Глава 11: Маска
23 мая 2015 г., 02:38
Комната Ринслет была просторной, но почти пустой.
Когда-то, когда она была ещё маленькой и здоровой, здесь тоже принимали гостей, и в углу даже стоял рояль – огромный, чёрный, с лакированной поверхностью, отражавшей свет люстры и тени на потолке, – на котором, правда, почти никто не играл, но он придавал комнате величественный вид.
Бесполезный, но гордый.
Когда-то на полу лежал роскошный ковёр, по которому было приятно ходить босиком, потому что он был мягкий и пушистый, и на котором они с братом часто дремали, слушая тихие разговоры взрослых. Когда-то здесь пахло чаем, старым деревом, ненавязчивыми духами матери и книгами, которые отец читал вечерами.
Когда-то…
А теперь здесь не было ни ковра, ни рояля, ни запахов прошлого, только холодный и пустой простор, который давил, как огромный камень, положенный на грудь.
И теперь эта комната принадлежала только ей.
А ведь раньше у неё была маленькая уютная спальня, где мягкие игрушки смотрели с полок своими стеклянными глазами. Там вкусно пахло лавандовым лосьоном, которым мама всегда натирала её после купания, и молоком с мёдом, которые она пила перед сном. Там было тепло, потому что мама укрывала её одеялом и целовала в макушка, даже если думала, что Ринслет уже спит.
Но потом её переселили, и та спальня осталась в прошлом.
Папа забрал ту комнату себе под кабинет, а эту отдали ей. Не прихоти ради – просто где-то же нужно было ставить высокие штативы для капельниц, аппараты, что следили за дыханием и сердцем, и кровать, которая была бы удобной больше для приходящих врачей, чем для неё самой. И у той дурацкой кровати были перила по бокам, как в реанимации, и она не скрипела, когда девочка ворочалась, а только издавала сухие щелчки.
И в те времена мама спала в кресле у кровати, не уходя от неё ночами, ссутулившись и уткнувшись лбом в скрещённые руки, просыпаясь от каждого её движения. И когда девочке было совсем плохо, когда боль сжимала тело ледяными лапами, когда дыхание становилось коротким и рваным, комната наполнялась гулом приборов и мерцанием экранов. Мигал монитор сердцебиения, и каждый писк эхом отдавался где-то в животе, как предупреждение: скоро, скоро…
И она думала тогда: вот здесь и сдохну.
Среди этих трубок и проводов, и никто даже не успеет сказать «прощай».
А затем ей стало лучше, оборудование убрали, провода отцепили, а мама перестала ночевать рядом, и комната стала огромной и слишком большой для неё одной.
Окна в этой части дома были высокими, с тяжёлыми портьерами, которые почему-то никогда не закрывались полностью – то ли ткань была скроена неправильно, то ли швея в какой-то момент устала и намеренно сделала криво, – и свет от уличных фонарей пробивался сквозь ткань, отбрасывая на пол и стены странные тени, похожие на вытянутые фигуры. Иногда ночью Ринслет видела, как эти тени шевелятся, будто пытаются что-то ей сказать, зная, что теперь в комнате она была одна, но она отворачивалась и пряталась под одеялом, притворяясь, что ничего не замечает.
Теперь это была её комната. Её личное пространство. Её маленький мир, в котором никто не был лишним, но и никто не был нужным.
Вдоль окна стоял массивный письменный стол – слишком громоздкий и большой для неё одной. Его поверхность была гладкой, отполированной до зеркального блеска, но почему-то постоянно холодной. В его ящиках были аккуратно сложены ручки, карандаши, альбомы и письма от Рина. Последние были спрятаны максимально глубоко, под ворохом бумажных платков и ненужных вещей, и перевязаны ленточкой, чтобы потом девочка могла перечитывать их снова и снова, затаив дыхание, ловя себя на мысли, что в этот момент её несчастное сердце бьётся чуть быстрее, чем должно.
Она не могла точно сказать, когда стала одержима этим Рином.
Может, всё началось с того момента, как они получили первое письмо – слишком простое и даже холодное, но при этом манящее, словно кто-то протянул тонкую ниточку между строк, заманивая её туда, – и с каждым следующим письмом её жажда узнать про Элрика только росла и набирала силу.
И сейчас Ринслет сидела за этим столом, разложив перед собой карандаши, и не знала, что хочет нарисовать. Она смотрела на них, скользя пальцами по гладким корпусам и передвигая их с места на место, выстраивая в линию, а потом разбивая её, собирая новые комбинации. Чёрный, тёмно-синий, зелёный… Они катились по столу с тихим, едва слышным звуком, почти похожим на шёпот.
Может, попробовать нарисовать Рина?
Но какой у него, к примеру, нос? Какие скулы? Да и вообще… каким было его лицо?
Как он выглядит?
Она закрыла глаза, пытаясь представить.
Можно, конечно, изобразить его похожим на Альфонса Элрика – уж его лицо мелькало в некоторых книгах по истории и на страницах нескольких газет. Он был высокий и серьёзный, хотя взгляд у него почему-то был мягким.
Но вдруг Рин больше похож на свою мать?
Тогда у него должны быть тёмные волосы и узкие, чуть раскосые глаза, как у всех синцев…
Но если нет?
Может, он вовсе ни на кого похож!
Что если образ, что она создала в своей голове, вылепив по крупицам из писем и слухов, никогда не совпадёт с реальностью?
Тук-тук-тук.
Ринслет глубоко вдохнула, постукивая карандашом по краю стола. Ритм этого стука напоминал стук в дверь, или шаги по мостовой, или биение пульса в висках.
Чем сильнее она пыталась представить его лицо, тем больше оно расплывалось, словно мокрое пятно на бумаге, которое никак не желало высохнуть. Бесформенное, неживое, несуществующее.
Это злило. Бесило до дрожи в пальцах. Она ведь могла узнать, но так и не узнала.
И ведь совсем недавно она могла получить ответ на этот вопрос, когда тётя Грейсия собиралась показать ей фотографию. Её, кажется, тогда даже потряхивало от предвкушения, пока Грейс собиралась сходить за своей сумкой в машину. Вот-вот, ещё немного, чуть-чуть – и она увидела бы его. Не размытого фантома в воображении, а настоящего, живого человека с глазами, носом, скулами, с чем-то своим, неповторимым.
Ей пришлось даже сдерживаться, чтобы не поторопить тётю Хьюз.
Но нет.
Вместо всего этого домой пришёл папа и всё испортил. Разговор об этом свернули, и фотографию ей так и не принесли, чтобы показать.
Ринслет надеялась, что тётя Хьюз приедет снова, но она всё не появлялась, видимо, окончательно разобидевшись на папу из-за Элисии, и теперь предпочитала игнорировать не только его, но и всех Мустангов.
Девочка сжала в пальцах карандаш так сильно, что хрупкий грифель хрустнул и обломился, оставив на ладони тёмную, похожую на уголь пыль.
Теперь она даже не была уверена, что этот снимок вообще существовал.
И потом тоже не получилось, когда к ним пару раз заходил в гости император Яо со своей молчаливой спутницей. Ринс пыталась расспрашивать его об их дружбе с братьями Элриками, аккуратно ведя разговор, представляя, что наматывает нити паутины, но тот лишь усмехался и отвечал вежливо, даже красиво, но абсолютно бесполезно. Говорил завуалировано, как и все политики, и уводил тему в сторону, как будто нарочно не хотел ничего говорить.
Как и папа.
Папа делал то же самое. Всегда.
Как актёр, репетирующий вечное интервью. Вежливо и пусто.
Никакого от этого императора толку!
Ринслет стиснула зубы и вцепилась пальцами в край стола так сильно, что они побелели.
Что ж, придётся полагаться только на своё воображение.
Только вот в голове было пусто, а перед ней всё ещё лежал чистый лист. Такой белый, ослепительно белый, как свежевыпавший снег, который так и манил своей нетронутой поверхностью. Но стоило сделать шаг, и на снегу оставались следы.
И девочка не знала, какие следы оставить сейчас.
Если рисовать не Рина, то что тогда?
Сад?
Там как раз сейчас работал приходящий садовник, подготавливающий растения к приближающейся зиме. Она могла видеть его из окна, стоило лишь чуть наклониться над столом и посмотреть вниз: он как раз копался в земле, наверное, как обычно разговаривая с растениями и объясняя им, почему нужно претерпеть холода, зачем он закапывает луковицы и для чего подрезает ветки…
Дядька был странным и молчаливым, но хорошим.
Она часто видела, как он пересаживал новые деревья, закрывая корни землёй, словно укутывая детей перед сном, и как осторожно подрезал их кусты, напевая что-то для них. И сегодня он сажал груши, судя по крупному рисунку на пакете с семенами.
Ринслет раньше любила груши из их сада – они были тёплыми от солнца и тяжёлыми в руках, а их сладкий сок капал на пальцы. Они пахли самим летом, и она срывала их прямо с веток, жмурясь от удовольствия, когда кожура лопалась под зубами, а капли текли по запястьям, стекая дальше по локтям, оставляя липкие следы.
А теперь они просто росли, падали и гнили на земле, и гниль цеплялась за кожуру тёмными пятнами, распространяясь так быстро, как вирус, и пропитывая воздух сладковатым запахом, пока не приходил садовник с семьёй и не собирали их, увозя с собой. Может, они пекли из них пироги, может, делали компот.
В любом случае, теперь Ринслет было всё равно.
Теперь ей вообще многое стало безразлично.
Она даже не знала, почему вдруг так сильно захотелось нарисовать что-то. Лист, лежащий перед ней, был слишком чистым, слишком белым и слишком пустым – и это раздражало.
Можно было бы нарисовать деревья и их ветви, всё ещё усыпанные листьями. Или руку садовника, вонзающую лопату в тёмную землю. Но нет, что-то в этом выборе казалось слишком одиноким, и она снова посмотрела на лист.
Что тогда? Очередной семейный портрет?
Руки уже сами знали, как рисовать маму с помощью длинных и плавных линий, добавляя ей усталую улыбку. Папу рисовать было сложнее, потому что у него теперь всегда было слишком серьёзное лицо. А Трейн был всегда лохматым, с вечной тенью под глазами, будто он никогда не спал, и вообще рисовать его ей не нравилось, потому что он выходил каким-то не таким, каким-то слишком отстранённым.
Ринслет склонилась над столом.
Она могла бы нарисовать всех вместе, сидящих в гостиной, или на фоне сада, или за ужином.
Ладно, пусто это будет очередной портрет семьи.
Рука двигалась уверенно, рисуя лёгкий изгиб бровей, плавные линии скул и мягкую улыбку, что всегда выходила немного грустной, как будто даже на бумаге мама знала что-то, чего не знала сама Ринслет. Она сделала ещё несколько штрихов, вырисовывая изгиб шеи и линию плеч, а потом замерла, прикусив губу.
Что-то было не так.
Уголки губ вышли слишком ровными и слишком правильными, хотя они должны были чуть-чуть опускаться вниз – почти незаметно, словно мама вот-вот глубоко вдохнёт, собираясь что-то сказать, но в последний момент передумает.
Пришлось потянуться за ластиком, аккуратно стирая контур улыбки, стараясь не задеть другие линии. Бумага немного потемнела, но это можно было исправить, проведя новую линию.
Так лучше.
Пальцы двигались медленно, вырисовывая прямую линию скул и необычный разрез глаз с чуть нахмуренными бровями. Папа обычно выдавливал из себя улыбку, по крайней мере, когда смотрел на девочку. Стоило ли добавить лёгкую и почти незаметную улыбку ему и на рисунке? Такую, какая была у него, когда он слушал, что говорит мама, улыбаясь краем губ.
Ринслет прищурилась, посмотрев на набросок, не зная, хочется ли ей это действительно видеть.
Нет.
Получалось неестественно. Фальшиво. Как будто он не живой человек, а лишь кукла, скопированная с фотографии из газеты, где все обязаны были выглядеть счастливыми.
Пришлось стереть лёгкую линию улыбки и оставить безразличное выражение, какое обычно было у отца на самом деле.
Теперь оставалось нарисовать только себя и брата.
Она могла бы нарисовать брата с растрёпанными волосами и тенями, что делали его лицо старше, превращая вчерашнего школьника в замученного студента. И взгляд у него всегда был такой, будто он всё время смотрит в темноту, начитавшись своих дурацких ужастиков и теперь будто ожидая, что оттуда что-то выползет.
А вот с собой было сложнее. Какой себя рисовать?
Прежнюю – весёлую и пухленькую, какой она была до болезни, когда срывала с веток груши, запихивая их в рот? Или нынешнюю с впалыми щеками, с тенями под глазами и тощими пальцами, дрожащими, когда она слишком долго держала что-то тяжелее карандаша?
Пальцы невольно сжали карандаш крепче.
Она колебалась.
Если рисовать прежнюю себя, то это будет ложь.
А если нынешнюю…
Ложь, пожалуй, была бы лучше.
Гораздо лучше.
Только рука всё равно не захотела двигаться, застыв, и девочка бросила карандаш, закрыв глаза ладонями, потому что линии стали размываться, и лёгкая боль кольнула в груди. Привычная давящая тяжесть мешала дышать в полную силу, упёршись в лёгкие. Ринслет бы не обратила на неё внимания, как и всегда, но капля упала на бумагу, и тёмно-красное пятно расплылось прямо на лице матери.
Девочка моргнула.
Кровь.
Из носа.
Опять.
Вообще, ей следовало бы испугаться, но она только смотрела, как пятно впитывается в бумагу, превращая портрет в уродливое месиво, как будто рисунок истекал кровью вместе с ней.
Она вздохнула и провела пальцами под носом, смотря на алые разводы на коже. И почему-то это казалось даже правильным.
Подумаешь. Не в первый раз.
И, может быть, не в последний.
Она должна быть сильной и не зацикливаться на неприятных мелочах. Она уже привыкла. Привыкла к каплям на подушке, привыкла к металлическому привкусу во рту, привыкла к тому, как в груди сначала сжимается, а потом будто распускается что-то тёплое и липкое, растекаясь внутри.
Пускай этот рисунок останется незаконченным.
Ринслет потянулась за салфетками, резко выдернув несколько штук из ящика, и зажала нос, привычно закинув голову назад.
И всё же… Если это что-то серьёзное?
А если… опять?
Где-то в глубине разума тревога просачивалась тёмными каплями в бездонную пропасть, и девочке не хотелось смотреть внутрь, но она знала, что стоит начать задумываться об этом – и её засосёт туда, в этот чёрный омут страха, где нет ни воздуха, ни света.
В прошлый раз, когда доктор Хартманн сказал, что ей нужна кровь, папа не колебался. Совсем.
Но когда он вышел из кабинета, он был бледный.
Ринслет крепче сжала платок.
Он говорил, что всё в порядке, говорил, что всё под контролем, но уже спустя пару сдач его руки подрагивали, когда он держал чашку с кофе по утрам. И больше он ничего ей не говорил, хотя она всё видела сама.
Нет. Нельзя. Не сейчас. Не снова.
Что, если она опять начнёт терять кровь, и папа снова пойдёт на это?
Что, если в этот раз он уже не выдержит?
Что, если он снова будет стоять в коридоре, бледный и пошатывающийся, делая вид, что всё в порядке?
Что, если мама опять будет кричать на него из-за этого, а он будет молчать, сжимая кулаки и не смотря ей в глаза?
Что, если в какой-то момент…
…он просто рухнет?
Горло сжалось, и холод сковал дыхание.
Она испугалась. По-настоящему.
Но не за себя.
- Мама!
Крик вырвался из неё прежде, чем Ринслет успела подумать. Громкий, отчаянный и хриплый.
Она слышала быстрые шаги, слышала, как что-то опрокинулось в коридоре, и дверь с грохотом распахнулась. Мама на секунду замерла на пороге, увидев кровь – уже не просто капли, а целые ручьи, тёкшие по подбородку, стекая на шею, пачкая пижаму, руки и стол.
Кровь была везде. И теперь это не было галлюцинацией.
- Ох… - мама метнулась к ней, одной рукой рывком достав чистые салфетки из ящика, а другой уже отводя волосы девочки назад, чтобы они не липли к окровавленному лицу. – Рой! – крикнула она, и Ринслет увидела, как задрожали её пальцы, когда она прижимала салфетки к её носу.
- Позвони Зиверсу! Быстро! - руки у неё были тёплые, но хватка железной. – Наклонись вперёд, солнышко, не запрокидывай голову, - голос у мамы был мягким, и девочка подчинилась.
Кровь продолжала течь, не останавливаясь.
Тёплая. Липкая. Густая.
Стекающая по пальцам, пачкая ногти и пропитывая одежду.
Мама крепче прижала салфетку, как будто хотела запереть кровь внутри, в надежде, что она свернётся и перестанет так бежать.
Но ничего не менялось.
- Ну давай… давай же, остановись… - шептала она, но кровь не желала останавливаться, словно внутри головы прорвало трубу. Все утешения, все уколы, все обещания врачей вдруг показались такими ничтожными и несущественными, и Ринслет захныкала, чувствуя, как нарастает отчаяние.
Не сейчас.
Не снова.
Мама меняла салфетки одну за другой, но через несколько секунд они все становились красными, пропитываясь насквозь и тяжелея от крови. И Ринслет видела, как мамины руки дрожали всё сильнее. Дрожали так, что ногти впивались в её щёки, когда она держала её лицо.
Мама боялась.
И раз мама боялась, значит, всё действительно было плохо.
Девочка всхлипнула.
Дыхание сбилось, и в ушах гудело. Мир чуть накренился, и тошнота подкатила к горлу, выворачивая всё внутри. Ринслет судорожно сжала в кулаке окровавленный платок, а мама держала её голову, сжав затылок, будто боялась, что та рухнет назад и разобьётся. И её взгляд метался по комнате, словно она пыталась найти выход, которого просто не существовало.
Что теперь будет?
…просто немножко крови, ничего страшного, и когда всё закончится, надеюсь, что папа…
Что?
Это были не её мысли.
Ринслет встрепенулась, узнав голос, и резко повернула голову, увидев в дверном проёме застывшего, словно статуя, Трейна с бледным-бледным лицом. Он не сводил с неё взгляда своих карих глаз, утопающих в тенях, не моргая и не двигаясь. Только вцепился пальцами в рубашку на боку, словно там что-то болело.
Ринслет судорожно сглотнула.
«Просто немножко крови…»
Это были его мысли.
Мамочки…
Мамочки, он снова сделал это.
Трейн уже несколько раз проделывал подобное, когда они были младше, и когда он не умел контролировать себя, позволяя случайным, неясным фразам, чувствам и эмоциям просачиваться в её голову, когда он злился, волновался или боялся, и всё это никогда не было чётким, прерываясь и шипя, как слабые сигналы радио.
Но потом с годами это его «странное радио» затихло и больше не «передавало» ей своих случайных сигналов, и она правда думала, что это прошло, и никогда никому не говорила об этом, даже если очень-очень хотелось.
Но, наверное, сейчас ситуация была слишком жуткой, и он подумал слишком громко, потому что увидел что-то плохое.
Грудь сдавило сильнее.
Скажи.
Скажи же, чем всё закончится.
Если ты действительно можешь читать мысли или видеть будущее, как какой-нибудь герой мистического романа…
Скажи мне.
Скажи!
Но Трейн молчал.
И просто смотрел.
Карие глаза прожигали её насквозь, изучали и искали что-то в её лице, но сам брат не шевелился.
Ну конечно.
Ну конечно, он ничего не знает.
Он, конечно, странный – иногда пугающе странный, – но всё-таки не экстрасенс.
Или он знает, но не хочет говорить?
Ринслет приоткрыла рот, пытаясь выдавить из себя хоть слово, но получился только булькающий звук, словно что-то давило на голосовые связки изнутри, и в этот момент Трейн резко дёрнулся вперёд.
Нет.
Его оттолкнули.
- Да отойди же! – резко бросил отец, входя в комнату, и брат не сопротивлялся, он просто отшатнулся, всё так же сжимая пальцы на боку, но Ринслет уже не смотрела на него.
Папа встал рядом с ними, скучающе оглядывая её сверху вниз, как будто она была не дочерью, истекающей кровью в очередной раз, а какой-то неинтересной газетной статьёй, на которую случайно упал взгляд. Как будто он не видел размазанные по лицу кровавые разводы, оставшиеся от пальцев. Как будто не заметил алых пятен на её пижаме, пропитавших ткань насквозь. Как будто не обращал внимания на тёмные лужицы на столе и полу, которые расширялись и расползались, как масляные пятна на воде.
Как будто всего этого просто не существовало.
Как будто он вообще её не видел.
Папа, разве ты не видишь, что я умираю?
Девочка ожидала увидеть на его лице тревогу, страх или даже злость, но его взгляд был спокойным и безразличным, – может, именно так он смотрел на людей во время переговоров, словно наблюдал за происходящим через стекло.
Как будто был обычный вечер. Как будто она просто порезалась бумагой. Как будто не сидела сейчас в собственной крови.
И теперь Ринслет не понимала, успокаивало ли её его спокойствие или же, наоборот, заставляло сильнее бояться.
- Сколько это продолжается? – спросил папа ровным голосом, словно спрашивал про прогноз погоды, и мама резко обернулась, рассеянно посмотрев на него.
- Минут семь, - выдохнула она, и её губы чуть дрогнули, но отец, похоже, этого даже не заметил – или сделал вид, что не заметил, – и перевёл взгляд на девочку, медленно опустившись на корточки перед ней.
- Ринс, тебе холодно? – он взял её вялую ладонь в свою и слегка сжал, словно проверял, здесь ли она ещё.
- Нет, - отозвалась девочка, сглотнув ком в горле. Холодно было только внутри, снаружи пока ещё было тепло.
- Вот видишь, детка, всё не так плохо, - папа улыбнулся краем губ, чуть склонив голову набок, как будто он обсуждал результаты выборов, а не её нарастающую кровопотерю. В его голосе не было тревоги или сомнения, только едва уловимая насмешка.
Но неубедительная.
- Риза, ты давление не мерила?
- Нет, - покачала головой мама, даже не отрывая взгляда от салфетки, которой безуспешно пыталась остановить кровь, но та снова и снова становилась алой.
Кровь всё ещё шла, но теперь казалась не такой страшной. Просто течёт. Ну и что? Пролила бы чай на скатерть – реакции было бы больше.
Как будто ничего страшного не происходило.
Как будто она не умирала.
- Зиверс уже в пути, - сообщил папа, и Ринслет никак не могла понять, чувствует ли он сейчас хоть что-то. Неужели ему совсем не страшно? Его руки, в отличие от маминых, были спокойны, а слова безукоризненно чёткие. Никакой дрожи. Никакой паники. Никакого страха.
Он просто нацепил на себя очередную маску.
Она поймала себя на том, что вцепилась в его пальцы крепче, чем нужно. Просто хотелось убедиться, что она ещё существует. Что он ещё существует.
А папа даже не моргнул, настолько поглотившись в свою актёрскую игру.
- Трейн, позвони в больницу, пусть подготовят смотровую.
Но брат не сдвинулся и стоял на месте, продолжая сверлить её взглядом, словно боялся, что если закроет глаза или отвернётся – она исчезнет.
Просто немножко крови…
Да, действительно.
- Просто… немножко крови, - хрипло пробормотала Ринслет, не ожидая, что голос прозвучит так слабо, так глухо и тихо, будто это говорила даже не она. Слова сами по себе соскользнули с губ, и чёрные глаза отца внимательно посмотрели на неё.
- Да? И из-за такой ерунды ты решила довести маму до инфаркта? – он качнул головой, медленно моргнув, и на лице отразилось лёгкое разочарование. Но он шутил. Это была не настоящая досада, а шуточное разочарование, такое же, как он иногда смотрел на Трейна, когда тот говорил что-то глупое за ужином.
И всё равно почему-то именно от этого захотелось заплакать.
- Не я же её позвала… - выдохнула Ринслет, пытаясь сосредоточиться на словах, но они ускользали подобно чернилам, растекающимся по воде.
- Нет? – папа слегка приподнял бровь.
- Нет.
- Значит, мне просто показалось, что несколько минут назад ты орала на весь дом?
- Орала? – она нахмурилась.
Внутри что-то тревожно дрогнуло, шевельнувшись, как крыса в тёмном подвале, потревоженная фонарём, и она попыталась вспомнить, но в голове было… пусто. Мысли метались в разные стороны, пытаясь зацепиться за что-то твёрдое и надёжное, но натыкались только на пустоту.
Пустоту и тишину.
Она кричала?
Она действительно звала маму?
Ведь казалось, что это был всего лишь шёпот.
Но нет.
Наверное, нет.
Или да?
Что-то было не так.
Ринслет дёрнулась, пробуя собрать мысли воедино и понять, что именно происходит, но вдруг мир вокруг накренился и поплыл. Голос отца внезапно расплылся, как масло на горячей сковороде, превратившись в непонятное гудение, которое накатывало волнами, становясь то ближе, то дальше, и она хотела сказать что-то, но губы онемели и не слушались, словно она потеряла контроль над собственным телом. Даже ни один палец не желал слушаться.
Опять?
Нет.
Нет-нет-нет!
Холод пронзил живот, проник глубоко под кожу и заполнил лёгкие, словно в тело вживили кусок льда. Сердце, споткнувшись, гулко ударилось о рёбра, и паника захлестнула с головой.
Не может быть! Прошло ведь всего-то… сколько? Несколько недель? Пара месяцев?
Проклятье!
Она ведь надеялась… Чёрт, она жила мыслями, что папина кровь сможет изменить всё, что она проснётся однажды утром и всё снова станет нормальным: и ковёр в комнате, и запах груш на ладонях, и мама, целующая в макушку. Болезнь должна была отойти, должна была исчезнуть, должна была сдохнуть!
Но болезнь не ушла. Она просто притаилась.
И теперь, выждав, когда надежда распустится внутри подобно цветку, вернулась, вонзив нож в спину. И принесла с собой новый припадок – такой же подлый, быстрый и холодный.
А потом мир рухнул. Просто взял и рухнул, рассыпавшись на куски, будто кто-то рванул занавес, и сцена исчезла, уступив место чему-то другому.
Потолок затянуло серым туманом, стены пошли волнами, а внутри что-то перевернулось, выворачивая наизнанку, и она даже не успела испугаться, как просто провалилась куда-то вниз. В чёрную пустоту, в густую и липкую темень, где не было слышно ни звука, ни времени, ни самой себя. Она повисла там, как бумажная лодочка, покачиваясь на невидимой воде.
И поплыла.
Как долго? Минуты? Часы? Вечность?
Мысли становились тягучими и путаными, сливаясь в клубок. Закричать бы, но рта не было. Закрыть бы глаза – но они и так были закрыты. Не осталось ничего, даже боли.
Значит, это конец?
Ринслет тонула в темноте, захлёбываясь ею. Темнота тянула вниз, темнота лезла в рот, в нос, проникала в лёгкие и резала грудь ледяным лезвием изнутри. Девочка боролась, как муха в паутине, но чем сильнее сражалась, тем глубже погружалась во тьму.
Она умирала?
Похоже, что да, если смерть пахнет водой и у неё есть ледяные пальцы и сердце, стучащее где-то далеко, не принадлежавшее девочке.
А потом кто-то схватил её за шиворот и дёрнул обратно, выдрав из пустоты грубо, словно сорвав корочку с раны.
И реальность ударила по лицу жгучей пощёчиной.
В нос ударил запах крови – металлический и ржавый, как монеты, размоченные в кипятке, - и ещё чего-то горячего и унизительного. Она даже не сразу поняла, чего именно, но потом осознала – видимо, обмочилась, пока тонула в темноте.
Голова оказалась тяжёлой и огромной, как будто была даже не её, а тело, напротив, стало маленьким и бесполезным. Что-то противно жужжало в ушах, как будто она сунула голову в улей, полный разъярённых пчёл, и с каждым мгновением это жужжание нарастало, становясь всё сильнее и сильнее, переходя в голоса.
Они были размытые и глухие, словно она слышала их через слой воды. Родители что-то говорили, и, кажется, даже мама встревожено звала её по имени. И папа уже не был спокоен, он нервничал, но его слова превращались в бессмысленный белый шум, растворяясь прежде, чем она успевала понять их смысл.
Это как ухо прижимаешь к железнодорожной рельсе…
Ринслет открыла глаза, и мир медленно всплыл из темноты. Потолок. Тени. Чей-то силуэт.
Она лежала на полу, и её голова покоилась на чьих-то коленях. Тёплые ладони скользили по лицу, осторожно и мягко, и мама нависала над ней, просто смотря, ещё не плача, но её губы уже дрожали – она была ужасно расстроена.
А ещё она была бледная – настолько, что кожа стала полупрозрачной. Но мама всё ещё была красивой. Страшно красивой.
Что случилось?
Девочке хотелось сказать ей хоть что-нибудь, чтобы успокоить, но не было сил. Ни на что.
Боль была всюду, но хуже всего было голове – там пульсировало и гудело, будто кто-то вставил в уши пару электрических проводов и включил напряжение на полную мощность, и теперь звуки проходили через вату, а отголоски голосов превращались в шум, резонирующий в черепе.
И Трейн продолжал смотреть на неё, не шевелясь и не моргая.
Почему он был таким бледным?
Почему сжимал свой бок?
Почему из его носа текла кровь?
Она хотела спросить его – что происходит? – но тело не подчинялось. Оно лежало распластанное, как мешок, набитый мокрым песком и чьими-то чужими костями. Каждая конечность была бетонной. Каждый сустав казался проржавевшей петлёй.
Потому что тело было мёртвым.
А почему она чувствовала себя мёртвой?
Трейн удерживал её на плаву – не руками, мыслью, чем-то невидимым. Он схватил её за шиворот, как нашкодившего котёнка, и держал над пропастью. И не отпускал. Не давал утонуть.
Но как?
Как он это делал?
Ринслет попыталась пошевелить пальцами, но в тот же миг что-то снова резко толкнуло её в грудь, отправив обратно во тьму. И на этот раз это падение не было плавным и медленным, а казалось жёстким и беспощадным ударом, словно кто-то врезал ей кулаком в живот, и она даже не успела вскрикнуть, потому что крик застрял в горле, так и не вырвавшись наружу.
И в этот раз темнота нахлынула мгновенно, не подкравшись и не растворившись в углах. Она обрушилась на девочку с высоты, и свет исчез, и звук исчез, и тело тоже растворилось. Осталось лишь ничто, которое расползалось в разные стороны.
И тогда она услышала...
Тихую и неровную, как дыхание умирающего, музыку. Кто-то играл на пианино, осторожно и медленно, словно боясь ошибиться. Каждая нота звенела в пустоте, растекаясь эхом и теряясь в бесконечности.
Но кто играл?
Откуда этот звук?
Ринслет вытянула руки перед собой, но не нащупала ничего. Ни пола, ни стен, ни себя. Вокруг была только темнота – чёрная и бескрайняя. Она шевелилась и дышала, и девочка чувствовала каждый её выдох, отчего по коже бежали мурашки.
Она сделала шаг вперёд, и тьма сомкнулась вокруг, как вода в озере.
Но музыка всё ещё звучала где-то впереди, перебирая ноты, словно тот, кто играл, не знал произведение наизусть и поэтому останавливался, путался, сбивался и начинал заново.
Дилетант.
Когда Ринслет училась играть на скрипке в раннем детстве, строгий учитель всегда бил её по рукам линейкой, если она, ошибаясь, начинала заново. Потому что играть всегда нужно до конца. Даже если выходит плохо. Даже если трясутся руки.
Но она всё равно пошла на звук, делая шаг за шагом.
И чем ближе подходила, тем дальше он становился. Как будто кто-то, играющий на пианино, наоборот уходил от неё. Как будто тьма специально водила её кругами и издевалась.
И девочка понятия не имела, как долго блуждала – минуту? Час? Вечность?
Что это за место? Где все?
И тогда пришёл страх – не сразу, а исподтишка, подкравшись со спины, – и невидимая чёрная лапа скользнула по затылку, оставляя за собой ледяной след. Ринслет замерла, задержав дыхание, но сердце всё равно стучало в груди – больно и рвано, - и тёмная пустота подхватила этот звук, раздувая его и многократно усиливая, превращая в гулкое эхо, разнося ударами колокола.
Рядом что-то хлюпнуло, а потом затрещало, и девочка дёрнулась, развернувшись, но там ничего не было – только чёрная бесконечность. А потом что-то резко ударило, Ринслет ахнула и вновь проснулась, только мир теперь почему-то неприятно пах жжёной кожей и чем-то металлическим, обжигая ноздри.
И всё было не так.
Перед глазами замелькало какое-то белое пятно. Оно дёрнулось и приблизилось. Кто-то склонился над ней, и она узнала его по резким чертам и квадратным очкам.
- Ринслет… - голос Зиверса был таким приглушённым и далёким, как будто он вообще говорил из другой комнаты. - Слышишь меня?
Она слышала, но не могла ответить, потому что язык распух, став тяжёлым и чужим, и прилип к нёбу, а тело отказывалось подчиняться, словно оно умерло отдельно от неё. Каждый вдох давался с адским трудом – воздух больше не был воздухом, а стал жидким стеклом.
Она чувствовала себя дохлой рыбой, которую выкинули на лёд.
- Давление падает, доктор, - раздался тревожный голос, но девочка не узнала его. Наверное, Зиверс приехал с кем-то из своей команды, только и всего.
- Готовь второй разряд, - сухо ответил Зиверс, и её охватила паника, взорвавшись внутри, когда она осознала, что происходит.
Нет, нет, не надо!
Но рот не двигался. И вообще ни один мускул не дёрнулся. Ничего не двигалось.
Что-то щёлкнуло, а потом металл брякнул о пластик, и кто-то прошёлся холодными пальцами по коже. Она почувствовала, как они скользнули по рёбрам, и внутри всё сжалось от ощущения, что это были не человеческие руки. Пальцы в латексе казались слишком длинными. Слишком тонкими. Слишком… чужими.
- Она сейчас нас слышит?
- Не знаю, глаза открыла, но реакции нет.
- Рихард, сделайте же что-нибудь!
Голоса накладывались друг на друга, перемешиваясь и превращаясь в неразличимый шум, и от этого пульсирующая боль в голове только усиливалась, словно по черепу лупили молотком. В груди всё горело, а по позвоночнику наоборот бежал мороз, заставляя кожу покрываться мурашками.
- Ты же меня слышишь, солнышко, правда?
Мама?
Господи, мама, спаси меня…
Ринслет не могла ответить. Её мутило. Мир качался.
- Трейн, иди сюда, помоги доктору!
Братишка…
Хотелось увидеть его и крепко схватиться за него, чтобы вырвать себя с его помощью из этого кошмара, но всё что она видела – линзы очков Зиверса, отражающие свет лампы. Они отражали её саму – слабую, беспомощную и почти мёртвую.
Почти, но не совсем. Почти, но уже слишком близко.
А потом всё взорвалось, но не огнём – электричеством.
Оно прошило её, войдя в грудь. Тело от этого сжалось, скрутилось и выгнулось, а потом ток ударил дальше, проскользнув по позвоночнику, по зубам и по глазам. Всё вспыхнуло и потом потемнело. Стало настолько больно, что она, кажется, даже заплакала. Ринслет судорожно вдохнула, и воздух стал врагом, потому что встал поперёк горла, как комок кошачьей шерсти.
Она захрипела.
- Всё, хватит тянуть кота за яйца. Надо её везти, - сказал Зиверс, и голоса снова слились в одно гудение. В белый шум, от которого кружилась голова. Всё это напоминало огромный улей, жужжащий одновременно в ушах, мозгах и почему-то ещё между рёбер.
Кто-то поднял её, и она безвольно повисла, просто смотря перед собой.
Чёрные глаза.
Папины.
Она разомкнула губы, чтобы ему сказать кое-что важное, но не успела, потому что голодная, холодная и мокрая темнота снова нахлынула приливом, затопив, и забрала её с собой.
И музыка вернулась. Мелодия пианино дрожала в пустоте, эхом растекаясь каждой нотой: сначала тихо и почти ласково, как будто кто-то звал её по имени, а потом всё громче и навязчивее, не давая ни вдохнуть, ни скрыться.
Ринслет снова вытянула дрожащие руки перед собой и сделала неуверенный шаг вперёд, боясь напороться на какое-либо препятствие. Становилось тревожно.
Куда ведёт эта музыка?
Кто играет для неё?
Пальцы напоролись на гладкую и промозглую стену – не понятно было, был ли это камень или всё-таки металл. От неё веяло сыростью и плесенью, как от старого склепа. И Ринслет прижалась к ней ухом, и музыка стала чётче. Кто-то действительно играл на пианино, с каждой нотой вбивая в грудь ржавые гвозди.
Почему-то нахлынула жгучая тоска, будто кто-то умер в той комнате, и она знала, кто именно. Ей хотелось увидеть музыканта, хотелось узнать его лицо, хотелось прикоснуться к нему и ощутить хоть какую-то крупицу света в этой темноте, и поэтому тянуло к музыке, как к матери, которой не было рядом в самые страшные моменты.
Пальцы наткнулись на дверную ручку, и Ринслет поспешила нажать на неё, сгорая от невыносимого желания вырваться из этого мрака. Ручка сопротивлялась, и дверь не поддавалась, несмотря на судорожные дёргаться и толчки.
- Впустите меня! – взревела она, пнув дверь, и в последний момент, когда силы уже почти покинули её, та всё же поддалась, и девочка чуть не упала, успев схватиться за каменную стену.
Музыка оборвалась, и тогда она заметила чёрный силуэт человека за старым перекошенным роялем, освещаемый лишь одинокой свечой, готовой вот-вот погаснуть. Мерцающий свет то высвечивал, то скрывал лицо, на котором была яркая и неуместная маска с пёстрыми перьями, слишком яркими и слишком живыми, словно их только что выдрали из мёртвой птицы. Тени от маски шевелились, и, казалось, что под перьями лицо меняется – то вытягивается, то тает, как воск.
Человек как-то неуклюже поднялся с табурета, будто долго не двигался. Сделав шаг к ней, он протянул руку, и этот жест казался ласковым и даже родным, если бы в нём не было чего-то властвующего.
- Я тебя ждал… - голос был тихим, но звучал как скрип ногтей по стеклу, отчего волосы на шее встали дыбом. И всё равно эти слова затекли в душу, как яд, но принесли с собой странное утешение, как будто умирающему дали двойную дозу морфина, и она всё-таки сделала шаг ему навстречу.
- Как же долго я тебя ждал! – продолжал он, обхватив себя руками, словно пытался не распасться. Голова дёрнулась в сторону, маска накренилась, и на мгновение почудилось, что под перьями нет лица. Только пустота и рот без глаз. – Ах, Рин, я так тебя ждал, моя дорогая! Ты просто наше спасение, Рин!
Спасение?
От чего? От кого?
Девочка пошатнулась назад, упёршись пятками в ледяную стену, и вздрогнула. Чувство было, будто она к могильному камню прикоснулась.
Рин.
«Жестокий холод», который всё никак не мог запомнить, что в сокращённом имени Ринслет Мустанг была буква «с» в конце.
- Рин? – медленно и неуверенно спросила она, снова сделав шаг вперёд, и рука потянулась сама, желая прикоснуться к музыканту. Тянуло, как магнитом, и оттого хотелось убедиться, что он настоящий.
- Моя дорогая Рин! – он бросился к ней, крепко прижимая к себе, словно хотел спрятать её в себе, втянув внутрь. Его объятия были крепкими, слишком крепкими, и она даже не смогла вдохнуть, зато ощутила стук его сердца, бьющегося с такой силой, что будто хотело прорваться наружу и забиться уже в ней.
- Мы ждали тебя все эти годы, милая, - прошипел он, и из щелей маски скатились чёрные слёзы, стекая по перьям.
- Какие годы? – прошептала Ринслет, растерянно прижимаясь к нему, вдыхая запах жареного риса и подгоревшего масла. Такой домашний и уютный запах, в котором всё равно было что-то прогорклое. Что-то… чужое. Как если бы кто-то очень давно готовил этот рис, забыл про него и ушёл, а этот запах остался и врос в стены. – Мы ведь переписываемся с тобой лишь полгода, Рин, - напомнила она, гладя его по спине, пытаясь вернуть себя в реальность.
Почему-то его спина была мокрой…
Неужели он так вспотел при таком холоде?
И вдруг вспыхнул свет, как яркий прожектор в тёмной туннеле, и все свечи в зале зажглись одновременно, осветив помещение. Ринслет резко отстранилась, закрыв глаза от страха, что этот свет обожжёт изнутри.
Они стояли на сцене, и на них смотрело множество незнакомцев в масках, сидящих в заполненном зале. И все эти пёстрые перьевые маски на застывших лицах были направлены на них с Рином, будто они были главными героями театральной постановки вроде тех, на которые Мустанги периодически ходили, пока девочка не заболела. Никто не шевелился, все смотрели молча и безлико, как манекены на витринах магазинов, и перья на их масках больше напоминали гниющие листья.
- Покажите свои лица! – внезапно раздался крик из зала, и один из зрителей поднялся со своего кресла. – Сними свою маску! – требовал он, направляясь к сцене, продвигаясь между рядов.
Какую маску?
Ринслет машинально коснулась лица. Да, маска была, и она была холодной.
Но почему же она не помнила, когда надела её?
Рин же внезапно повернулся и взял её лицо в ладони – осторожно, словно взял что-то очень хрупкое. Его пальцы были холодны – не прохладны, а именно холодны, – и от этого холода хотелось сжаться, убежать и спрятаться куда-то под одеяло, к теплу, к маме.
Но она не отпрянула.
Она смотрела на него, смотрела на его маску, смотрела на глаза – тёмные и тусклые, как угли, что больше не греют, а только тлеют. Очень хотелось снять маску, чтобы убедиться, что под ней тот, кто писал ей письма – красивый, тёплый и свой.
Но он не спешил.
Он ничего не делал.
И не трогал её маску.
И тогда ей вдруг стало интересно, что он будет делать дальше. Нахлынуло то самое извращённое любопытство, как тогда, когда она нашла дохлую птичку в саду. Маленькую, чёрную, лежащую на боку с выгнутой шеей и полураскрытым клювом, будто она пыталась закричать в последний момент, но голос застрял внутри и умер вместе с ней.
Это тоже была осень, и земля под ней уже начала промерзать. Птичка лежала на сыром мху, и глаза у неё были мутные, а один уже наполовину исчез, выеденный, может, муравьями, а может какой-то другой садовой тварью.
И Ринслет тогда даже не испугалась. Она просто встала над ней и смотрела. Долго смотрела, потому что что-то было в этом тельце – в его неподвижности, в его абсолютной… завершённости, так что ли. Потому что она прежде ещё никогда не видела никого, кто выглядел бы так же тихо, как она сама.
Она не стала звать садовника, потому что не хотела, чтобы кто-то подошёл и выбросил её. Что-то внутри сказало оставить и не трогать трупик. Спрятать.
И она спрятала, накрыв мёртвую птичку мокрыми листьями, и сделала ей маленькую могилку, но не совсем настоящую.
Потому что она возвращалась к ней каждый день, склоняясь над ней или садясь на корточки, и наблюдала, как тело менялось. Сначала просто пахло, как пару раз пахло из холодильника, когда в нём оставили курицу. Потом начали прилетать мухи – большие и жужжащие. Потом появились белые черви, копошащиеся в теле, жрущие трупик изнутри.
И Ринслет смотрела, как исчезает клюв, как сыплются перья, как грудка проваливается внутрь. И внутри неё тоже что-то проваливалось, но она не плакала, потому что ей было до дрожи интересно.
И потом она принесла зажигалку, которую утащила из куртки папы, и подожгла могилку. Листья вспыхнули, огонь пробежал по телу, и она смотрела, как съёживаются под ним крылья, как отваливаются лапки, как обугливается головка, а черви трещат в этом огне, как крошечные щепки.
И сейчас Рин склонился над ней, как она сама когда-то склонялась над трупиком птички, и его губы коснулись её. Осторожно. Прохладно. Почти нежно. И всё равно в этой нежности было что-то такое, от чего хотелось завыть.
Что-то чужое, что-то неправильное.
Его губы были мягкими, но от них исходил холод, проникая под кожу и оставляя ощущение, будто в неё вдохнули ледяной пар изо рта давно умершего человека. Ринслет не сразу отстранилась, зачарованная, как кролик, заглядывающий в пасть кобры. Интерес к новому открытию и пульсирующее возбуждение затуманили голову, отодвинув в сторону страх, брезгливость и тошноту.
Это ведь Рин.
Тот самый Рин.
Мальчишка, писавший ей полгода различные письма, описывающий ливни и глупых голубей на улице, скучающий во дворце и прячущийся от слуг в укромном месте большого сада. Он не мог быть злым. Не мог быть.
Но всё равно всё это казалось неправильным.
Рин шептал что-то в поцелуе, но она не слышала, потому что уши заложило, будто она погрузилась под воду с головой. И во рту снова начал появляться металлический привкус, обжигающий гортань.
- Остановись! – мужчина, уже забравшийся на сцену, замер в метре от них, и его лицо исказилось от боли и ужаса, как будто он увидел, что маленький ребёнок подходит к краю крыши. – Тебе же всего одиннадцать, одумайся! – прикрикнул он, отталкивая молодого музыканта в сторону. Он хлопнул в ладоши и щёлкнул пальцами, словно пытался унять кипящую злость, что бурлила внутри.
Портьеры резко раздвинулись, и яркий свет залил зал, отразившись от вспыхнувших стен. Всё вокруг окрасилось в оранжево-красный: лица, маски, тела… И всё начало растворяться. Люди в зале таяли, как восковые фигуры на солнце, и их маски сползали, сливаясь с кожей, оставляя сотни одинаковых лиц без пола и различий.
Ринслет тоже вспыхнула, но не от огня, а от стыда, потому что перед ней стоял отец.
- Посмотри на его лицо! – закричал он, налетев на Рина и сорвав с его маску, и все перья взмыли в воздух и осыпались. – Все эти маски – ложь! Ложь, слышишь? – он схватил её за плечи и тряхнул так, что что-то хрустнуло. – Посмотри же, Ринслет! Всё это – ненастоящее!
- Ты же сам не дал мне посмотреть на его фотографию! – вскрикнула девочка в ответ, вспомнив, как Грейсия поспешила уйти, когда отец вернулся домой, и она начала вырываться из его объятий. – Оставь меня! – она потянула руку к музыканту, отчаянно пытаясь ухватиться за него. Нужно было хоть что-то узнать, хоть что-то понять. Коснуться его, потрогать, проверить. Убедиться, что он не из воска, что он живой. – Я должна…
- Ты ничего ему не должна, Ринслет! – отец крепче сжал в её руки, невольно причиняя боль, и она вскрикнула, отчаянно пытаясь вырваться и дотянуться до мальчишки, что старательно прикрывал своё лицо руками. Но папа не отпускал.
- Рин! Помоги мне, Рин! – завопила она, но Рин внезапно затрясся и рассмеялся. И Ринслет замерла, потому что смех был низким и искажённым, словно его выжимали из лёгких клещами, распаров грудную клетку. А потом он убрал руки от лица, и тогда она завизжала, бросившись обратно к отцу.
Потому что у Рина не было лица. Там была только пустота. Дыра. Бездонная чёрная воронка, в которую можно было упасть, и в которой слышался её голос.
И заглянув внутрь, она увидела в ней саму себя.
Белый свет был слишком ярким. Её вернуло обратно в реальность, как будто смерть, притворявшаяся мальчиком, резко передумала и вытолкнула её обратно в мир живых, и Ринслет почувствовала, что телу было холодно. Она лежала на больничной койке, и кожа липла к клеёнке под спиной, пропитанной потом и антисептиками. Она лежала голая под лампами в смотровой, без рубашки или трусиков, а тонкая простыня, что должна была укрывать её, сбилась у ног.
Рот раскрылся в беззвучном крике, но вскоре он стал громким, и она заорала, захлёбываясь слюной, кашляя и пытаясь приподняться, но тело не слушалось, как будто её привязали к койке. Воздух резал глотку, как стекло, и пальцы заскребли по клеёнке.
Её выгнуло дугой, и тело забилось о стол, словно пыталось выломаться из себя. Койка заскрипела под её весом, и размазанные белые фигуры вокруг пытались что-то сделать, и их голоса звучали так глухо, словно сквозь вату.
- Зиверса! Живо! – закричал кто-то сбоку, а кто-то другой раздражённо ответил:
- Он готовится к операции.
Как будто операция могла её спасти. Как будто вообще что-то могло.
Она умирала.
И тело поняло это раньше, чем разум.
Она действительно умирала.
Она целовалась не с Рином. Она целовалась со Смертью. С самой настоящей. В маске из перьев и с холодными губами. И с голосом, который гладил душу, но одновременно отравлял её. И в следующий раз она просто не вернётся. Никогда.
Грудь сдавило так сильно, будто в неё вбили лом. Девочка дёрнулась в попытке вырваться, захрипела, чувствуя, как в горящем горле плавился свинец, и закричала во весь голос:
- Мама!
Она увидела их размытые тени. Два размазанных силуэта у стены. Папа и мама.
Почему они не шли к ней?
Почему они не бежали через весь зал, через всех этих докторов и через их холодные руки?
Разве они не видят, что она уходит? Что её уже тянут?
- Письмо… - выдохнула она, захлебнувшись собственным дыханием, потому что язык не слушался и был деревянным. – Мне нужно написать письмо!
- Диктуй, милая, я всё запишу, - ответила мама откуда-то сбоку, сжимая ручку в руке, прижимая её прямо к бледной коже левой руки, словно собиралась писать прямо по себе. Чтобы не забыть. Чтобы выжечь её последние слова.
- Я… - Ринслет снова дёрнулась, закатив глаза, и её выгнуло сильнее. Она захрипела и опять забилась на койке с новой силой. Кто-то держал ей ноги. Кто-то пытался схватить за подбородок, не давая свернуть шею. Белые холодные пальцы. Чужие.
- Я умираю, Рин…
И жгуча боль почему-то впилась в правую руку. Она с трудом повернула голову, увидев, как Зиверс с раздражённым лицом вводил какое-то лекарство, и жжение разлилось по вене, будто в неё залили огонь. И она завизжала не от боли, а от ужаса, потому что не хотела снова туда, в ту темноту, из которой только что вернулась.
Потому что там было оно.
Оно в лице Рина.
Оно холодное, чужое и настоящее.
Оно было под маской, которую папа сорвал.
И теперь она знала его лицо.
Сознание уходило, как будто она снова падала в воду. Ускользало. Утекало куда-то глубоко. Без шансов выбраться.
Всё отключалось: ноги, руки, губы, голос.
Рин…
Пусть Рин придёт…
Если не успеет увидеть её живой, то пусть будет хотя бы на похоронах…
И темнота снова сомкнулась над ней, как крышка гроба. Плотно и с глухим щелчком.
Окончательно.