Часть 37
14 января 2015 г., 20:45
Снова и снова все упиралось во время. Студт – Велойч – Севастиану – магистратские чиновники – снова Велойч – Огберт – снова магистрат – снова Севастиану. Эберхард Кронелис, которого вроде как устраивал Студт, устраивал настолько, что их приятельство становилось объектом все более пристального изучения чиновников всех мастей и их помощников, политологов и – опасливо – журналистов. Если из пяти человек двое открыто демонстрируют свою дружбу, третий – Велойч, маячит рядом, то это не может не привлекать интерес. И за переделом полномочий – возможным, подразумеваемым, отчасти даже ожидаемым – следили пристально, дабы не упустить, когда начнется. И Фабиан снова метался между консулатом, магистратом, госканцелярией и парой других, куда менее заметных широкой общественности инстанций.
Илиас Огберт был готов выступить на стороне Фабиана, если Студт и Велойч пойдут далеко, много дальше, чем обычно, и попытаются выдавить его из консулата – более того, тусклый, невзрачный Огберт, говоривший много, нудно, сложно и предпочтительно чужими словами – из законов, подзаконных актов, толкований – был готов выступить открыто, если эти двое, а с ними и Кронелис решат устроить маленький переворотец. Делов-то: остаться четверым, а там и троим. Огберт был готов выступить на стороне законности, если Студт решится действовать в одиночку. Огберт же готов был выступить, и если противодействовать Студту решатся другие консулы. Фабиан в частности. И это было хорошо. С Огбертом сложно было поддерживать слишком тесные отношения – он предпочитал свое личное общество любому другому, Фабиана уважал, с ним считался, но чем старше становился Огберт, тем отчетливей была видна разница между ними – бумажной крысой и вполне себе плотоядным хищником. Но сам Огберт, однажды пообещав Фабиану свою поддержку, не намеревался отказываться от слова; более того, в научных статьях, в некоторых выступлениях на профильных сборищах он попускал в своей речи очень туманные намеки, которые, тем не менее, очень охотно толковал в узком кругу таких же, как он, буквоедов: о неустойчивости многоглавой власти, о необходимости принудительного развития самого главного ее органа, перекроя полномочий консулата. С ним соглашались, и как-то привычным становилось, что где-то на заднем фоне таких рассуждений маячило имя Фалька ваан Равенсбурга – энергичного, волевого, предприимчивого, но педантично следующего духу и букве основного закона, обладающего должным почтением к консулату и к самому главному противовесу консульской власти – Госканцелярии – и, что куда более символично – ставшего душеприказчиком легендарного Содегберга. Огберт приятельствовал со многими судьями Высшего Суда, и те, оглядываясь, чтобы убедиться, что никто не слушает, признавали: да, многоглавый консулат – не самая удобная штука для того, чтобы возглавлять республику, и эта формула – множество равных – действует со скрипом. В том же высшем суде главный судья, пусть и является равным, обладает парой бонусов, ставящих его в особое положение по сравнению с другими равными, что по большому счету и позволяет с минимальными временными затратами принимать срочные решения, и это в Высшем Суде – органе важном, но, прямо скажем, не ключевом в административном управлении республикой. А какие штормы бушуют в консулате, в котором по определению подбираются твердолобые, волевые люди с собственным представлением о благе республике и пути к нему, остается только догадываться. Но да, младший из консулов очень, очень, очень неплох. И когда Фабиан по-приятельски заглядывал к Огберту или по-приятельски же приглашал его поужинать в каком-нибудь клубе, да даже в ресторане при консулате, Огберт давал ему понять: Студтом не очень довольны, в то время как другими – более-менее. Он остерегался говорить прямо, что к Фабиану относятся настороженно, хотя со все большим доверием, но молчал так, что оба понимали, что оба молчат об одном и том же – о Фабиане.
Студт, вышедший из магистрата, оставил после себя много людей, обязанных ему, чуть меньше – так или иначе столкнувшихся с ним лбами и понесших урон в результате столкновения, совсем немного – безразличных. Большинство членов магистрата предпочитали иметь дело с другими консулами, тем же Велойчем, тем же Севастиану, Фабианом, потому что они были не первым консулом и не стремились подчеркивать при первой возможности свое положение. Но магистрат любил сплетни, особенно о консулах, и особенно любил обсуждать, кто, кого и за что ненавидит – тем более что поводов для предположений консулат предоставлял с избытком. Магистрат был тем еще вязким болотом, и в нем приходилось ступать вдвойне осторожно – трудно было предугадать, как отреагирует человек, который два месяца назад, к примеру, был благолепен, готов услужить и просто счастлив видеть Фабиана. Но Томазин, знавший немало людей из второго-третьего звена магистрата, говорил: о Студте говорят не так чтобы много хорошего, да и жена его дура дурой. Альберт подтверждал: Студт немалому количеству людей перешел дорогу, наверняка многие радостно потрут руки, а некоторые и позлорадствуют.
И Велойч. Ни за что не выступит против Студта – последний выбил избыточное финансирование для одного проекта, с которым первый носился лет этак десять. Фабиан еще во время оно скептически относился к необходимости строительства аэропорта, и не простого, а с возможностью приема космических судов. На кой это нужно было рядом со столицей, когда космодромов было два и строился третий по абсолютно новому плану, никто внятно объяснить не мог, Велойч в том числе; ссылались на все ускоряющийся прогресс, на расширяющиеся возможности техники и прочее, прочее, на то, что вскорости космический туризм будет поставлен на поток, и где, как не рядом со столицей обеспечивать базу для этого. До этого времени было еще не менее полутора десятилетий, и насколько эволюционируют материаловедение, архитектура и кибернетика, было сложно предсказать, и как бы не пришлось в этом многострадальном аэропорту многое делать заново, а от многого отказываться, но Велойч жаждал воплощения этого проекта, а Студт с удовольствием сделал ему одолжение. И межпланетный аэропорт строился, деньги на него выделялись, Велойч все объяснял необходимость инвестиции еще пары десятков миллионов, Студт все его поддерживал, а Фабиан в частной беседе обсуждал с Севастиану и еще парой человек сметы этого проекта, экспертные заключения и возможность переоборудования аэропорта во что-то более дельное, когда из проекта устранится кое-кто твердолобый или когда этот кто-то наконец поймет бесцельность проекта. Хотя Фабиан и признавался себе: если, ЕСЛИ Велойч останется в консулате дальше, то деньги ему будут предоставлены, и Фабиан в первую очередь будет помалкивать, ну или поддерживать Велойча – в зависимости от настроений.
Время шло. Велойч пересмеивался со Студтом. Тот ухмылялся и игнорировал Фабиана, иногда ловко, иногда демонстративно. Фабиан помалкивал и сдерживал ухмылку. Руминидис на пару с советниками прокуратуры прорабатывал детали. Томазин рыскал по консулату и магистрату. Альберт – тот, казалось, не интересовался ничем: он проводил рядом с Фабианом достаточно времени, чтобы никто не сомневался, что он неотлучно находится при пятом консуле. И Фабиан – ждал.
На кой ему нужно было это консульство с этой вечной необходимостью лавировать между разными партиями, притворяться и сдерживаться, когда Фабиан мог позволить себе купить какую-нибудь небольшую страну где-нибудь в Тихом океане, насадить свой культ и жить в роскоши и праздности до конца своих дней – вопрос был явно с подвохом. Потому что. Насколько иррациональным был вопрос, настолько иррациональным оказывался и ответ: потому что он так хотел. Хотел на самый верх, туда, куда, по большому счету, ход одному человеку был заказан уже что-то около полувека. До этого – да, стояли на самой вершине власти одинокие люди, последнего и скинули – отцы-основатели, разумеется. Фабиан знал их биографии, официальные и иные, из специальных хранилищ, а еще личные документы изучал, а еще старики припоминали сплетни, и едва ли между последним диктатором и отцами-основателями, первыми консулами, было так много разницы. И Фабиан хотел себе триумфа, который не нужно было разделять ни с кем. Почти ни с кем.
Сколько Фабиан помнил себя, столько он хотел, чтобы никто и ничто не довлело над ним. Ему повезло: семья у него была на редкость славная и миролюбивая, как родственники разругались давным давно, так и не желали мириться, а наслаждались взамен мирной жизнью вдали от других агрессивных родственников. Фабиану неожиданно перепадали бонусы в виде наследства от дяди, которого он совсем не знал, – совсем небольшого, от которого оставалось всего ничего, когда были выплачены все пошлины; либо незнакомые люди могли вспомнить: а-а, тот самый Равенсбург, та самая Фальк, герои, как есть герои. Фабиану и приятно не было, и раздражения особого такие неожиданные воспоминания не вызывали, но некоторые люди, бывшие знакомыми его родителей, могли помочь, посодействовать из уважения к родителям – тоже неплохо. Остальные родственники не пытались влезть в его жизнь, и ладно. И Фабиан был совсем не против: делиться тем, что досталось ему по праву, с людьми, которые не имели никаких прав на его успех и на родство с ним посягали тоже без достаточных оснований, он не желал. Он-то свое честно заработал – или честно получил от родителей в наследство. Фабиан и дружбу отказывался воспринимать всерьез. За исключением Аластера, своевольного прохиндея, который не обратил внимания на желание Фабиана не обременять себя более серьезными отношениями. Остальные довольствовались хорошим отношением, и это устраивало всех. Почти всех – если все-таки не забывать о людях, которые претендовали на место в его сердце, словно так просто было получить доступ к нему, к этому месту. Так что совсем невелик был багаж у Фабиана, с которым он прошагал три с половиной десятка лет, не обращая внимания на людей, довольствуясь их функциями, стремясь туда, куда хотел попасть изначально, ради чего без сожаления поворачивался спиной к очередному этапу своего пути и смотрел вперед. На самый верх, где на платформе, открытой всем ветрам, расположенной настолько высоко, что с земли не разглядеть, не будет ничего, кроме него и неба. И Фабиан был в паре шагов от самой вершины; он готовился то ли к тому, чтобы сделать еще один шаг, то ли к рывку, за который преодолел бы расстояние до самой вершины – получилось бы, не могло не получиться, и все, практически все было готово.
Студта столкнуть с места, на котором он уже обосновался основательно, – дело пары недель. Фабиан очень хотел провернуть это максимально болезненно, максимально публично. Возможно, без него удастся и с Кронелисом поладить. Даже если нет – тем меньше препятствий. Единственным человеком, который мог – а скорее всего и должен был – нанести удар в спину, оставался Велойч. Теперь тем более, что Фабиану в руки попала куда более отвратительная тайна, чем шалости «дамы Летиции». Одно дело развлекаться взрослому человеку, развлекаться невинно, не мешая другим людям, тратя свои собственные деньги и потакая своим собственным фантазиям, и совсем другое – быть жертвой чужих фантазий, да еще в малолетнем возрасте. Фабиан немного смог восстановить о детстве Велойча, многим были его домыслы, но скорее всего, а судя по его реакции, так и наверняка, Фабиан был прав. И вместе с тем Фабиан не собирался жалеть его – ни к чему унижать человека, справившегося с собой, сделавшего себя заново, научившегося жить и даже восстановившего возможность развлекаться. И точно так же Фабиан понимал: теперь в консулате есть место только одному из них. Велойч не простит ему. Никогда, скорее всего, не простит. Не столько того, что Фабиан напомнил ему, что с ним делали в детстве – с этим Велойч если и не справился окончательно, то хотя бы жить научился; но то, что Фабиан знает – это было самым болезненным, самым злым, это не даст ему спать ночью. И бить он будет не так, чтобы ранить, а так, чтобы уничтожить.
И наверное, случись все это годом раньше, Фабиан бы и со Студтом поиграл дольше, и Велойча никогда не задел бы, не ранил, ставя в известность, что и это разнюхал. В самих приготовлениях было что-то мистическое; они сами доставляли Фабиану огромное удовольствие – все эти разнюхивания, изучения, подкрадывания, приготовления, все эти танцы с противником – без них стычки теряли очень много, простые победы воспринимались как что-то несъедобное, из простых поражений он отказывался извлекать уроки – вот еще, чему там учиться? И Фабиан, зная изначально, что выиграет, не мог не выиграть, потянул бы решающий момент, насладился бы предвкушением, посмаковал бы ожидание. Но.
Но он ощущал, как время обкрадывает его. В очередном центре ему сказали, что БАС неизлечим, и самые лучшие терапии, самые лучшие процедуры, самые новые лекарства в лучшем случае законсервируют развитие болезни, возможно, на несколько лет. Улучшить состояние Абеля – они всего лишь ученые, не волшебники. И Руминидис тихо сказал ему как-то, что ему не нравятся кое-какие люди, которые, возможно, следят за ними куда более усердно, чем среднеранговые шпики из госбезопасности. Фабиан понимал, что это значит: Руминидис не ошибался, и фигня, что Фабиана засекут за этим – это может отрикошетить по Абелю. Фабиан-то отбрешется, не впервой: он водил за нос многих и многих, поводит и еще. Но если вычислят Абеля – нет, этого он не хотел. Ему было плевать, что их могли застукать вместе – не в этом дело; Фабиан давно уже не разделял себя и его, ему и церемонии все эти не нужны были, чтобы знать, что вся его жизнь нужна ему, только если он может разделить ее с Абелем. Если бы Велойч просто ухмыльнулся бы и своим самым гаденьким голосом поинтересовался, как поживает тот мальчик, вокруг которого Фабиан водит хороводы, Фабиан разозлился бы: Абель не мальчик, а он не хороводы водит. Посмел бы Велойч отпустить еще и пару гаденьких шуток, так Фабиан не погнушался бы сломать ему нос. Но в качестве взаимной услуги за молчание Велойч едва бы пошел дальше: не рискнул бы он распространять информацию – ему бы эта подлость боком вышла. Фабиан был в этом уверен. И совсем другой расклад был бы, если бы про Абеля пронюхал кто-то иной, неопределяемый; сама мысль об этом вселяла в Фабиана ужас, от нее волосы вставали дыбом, крючились от ярости пальцы, и ему казалось даже, что ногти отрастают, уплотняются, твердеют и превращаются в волчьи когти, которыми он готов был вцепиться в любое горло, которое посмело бы осквернить их с Абелем отношения и ранить Абеля. Поэтому Руминидис следил и за тем, чтобы никто не разнюхал об Абеле, поэтому и Фабиан вынужден был демонстрировать куда более значительную осмотрительность.
Это тяготило. Была бы его воля – он бы плюнул на все, заставил Абеля переселиться к нему, переоборудовал бы квартиру так, чтобы Абель чувствовал себя в ней комфортно, он бы показывался с Абелем всегда и везде, потому что, черт побери, время уходило, а они так и топтались на месте, но ясно было – отчетливо и неумолимо – Фабиан лишился бы консульского кресла, а с ним и доступа к обширнейшим возможностям, которыми обладает сейчас.
Фабиан до сих пор не мог определиться с настроениями общества. Ладно: народ не выбирал консулов напрямую, никого особо не волновали мнения народа, можно было шантажом и угрозами оставаться в кресле, даже если бы и предать оглашению свою связь с Абелем. С другой стороны, это звучало глупо, выглядело бы еще глупее: пышущий здоровьем консул появляется в сопровождении мальчишки, который сидит в инвалидном кресле относительно ровно только за счет ремней, которые удерживали его в вертикальном положении. Это можно было бы списать на извращенную благотворительность, можно было попытаться и сделать вид, что Абель – его дальний родственник, которого щедрый и охотно участвующий в благотворительности пятый консул обрел случайно и недавно и не желает расставаться. Можно было придумать уйму отговорок и оправданий, миллион и одну причину, которая звучала бы достаточно убедительно, но. Но: Фабиан вспоминал себя девятнадцатилетнего, вспоминал Себастьяна Альбриха, внезапно помешавшегося на нем, вспоминал и то, что Альбрих готов был сделать ради него, что обещал ему и чем угрожал. Весь мир, что ли, бросить к ногам, чтобы они стояли вместе на самой его вершине. Самым оскорбительным в этом, наверное, было не то, что к ногам Фабиана собирались бросать целый мир, а его осыпать подарками, как какую-то профурсетку, а то, что его так и собирались придерживать за спиной, не позволяя стать рядом, удерживая его в кандалах постыдной, порочной, очень приятной для одного Альбриха тайны – не более. Фабиан не желал анализировать, что именно понуждало Альбриха принять именно это решение; на худой конец, и его самого можно было спросить – встречались же они время от времени по делам и просто потому, что у них было много общих знакомых, но делать этого не хотел: Альбрих отбрешется, сошлется на степень одержимости, придумает еще что-то не менее красивое, что хорошо ввинтилось бы в уши подростка, но им, взрослым показалось бы насквозь фальшивым. Кто его знает, может, и правда, что он был способен думать о двух вещах: хочу переворот и хочу Фабиана, и «как» оказывалось вещью второ-, третьестепенной. Может, и правда что-то изменилось бы потом, если бы Альбриху удалось и перекроить консулат под свои представления, и удержать Фабиана – думать об этом было тем более глупо, что это никакой практической ценности не имело. Он же знал: ему нужен Абель, нужен на самой вершине, без него все успехи Фабиана утрачивают свой блеск и великолепие, и: он нужен Фабиану рядом всегда.
Кампания, которую развернул Аластер Армониа, становилась все обширней; он, казалось, был везде, он, казалось, делал все, чтобы его было трудно не заметить: одевался в яркие цвета, делал какие-то невероятные прически, говорил много и громко. Его принимали за шута, юродивого; некоторые – крутили пальцем у виска: ну не дурак ли, некоторые – плевали в спину. Фабиан потребовал, чтобы Аластер увеличил охрану; тот – согласился с условием, что Фабиан непременно побывает на двухмесячном дне рождения крошек Алефа и Бета, который будет проходить в зоопарке. Идиот и имена для детей подобрал такие этакие, хотя чисто формально его двойняшки не были первыми в проекте; они были первыми для них с Карстеном, поэтому и имена, горделиво пояснил Аластер. В свидетельствах о рождении их имена выглядели умопомрачительно длинными: Алеф Александер Виктор Дарий – еще штук пять имен, чтобы крошке было из чего выбирать, когда вырастет – Армониа-Лорман; и второй – Бет Александер Виктор Дарий и все те же штук пять имен, и все то же стыдливое Армониа-Лорман. Фабиан подозревал, что этих имен было сильно больше, чем самих крысенят – дети были крошечными, но дышали самостоятельно, в весе набирали очень и очень быстро и были вполне симпатичными. Это Фабиан установил с расстояния полутора метров – ближе он не рискнул подходить, несмотря на все угрозы Аластера. И, кажется, все сомнения Фабиана относительно того, правильно ли он поступил, втянув Аластера с Лорманом в проект, не сглупил ли и не подставил их под удар – потому что и результаты могли быть самыми разными и не обязательно положительными, и что станет с детьми в будущем, врачи могли сказать только в общих словах – все его сомнения рассеивались: Аластер был самодоволен – а еще бы, он наконец заимел что-то, на сто процентов принадлежавшее ему, чему он был началом, чему он оказывался опорой; Аластер был доволен, потому что наконец заполучил семью, которая навсегда принадлежала ему, а не менялась в соответствии с прихотями его отца, матери, мачех, сестер; Аластер был счастлив странным, беспокойным, тревожным, неудержимым, вдохновляющим счастьем; он словно обрел что-то, какое-то основание в себе самом, которое и определяло его жизнь, делало ее устойчивой и осмысленной. И тем более осмысленной становилась его кампания: Аластер понимал, за что он воевал и для кого. И этой своей убежденностью он заражал окружающих.
Аластер же требовал, угрожал, заставлял, клянчил у Фабиана возможность познакомиться с тем несчастным, обреченным на вечное прозябание в одиночестве человеком, который попытался сделать человека из Фабиана. Тот – остерегался; в нем невесть откуда поднималась волной необъяснимая, мистическая тревога. Словно если это знакомство случится, да еще в такой неудобный момент, то случится и еще что-то – ужасное, непоправимое. И Аластер возмущался, Фабиан глухо огрызался, но с механической исправностью поддерживал все его начинания. Аластер принимал участие в дискуссии, круглом столе или телемосте – Фабиан, пусть и не лично, а через вторые-третьи руки обеспечивал ему радушный прием, вменяемых ведущих и сценарии, если и не радикально поддерживающие, то хотя бы сдержанно соглашающиеся с ним. Начинался какой-то проект, какая-то общественная инициатива, и Фабиан, снова не лично, а через доверенных лиц настаивал на том, чтобы Аластера приглашали, либо чтобы не отклоняли его кандидатуру, буде он вызовется участвовать. Аластер участвовал в каком-то сомнительном проекте, который был слишком радикальным, однобоким или как-то иначе неприемлемым для серого и унылого общественного мнения – у него в любом случае была поддержка высокопоставленных лиц, которая позволяла рассчитывать на продолжение кампании. Альберт исправно приносил Фабиану информацию о соцопросах, выборки комментариев и открытых писем на всевозможных бордах – и они казались все менее негативными; Михаил Томазин разнюхивал, что об этой кампании думает население важнейших государственных институтов – и оставалось все меньше людей, готовых биться за традиционные ценности с запалом, равным убеждениям активистов и просто верных сторонников гомо-меньшинств. И Томазин замолкал, позволяя повиснуть угрожающей, глухо, угрюмо вибрирующей, предостерегающей паузе, которую Фабиан понимал отлично: что позволено шутам, не позволено ему, что спустят с рук «представителям творческих профессий», что бы это ни значило, будет использовано против него. Томазин знал, наверняка разнюхал об Абеле, очень хорошо понимал, что он значит для Фабиана, но молчал, не осмеливаясь заговорить на болезненную для него тему. Молчал и Фабиан, словно боялся, что словами вскроет рану, которую судьба нанесла ему прямо посреди груди, боялся, что единожды заговорив на эту тему, не сможет остановиться, и кто знает, куда принесет его этот неудержимый порыв откровения – не к судорожным всхлипам ли, не к закушенным ли до крови губам.
И Абель. Который делал вид, что неплохо себя чувствует. Который вслед за бодрыми фразами мог выплеснуть что-то истеричное. Абель, который все чаще бывал угрюмым, но приходил в себя, ласкался, как кошка, требовал внимания, чтобы внезапно вспыхнуть и отказаться разговаривать. Абель, который оживленно рассказывал что-то, но стоило Фабиану сделать что-то невинное – помассировать ему кожу под волосами, уткнуться лицом в плечо, что-то еще незначительное, осекался, замолкал, прятал глаза, и только по подрагивавшим жилам на шее, по повлажневшим уголкам глаз Фабиан определял, как много значат для него эти незамысловатые действия; и снова прямо по сердцу проводило когтистой рукой отчаяние.
Абель попытался пойти так далеко, что потребовал, что Фабиан оставил его в покое. На его счастье, его руки были прикреплены к экзопротезам, которые Абель обучал и которые становились все ловче. И его руки сжались в кулаки, застучали по подлокотникам кресла, и Абель зло нахмурился, заявил, чтобы Фабиан убирался прочь и не смел появляться рядом и вообще чтобы оставил его в покое. Фабиан не смог не улыбнуться. Что там слова, которыми Абель раскидывался – в конце концов, он изначально был правильным мальчиком, а потом у него и выбора не было, кроме как оставаться послушным целибату физическому и душевному. Они и звучали правильно: у них нет будущего, эти отношения бессмысленны, в них нет никакого удовольствия, и вообще зачем ему, пятому консулу, человеку с офигенными перспективами и офигенной харизмой он, щуплый и насквозь больной человечек? И именно потому, что эти слова были насквозь правильными, Фабиан не вслушивался в них. Он сам был горазд разбрасываться похожими, и когда нужно было, чтобы репортаж получился попривлекательней, и когда нужно было вдохновить и мобилизовать массы народа. Но лицом к лицу эти слова обесценивались, становились тем, чем и были – шелухой, в которую либо вкладывалось нечто иное, либо не вкладывалось ничего вообще, кроме собственных корыстных интересов. И Фабиан улыбался, любовался им, тихо тосковал о том, чего никогда не будет, и слушал его голос. А Абель смирялся под его ладонями, успокаивался и на краткие доли секунды позволял себе надеяться, что все это не зря.
Фабиан снова метался от консулата к Елфимову, от него – к Мариусу в надежде на чудо, оттуда – к Огберту, который с рассеянным видом признавал, что этот Армониа очень ловок, и его толкования основного закона очень даже вразумительны, оттуда – к Аластеру и снова в консулат. И он перелопачивал медицинские исследования, в республике ли, за границей, во все той же надежде на чудо. И он встречался с чинами из генпрокуратуры, из Высшего Суда, из госбезопасности; с журналистами, со владельцами инфоканалов, с гендиректорами все оттуда же, чтобы согласовать все до мельчайшей детали. И он проводил часы с Томазиным, Теодором Руминидисом и Альбертом, чтобы выяснить, чем жив и чем может занимать свою голову Велойч – поглядывавший на него искоса, предпочитавший держаться подальше, отказывавшийся говорить без свидетелей, появляться на одном с Фабианом мероприятии, а если все-таки приходилось – следивший, чтобы между ними было людей побольше. И он изучал документы, которые присылал ему Огберт, из каковых следовало, что Студт становился все более самонадеянным и не просто считал себя самым достойным из них пяти, но и вел себя так, как если бы это был очевидный факт; и все равно: время играло против Фабиана, но нужный момент все еще не наступал.
Один из ведущих специалистов центра междисциплинарных исследований в пятьдесят четвертом округе, неплохой знакомый Елфимова, с которым они начинали учиться, был не то чтобы рад познакомиться с Фабианом – подумаешь, еще один высокопоставленный чиновник. Но к этому знакомству он относился со снисхождением. Что Елфимов напел своему коммилитону, неизвестно, но вторая встреча Фабиана и Еноха Агазариана была куда более дружелюбной, чем первая, и Агазариан согласился провести Фабиана по центру, по отделению, которое курировал, рассказать чуть подробнее о моделях исследования, которые проводятся в центре, о возможностях междисциплинарного подхода к исследованию БАС и о возможностях для спонсоров. Последнее Фабиан предпочитал пока пропускать мимо ушей, подозревая, что спонсоров у центра хватает, а остальное заинтересовало его, не могло не заинтересовать.
Енох Агазариан был впечатлен осведомленностью Фабиана о болезни вообще и о центре в частности. И его пониманием тоже.
– Мы, как ни странно, оказываемся в очень сложном положении, – скрипнув зубами, признался он. – С одной стороны, очевидно, насколько высокой квалификации, насколько продвинутой базы исследования требует болезнь, с другой стороны, наша квалификация ставит нас в затруднительное положение. Успехами мы, к сожалению, похвастаться не можем. Возникает закономерный вопрос: как это согласуется с нашей высокой квалификацией и огромными расходами на исследования.
– И как же? – лениво поинтересовался Фабиан. А сердце замерло – и застучало так, что ему показалось на секунду: можно извне заметить, как оно взволнованно бьется. Было что-то в интонации, в беглых взглядах Агазариана, что давало ему понять: в зависимости от его собственной реакции Агазариан будет строить дальнейшую беседу. Может свернуть ее, свести к общим причитаниям о недостатках финансирования, кадров, научной базы, коих Фабиан наслушался на сотни лет вперед, а может и сказать: есть идеи, все не так плохо, обнадеживать глупо, но кое-какие наметки есть. Он сдержанно улыбнулся, поощряюще поднял брови, устроился поудобней, демонстрируя своим видом: это может быть интересно, я готов подумать, как действовать дальше.
– Знаете, с какой проблемой мы столкнулись не так давно? – спросил Агазариан. И тут же ответил: – Болезнь редкая. Достаточно частая, чтобы ее основательное исследование и методы терапии признать целесообразными, перекликающаяся со многими другими болезнями, Атанасиус не даст соврать, наверняка, рассказывал вам о том, где еще исследования БАС могут быть применены. Но редкая. – Помолчав, он уточнил: – Редкая в том плане, что набрать достаточную группу пациентов не всегда представляется возможным. Представляете? Те, которые зарегистрированы в нашем центре, могут точно так же курироваться и другими. Это объяснимо, – он развел руками. – Объяснимо и понятно, что пациенты используют любой шанс, чтобы облегчить свое состояние, чтобы улучшить качество жизни. Но иногда нам не хватает добровольцев, чтобы начать клинические исследования терапии. Понимаете? Пациенты есть, но они уже задействованы в иных местах. Кстати, Абель Аддинк, тот мальчик, которого опекает Атанасиус. Он ведь участвовал во многих исследованиях. К сожалению, не всегда с положительным результатом. Увы.
– Знаете, Енох, мы ведем странный разговор, – сказал Фабиан после краткой паузы: Агазариан, очевидно, сказал все, что хотел сказать, а Фабиан так и не смог определиться, как должен реагировать. – Вы могли бы попросить дополнительное финансирование, что там еще, на что я могу повлиять, а вместо этого вы рассказываете о факторах, на которые я ни с какой стороны воздействовать не могу.
– Да, несомненно. Я просто привожу вам пример того, отчего еще мы иногда оказываемся беспомощными. Скажем, мои молодые коллеги предложили новый метод лечения, мышки-свинки, даже обезьянки все как одна чувствуют себя если не лучше, то достаточно хорошо, и даже какой-никакой прогресс наблюдается, стабильный, между прочим. Что для этой болезни – вообще нечто невероятное. Но мы не можем набрать группу. А метод мне представляется очень перспективным.
– Что за терапия? – быстро спросил Фабиан.
Енох Агазариан начал рассказывать. Привлекая бесконечные модели, диаграммы, расчеты, отчеты, совсем короткие видеоролики, даже предложил провести Фабиана по лаборатории, в которой обитали и обследовались животные.
Фабиан слушал и запоминал. Затем он попросил экземпляры статей, отчеты о предыдущих этапах испытаний, поблагодарил Агазариана, отправился домой. И все это время ему приходилось сдерживать себя, чтобы не бросить все и не направиться прямиком к Абелю. Потому что заведомо проиграл бы. Нужно было тщательно подготовиться к разговору с Абелем, чтобы не перегнуть. Нужно было самому успокоиться, приструнить неуемную, почти детскую радость.
Абель выслушал его. Оттолкнул статьи и отчеты, угрюмо посмотрел на Фабиана и отвел глаза.
– Не хочу, – процедил он.
– Абель... – начал Фабиан, постаравшись звучать мягко, убеждающе – умел же, с толпой справиться может, что ему один человек?
– Не хочу, – перебил его Абель и отвернулся.