Настоящее I
14 ноября 2014 г., 17:02
В Седьмом Дистрикте полно деревьев, их кроны раскидисты и широки, шепот листьев долетает до самого неба, щекочет своим говором облака и растворяется в вышине. Деревьев так много, что часто они закрывают всю голубую гладь. Но отчего-то именно сегодня солнечный луч пробивается сквозь склоненные ветви и падает на женское лицо. Джоанна Мейсон морщится во сне, чуть двигает носом, бессвязно мычит и накрывает глаза распахнутой ладонью. Луч продолжает елозить по ее лицу, девушка тянется в постели, выгибается, как кошка, острыми косточками запястий цепляя деревянные перила кровати, и все-таки открывает глаза. Свет такой, что слепит.
— Твою мать, — цедит она столь неженственно и резко садится, проводя пальцами по лицу, давя на глазницы и зевая, широко раскрывая рот, не боясь казаться чудной и странной, словно перекошенной где-то внутри. Она свешивает худые ноги с колкими коленями, на которых отчего-то цветут фиолетовые пятна — синяки. Привычное дело. Джоанна не забоится о ссадинах и царапинах, слишком привыкла к ним, слишком не замечает, как острый край стола въедается в ее бедро или железные зубья вилки давят на мозоли, прорывая кожу. Почти не больно. Так, слабое жжение.
Джоанну мутит. Во рту привкус кислоты, голова наливается свинцом, но Мейсон заставляет встать себя на ноги. Снова тянется. До хруста костей, до вибрации мышц под кожей. Растрепанные черные волосы с рубиновыми прядями лезут ей в глаза. Она похожа на ерша. Осклабившегося и недовольного. Видя свое отражение в зеркале, Джоанна лишь кривит губы. Она ведь дикая. Всегда такой была.
За окнами оживает жизнь, разносится цветистыми яркими красками, турмалиновыми всполохами. Мейсон брызгает себе на лицо холодной водой, на мгновение забывая о том, какую боль причинили ей эти струи, и лениво ищет одежду в широком шкафу. Можно подумать, что ей ни до чего нет дела. Что она беспечна, даже поверхностна, а еще озлоблена и агрессивна. В сущности, последнее — правда. Сучкой ее сделал Капитолий. И вот снова эта чуждая, нечеловеческая улыбка страшно искривляет линию ее рта. Сбросить бы наваждение, очнуться, но иногда она, как Энни Креста, чувствует себя чумной, двинутой, долбанутой. Она ведь такая и есть. Немного безумия, еще чуть силы и жажды крови — идеальный трибут. Сознание запинается об это слово, не может протолкнуть буквы, и Джоанна с тихим чертыханьем сквозь зубы упирается лбом в идеальную поверхность стекла, холодного и отчужденного. Как и весь мир, что отражается в нем. Лишь огромные глаза тощей девчонки на скуластом лице, впалые, распахнутые так широко, что можно увязнуть, кажутся живым пятном.
Капитолий пал. Панем встряхнулся. Лишь Джоанна Мейсон чувствует себя так, словно наглоталась морника, и вот-вот кровавая пена забулькает у ее рта.
Сегодня важный-преважный день. Так бы заголосила капитолийская дура Эффи Тринкет. Джоанна и хотела бы назвать ее сучкой или тварью, да язык не поворачивается. Эффи ведь дура, наивная и пустая, порой, совсем ребенок. Это даже забавно. Мейсон понятия не имеет, увидит ли сегодня Тринкет в ее привычном кислотно-розовом, таком ярком, что разъедает глаза. Сама она надевает простую футболку, свободные штаны, а сверху накидывает кожаную куртку. Вся в черном. Завязывает в хвост внезапно отросшие волосы и долго смотрит на свое отражение. Чувство, что скелет обтянут кожей, покрытой шрамами, словно рыбацкой сеткой, испещренной уродливыми ссадинами и то тут, то там проглядывающей засохшей коростой.
— Ломанная, — произносит девушка своему отражению и двигает головой. Конский хвост бьет ее по лицу, пряди цепляются за ресницы. Джоанна моргает, а потом зло дергает себя за волосы, накручивая их на руку, искривляя собственную шею. Мазохистка. Отрезать бы эти лохмы под корень. И она уже хочет потянуться к выдвижному ящику, в котором спрятаны острые ножницы, как останавливается.
- Длинные волосы делают тебя очаровательной.
- Иди ты.
- Женственной.
- Финник…
- Красивой.
Ощутимый тычок в бок. Мужской смех.
- И ты так притягательна, когда смущаешься, робеешь и краснеешь.
И снова его грудной смех.
Она не забыла.
Джоанна отпускает собственный хвост, поправляет его, треплет пальцами и, наконец, выходит из дома. Ее шаги гулом отражаются от деревянных ступеней, сколоченных верной рукой мастера. Она засовывает руки в карманы, щурится от света солнца и ступает на гравий, ведущий из Деревни Победителей. Эти дома все еще стоят. То ли как память об ушедших Голодных Играх, о том страхе, что сковывал все нутро перед Жатвой, то ли просто как дань благоразумию и отсутствию расточительности — в таких домах хорошо жить. Жаль, что Джоанна Мейсон это совсем не ценит.
— Эй! Куколка! — Кричит ей Джед, высокий, светловолосый, с вздутыми мышцами под кожей и с большим топором в руках. Девушка проходит мимо, попутно показывая ему средний палец. Джед смеется. — Когда-нибудь ты дрогнешь и не устоишь! — Средний палец все еще маячит за ее спиной, когда она улыбается. По-настоящему, широко, почти искренне, почти не бутафорски. Джед забавен, его внимание ей льстит, но он не знает. Его мир светел, полон жизни и огня. Ее мир черен, гнил и ужасен. Сноу сгинул, Эвердин пустила стрелу в лоб Койн, вся диктатура рухнула, а Джоанна Мейсон так и осталась зажатой в силках, болезненных, острых и ржавых, как вся ее жизнь.
Когда девушка доходит до железнодорожной станции, солнце уже высоко в небе. Значит, придется сразу идти в дом Мелларка. И даже не зайти к Хеймитчу. Она помнит его коллекцию бутылок, самого разнообразного алкоголя, дорогого и не очень, отвратного пойла или чего-то гораздо изысканнее. Она пробовала почти все, желая напиться так, что зеленые черти будут плясать перед глазами, но вместо этого получала лишь легкое забытье и треск в голове наутро. А Эбернети валялся в отключке, пьяный вдрызг, и от него так разило, что в пору было закрывать нос. Но Джоанна зубами открывала очередную бутылку и вливала в себя глоток за глотком. Так почти проще, почти правдиво. Почти.
Поезда ходят свободно. Билет стоит недорого. Денег у Джоанны много. Ее это не волнует. Она заходит в вагон и садится у окна, плечом приваливаясь к твердой железной стене и взглядом исподлобья следя, как поезд набирает ход, как стучат колеса, как пыхтит эта громоздкая машина, проталкивая себя вперед. За толстым стеклом окна пролетают Дистрикты. Джоанна считает. Седьмой. Восьмой. Девятый. Десятый. Одиннадцатый. Двенадцатый. Конечная остановка — Тринадцатый. Но Мейсон встает на ноги, чуть пошатываясь от тормозного пути и бренчания колес, идет вперед, пальцами цепляясь за деревянные спинки сидений. Когда она ступает на платформу, то тут же чувствует запах леса. В Двенадцатом Дистрикте пахнет не так, как в ее родном Седьмом. Здесь запах леса более стылый, более колючий, даже морозный, горный и суровый. Дома много солнца и яркой зелени. Здесь все иначе.
Джоанна ведет плечами и спускается с платформы, громко стуча тяжелыми ботинками. Она идет оживленными улицами, встречая озабоченные лица горожан. Только вот заботы их более не так страшны, как были когда-то. Продать, купить, поторговаться, и никакой миротворец не накинется на тебя с хлыстом в руках. Дышится легче, а Мейсон отчего-то чувствует спазмы в горле. Это глупо. Она ведь должна быть благодарной. Но что поделать, если жизнь сотворила из нее неблагодарное зверье, отребье, вечно скалящееся и такое ядовитое, что можно обжечься?
Когда она останавливается перед широкими деревянными ступенями большого белого дома, то мнется, переступает с ноги на ногу как юная школьница, не решаясь подняться и постучать. Иногда Джоанна Мейсон не понимает, что делает на этих ежегодных встречах? Она ведь не такая, как они. Счастливые, преодолевшие все, что было, сумевшие то ли забыть, то ли забыться. Они улыбаются, смеются, собираются всей семьей за круглым столом, травят байки и треплют по голове детей. Прошло семь лет с момента восстания и вспыхнувшего пламени революции. За семь лет так многое и так многие поменялись, но только не она. И еще Хеймитч. Вечно пьяный, проспиртованный насквозь, немытый, с сальными волосами и такой вонью от одежды, что нос кривится непроизвольно, гармошкой собирая кожу. Да, вот так оно и выходит. Одиночество. Но Мейсон не жалуется. Ей комфортно. Почти.
Ветер подхватывает ее длинный хвост и снова кидает черные пряди в лицо, Джоанна чертыхается и резво взбегает по ступеням. Стук требовательный. Костяшки едва саднят. Девушка чуть встряхивает головой, едва приподнимает подбородок, и язвительная усмешка касается ее губ. Почти она. Почти Джоанна Мейсон. Только вот душа едва прожженна. Но ведь ее не видно. За дверью слышится тихая поступь, слышится щелчок замка, и дерево едва скулит, распахиваясь перед гостьей. Гейл Хоторн стал еще выше, разворот его плеч еще шире, шея мощнее. Он стал слишком мужчиной. Джоанна улыбается задорно, по-свойски заходит в дом, захлопывая за собой дверь.
— Привет, красавчик, — говорит она Гейлу, кладет свою ладонь на его шею, заставляя наклониться, и смачно целует в щеку на глазах у вышедшей в холл Крессиды. Мейсон салютует ей, проходя мимо, туда, где слышит стоящий гвалт голосов.
Комната огромная. Потолки высокие, окна большие, на полу — широкий ковер с мягким ворсом. Здесь уютно, так по-домашнему. По-настоящему. И что-то екает за грудиной. Джоанна видит Хеймитча, растянувшегося в кресле, выставившего свои ноги далеко вперед к неудовольствию Лютика, уже старого и облезлого, но все еще не потерявшего былой прыти и дурного характера. Девушке отчего-то кажется, что она похожа на этого кота. Такая же потасканная, и все так же не разучилась рычать. Она видит янтарную жидкость в запотевшей бутылке рядом с Эбернети, и глотку скребет. Но Джоанна лишь вымученно улыбается, чувствуя чужое присутствие за своей спиной.
— Явилась! — Этот голос принадлежит Китнисс Эвердин, а ныне Мелларк. Глаза ее по-прежнему серые, а вот сама она преобразилась, годы и возраст сделали свое. Из нескладного подростка, слишком худощавой девчонки она превратилась в женственную девушку, а теперь уже молодую женщину. Мать. Это слово пугает Джоанну. Она чувствует панику, ужас и что-то еще. Что-то такое странное, неведомое ей никогда доселе. Возможно, только возможно, это зависть. Черное чувство, отравляющее. И смахнуть его как наваждение, как лживый морок. Глаза Китнисс улыбаются. И это кажется Мейсон диким.
Ты ведь такая же, как я. Мы ведь обе с тобой двинутые. Ненормальные.
Когда в комнату входит Энни Креста, уже давно не носящая свою девичью фамилию, — но лишь Джоанна упорно зовет ее Крестой, хотя бы про себя, хотя бы где-то глубоко внутри — тогда Мейсон понимает, что ненормальная здесь лишь она. Даже Хейтмич смотрится привычнее, обыденнее. В конце концов, у него есть верный товарищ — его неизменная бутылка. Раздается тихий смех из коридора — Гейл и Крессида стоят так близко, что Джоанна Мейсон закатывает глаза. Голубки. И режущее чувство бьет под ребра. Она кивает Энни и падает в кресло как подкошенная, словно ноги вмиг стали ватными. Китнисс снует меж комнатами, то возвращаясь к гостям, то проведывая своего ребенка — девочку с голубыми глазами. Джоанна прикусывает палец и ерзает на мягкой подушке. Из кухни доносится взрыв мужского хохота, и тогда Мейсон замирает. Она расправляет плечи, перекидывает назад конский хвост волос и выпрямляется. Ей хочется казаться невозмутимой, сильной, непоколебимой, такой язвительной, что никто и не подумает о том, как ей на самом деле одиноко. Даже здесь, среди друзей, людей, давно ставших для нее целым миром. Она чувствует себя чужой, оторванной от реалий правильной жизни, от смеха, тепла и улыбок. Однажды, в ее жизни все это было. Когда у нее была семья. И еще когда ей улыбался он.
— Тетя Джоанна? — Мейсон вздрагивает, не ожидая этого звонкого детского голоса, и опускает глаза. Перед ней стоит точная копия Финника Одэйра, человека удивительного и никогда не понимавшего, что он значил для нее на самом деле. Какие сопли. Даже думать тошно. — Я так рад, что вы здесь. — Сын четы Одэйров обнимает Джоанну за ноги, а у нее бегают глаза — она отчаянно ищет спасения, не зная, как вести себя с маленьким ребенком, любознательным, так стремительно взрослеющим. Ее глаза отчаянно впиваются в умиротворенное лицо Энни. Ее глаза молят. Забери его. Это же твой сын. Но Энни лишь улыбается и прикладывает палец к губам, а у Джоанны отчего-то потеют ладони. И мужской смех из кухни становится все громче. Мейсон чувствует себя беспомощной, безрукой и безногой. И тогда приходит простая истина. Убивать проще. Взял топор да размозжил череп. Она не годится для мирской жизни. Она не знает как. И глаза ее скачут, пока не натыкаются на единственные понимающие. Хеймитч едва приподнимает в воздух бутылку с янтарной жидкостью и делает глоток. Ему помогает алкоголь, а ее засасывает дыра. И тогда девушка прочищает горло, желая обратиться к ребенку, что жмется к ее коленям столь доверчиво. Но этого не требуется.
— Папа! — С этим криком он теряет интерес к Джоанне, а она сидит и вдруг отчетливо понимает, что сегодня она пришла сюда зря.
Любовь зла, не так ли?
Ей стоит повернуть голову и всего лишь сфокусировать взгляд на Пите. От мальчишки с Арены не осталось и следа. Взгляд голубых глаз серьезный, руки сильные, тренированные, плечи широкие. Жаль ростом не столь высок, но Китнисс, кажется, это не волнует. В руках у Пита большой шоколадный торт. Он водружает его на стол в центре комнаты. И Джоанна не сводит взгляда с манящей глазури. Только вот шоколад ей совсем не интересен. Она кожей ощущает в комнате присутствие другого человека, чувствует, как он улыбается, как подходит к Энни, мягко целуя ее в шею, что-то шепчет ей на ухо, сдавливая своими широкими, едва шершавыми ладонями ее талию. И девушка чуть рдеет. По-девичьи прекрасная и очаровательная. Джоанне не надо видеть его глаза, чтобы помнить. Джоанне не надо чувствовать вибрацию его мышц, чтобы знать. Она гипнотизирует торт и кусает нижнюю губу, жует ее мякоть до крови. Сегодня так тяжело, так непросто. Она не ведает причины, понять не может, лишь ощущает потеющие ладони, стучащий пульс и зуд, бьющий в усталую поясницу.
За разговорами, смехом, такими обыденными и простыми вещами, она по-прежнему напряжена. Но старается вести себя как обычно. Садится на подлокотник кресла Хейтмича, отбирает у него бутылку. Мужчина отчего-то не протестует. Словно понимает ее. Джоанне эта мысль кажется дикой. Эбернети давно лакает алкоголь. И даже милая, но глуповатая Эффи Тринкет, столь старательно хлопающая ресницами рядом с ним, не может помочь. Мейсон опускает глаза, желая вернуть бутылку ее законному владельцу. И тогда замечает. Хеймитч бросает взгляды на Китнисс. В них можно прочитать отеческую заботу, любовь наставника к собственному ученику, но Джоанна Мейсон видит другое. Ей знакомо это чувство. И она, как никто другой, понимает бывшего ментора Двенадцатого Дистрикта. И тогда девушка поднимает глаза. Финник смотрит прямо на нее. Она шутливо приподнимает бутылку. Он улыбается в ответ, а ей становится больно. В груди что-то режет, щелкает и бьется. И если бы не рука Хеймитча, во время схватившая ее за талию, то Мейсон точно бы грохнулась на пол.
— Принести еще выпить? — Она смотрит на Эбернети, тот задумчиво кивает. Девушка подбирает с пола пустые бутылки, заунывно бренчащие в ее руках, и встает на ноги. – Эй! Китнисс! — Громко говорит она, — выпивка еще имеется? — И потрясает пустыми бутылками.
— Кажется, у нас здесь два алкоголика, — фыркает Крессида, вытягиваясь на диване и пристраивая свою голову на плече Гейла.
— Есть, — отзывается хозяйка дома, недовольно хмуря брови.
— Не будь такой злой, — заявляет Мейсон, проскальзывая мимо Китнисс, — солнышко, — произносит на манер Хеймитча и развязно смеется. Кажется, алкоголь впервые ударяет ей в голову по-настоящему. Ну надо же.
Когда девушка оказывается на кухне, то отправляет бутылки в урну. Губы ее распрямляются, напускная веселость исчезает. Она замирает в четырехугольном светлом помещении, на секунду прикрывает глаза, считает три удара сердца, а потом делает шаг к холодильнику.
— По-моему, тебе не стоит больше пить.
Сердце сбивается с ритма лишь на мгновение, лишь на короткий миг пальцы вздрагивают, но Джоанна Мейсон быстро берет себя в руки.
— Не твое дело, Одэйр, не находишь? — Скалится она, не в силах себя сдержать, проявить хоть каплю благоразумия.
— Не пей больше.
А Джоанна смеется, дергает дверцу холодильника на себя. И в тот момент чужие пальцы смыкаются на ее запястье. Хватка знакомая, сильная, уверенная, но в то же время бережная. На глаза наворачиваются слезы. И Джоанна свирепеет.
— Отпусти, — цедит она сквозь зубы.
— Только если ты сейчас отправишься в комнату без алкоголя.
— Отвали от меня, Одэйр. По-хорошему прошу.
Так они и застывают в кухне. Она, прижатая к холодному пластику, морозящему оголенную полоску кожи на ее пояснице, с горячей, практически обжигающей хваткой знакомых пальцев. Джоанна поднимает голову. Глаза у него по-прежнему удивительного сапфирового цвета.
— Иди к Энни, — глухо произносит она, так тихо и поникше.
Финник сверлит ее взглядом, его пальцы на ее запястье больше не держат, скорее, слабо ласкают бьющий пульс и голубые прожилки вен.
— Прости меня за боль. Я знаю, что причинил ее тебе.
Она запрокидывает голову, макушкой стукаясь о холодильник. Закрывает глаза и старается унять свое бешеное сердцебиение. Но ноздри ее тревожит знакомый запах, тот самый, что когда-то она вдыхала с таким удовольствием. Пульсация его сердца за сплетением вен и сосудов, в клети из мяса и костей так близка. И Джоанна еще помнит, как верные удары этого кровяного насоса отдавались в ее ладони, когда она прижимала свою руку к пылающей коже.
— Мне не бывает больно, Финник. Мы играли, помнишь? — И улыбается почти правдиво, почти, что он верит, выпуская ее руку. — Это была игра, — повторяет она и даже хрипло смеется.
Финник Одэйр молчит, лишь сверлит ее взглядом своих глаз, слишком красивых и глубоких для человека.
— Но все же не пей больше.
Она кивает, снова улыбается. Лжет так искусно, едва манерно, но он верит. Это было игрой. Игрой чувствами, телами, игрой дружбы и похоти. Это было так давно, в том, далеком мире, когда от еще не его Энни почти ничего не осталось, когда Джоанна была так дика и неприручена, когда запах роз проникал в носоглотку, когда Панем возносился в мощи Капитолия. Ее Финник Одэйр остался в той жизни, жестокой и беспощадной. Этот Финник Одэйр принадлежит Энни. И Джоанна почти смирилась. Она разворачивается, все же открывает дверцу и достает две бутылки пива. Толстое стекло приятно холодит взмокшую ладонь.
Почти — теперь это ее закон. Ведь она почти живет.