Отрывок 2
23 января 2015 г., 20:53
За окном стелился вязкий тёмный туман. Я, замёрзший на промозглом ветре, жался к Саше Михаилову и в молчании смотрел на далёкие деревянные башни Успенского храма. Кресты на его макушках давно прогнившие, они курились туманом и неистово холодили что-то внутри.
Слабый свет теплился у закрытых створок окон, грузный и всегда бренчащий фонарь скрывал под своими стенами выгоревший фитиль, обваленный в смоле. Я хорошо видел это и редко убирал от лица пыльные странно пахнущие волосы Саши, сжимал его тонкую тёплую руку сильнее в своей. Тогда он водил языком по верхнему ряду зубов и вытирал мокрые глаза.
Лицо у него было до того скучное, что я не старался спросить что-нибудь.
Мои мысли занимал разом подобревший дед. После того случая с поркой он стал относиться серьёзнее ко мне; его умные зелёные глаза больше не казались мне злыми, но всё так же оставались неприятными — они зорко следили за мной. Это возбуждало внутри долгий горячий страх; я чувствовал его, точно был маленьким зверьком, а дедушка — страстным охотником.
— Смотри, забирает, — зашептал Саша.
Я прижался ближе к нему, снова посмотрел на церковь, в который раз скрепляя нашу тайну. Сашины волосы полезли в глаза, он завертел головой, нетерпеливо подскочил, прямо как Григорий, когда дядья воткнут в стул ему игл, и стал сильнее тереть раскрасневшиеся подслеповатые веки.
Тайна наша заключалась в том, что каждый вечер дьячок выбегал из церкви, снимал с крюка фонарь, звенел им, силясь отогнать что-то жуткое в подкрадывающейся темноте, и забегал обратно, а полы его недлинной и неуютной на вид робы, как крылья, колыхались за ним. Это была и не тайна вовсе — все, даже жители соседних дворов знали, что дьячок забирает фонарь, чтобы не украли его — но само слово «тайна» — вязкое, окутывающее, — оно звучало музыкой, как на вечере, где задорно танцевала бабушка, а перед нею и бойкий Цыганок. Тогда она мягко перекатывалась с места, размахивая выцветшим, но всё же пёстрым платком.
Саша толкнул меня особенно сильно и, наконец, уселся на месте, тяжело сопя. Полы на робе дьячка взметнулись в последний раз, и, закрывая дверь, он беспокойно обернулся, показывая тёмное припухлое лицо.
***
Дедовы руки всё теребили мои волосы, он гладил, гладил их, и — много говорил; казалось, что передо мною он, как перед священником, зачитывает грехи свои, точно я смог бы ему их отпустить.
Его рука — сухая, серенькая, окрашенная сандалом и обожжённая купоросом — резко различалась с мягкой и тёплой Сашиной.
На столе в малой чаше я увидал оставшийся после трапезы печатный пряник и попросил дедушку достать мне его; в булочной они выходили мягкими, со сладкой хрусткой коркой. Все — дядья, бабушка, даже мать — любили кушать их с чаем, я же — отдельно.
Саша Яковов зло улыбнулся и стащил пряник под стёртый глухой жилет. Дедушка вздохнул, сильнее потирая мой затылок пальцами.
— Что ж вы как собаки-то, овчарки, гиены подлые, друг на друга травитесь? Эх вы-ы-ы…
И затянул о жизни на корабле, о том, как он четыре раза пешком Волгу измерил. И — всё не то, всё собачья жизнь. Я против собак ничего не имел.
***
После стольких переживаний голова моя гудит, и постоянно возникает перед глазами пугливый лик тётки Натальи, её огромный живот, перевязанный шерстяным платком, потом — шея с нитками морщин на ней. Вся она является только по частям; собрать её, как собрана мозаика на стенах церкви, не получается, и я чувствую досаду из-за этого, меня трогает смущение.
В комнате поигрывает неугасающая лампада, отбрасывает растворённый в воздухе свет на сидящего Цыганка, рисует на нём узоры и завитки.
Ваня сверкает вечной улыбкой, вкладывая в руку мне знакомый пряник, и на миг застывает, только ноздри вздуваются и трепещут.
— Так-то оно, брат… Не сдружился ты с Сашкой Яковым, теперь он найдёт, как сдать тебя…
И как воскликнет, хлопнув грязно-жёлтой ладонью по колену моему: «Маленький ты ещё, совсем ничего не понимаешь!»
Я — маленький, и мне вспоминается далёкий седой матрос, одетый в синее, полуголая мать, бабушкины слёзы, лягушки и земляные насыпи.
Манишка на Цыганке тёплая, и он крепко целует меня в губы. Совсем как гулящие женщины.
От этого неожиданно холодно.