Падения и птицы

R
Завершён
78
1
автор
Stroyent бета
Размер:
50 страниц, 25 589 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 8 Отзывы 22 В сборник

Манёвр

Настройки

под песню Lana Del Rey - Lucky ones

Стоял август сорок третьего года и было ужасно жарко и пыльно. Несколько раз к исстрадавшемуся вечеру, не дождавшись дождя, разразились сухие полыхающие грозы. То, что было названо Курской битвой, величайшим танковым сражением в истории и одним из ключевых столкновений Второй мировой войны, пылало в финале своего завершения. Лето не заканчивалось, но заканчивались силы. Немцы, сгрудившись кучей давленных осенних яблок, разбитые, отовсюду отступали, выжигая за собой всё живое. Инициатива раз и навсегда переходила к Красной армии. Александр Покрышкин к августу сорок третьего уже был официальным Героем Советского Союза и одним из самых лучших и результативных лётчиков по эту сторону фронта. И он тоже стоял на пороге. Его вот-вот должны были признать дважды героем и подтвердить это ещё одной высшей степенью отличия и ещё одной самой почётной в этой части света Золотой Звездой. А ещё он должен был стать знаменитым на всю страну, стать всеми признанным героем, вернее, воплощением образа этого всенародно любимого героя из радиосводок и газетных страниц. Покрышкин никакой славы не хотел, но накалывать на грудь все свои ордена и медали и фотографироваться на фоне сирени приходилось всё чаще. В принципе он понимал, что подходит на эту роль лучше многих других. Подходит, потому что очень сильный, надёжный и верный и ещё потому, что его постоянственная и строгая внешность лишена мелочного человеческого уродства, которое так присуще всем русским людям. Да и вообще всем. Он стал намного больше, чем просто лётчиком. Летать ему теперь приходилось всё реже, а решать общие стратегические задачи и наставлять других всё чаще. Благо он это умел. Его военная карьера бодро шла в гору, его повышали в звании и награждали, им дорожили, к его мнению прислушивались. Была и оборотная сторона медали. Эти высокое доверие и любовь он обязан был оправдывать, а потому должен был делать только то, что от него ожидают. Свободным он быть перестал. Он стал ценным не только с практической точки зрения, но и с пропагандисткой. Его сделали представителем доблестных героев Советского Союза на только-только начавшихся процессах над пособниками немецких оккупантов на только что отобранных у врага выжженных и вытоптанных территориях. На процессе краснодарских коллаборационистов Покрышкин чувствовал себя неуютно и до головокружения плохо. Он, увесившись своими тяжёлыми наградами, должен был сидеть в первом ряду зрителей, должен был сидеть с грозным видом, с нахмуренными бровями и с руками, сердито сложенными на груди. Говорить он не должен был, должен был только запечатлеться на нескольких фотографиях и войти своим молчаливым присутствием в эту историю. Он так и сидел, а внутри себя не без принуждения заглушал протест и жалость. На суде говорились очень громкие речи. Покрышкин знал, что им не стоит верить безоговорочно. Его по-прежнему не достойное доверия сердце верило другому, вернее, другим. Тем одиннадцати мужчинам, что сидели, все как один коротко стриженные, плохо одетые, измождённые и опустившие серые лица. Может быть, они заслужили этот суд, ведь доказательств их ужасной вины было достаточно, но потом их повесили посреди городской площади на грубо струганных берёзовых виселицах и на глазах у многотысячной толпы. Покрышкин при этом уже не присутствовал, но очень долго не мог забыть ровный гром аплодисментов, разорвавших зал суда на части после оглашения приговора. Под этот заевший в ушах кожистый грохот Покрышкин думал о том, что сам бывал на месте осужденных, а потому невольно роднился с ними одной участью. Это было неприятно, стыдно и страшно. Никто кроме него самого об этом не знал. Если рассудить, в его действиях состава преступления не было, да и за давностью военных лет ему, дважды герою, не предъявили бы обвинений. Та суточная сдача врагу только тогда, в сорок первом, представляла собой опасность для того, кто был никем с подмоченной репутацией и нечистым прошлым. А теперь, после растянувшихся на вечность двух походных боевых лет, он был кристально чист перед родиной. Если бы ему вздумалось рассказать или если бы родина сама как-нибудь узнала, что его чуть не расстреляли в октябре сорок первого немцы, она бы только подивилась его удаче, похвалила бы его и полюбила ещё больше. Но Покрышкин никогда бы о своём странном подвиге никому не рассказал. Просто потому, что это было его личное, а не общественное. Это было не военное и не гражданское, это было только в его сердце. Засело там незабываемой занозой и скрипело нудной ноющей болью, которая всё-таки была приятна по утрам и вечерам. Два этих немца: полузабытый ангелок-мальчишка на новосибирском вокзале и взрослый, самодостаточный ангел, красивый и улыбающийся как бог, в которого никто не верит, а он между тем есть. Первого Покрышкин не надеялся когда-либо увидеть, а второго часто вспоминал. И там, в Краснодаре, сидя на процессе, невольно задавался вопросом, а не было ли в этом самом оккупированном Краснодаре того самого улыбающегося немца? Если коллаборационистов казнят за то, что они помогали захватчикам, то не стоит ли с ними в одном ряду тот, кто помощь от захватчиков принял сам? А ведь это была не просто помощь. Это было спасение, напоминающее чудом своей внезапности второе пришествие. Покрышкин не мог себе ни простить, ни успокоенно объяснить ту минуту в лесу. Ту минуту, когда королевский немец махнул рукой в сторону фронта, после чего ушёл. А Покрышкин так сильно хотел пойти за ним, что и правда пошёл. Да, сделал лишь несколько шагов, но, должно быть, и эти шаги достойны звания предателя родины. Нет, нет, всё совсем не так. Ведь не в родине дело, не в предательстве и не в коллаборационизме. Дело просто в том, что немец пришёл из ниоткуда и принёс спасение. Принёс долгие годы, счастливые ночи, спокойные дни, принёс все эти медали и эти золотые звезды, ведь только благодаря его появлению Покрышкин спасся тогда. Спасся, чтобы на своем новом истребителе погубить не один десяток других немцев. Спасся, чтобы быть среди тех, кто выиграет эту войну. А тот улыбчивый немец умрёт, если ещё не мёртв. И лучше бы ему быть мёртвым, потому что многие русские солдаты полны дальновидного желания разрушить подлую страну и перевешать всех немцев поголовно, а тех, что затеяли войну, так и вовсе растерзать. И это будет справедливым. Покрышкин и сам будет воевать до последнего, не жалея ни себя, ни врага. Не столько потому что должен, сколько потому что сам хочет, ведь он хищная рысь. И что же получается? Что тот улыбающийся немец зря спас его? Конечно, зря. Спас и погубил этим свою Германию. Так получается, что и на процессе судят коллаборационистов зря? И вообще всё на свете зря... Убьёшь — плохо, оставишь в живых — себе же хуже. Как просто в этом запутаться. Как непросто нести на своём неспокойном сердце вину, когда сам не понимаешь, в чём эта вина заключается. Кажется, в предательстве, но в каком именно? Предал улыбающегося немца, когда был спасён им, но продолжил против него воевать? Предал родину, когда стоял в промёрзшем октябрьском лесу и безмолвно сходил с ума от благодарной и больной любви и нежности к великодушному великолепному врагу? Предал самого себя, когда вместе со всеми в зале, стараясь не отбить ладони, аплодировал смертному приговору? Предал справедливость, когда в сорок первом умолчал о своём суточном плене? Но ведь все эти вещи, когда происходили, совсем не спрашивали у него позволения. Всё шло своим чередом. Разве он виноват хоть в чём-то? Разве жизнь не течёт по своему заранее проложенному руслу независимо от чьей-то храбрости или трусости? И разве правильно вешать на берёзах тех, кого не смогли защитить? От всех этих вопросов Покрышкин отмахивался как мог, но по ночам вместо сна задумывался всё больше. Девятнадцатого августа сорок третьего из Москвы пришли предвосхищающие вести о присвоении Покрышкину звания дважды героя. Но с этим нужно было повременить. Буквально пару дней подождать, пока не закончит кипеть и громыхать уже всех утомившая Курская битва длиною в лето. В лето, насквозь пропылившееся и залившее полевые водоотводы кровью. На утро девятнадцатого августа у Покрышкина не было назначено вылетов. Вылетели другие и развернули в небе большую перестрелку, конечно, поменьше, чем на земле, но тоже впечатляющую. Некоторые самолёты падали. Это неизбежно. Основной бой шёл над нашей территорией, поэтому урожай сорвавшихся собирали русские. Когда с высоты, на огромной скорости рассекая синее небо серебрённым матово-карим хвостом, упал один ушлый Мессершмитт, Покрышкин был в числе поехавших за ним. Свободных людей было немного, поэтому в небольшой военный грузовик сели и поехали мять едва живую, изрытую танками и бомбами пшеницу только Покрышкин и двое солдат, один из которых был за шофёра. Справиться со вряд ли живым после падения немецким пилотом представлялось нетрудной задачей. А может, Покрышкина подтолкнуло какое-то предчувствие, когда он, садясь в грузовик, сказал остаться четвёртому солдату, который тоже должен был поехать с ними. Разбившийся немецкий истребитель распластался на жаркой земле, уткнувшись носом в небольшую канаву. Эту удручающую картину и его задранный куцый хвост было видно издалека. Над самолётом висело облако прибитого к стерни дыма, который быстро рассеивался пыльным ветром. Стоящую возле самолёта, нарисованную углём на блёкло-жёлтом рябом фоне фигурку заметили тоже издалека. Значит, немецкий пилот был на ногах и был очень везучим. Солдаты напряглись, нахмурились и притянули к себе оружие. Покрышкин на правах главного напомнил, чтобы первыми не стреляли. Предостережение было излишним. Опять же всё ещё издали стало видно, что фигурка уменьшилась вдвое. Когда подъехали ближе, то поняли, что лётчик сел на землю, сжался в комок и обнял притянутые к груди колени. Подобное поведение немного озадачило, но было расценено как отказ от сопротивления. Машина остановилась и солдаты, взял на немца на прицел и, растягивая гласные, крича ему забавную заученную фразу, чтобы поднял руки, стали подходить. Покрышкин остался в машине, чтобы закурить, а потом тоже вышел. Он узнал его не сразу. Покрышкин во всех тщедушных, светловолосых и слабых видел немецкого мальчика с вокзала. Видел, а потому всегда относился к подобным людям предвзято нежно, заранее теша себя невинным и не достойным доверия самообманом. Покрышкин и об этом пилоте привычно подумал, что он может быть тем самым. Может быть, но никогда не будет... А немец сидел совсем как несчастный ребёнок, растущий без отца затюканный целым светом. Куртку он, похоже, успел снять, а может был и вовсе без неё, поэтому его тонкие, расслабленным и дрожащим кольцом обнимающие колени руки были бежевыми в рукавах рубашки. Сцепленные кисти были немного загорелыми, но жемчужные полоски бледной кожи в тех местах, где она только-только показывалась из рукавов, не могли обмануть. Немец был из ледяной крошки. Такой маленький, до чего же он был маленький, особенно сжавшись в подобной позе... Один солдат, предварительно охлопав немца по тощим бокам на предмет оружия, потянул его за шкирку в довольно неосторожной попытке поднять на ноги, но немец на это только ниже опустил лицо, сильнее сжался в ёжистый комок и отрицательно замотал головой. Солдат немного говорил по-немецки и стал его увещевать корявыми фразами. Но что бы сказано ни было, немец только мотал головой, будто находил в этом универсальный ответ. Нет и всё. Он немного дрожал, даже, кажется, бесшумно всхлипывал как после долгой ужасной боли. Покрышкин стоял в стороне и смотрел. Стоял и рассмотрел, рассчитывая, насколько сильно и горько ошибётся, если поверит, что этот мальчик и есть тот самый... Ему сейчас должно быть чуть больше двадцати лет. А этому немцу можно было дать и меньше, уж больно хрупкими выглядели его иногда вздрагивающие плечи и слишком детскими были его светло-золотые как у ангела волосы, которые сухой ветер, немного понежнев, осторожно перебирал. Солдат, выйдя из терпения, назидательно пнул немца ногой под спину. Правильно. Как иначе с таким справиться, когда он, выглядя как ребёнок, строит из себя ребёнка и просто закрывает лицо и говорит, что так не играет? Не играет в эти взрослые и жестокие военные игры. Вернее, с задором и удовольствием играет в них, но только до тех пор, пока не станет водой. А как только его запятнают и поймают, он прикроется своей физической слабостью как отговоркой. Ведь и правда, не будешь же такого бить всерьёз, не станешь толкать прикладом в спину, рука не поднимется сделать больно. Ни у одного нормального человека не поднимется рука ударить ребёнка. Поправка, сжавшегося в комочек ребёнка. Пусть этот ребёнок прибегает к своей хрупкости осознанно, пользуясь ей как привилегией. Это только сильнее злит. Это только сильнее убеждает, что этот малыш — тот самый, тот самый. Тот был такой же, хитрый дьявол в маленьком совершенном теле, прекрасно знающий, как его милый и невинный вид действует на больших людей. Это действительно он... Но как же это может быть?.. Покрышкин покачал головой, попросил себя не делать глупостей и безразлично велел солдату оставить пилота в покое и осмотреть самолёт, а сам подошёл к немцу и опустился перед ним на корточки. Из-под свободных серых штанин высовывались запылённые и сбитые армейские ботинки. Вся эта грубая одежда выглядела на нём жестоким оскорблением красоте и нежности... А ногти у него на пальцах были крупные, такого типа, который перекрывает со одной стороны всю подушечку почти полукругом. И почему Покрышкин не обратил внимания тогда, на вокзале, на то, какие у мальчика ногти? Сейчас было бы проще. Сейчас он бы уже точно знал... Мальчишка был лопоухий. Немножко, но никуда не денешься. Мальчишка был не такой уж юный. Из-под немного ободранной ветром и солнцем кожи при ближайшем рассмотрении тут и там выступали хрящи, вены и косточки. У мягкотелых и чистых деток такого не бывает. Такое начинается у двадцатилетних, которые пьют, курят, много широко улыбаются и вообще живут полной жизнью. Минута затягивалась. Немецкий мальчишка перестал дёргаться. Он явно заметил, что перед ним сидит ещё один солдат, а потому позы не менял. Где-то сверху протрубили самолёты. Оставаться здесь было опасно. Один из солдат, копошась в разорённой кабине истребителя, напомнил об этом, и шофёр пошёл заводить мотор грузовика. Покрышкин, до этого сидевший тихо, отрывисто крикнул, что с немцем разберётся сам. От этого раздавшегося неожиданно близко и неожиданно отчаянно окрика немец встрепенулся и поднял, наконец, лицо. Покрышкин измученно выдохнул мелодичное изощрённое ругательство и выронил сигарету. Да, это был тот самый мальчик с вокзала. Его черты стали резче и грубее, но были узнаваемы без труда. Глаза его были точно такие же, сизовато-голубые, светлые, солнце било в них напрямую и по размытой радужке шёл узор от тени ресниц. Губы у него стали пухлее и живее и это отчего-то было почти обидно. Как обидно было и то, что его золотистая в свете солнца кожа слишком плотно облегала изящное лицо. Изящное, но такое худое, что в идеальную плавность черт вероломно пролезла голодная рваность борзой собаки. Настолько, что очарование портретной красоты спадало, будто верхний серебряной слой краски становился прозрачным и под ним угадывались неровные швы штукатурки. Но какая разница? Это был он, каким бы он ни был, костлявым, хитрым, подлым, обманывающим и жестоким. Он был таким сейчас, он был таким на вокзале. И как-то парадоксально и необъяснимо, Покрышкин именно таким его любил. Немец не достоин был пронесённых через годы и годы воспоминаний и вечной нежности. Сердце было не достойно доверия. Значит, справедливо. Покрышкин поднялся на ноги. Должно быть немец, точно знающий, как действует на людей своим щенячьим видом, заметил, что его обаяние и тут сработало. А потому вслед поднявшемуся он суеверно и вопросительно вскинул лицо, на котором весьма достоверно изобразил мольбу, испуг и надежду. Покрышкин сказал ему подняться. Немец несколько секунд посмотрел на него широко раскрытыми глазами, будто прикидывая возможности. Что-то решил. И снова помотал головой. Теперь уже робко и неуверенно, будто даже извиняясь, но встать отказался, продолжая прижимать к груди колени. Покрышкин невесело усмехнулся. Немец его не узнал, это точно. Да и не должен был узнать, это было бы странно. Но то, что взгляд его немного изменился, под сомнение не ставилось. Изменился в сторону... Покрышкин вспомнил, как сам смотрел на того улыбнувшегося ему перед казнью в сорок первом немца. В его собственных глазах тогда было то же самое? Слепая и всё больше слепнущая надежда на необъяснимое волшебное спасение, что должно прийти из-за горы, из ниоткуда. На божественный второй шанс с неба, заключающийся в том, что враг возьмёт и даст уйти, а причины этого останутся навеки неназванными, потому что нет им ни названия, ни оправдания. Неужели с ним случилось такое чудо? Да, случилось. В сорок первом. Тот немец спас его. И Покрышкин уже устал задаваться вопросом почему. И теперь он должен был ответить на этот вопрос сам. Ответить, почему он сейчас отпустит этого немецкого пилота. Для Покрышкина этот вопорос не сложный. Ведь это не просто немецкий пилот, а большой клок души, кусок воспоминаний, частичка неподражаемого умения видеть прекрасное в прекрасном. Покрышкин в каждом белобрысом мальчишке видел его. Он будет видеть в каждом белобрысом мальчишке его и дальше. Это навсегда, до самой смерти. Это ли не повод отпустить его, как он отпустил ту голубку, которую Саша вложил в его маленькие холодные ладошки?.. Ведь отпустил? Да. Покрышкин только теперь вдруг вспомнил, что в двадцать восьмом, когда стушёвано удалялся по перрону новосибирского вокзала и хотел обернуться, но не оборачивался, услышал за спиной хлопанье крыльев той самой птицы, которую немецкий мальчишка то ли не сумел удержать, то ли нарочно отпустил, потому что мать велела это сделать. Но это произошло не сразу, верно? Сначала мальчишка подержал голубя в руках. А потому Покрышкин, этим оправдав и заглушив своё смущение, наклонился и ловко подхватил немца на руки. Тот сначала забарахтался, но потом поддался. Саша не забыл, как держать в руках голубей. Так, чтобы им было не больно и они чувствовали себя в уверенных человеческих руках как раю. Так и этот немец затих, лёгкий как та самая белая с бежевыми подпалинами голубка, такой же костлявый, перисто-мягкий и живой, немного трепещущий в руках от своей вольной дикости, испуганный, маленький и восхитительный. Покрышкин упрашивал своё сердце успокоиться, но довериться ему было нельзя. Оно билось часто, размашисто и счастливо на протяжении того десятка шагов, что Покрышкин сделал к грузовику, держа на руках немца. Весу в нём было от силы полцентнера вместе с ботинками, поэтому Покрышкин справился с этой ношей как со своей, которая не тянет. Он шёл, осторожно стараясь смотреть и себе под ноги, и на прикрывшего глаза ресницами немца, и чувствовал, как внутри всё то с восторгом замирает, то плывёт по цветочному кругу. Если он и ждал долгие пятнадцать лет этой встречи, то не напрасно ждал. Ждал ради этой самой минуты. А что в ней такого? Да ничего. Но она лучшая. Самая лучшая. Даже лучше того улыбнувшегося немца, лучше первого полёта и лучше воздушной победы над достойным врагом. Он снова шёл по запруженному золотым морозным светом перрону, ему было пятнадцать и в руках у него была прекрасная птица. Он не был счастлив, вернее, осознание счастья ему не мешало. Он просто был тем, кем рождён был быть ещё в прошлой жизни. Только одну ту минуту. Ту минуту и эту. В октябре двадцать восьмого и в августе сорок третьего. И больше никогда... И всё-таки, чувствуя себя вором, преступником и предателем родины, Покрышкин положил свою ношу на край кузова и склонился над ней. Не смог себе отказать в том, чтобы провести большим пальцем по чужим, покрытым тонкой корочкой пыли нежным губам, а другой рукой поправить сбившиеся светло-русые волосы. Но это было лишним. Лишним, потому что неприятно было увидеть, как загорелись коварным осознанием своего мнимого преимущества глаза немца. Он ведь ничего не понял и не мог понять. Он, очевидно, решил, что русский пёс принял его красоту за универсальную и помыслил ею воспользоваться. Нет, неприятно было видеть этот злостный проблеск в мигом помутневших глазах. Покрышкин запрыгнул в кузов и сказал севшим в кабину и, надо надеяться, ничего не заметившим солдатам поскорее ехать. Внутри расправила крылья раздражённая обида за этот сучий блеск в его глазах, которые так хотелось видеть чистыми и таинственными. Раздражение было так велико, что на несколько секунд Покрышкин решил, что чёрта с два отпустит этого подлого фрица, нет уж. Довезёт его докуда надо и сдаст на руки как пленного. А то что же? Он его отпустит, а уже завтра немец снова начнёт кидаться бомбами и воевать. Мы уже это проходили... Да, проходили. Но тут Покрышкину пришлось подумать о том, не видел ли чего-то подобного в его собственных глазах тот немец, который спас его в сорок первом. Наверное, видел. Потому что Покрышкин хоть смутно, но помнил, что творилось у него на душе, особенно на не достойном доверия сердце, когда они простились тогда в холодном лесу. И это ещё большой вопрос, насколько Покрышкин искренен тогда был. Ведь в подобном положении искренность становится относительной. То, что хочешь показать, безраздельно сливается с тем, что на самом деле с тобой происходит. И ты весь — сама искренность. Искренность вынужденная и в глубине своей лживая и эгоистичная, но абсолютная и непререкаемая... Покрышкин посмотрел на прижавшегося к краю кузова немца. Он не знал, что у этих немцев на уме, но рискнул предположить, что то же самое, что и у русских. И этот милый, фальшивый и испорченный немецкий мальчик полностью искренен в своём господствующем в его душе и теле желании выжить любой ценой. Любой ценой освободиться и удрать. Покрышкин прекрасно его понимал. Голубей, особенно когда они боятся, силой не удержишь... Вдруг раздался рокот и гром, земля затряслась и грузовик накрыло волной горячей земли. Где-то рядом взорвалась бомба, затем ещё одна. Грузовик ещё немного проехал, но потом съехал колесом в яму и остановился. Кому там, наверху, пришло на ум отвлечься от боя и начать скидывать на одинокую в поле машину бомбы, было непонятно. Ну и чёрт с ними, с этими проклятыми необъяснимыми врагами... Отплевавшись от земли, Покрышкин увидел, что немец сжался у него под боком, таким образом избежав предписывающихся ему ударов комьев земли. В ушах слегка звенело, поэтому Покрышкин сам не понял, что сделал, когда обнял, прижал немца и подмял под себя, закрыв своей спиной от нового громкого града из корней пшеницы и глинистого чернозёма. Следующий взрыв раздался так близко, что грузовик тряхнуло. Но не задело. Через несколько минут всё успокоилось. Покрышкин приподнялся, чтобы посмотреть на немца, который, перепуганный и изумлённый, с такого ракурса выглядел именно тем ангелом, которого хотелось видеть на его месте. Покрышкин слабо улыбнулся. Немец смотрел на него именно так, как надо. С благодарностью и по-прежнему с этой просьбой, с этой мольбой отпустить, которую нельзя было спрятать за восхищением и нельзя было заглушить в себе, несмотря на всю любовь, которая наверняка сейчас разрасталась у него на сердце как пятно вина, лёгшее на скатерть. Покрышкин сел и стал выгребать из-за шиворота землю. Немцу он безразлично кивнул головой в сторону поля и сказал, что тот может быть свободен. Переводчик бы вряд ли понадобился. Глаза немца расширились. За считанные секунды в голубых кругах выросли огромные чёрные розы. С восторжённым и вежливым недоверием немец вопросительно повторил жест, мотнув головой. Покрышкин несколько раз кивнул и невольно вздохнул. Немец с полминуты смотрел на него, немного приоткрыв рот. Затем сглотнул, провёл рукой по глазам, убирая с них крошки грязи. Глянув в небо, глянул на свои руки, нахмурился и указал подбородком в направлении кабины. На это Покрышкин неопределённо махнул рукой и, опуская её, ласково хлопнул немца по плечу, отчего тот слегка пошатнулся. Покрышкин хотел увидеть его улыбку. Ужасно хотел, а потому улыбнулся сам, озвучивая свою просьбу. Оказалось, что это было именно тем, чего ждал и немец. Мальчишка улыбнулся в ответ. Не так, как тогда на вокзале, а в тысячу раз лучезарнее, ярче и счастливые. Покрышкину невольно пришла мысль, что этих ушлых немцев в школах сызмальства учат правильно улыбаться... Но задержаться и оформиться эта мысль не успела, потому что немец порывисто кинулся вперёд и коснулся губами его щеки. А затем так же порывисто отпрянул, летяще выскочил из кузова и пошёл, не побежал, нет, а пошёл, по дороге несколько раз обернувшись в сторону, откуда прилетел. Покрышкин смотрел ему вслед, чувствуя на своём лице запыленную нежность его губ. Казалось бы, не так уж много. Но он был счастлив. С каждой промелькнувшей секундой всё больше и полновеснее. Он был спокоен. Он отдал долг тому немцу из сорок первого. Он освободился от неясности вечной памяти. Теперь он знал всё. Теперь он ничего не боялся и был по-настоящему чистым и ужасно везучим. Вся предстоящая жизнь казалась ему раем, ведь она была дана ему, чтобы каждый день просыпаться и чувствовать на щеке этот след. И знать, что всё не зря. Ещё до того, как фигура немца слилась с изрытым горизонтом, Покрышкин поднялся, выпрыгнул из кузова и пошёл посмотреть, почему притихли солдаты. Ему ещё нужно было придумать причину, по которой он дал немцу уйти. Впрочем, причина могла быть любой. Ведь он дважды Герой Советского Союза и один из самых лучших лётчиков по эту сторону фронта, а значит, ему хоть что-то да позволено. В конце концов, ему и не такое сходило с рук.
78 Нравится 8 Отзывы 22 В сборник