стоял у окна и смотрел, как капля за каплей тает иней на подоконнике. Двор был пуст, только вдалеке грузили доски в телегу — новенькие. Он знал, кто они, ещё до того, как услышал голоса. Лица в этих местах говорили больше, чем слова и приказы. Они — там, а он, он снова здесь. Внутри. Каждое утро он приходил сюда с аккуратно застёгнутой шинелью, со свежим лицом, как того ждали от него. Он молча выполнял поручения — сортировал дела, переписывал рапорты, сводил строительные графики. Он знал: доверие Кравченко ещё не полное, оно — как лёд под сапогом весной. Одно неверное движение — и снова вниз, обратно в яму.  Но хуже всего было не это. Хуже — ощущение, что он начал становиться своим. «Своим», — как легко это звучало, и как тяжело это переживалось. Иногда он ловил себя на том, что принимает стакан чая из рук Павлова не с отвращением, а с благодарностью. Иногда замечал, что смеётся — пусть тихо, горько, но всё же — смеётся над его грубыми шутками. Он начал понимать их повадки, их голоса. Они — те, кто забрал у него всё, — стали окружением, в котором он существовал. 

***

      Тишина в домике была вязкой, как туман, который с утра окутал лагерь. Деревянные стены скрипели от сырости, печка едва тлела. За узким окном — медленно начинался дождь, и от этого всё казалось каким-то неуместно мирным. Тилль сидел, упёршись локтями в колени, и смотрел на выцветшую карту Сталинграда, разложенную перед ним на столе. Карта была старая, покрытая пятнами и заломами — он нашёл её в одном из архивных ящиков штаба, где теперь хранились мешки с сухарями и портянками. Тилль вспоминал дома без крыш, улицы, засыпанные кирпичной крошкой, тела, лежавшие как тени на снегу — аккуратными рядами, как на фотографии, которую нельзя никому показать. Он думал о том, как часто в том аду он не чувствовал ничего — ни страха, ни жалости, ни вины. Только усталость. Усталость, похожую на ржавчину: въедливую, прилипчивую, разъедающую всё живое. Он вспоминал Паулюса — как тот стоял в подвале разрушенного универмага и смеялся, закуривая последнюю сигарету. Смех был неуместный, почти детский. И как потом, спустя месяцы, Паулюс сказал: «Мы проиграли, Тилль, но если выживем — попробуем снова быть людьми. Если сможем». Тилль тогда не ответил. А сейчас эти слова застревали в памяти, будто гвозди, забитые не туда. Он думал о матери. О её письмах, которые видел весной в руках Кравченко, и которые ему так и не отдали.  Он думал. Слишком часто в последнее время он думал. Он думал и ждал. Не знал — чего именно. То ли следующего лета, то ли конца.

***

      Когда его позвали утром, он уже знал: что-то снова случилось. Начальник лагерной безопасности Павлов сидел за своим столом, опершись на массивные локти. Пахло крепким табаком, дешёвым советским одеколоном и бумагой. Кравченко стоял у окна, сложив руки за спиной, и курил. При его появлении оба повернулись. — Садись, генерал, — негромко сказал Павлов. — Дело есть. Тон у него был непривычно серьёзным, даже сухим, без обычных подколок или издёвки. — Хочешь закурить? — предложил Кравченко, протягивая папиросу. Тилль молча покачал головой. — У нас информация, — начал Павлов, — что на территории лагеря скрывается один или, возможно, несколько бывших сотрудников СС. Не просто охранников концлагерей, а кто-то из командного состава. Не исключено, что с фальшивыми документами, под видом обычных унтеров или лейтенантов Вермахта. Возможно — с другим именем. Тилль вскинул брови. Он ничего не сказал, но в груди будто защемило. — Почему вы зовёте меня? — спросил он наконец. — Вы же знаете: я всегда относился к ним, как к чужим.  — Вот именно, — вмешался Кравченко. — Ты их не любил. Поэтому и сможешь отличить одного из них даже по походке. По взгляду. По словам. Павлов добавил, не глядя на него: — Кроме того, ты знаешь, как они мыслят. Как пытаются скрываться. Ты сам генерал. Тебе проще догадаться, кто мог бы рискнуть пролезть в лагерь после войны. Тут такие сидят, кого сам чёрт не разберёт. Половина имён — липа, половина — от страха забыли, кто они были. — И если ты действительно с нами, — помедлив, сказал Кравченко, — найди его.  Наступила тишина. Тилль смотрел в лицо Павлова, потом в глаза Кравченко. В них не было презрения, не было торжества. Только холодное ожидание. Работа. Он кивнул.

***

      Домик, в котором жили они с Дитрихом, был чуть лучше бараков. Но даже в нём пахло плесенью и вечной печной гарью. Дитрих лежал на своей койке, листая потрёпанную немецкую книжку, которую кто-то передал через охранника. Услышав, как хлопнула дверь, он приподнялся. — Кравченко? — спросил он. — Да, — отозвался Тилль, снимая шинель. — И Павлов тоже. Он рассказал ему всё, слово в слово. Про подозрение. Про просьбу — вычислить кого-то из бывших эсэсовцев, кто прячется среди них. Дитрих слушал молча, потом сел, потянулся за жестяной кружкой с остывшим кофе и только сказал: — Знаешь, я вспомнил одного. Звали его Шрёдер. С СС, но прикидывался офицером связи при артиллерии. В Курске. Когда начался голод, он выменивал консервы на серебро. Потом исчез. Тилль кивнул, но мысли его были далеко. — Как ты считаешь, — спросил он, — стоит ли нам вообще этим заниматься? Дитрих пожал плечами: — СС? Ты сам знаешь, что они были не солдатами, а палачами. Не думаю, что их ждёт мать дома. Скорее — виселица. Если один из них здесь, значит, прячется не зря. — А если просто хочет выжить? — Тогда пусть найдёт в себе мужество признаться, — тихо сказал Дитрих. — Как ты. Как я. Мы все тут платим. Пусть и он заплатит. Ночью Тилль долго не мог уснуть. Он лежал на своей койке, вглядываясь в потемневший потолок, и думал о Сталинграде. Фюрер. Он действительно гордился им. Целовал его в щеку на приёме в Берлине, когда тот был награждён Рыцарским Крестом с дубовыми листьями. Потом — полное забвение. Их всех, кто сдался, похоронили морально. Тилль ещё помнил статьи в немецких газетах: «предатели», «трусы», «умерли в позоре». Но они не были трусами. Они просто хотели спасти хоть кого-то. А теперь ему предлагали сдать того, кто, возможно, уже и не СС, а просто старик с дрожащими руками. Но с другой стороны — он сам в сорок втором году выгонял их из армии. Презирал. Знал, на что они способны. Когда эсэсовцы начали убивать местных женщин в станице под Калачом, Тилль лично отдал приказ — вывести их из района. Паулюс не спорил. Солдаты умирали за присягу. Эти — убивали ради забавы. И всё-таки — теперь это был лагерь. Не фронт. Не война. И все они были в одинаковых телогрейках, ели один хлеб. Но разве совесть можно утопить в баланду?

***

      — Мне нужны детали, — сказал он на следующий день Кравченко. — Списки. Переведённые документы. Кого вы подозреваете? Павлов вытащил из ящика тонкую папку. — Есть один — Рудольф Кеппель. По документам — ефрейтор, приписан к сапёрному батальону 268-й дивизии. Но слишком много несостыковок. Во-первых, почерк не его. Во-вторых — на вопросы о своём батальоне отвечает как-то... скользко. Мы его не трогали. Ждали. — А теперь я должен подойти? — с иронией спросил Тилль. — Нет. Просто наблюдай, — сказал Кравченко. — Ты увидишь то, что мы не видим. Мы — не немцы. Тилль взял папку. Имя ничего ему не говорило. Но в голове уже начал складываться образ. — Есть ещё кто-то? — Возможно. Ваша шпионская сеть могла быть шире, чем мы думали, — сказал Павлов с усмешкой. — Но начни с этого.

***

      Линдеманн зашёл в барак №12, где числился Кеппель. Там были в основном бывшие унтер-офицеры, серые лица, потерянные взгляды. Тилль присел на лавку рядом, завёл разговор. О погоде. О московском трибунале. О пленных, которым разрешили писать домой. Кеппель сидел в углу и чистил ложку до зеркального блеска. — Где ты служил? — спросил его Тилль. — Двести шестьдесят восьмая. Пехотная. Под Вязьмой. — Кто у вас был командир батальона? Кеппель замешкался. Ложка замерла в руке. — Лейтенант... Ройтер. Или Ройс. Не помню. — Не помнишь имя своего командира? — голос Тилля стал суше. — Было давно, — отозвался Кеппель, глядя мимо него. — Там много чего... стерлось. Тилль промолчал. Встал, будто бы случайно оставил свой карандаш рядом с Кеппелем. Кеппель посмотрел на него слишком внимательно. Слишком аккуратный для ефрейтора. Слишком молчит. Слишком наблюдает. Уже вечером, вернувшись в домик, Тилль сказал Дитриху: — Кажется, я нашёл первого.

***

      Тилль сидел на ступеньках у порога их с Дитрихом домика, закурил. Руки дрожали. Он смотрел, как табак в кончике папиросы тлеет рыжим светом, словно в этом огоньке заключалась вся суть его нынешнего существования: тлеющий, почти потухший, но всё ещё живой. — Он не похож на ефрейтора, — сказал Тилль не оборачиваясь. — У него руки без мозолей. Он не копал, не таскал, не строил. Пальцы тонкие, ногти чистые. И взгляд — не от страха. Слишком много спокойствия. Дитрих кивнул.  — Не бывает таких спокойных людей в лагере. Это или идиот, или тот, кто уверен, что его не тронут. — Именно, — ответил Тилль. — Он уверен. Смотрит на всех, как на статистов. Пьёт баланду, как будто с вином её мешает. А главное — вонзает ложку в кашу по-военному, как штык. Я это видел у охраны в Бухенвальде. Рефлекс. — Может, он просто псих? — Может. Но слишком аккуратный для психа. Он встал, стряхнул пепел в жестяную банку и направился к столу. Расстелил папку, вытащил из неё фото. Мужчина лет сорока, подстриженный коротко, лицо обыкновенное, но с чем-то слишком симметричным. Как будто нарисован. Без истории. Без шрамов. — Ты хочешь сдать его? — спросил Дитрих. — Я хочу знать, кто он. А потом уже решать. Но если он — тот, о ком я думаю, то да. Сдам. Без сожалений. — Даже если он — последний человек, кто верил в ту Германию, в которую верил ты? Тилль задумался. Ответ пришёл не сразу. — Я верил в армию. В солдат. В честь. Не в то, что сжигали деревни. Не в то, что резали младенцев. Эти люди — не мои товарищи. И добавил: — Может быть, именно из-за таких, как он, Сталинград стал тем, чем стал.  

***

      На третий день он заметил второго. В блоке №7, где содержались бывшие связисты и механики, жил человек по имени Вильгельм Штюрмер. Документы — в порядке. Механик-водитель из 24-й танковой дивизии. Даже Тилль поначалу не обратил на него внимания: сутулый, хромал на левую ногу, говорил глухо, будто с ватой во рту. Но потом он увидел, как тот чистит сапоги. Не обмотки. Сапоги. — Где ты их взял? — спросил Тилль. — Обменял на хлеб, — ответил тот, не поднимая глаз. Но в движениях — излишняя точность. Лоскут ткани — как по уставу. Обувь стояла рядом с койкой, как на проверке. Так у них учили только в определённых частях. И это была не танковая дивизия. Тилль подождал, пока тот уйдёт на работы, и осмотрел тумбочку. Под слоем ветхих носков и кусков мыла — немецкий молитвенник. В обложке — вырезка из газеты: чёрно-белая фотография офицера СС, на параде в 1941-м, в Варшаве. Не подписана. Лицо — почти закрыто, но характерный разрез глаз, сильная челюсть, выражение презрения — узнал бы в любом аду. Это он. Штюрмер вернулся вечером. Тилль уже ждал его. — Хорошие сапоги, — тихо сказал он. — Не жмут? Тот на секунду замер. Потом натянуто улыбнулся. — Немецкая кожа, господин генерал. Она под любого подстроится. Тилль встал и ушёл. На следующий день он пришёл к Павлову. — У вас два имени, — сказал Павлов. — Один — Кеппель. Второй — Штюрмер. — Доказательства? — Пока нет. Только подозрения. Но они настоящие. Кравченко молча кивнул: — Мы проверим. Ты продолжай наблюдать. Если кто-то ещё появится — сообщи. — Что с ними будет? — Если подтвердится — отправим в Москву. Для трибунала. А может — они просто исчезнут. Бывает и так. Тилль кивнул. Но в его взгляде скользнула усталость.

***

      Этой ночью он снова не спал. Лежал на своей койке и вглядывался в потолок. Внутри — пустота. Тяжёлая, глухая. Он вспоминал лицо того мальчишки — эсэсовца, совсем юного, лет семнадцати, которого в 1942-м он выгнал с поста в штабе. Мальчик плакал. Кричал, что исполнял приказ. Что ему сказали — сжечь деревню, и он сжёг. Что, если этот Кеппель — тот мальчик? Повзрослевший? Что, если у него тоже теперь есть сын — и он молчит ради него? Он не знал, что делать с этим знанием. Только понимал одно: война не кончается, когда замолкают пушки. Она остаётся в телогрейках, в ложках, в походке. В тех, кто прячется среди остальных. И в тех, кто теперь должен их искать. Но главное — она остаётся в тех, кто продолжает помнить. И потому он снова поднялся рано утром и пошёл — не как надзиратель, не как доносчик, а как человек, который хочет наконец понять, кто он сам.

***

      На четвёртый день Тилль пошёл к Кравченко один. Павлов в тот день уехал — в штабе говорили, снова что-то случилось на севере лагеря: группа заключённых устроила драку, а кто-то из охраны исчез. Тилль не спрашивал подробностей — теперь у него было своё дело. Он уже ощущал, как незаметно втягивается, как чужая игра становится его задачей. Кравченко, в своём пальто с вмятинами на плечах, смотрел на него устало, но внимательно. — Я хочу знать, кто этих людей прятал, — сказал Тилль. — Кто помогал им оформить новые документы. Внутри лагеря у них есть кто-то. Или снаружи. Кравченко присел на угол стола, закурил: — Есть одна версия. Мы её не афишируем. В архиве, в списках заключённых, есть несколько офицеров Власова, бывших эсэсовцев, которые перед допросами внезапно пропадали. Один — в сорок пятом. Два — в сорок шестом. И теперь — твои двое. Никто не замечает, как они входят. Но каждый раз рядом — один и тот же писарь. Юрий Макаров.  — Документы? — Старый архивист. Инвалид по глазу. Сидит тихо, никто его не трогает. Думаем, что работает по чьему-то приказу. Возможно, кто-то в Москве прикрывает. А может — просто старик, которому платят хлебом. Не знаем. — Я поговорю с ним, — сказал Тилль. Кравченко приподнял бровь: — Слушай, Тилль... ты же понимаешь, как это кончится. Эти люди — не просто старые эсэсовцы. Это имена, которые могут сорвать головы даже генералам. Если ты найдёшь кого-то из Сенне, Мюльберга, или тех, кто работал в Генеральном округе «Белоруссия» — им устроят процесс. С показаниями. С прессой. С фильмами. Они нужны не просто мёртвыми. — Я не боюсь, — сказал Тилль тихо. — Мне скрывать нечего. 

***

      Старик Макаров сидел в крохотной комнатушке, между двумя пыльными шкафами. Стук печатной машинки был здесь постоянным фоном, как звук дождя за окном. Когда Тилль вошёл, Макаров не обернулся. — Я ничего не знаю. Если послали — передайте Павлову, пусть сам приходит. — Я не от Павлова. — Тогда из комендатуры? Всё есть в реестрах. Всё подписано. — Я ищу человека. Или нескольких. Кеппеля, Штюрмера. У вас были их анкеты? Макаров прищурился, наконец обернулся. Один глаз стеклянный. Другой живой, но тусклый, как у рыбы. — А ты, выходит, теперь на наших? — Я сам по себе. Старик хмыкнул, взял в руки папку, перелистал: — Эти… новенькие? — он задумался. — Смотрел их. Бумаги странные. Подписи настоящие, но шрифт не совпадает. Это значит — печатали у нас, но по старому шаблону. Кто-то имеет доступ к машинкам двадцать третьего блока. У меня нет. — Кто имеет? — В прошлом году — Зимин. До того, как его перевели в архив трофейных. До войны — в типографии НКВД. После — работал у ваших, немцев. Переобулся, как только фронт подошёл. Тилль записал имя. — Где он? — Барак четырнадцать. Каменщики. Тилль кивнул и вышел.

***

      Вечером в домике он снова говорил с Дитрихом. Дождь шёл монотонный, небо низкое, в окне отражался свет керосиновой лампы. — Ты ведь понимаешь, — сказал Тилль, — что если я найду тех, кого ищу, я их уничтожу. — Да, — кивнул Дитрих. — А потом? — А потом? Потом останется пустота. Но, может быть, с чуть меньшей гнилью. — Ты меняешься, Тилль. Это хорошо.  — Я не знаю, кто я теперь. Сначала я был солдатом. Потом — пленным. Потом — никем. А теперь? Дитрих вздохнул, подался вперёд: — Нет. Ты всё тот же. Просто теперь ты впервые хочешь спросить себя, что правильно. — А если окажется, что правильно — это предать? — Тогда делай как можешь. Ты жив. Это уже значит — ты обязан выбирать. Тилль долго молчал. Потом поднялся и вышел на улицу. Дождь перестал. Воздух был свежий. Звёзд не было видно. Только чёрное небо — ровное, как смола. Внизу, у кухни, кто-то тихо пел. На немецком. Песня была старая. Фронтовая. «Ich hatt' einen Kameraden...» Он выдохнул и пошёл к бараку №14.

***

      Каменщики возвращались с работы поздно — когда уже темнело, и даже вольные заключённые спешили в бараки. Над лагерем стоял острый запах мокрой глины, и всё вокруг казалось одинаково серым: земля, сапоги, лица, небо. Тилль стоял у дверей четырнадцатого, как тень, пока один из охранников не постучал рукояткой винтовки: — Кого ждёшь? — Заключённого. Зимина. — Он показал бумагу, выданную Кравченко. Охранник кивнул, не читая. Минут через пятнадцать дверь открылась, и наружу вышел мужчина в обмотках, с надорванной шинелью, перепачканный извёсткой. Он был среднего роста, сухой, с седыми бровями и морщинами, как у крестьянина. Сразу видно — не эсэсовец. Не даже бывший офицер. Но глаза… В глазах была осторожность. — Вы — Зимин? — А вы кто? — Просто тот, кто задаёт вопросы. Зимин хотел уйти мимо, но Тилль шагнул ближе, загородил дорогу. — Вы работали в типографии? — Когда-то. — Печатали лагерные пропуска, списки, документы? — Было. — Подделывали? — Это кто как назовёт. Бумага есть, краска есть, заказ идёт сверху. Кто я такой, чтобы спрашивать? — Кто платил? Зимин посмотрел на него внимательно.  — Кто надо. Иногда — хлебом. Иногда — чаем. Один раз — кольцо. Немецкое. С черепом. Тилль замер. — Кольцо? — Да. Серебряное. Со свастикой и черепом. Старик, что его принёс, сказал: «Это память. Но если выживу — заберу назад.» — Когда это было? — В сорок пятом. Или в начале сорок шестого. Не помню точно. — Имя? — Он не назвал. — Лицо? Зимин пожал плечами: — Чистое. Даже слишком. Не рабочее. Волосы зачёсаны назад, говорит с акцентом. Но не с нашим. Немецкий… вроде как у вас, только жёстче. — Вы бы его узнали? — Думаю, да. Тилль кивнул. Сунул руку в карман, достал лист бумаги и карандаш. — Нарисуйте как можете. Потом — приходите в административный блок. Будет охранник. Скажете: я от Кравченко. Он впустит. Вам выдадут лишний паёк и сухое бельё. — За что? — За воспоминания. Зимин сжал губы, будто хотел что-то сказать, но не стал. Взял бумагу, свернул. И ушёл обратно в барак.

***

      Утром Тилль вернулся к Кравченко. В комнате пахло горько — как от дешёвого табака и старого металла. — Есть зацепка, — сказал он. — Один из тех, кого вы ищете, прятался через типографию. Передавал кольцо с черепом — вероятно, эсэсовское Totenkopfring. Такое могли носить только члены СС, удостоенные личного поощрения Гиммлера. Кравченко притих.  — Кольца такие были не у всех. Даже не у большинства. — подытожил Тилль.  — Значит, перед нами кто-то из верхушки.  — Вполне возможно. Или… кто-то, у кого это кольцо осталось после убитого. — пожал плечами Тилль. — И Вы верите, что он просто скрывается здесь? В лагере? — Если на Западе ему грозит смерть, а в Советском Союзе — можно спрятаться, стать неизвестным номером, почему бы нет? — Кравченко нервно сел за стол и закурил.  — Они не солдаты, — тихо сказал Тилль. — Они воняли ещё тогда, под Сталинградом. Позёры. Карали старух в деревнях, но в окопах прятались за нашими спинами. — И всё равно ты не слишком рад искать их. Тилль посмотрел на него устало.  — Потому что война кончилась. А у каждого из них, возможно, есть мать, дети, женщина, которая его ждёт. — А у тех, кого они расстреливали? Тилль промолчал.  — Ладно, — выдохнул Кравченко. — Займись Макаровым. Проследи, кто к нему ходит. Мы не можем привлекать охрану. Пусть всё выглядит как просто интерес к старым бумагам. — А дальше? — Дальше — мы пойдём по следу. Может, и в Москву. Может, в никуда. Но если поймаем одного — вытащим всю сеть.

***

      Вечером Тилль долго сидел у окна. Дитрих лежал, кашляя в темноте. В доме пахло сыростью и углем. Тилль думал о том, как странно всё перевернулось: он, генерал вермахта, который ещё полгода назад рвал мундир и сидел в карцере, чтобы не сотрудничать, теперь — охотник. Но на кого? На своих? Нет, не на своих. Он вспомнил, как в октябре 42-го стоял в блиндаже и спорил с Паулюсом, требуя вывести СС из сектора. — Они не подчиняются. Они убивают мирных. Это не армия, это грязь, — сказал он тогда. Теперь он снова чувствовал ту же злость. Чистую. Холодную. Почти освобождающую. Он знал — если снова окажется перед выбором, то, возможно, впервые за долгие годы поступит не как солдат. А как человек. И это пугало его больше всего.

***

      Зимин пришёл вечером. Он постучал в дверь служебного помещения коротко, будто опасался услышать ответ. Охранник, сидевший у входа, лениво отложил газету и впустил его, не вставая. Внутри пахло кофе и воском. Тилль уже ждал. — Есть? — спросил он. Зимин молча развернул бумагу. На ней был грубый набросок — лицо в три четверти, немного размытые черты. Лоб высокий, волосы зачёсаны назад, как он и говорил. Рот тонкий, как линия. Глаза — слишком живые для лагерного быта. Губы сжатые. Такой мог бы быть врачом, профессором… или палачом. — Похож? — спросил Тилль. — Не знаю. Это ощущение. Он улыбался, когда отдавал кольцо. И при этом смотрел, как будто знал, что ему за это ничего не будет. Кравченко подошёл к столу, поднял рисунок. — У нас есть три человека, которые могли бы совпасть. Два — в изолированной группе, третий — в общем бараке. И ещё один — Макаров.  — Макаров? — повторил Зимин. — Нет, не он. — Ты уверен? — Уверен. Кравченко закурил, подошёл к окну. Лагерь был затянут вечерним дымом — печи коптили, небо висело низко. — Тогда кто? — Боюсь, нужен визуальный контакт, — сказал Тилль. — Я обойду все рабочие бригады. Под видом проверки. Пусть Зимин сопровождает меня, но в форме переводчика. Кравченко хмыкнул: — То есть ты теперь не просто доносчик, а ещё и режиссёр? — Я делаю это не для вас. И не для себя. А для тех, кто остался под Псковом. Под Витебском. В Харькове. Для детей, которых сжигали живыми. Для деревень, которых больше нет. Он произнёс это тихо, почти беззвучно, но в голосе была сила. Кравченко впервые не ответил.

***

      Следующим утром Тилль вышел с Зиминым на промзону. Проверка шла рутинно — он задавал вопросы, осматривал списки, сверял наличие. Его уважали, кивали, многие немецкие заключённые знали его в лицо. Зимин молчал. Иногда только смотрел в лицо очередному рабочему чуть дольше, чем положено. На пятой бригаде он остановился. Один из заключённых стоял у бетонной ванны, мешал цемент. Тощий, с повязкой на щеке, но спина — прямая. Руки — не от лопаты. Глаза — тёмные. Он заметил Тилля и отвёл взгляд. Не испугался. Просто, как будто подумал о чём-то неприятном. — Он, — прошептал Зимин. — Я почти уверен. — Имя? — По списку — Шульц. Тилль подозвал бригадира: — Этот Шульц. Откуда он? — Привезли недавно. Из Воркуты. Был по тяжёлой статье, но без расшифровки. Бумаги неполные. Немец. Но тихий. — Пусть приходит вечером на допрос. Без давления. Просто беседа. Бригадир кивнул, не задавая вопросов. Когда Тилль и Зимин уходили, Шульц поднял голову и посмотрел им вслед. Долго. Выжидающе. И на мгновение — только на миг — Тилль увидел в этом взгляде то, что когда-то видел в ставке под Винницей. В глазах группенфюреров. В глазах людей, отдававших приказы, за которые другие стрелялись по утрам в камерах. Тилль сжал пальцы. Он знал. Он нашёл.

***

      Они сидели в своём домике с Дитрихом. На столе — пустая эмалированная чашка, в углу — связка писем, которые Тилль писал матери. Тишина стояла густая, как туман. — Ты знаешь, кто он, — сказал Дитрих не глядя. — Да. — И что теперь? Тилль долго не отвечал. Потом тихо: — Наверное, я всё-таки солдат. Но сейчас… я просто человек, которому надо сделать выбор. И я сделаю его. Он посмотрел на Дитриха. — Потому что приказ. Потому что хочу выжить.

***

      Вечером в комнату для допросов — тесную, прокуренную, с конвойным у двери — ввели Шульца. Он шагнул внутрь спокойно, почти с достоинством. Тилль уже ждал. За столом. Без папок. Без бумаг. Только чайник с тёплой водой и два металлических стакана. Кравченко стоял у стены, молча. Не вмешивался. — Садитесь, — сказал Тилль по-немецки. Тот опустился на табурет. Смотрел прямо. Ни дерзости, ни страха. — Имя? — Шульц. Герман Шульц. — Не думаю. Пауза. Губы заключённого дёрнулись, но он ничего не ответил. — У вас руки без мозолей, Шульц. И носите себя как человек, привыкший к командованию. И вы не сломаны. Ни лагерем, ни Воркутой. Это не так просто. — Вам нравится играть в Шерлока Холмса? — тихо спросил тот. Голос был поставленный. Бархатный, но ледяной. Тилль налил ему воды. Подвинул стакан. — Мы оба служили в одной армии. — усмехнулся Шульц и отодвинул стакан, не сводя глаз с Линдеманна.  — Я — в армии. — поправил его Тилль. — А вы — в том, что притворялось армией. Шульц промолчал.  Кравченко сделал шаг ближе, но Тилль поднял руку. Не нужно. Он хотел всё понять сам. — У меня к вам один вопрос, — сказал он. — Не имя. Не звание. Один только вопрос. Что вы делали под Минском летом сорок четвёртого? Шульц не отвёл взгляда. — Вы спрашиваете как немецкий офицер? — Я спрашиваю как человек. Долгая пауза. Секунды тянулись вязко. Наконец заключённый сказал: — Спасал тех, кто ещё мог бежать. — Женщин и детей? — Моих людей. — Каратели? — Солдаты. Некоторые были мальчишками. — И вы всё ещё называете их солдатами? Впервые глаза Шульца дрогнули. — У нас не было выбора. — У них тоже, — сказал Тилль. — Знаете, я помню одну деревню. Под Витебском. После того как вы ушли оттуда, осталось восемь человек. Из трёхсот. Остальные — пепел. Мать с младенцем — повешены. Старик — сожжён. Дети — в сарае, заперты. Люди, Герр Шульц. Люди. Молчание. Заключённый отвернулся, смотрел в угол. — Вы думаете, я спал спокойно? — прошептал он. — Мне всё равно. Я не судья. Но у меня есть приказ. Кравченко молча приблизился. Достал из внутреннего кармана портфеля папку. Положил перед Тиллем. — Его настоящее имя — Йозеф Энгель. Бригадефюрер СС. Минск, Хатынь, Лида. Приказ на его арест подписан два дня назад. Тилль долго смотрел на папку. Потом поднялся. — Он без оружия. Без власти. И в конце концов, его мать, возможно, тоже ждёт. Дальше — решать вам.  Он посмотрел на Кравченко. — Но и те матери — тоже ждали. В напрасной надежде. — спокойно ответил тот.  Тилль подошёл к двери. Там, у порога, оглянулся на заключённого. — Вас сужу не я. Вас судит не Москва. Вас уже судит память. И вышел.

***

      В ту ночь он не спал. Дитрих читал его глазами. Молча наливал вино, молча убирал со стола. Снаружи бушевал ветер — зима уже чувствовалась в воздухе.  — Тебе легче? — спросил он тихо. Тилль покачал головой.  — Нет. Просто точка поставлена. А что будет потом — не мне решать. Дитрих выждал. — А если спросят ещё? Если снова дадут задание? Снова использовать тебя, снова проверять? Тилль опустил голову. Он знал, что спросили бы. Знал, что использовать — это и есть их способ дышать. — Тогда я спрошу себя: кем я стал? — И какой будет ответ? Тилль не ответил. Он не знал. 

***

      На следующий день Павлов просил Тилля зайти. В кабинете пахло табаком и налитым в старую чашку кофе. Павлов сидел за массивным столом, с вечно нахмуренным лбом и руками, сцепленными на груди. У него был вид уставшего, но довольного офицера. Кравченко стоял у окна, спиной. Курил не оборачиваясь. Тилль вошёл, как и всегда, молча. Он знал, зачем его позвали. — Присаживайтесь, генерал, — сказал Павлов не глядя. — Вы хорошо поработали. Даже, можно сказать, выше ожиданий. Подтвердилось: Вы — человек слова. И офицер. Тилль сел. Не поблагодарил. Павлов продолжил: — Энгеля уже везут в Москву. У нас тут будет комиссия из Центра — все хотят знать, как нам удалось его взять. А ведь он ускользал даже от англичан. Он посмотрел прямо в глаза: — Благодаря Вам. — Я не рад, — тихо сказал Тилль. — Это неважно. Вы сделали то, что должны были. — Я сделал то, что приказали. Не больше. Не меньше. Павлов кивнул, почти добродушно. — Не скромничайте, Тилль. Мы знаем, что Вы сыграли решающую роль. Даже если вам хочется убедить себя в обратном. Кравченко наконец заговорил, не оборачиваясь: — Генерал не подводит. Он, в отличие от некоторых, ещё верит в честь. Тилль поднял глаза. В них было упрямое молчание. — Честь, говорите? — проговорил он. — Скажите это моим солдатам. Они погибли. Я остался. Ради чего? Никто не ответил. Через секунду Павлов заговорил снова — ровно, официально: — Вы останетесь под нашим наблюдением. Но Вы больше не просто заключённый. У вас теперь — особый статус. Доступ, встречи, отдельное питание. Вас будут звать, когда понадобитесь. Ваш человек, — он бросил взгляд на Кравченко, — займётся этим. Тилль кивнул, медленно встал. — Можно идти? — Идите, генерал, — сказал Павлов. — И не забывайте: мы Вам теперь доверяем. А значит — ждём от вас того же. Дверь закрылась за ним мягко, как затвор.

***

      Дитрих встретил его у крыльца. Начинался снег. Пахло мокрой землёй и гнилыми досками. В лагере ходили слухи. Кто-то шептался у кухни. Кто-то исчез из очереди на пайку. — Ты сделал это, — сказал Дитрих, не поднимая глаз. — Я рад, что ты выбрал.  Тилль молча повесил шинель. Переоделся в сухое. Весь день стоял в какой-то немой злобе, как будто даже облака знали, что произошло что-то не то. — Они теперь думают, ты их предал, — тихо сказал Дитрих. — А я? — А ты? — Я сам не знаю. Наверное, они правы.  Они долго молчали. За окном кто-то кашлял. Где-то далеко выли собаки. — А ты бы сдал его? — спросил Тилль. Дитрих не сразу ответил. — Я — да. Он не был один из нас. Никогда. И не будет. Но я не был там, где был ты. Я не слышал, как он молчит. Тилль медленно опустился на кровать. Прислонился к стене. — Но он был немцем. Как ты. Как я. — Тилль говорил устало, словно произносил не слова, а считал пульс мёртвому. — Он был другим, — спокойно ответил Дитрих. Ни гнева, ни жалости. Только констатация. — Разве нам говорить об этом? — Тилль посмотрел в сторону. Сквозь щель между досками пробивался вечерний свет — тусклый, как память о чём-то важном. — Я не знаю, кто я сам. И сейчас, когда всё закончилось — или мы притворяемся, что закончилось, — я снова стал кем-то. Но не собой. Дитрих налил два стакана воды. Без спирта. Просто вода. — Мы все потеряны, Тилль. Но мы с тобой хотя бы знаем, в какую сторону идти. А это — уже немало. Когда стемнело, у бараков загорелся свет. Кого-то увели. Заключённые молчали. Только глаза — глаза горели, следили, помнили. Тилль вышел на крыльцо. Посмотрел на проволоку. Снег уже медленно покрывал землю, воздух уже был острым, как стекло.  Он стоял, закутавшись в шинель, и чувствовал, как земля под ногами будто качается. Он знал: за этим будет новое. Новое задание. Новый выбор. Новая жертва. А внутри — только тишина. Та, что приходит после выстрела.
157 Нравится 189 Отзывы 44 В сборник
Отзывы (5)