I serve my head upon a plate It's only comfort calling late Cause there's nothing else to do Every me and every you
Every you, every me
7 ноября 2016 г., 01:06
Не далее, чем в пятьдесят седьмом году двадцатого века нашей эры, мне довелось побывать в удивительном месте. Москва, знаешь ли, — это не город. Это чудо. Минуло пятьдесят восемь лет, а я всё как в тумане. Вспоминаю тот дивный год моей жизни, проворачиваю события в голове… Наверное, тогда я был и правда счастлив. Мне было двадцать пять, я был молод, открыт для всего мира, но уже умён и изворотлив. Помимо этого, я был великолепный гитарист, такой, что, знай меня в те годы Карлос Сантана, он удавился бы от зависти. Именно это обстоятельство и помогло мне оказаться в числе тех счастливчиков из наших загнивающих мест, что были отобраны и направлены на Международный Фестиваль Молодёжи, по чистой случайности проходивший именно в той стране, которая так и не стала мне родной, но подарила лучшие воспоминания. Я до сих пор помню полупустые московские улицы, ребят от шестнадцати до тридцати, понаехавших со всех концов света, эйфорию свободы и счастья, захлестнувшую абсолютно всех. Как потом говорила Мэри, жизнь наконец стала тотально прекрасна.
— Мэри? Так её звали? — поинтересовался Андрес.
— Ну нет, конечно. Звали её Марина. И вообще, — сурово взглянул на него старик, — не перебивай.
Парень покорно кивнул головой.
Нас возили по всему городу, словно бродячий зоопарк или цирк шапито, а местные собирались и глазели на нас, как глазели на слона или жирафа в средневековье. Ответ на вопрос: «Есть ли жизнь за пределами социализма?» был однозначно найден. Смотрели в основном на африканцев, конечно, но и меня вниманием не обделили. Я ведь потомок ацтеков, но… В общем, ты меня и так прекрасно видишь. В то же время, я впервые выступил на сцене где-то за пределами родного города, и также впервые — перед такой толпой… Так или иначе, тридцать первого июля 1957 года и началась эта история.
— Вы познакомились с Мэри? — поинтересовался парень и тут же смутился под взглядом Федерико.
— Да, — кинул он на него суровый взгляд, — мы познакомились с Мэри.
В те годы я играл в замечательном коллективе. Нам дали всего два номера, но это стоило перелёта в четырнадцать часов. Свою эйфорию от выступления описывать не буду, она тебе не интересна, но скажу лишь, что высокая статная леди в пёстром, курящая, как маньяк, одну за одной папиросы, стоящая близко к сцене, была великолепна. Она смотрела на меня так, что я чувствовал себя не потомком гордых ацтеков с их кровавыми жертвоприношениями и Кетцалькоатлем, а лёгкой добычей вроде кролика или чего-то в этом роде. После выступления она подошла ко мне, молча сунула папиросу, протянула руку.
— Мэри, — сказала она, и мне почему-то стало ясно, что где-то здесь закончится моя жизнь.
— Федерико, — смущённо ответил я на её рукопожатие.
— Eres mexicano? — спрашивает.
— Eres rusa? — парировал я.
— Ну, в общем, мой милый друг, так мы с ней и познакомились, — старик залпом выпил остатки чая и жестом отправил Андреса за кипятком.
— А про чай-то расскажете? — проголосил парень откуда-то из другого конца помещения.
— Имейте терпение, юный сеньор Гарсия! Мы движемся дальше.
***
В той стране мне было отведено совсем недолгое время. Недолгое, но всё же достаточное для того, чтобы полюбить до костного хруста. Она водила меня по паркам, театрам, зоопаркам, с хохотом пихала в фонтаны, учила танцевать буги, слушала мои песни дни напролёт. Её родители были на дипмиссии, практика в университете завершилась, в общем, мы посвящали друг другу каждую секунду. Она портила мне причёску и учила слэнгу, я щекотал её и целовал её руки. В один день отец прислал ей посылку, в которой не было ничего, кроме килограмма чёрного чая с тонким фруктовым ароматом. Мы, как огромные ценители этого ароматного напитка, сразу же кинулись его пробовать. Чай оказался нежным и терпким, в то же время, поразил он нас не этим… Чайник лишь слегка качнулся под моим неловким движением, как мы увидели мириады золотых пылинок, вальсирующих с чаинками в каком-то медитативном трансе. С того дня мы заваривали его понемногу и пили каждый день, проведённый вместе.
Мы старались не думать о скором расставании, наслаждаясь каждой секундой, проведённой вместе. Она была младше меня на без малого восемь лет, но в ней было больше моральной силы, чем во мне. Я не хотел и не собирался оставлять её, но она должна была чётко понимать, что быть с ней здесь и сейчас я не могу, что я и пытался до неё донести. Однако же на любые намёки её лицо вытягивалось, губы сжимались, глаза принимали упрямо-решительное выражение.
— Если человек действительно чего-то хочет, он может всё, — говорила она. — Посмотри на всех этих людей. Они прошли войну. Думаешь, они смогли бы, если бы сомневались?
Когда же мне всё-таки пришлось уехать, она продемонстрировала поистине солдатскую выправку. Лицо её было словно каменным. Не проронив ни капли слёз, она пожала мне руку и выговорила на русском:
— Спасибо, что приехал, Федерико. Надеюсь, тебе понравилось в нашей стране.
Она крепко обняла меня и, не сдержавшись, шепнула на ухо на испанском:
— Пиши, не забывай писать, пожалуйста, — голос её дрогнул. — Не исчезай. Я не переживу, — она отстранилась, и я увидел, что глаза её подёрнуты пеленой слёз. Она протянула мне в руку жестяную коробку, и я сразу же понял, что в ней была моя «чайная половина». Вторую она, как и обещала, оставила себе.
Принимая подарок, я лишь сдержанно кивнул, незаметно сжал её руку и растворился в толпе.
На этом наша история не закончилась. Я знал, что было бы милосерднее попрощаться с ней с первым же письмом, но не смог. Я почти физически ощущал, как нежная женская ладонь прорывает мою грудную клетку и сжимает сердце своими тонкими и хрупкими пальцами. Я не был в состоянии от неё отказаться, хотя понимал, что шанс увидеть её вновь был до катастрофичности мал.
Будучи ребёнком войны, Марина не растеряла веры в любовь, в добро, в чудо. Мы поддерживали регулярную переписку. С её слов, она слала мне письма каждый день, хоть и шли они долгими, мучительными неделями. Она просто описывала события, сны, мысли, чувства, то же делал и я.
Так, в этих ежедневных вечерах за письменным столом, прошло несколько лет. Я устроился на работу и проектировал заводские машины, она окончила университет — почти с отличием — и проходила практику в министерстве. Я старался не думать о ней, хотя знал, что это невозможно. Она… Она даже не старалась. Ей хватало моральных сил никогда не отвергать своё чувство, любить его иррациональную природу, принимать его и ценить превыше всех благ и возможностей.
Так тянулось бы вечность, если бы в один прекрасный момент она не заявила, что больше ждать нельзя. Несомненно, никто и никогда не позволил бы ей уехать, не вернись её отец и не получи он крупную должность. Марина скрыла от меня череду скандалов в её семье: знала, что я буду против подобного ради меня. Отец её понял, но не поддержал, однако же помог с обращением в ОВИР. Какие-то жалкие полгода — и вот она, вопреки всему, всем законам логики, здравого смысла и жизни, здесь, в моих руках: тёплая, живая… Её помада, её духи… И её блузка, влажная от моих слёз.
Первое время мы провели в тотальной эйфории, словно одержимые духами или опьянённые горным воздухом, или же просто как влюблённые подростки. Ели мороженое в Койоакане, кормили белок с рук, смотрели на пирамиды, ездили в окрестные горы и в популярный тогда город Акапулько. Мы не верили, что подобные воссоединения вообще возможны, а потому, не стесняясь, теряли всякий разум с надеждой его никогда вновь не обрести. Даже мои привычные замкнутость и холодность временно сменились словно бы яркими брызгами шампанского. Однако же ничто не вечно под луной. Я медленно и плавно отстранялся, замыкался в себе. Я был напуган. Знаешь ли, люди ищут в любви страстного пожара, невольно убегая от тишины и стабильности... Моя экстатическая радость от обретения родного человека сменилась страхом ответственности, её вечные улыбка и взгляд, полные сострадания, сменились задумчивым выражением лица, полным неуверенности в себе и в завтрашнем дне, а наши милые беседы сменились спорами и взаимным недовольством. И всё это хоть как-то существовало, пока она не настояла на серьёзном разговоре, а я, не дав ей даже начать, с порога не объявил ей о своём уходе с работы.
— И чем же ты будешь заниматься? — спрашивает. — Торговать овощами?
— Как ты видишь, друг мой, она была не так далека от истины. Я и правда торгую…
— Нет. Я буду писать книги.
— А кто будет тебя публиковать? — поинтересовалась она. — Понимаешь… Мне уже давно не двадцать. Я хочу дом, хочу еду, хочу тепло. Ради тебя я отказалась от перспективной должности там, в Москве, и теперь ты официально предлагаешь мне отказаться ещё и от своих мечтаний о нормальной, человеческой семье?
— Не горячись, — успокаивающе машу руками я. — Я найду издательство, буду богат и известен, как…
— Шутка ли? Мой парень — продавец овощей на рынке! — она покачала головой.
— Эй, — обиделся я, — я говорю, что буду писать книги! При чём тут овощи?
— При том, что я на это не подписывалась. Ты знаешь хоть одного писателя, который был богат и знаменит при жизни? — едко интересуется она. — Вот что: иди лучше торгуй одеждой, — её взгляд по холодности мог сравниться с криокамерой. — Может, хоть мужа богатого мне найдёшь.
— Марина, я не богат, но и не беден. Наша страна далека от процветания, но мне повезло родиться в семье известного инженера. У меня есть дом, есть еда…
Она не дала мне закончить.
— То есть… Ты предлагаешь мне жить за счёт своих родителей? Да ты с ума сошёл, им же за семьдесят!
— Это первое время, потом у меня будут гонорары…
Она глубоко вздохнула и остановила меня жестом.
— Давай по-честному. Ты хоть раз пробовал что-нибудь писать?
— Ну…
— У тебя есть какие-то наработки, наброски, хоть что-нибудь, чтобы показать издателю?
— Ну…
— В таком случае, тебе плевать на себя — ну и чёрт с тобой!, — тебе плевать на меня тоже, на нас, на наше будущее!
— Но я не могу подстраивать свою жизнь под тебя, — говорю я тихо.
— Ты… — она хватает воздух ртом, руки её трясутся, лицо бледнеет, глаза наполняются жидкостью. — Почему ты не мог сказать: «Я — сволочь!» сразу при знакомстве? Я бы сбежала, поджав хвост, как напуганная крыса, сидела бы сейчас у себя в министерстве, спала бы с начальником, может, семья бы была, дети, отпуск в Крыму…
Я остановил её.
— Ты понимаешь, что ты меня ранишь своими словами? — я заглянул в её холодные, как лёд, зелёные глаза. Они подёрнулись пеленой слёз, хоть ей и в голову никогда не приходило срываться в истерику перед кем-то.
— Раню? — вкрадчиво и тихо, с каким-то нездоровым блеском в глазах поинтересовалась она. — Все эти годы ты рыл мне могилу, сейчас ты бросил туда меня, моё будущее, наше будущее, засыпал землёй и вбил в неё крест. Хотя, наверное, ты прав. Знаешь, я столько лет ждала, верила, надеялась, любила тебя, дарила тебе всю себя без остатка, не прося и не получая ничего взамен. Терпела. Теперь я точно знаю, что я для тебя просто игрушка. Нет у нас никакого будущего.
Может, она и была права тогда. Я не знаю. Согласись я, сейчас сидел бы каким-нибудь главным инженером на пыльном овощеперерабатывающем комбинате. С ней… Но я не согласился. Молча стоял и смотрел на неё, наблюдал, как вся жизнь пролетает перед глазами. Она без слов развернулась и ушла наверх. Я отправился за продуктами, а когда вернулся, понял, что она ушла, и ушла навсегда. Я поднялся наверх и обнаружил вещи нетронутыми. Окликнул её — и ответом мне было лишь глухое эхо, отражающееся от бежевых стен. Она не оставила ни записки, ни каких-либо признаков отъезда. Она не взяла ни паспорт, ни деньги, ни ценности. Ничего. Мне показалось, что исчезла лишь золотая пыль из её чайной банки, до сих пор стоящей у меня на полке. А вместе с пылью и с ней исчезла и моя душа.
Писать я, конечно, уже не мог, как не мог есть, спать, дышать. Вся суть жизни куда-то пропала, испарилась, скрылась за тёмными тучами моего сознания. Депрессия вырвала из моей памяти несколько лет, настолько пустых и бездумных, что лучше бы их и не было вовсе. Я никогда никого не любил, и вряд ли любил её. Никогда не говорил, что она особенная, что она много значит для меня, едва ли признавал, что скучал по ней, когда не мог с ней видеться… Я не умел ни верить, ни доверять, никогда не открывал ей свою душу, держа дистанцию, но каждый раз, когда она уходила, я крепко вцеплялся в её руку, как в спасательный круг. В этот раз… Я даже не искал её. Потому что знал, что она права. Что мне нечего ей предложить. Она, очевидно, была также права в том, что будущего у нас не было и быть не могло. Впрочем, если бы понимание этой простой истины могло хоть что-нибудь изменить…
За её исчезновением последовала череда потерь: первым отошёл отец, за ним мать, и вот, наконец, я остался один. Под сорок, ни семьи, ни работы. Ничего. Я так бы и сидел там, в тёмной комнате, доказывая и окружающим, и самому себе, что всё хорошо, если бы мой друг не вырвал меня из этого плена. Он насильно увёз меня в Калифорнию, где я, наконец, начал дышать, писать и почти перестал пить. Я даже ресторанчик открыл, впрочем, довольно быстро продал его.
И вот он я, автор пары романчиков о потерянных людях, номинированных на Нобелевку, стою здесь и ною о том, что жизнь моя пуста. И не было бы это так страшно, если бы не было правдой.
Старик закрыл лицо руками и сидел так несколько минут.
— Так Вы стали писателем? — тихо спросил Андрес, выдержав небольшую паузу.
— Да, — грустно улыбнулся он, — я стал довольно известен на родине. Но и тут она была права. Я не стал ни богат, ни знаменит, и я, в действительности, торговец…
Парень молча встал и, чуть замешкавшись, обнял старика. Потом спросил:
— А если бы Вы могли что-то изменить, стали бы?
— Я не знаю. Я стар, моя жизнь пуста, у меня никого и ничего нет, кроме моего чая. Возможно, пришла пора переосмыслить свою жизнь, отдать кому-нибудь своё дело… Помню, я сказал ей как-то в ответ на её очередную попытку вытащить из меня эмоции, что любовь — единственная причина жить так долго, чтобы видеть в зеркале свою старость. И вот, наконец, я стар, — Федерико покачал головой. — Прости, что заставляю тебя выслушивать сентиментальные старческие бредни, просто… Я никому и никогда этого не рассказывал. У меня всегда были друзья, сейчас почти все они в лучшем мире, но эту историю я собирался унести с собой в могилу.
— Зачем Вы тогда мне это рассказали? — удивился молодой мексиканец.
— Ну, ты же просил историю? — хмыкнул старик. — Теперь я могу умереть спокойно.
— Сеньор Наварро, — серьезно начал юноша, — могу я сделать то, зачем пришёл? Можно купить у Вас чай?
— Разумеется. Вам чёрный или зелёный, друг мой?
— Мне? «Золотую пыль». Всю банку.
Пожилой индеец недоверчиво посмотрел на него.
— Это память, сеньор Гарсия. Я не могу его отдать даже Вам.
— Сеньор, — умоляюще посмотрел на него Андрес. — Вы доверяете мне, раз осмелились это рассказать, так доверьтесь мне ещё раз. Вы верите в чудеса?
— В чудеса? — фыркнул индеец.
— В чудеса, — утвердительно кивнул парень, схватил банку с чаем и скрылся в ночи, впустив снежинки внутрь и громко хлопнув дверью.
Старик кинулся было его догонять, но лишь усмехнулся и махнул рукой.
***
На ярком солнечном свету снег искрился и с невероятной скоростью таял. Ничто в природе не выдавало метели, случившейся накануне, кроме мокрого асфальта, свитеров в руках прокутивших всю ночь забулдыг да озадаченного пения птиц.
Федерико ещё нежился в объятиях утренних тёплых, но не обжигающих лучиках калифорнийского солнца, как в дверь постучали. Пожилой мужчина не успел опомниться, как она распахнулась и впустила в комнату две фигуры. Кудрявый юноша в синем бомбере, в котором старик распознал вчерашнего знакомца Андерса, да худая женщина за его спиной, в зелёном платье и с белоснежной тростью. Несколько секунд ему хватило для того, чтобы его зрачки расширились, а сам он замер в благоговейном трепете. Чашка в его руках с режущим тишину звоном вырвалась и разлетелась на тысячи осколков, как в своё время его сердце, заливая белую плитку алым, как кровь, напитком.
Старик с сердцем, колотящимся быстрее палочек в руках опытного барабанщика, не жалеющего своего инструмента, поднялся с дивана. Он пытался произнести её имя, но голос предательски подводил, а в лёгких никак не набиралось достаточно воздуха.
— Господи, столько лет, столько лет… — непонимающе качая головой, бормотала женщина, болезненным акцентом уничтожая слова языка, когда-то бывшего родным.
— Ты провела их с пользой? — тихо задал вопрос старик, поднимая глаза на вошедшую в комнату Марину.
— Буду с тобой откровенной. Я настолько жила прошлым, что стала доктором исторических наук, — усмехнулась она. — Темло Майор, Сочикалько, Тула… Я приезжала и приезжала, то за статьёй, то за диссертацией, то за проектом, то с учениками, боясь признаться самой себе, что приезжала за тобой, с этой безумной, больной идеей тебя встретить. Увы, — улыбнулась дама, — мои надежды порушила тщета, а я, столь извращённо и неправильно, добилась всего того, чего мечтают добиться многие, но не я. Впрочем… — она промедлила. — Я вспоминаю о тебе каждый день. Однако некогда болезненное, мучительное чувство боли и одиночества, до крика спорившее с душившей меня гордостью и необходимой ответственностью не за одного, но за двоих, притупилось. У меня есть любимое дело и большая семья, о которой мне нравится заботиться, — правда нравится. Я довольна своей жизнью, я рада, что она подходит к концу. Остаётся одно, последнее дело.
— Какое же? — робко поинтересовался Федерико, до того момента пытавшийся слиться с тенями на стене, отбрасываемыми книжными полками и ярким солнечным светом.
— Попросить прощения. Поблагодарить. И… попрощаться.
Мужчина недоумевающе взглянул на до боли родной профиль некогда возлюбленной.
— Прости меня. Прости, что ушла, что не нашла другого выхода. И спасибо тебе за то, что подарил мне мечту. Каждое утро: и в мучительные приступы, и в редкие выходные, и в дни получения редких научных премий я думала о том, что сейчас выйду на улицу, закурю, а сквозь едкую табачную дымку увижу твоё лицо, с каждым днём всё больше похожее на призрак, подёрнутый пеленой времени и недолговечности памяти. Я жила этим долгие годы. Сейчас я и свободна… И пуста.
— Но я не хочу, чтобы ты уходила, — хрипло проговорил мужчина, затем осёкся:
— Впрочем, ты права. У тебя семья, а у меня, одинокого старого пня, нет на тебя прав, — устало выдохнул он.
— Отчасти ты прав, отчасти — нет. В мире миллиарды мужчин… Но мне не повезло в одном: я однолюб. Помимо тебя я люблю лишь Ленина, месоамериканские племена, свою дочь и своих внуков, — она улыбнулась, трясущейся рукой опираясь на трость. — Однако мы не молодеем. Мне осталось немного, это говорит и календарь, и врачи. Остаётся лишь благодарить богов и внука за тот подарок на, вероятно, последний день рождения, о котором я мечтала с семнадцати лет: спасибо им за тебя.
Мужчина резко обернулся к Андресу.
— Можно попросить Вас выйти, сеньор Гарсия… — Федерико выдержал паузу. — Наварро?
Парень, еле сдерживающийся от смущения и нахлынувших чувств, спешно выскочил из помещения, хлопнув дверью.
— Не нужно слов жалости, — жестом остановила пожилого мексиканца Мэри. — В жизни случается много дерьма, уж я это точно знаю. Я смирилась, — она тепло улыбнулась, — ибо борьба имеет смысл лишь тогда, когда она не заведомо обречена на провал. — она чуть промедлила. — А ведь знаешь, я каждый год пила "наш" чай в годовщину нашего знакомства. Смотрела на то, как золотая пыль кружится в венском вальсе с чёрными, как ночь, чаинками, и вспоминала наши с тобой танцы в Акапулько...
— Можно… — начал было он, но она его перебила:
— Нельзя. В прошлый раз ты меня тоже не выслушал, — женщина грустно улыбнулась.
Он виновато пожал плечами и жестом пригласил её начать.
— Федерико... Можно ты хоть в этот раз на мне женишься?
— Я хотел предложить то же самое, — тепло улыбнулся он. — Один в поле не воин. Вместе мы победим болезнь. Мы вообще вместе сможем всё.
Он подошёл к Мэри и обнял её так жадно, как путники в пустыне прижимаются к фляге с водой. Андрес же вернулся с жаркой, ещё мокрой от вчерашнего снега улицы и протянул ему банку.
— Это Ваше. Простите, но без неё бы ничего не вышло.
— Это без тебя бы ничего не вышло, — ответил старик и расплакался.