Глава 4.1
31 декабря 2016 г., 21:08
…Осень в том году выдалась поздней, но короткой и холодной: на её исходе в тёмной озёрной воде уже толклись острые куски ломаного льда — первого покрова будущего ледостава, разбитого и размолотого широкими килями рыбачьих лодок, грубыми обводами торговых барок [1], а то и массивными углами громоздких плотов.
Над водой, отдававшей накопленное за лето тепло, по утрам и вечерам курилась густая и осязаемая, плотная, как полог из многослойной кисеи, дымка липкого, тяжёлого осеннего тумана, который отчётливо пах болотом: гнилой водой, водорослями и зыбучей грязью. Промозглая сырость от него пробиралась даже под самую тёплую и добротную одежду.
А всего какой-то месяц назад непривычно щедрое для северной осени солнце богато золотило воды озера, пожухшую траву, кроны деревьев, грело щёки удивлённым его безоплатной добротой людям…
Листва, прихваченная первыми сильными заморозками едва пожелтевшей, скрутилась и осыпалась стремительно, но дождей почти не было — и листья толстым шелестящим желтовато-бурым ковром легли на землю под ясенями, и липами, и вязами в перелесках, спрятав торчащие узловатые корни, кроличьи норы и мелкие ямки. Глубоко утопая в этом ковре, приходилось осторожничать, чтобы не споткнуться или не оступиться.
Хотя недобрым словом поминали листья только охотники, которым рыхлый ковёр мешал выслеживать зверя: на подстилке из слипшейся мокрой листвы и раскисшей грязи обычно бывал заметен каждый след, но нынешней осенью своенравная ловчая удача им улыбалась редко и без приязни.
Высокие небеса долго сохраняли приветливую ясность и, даже когда сдались перед натиском близившейся зимы, нечасто хмурились. Затянувшие их облака не опускались низко, не походили на мокро-снежные тучи — на полотне пасмурной, но не тёмной хмари отчётливо проступали голые ветви деревьев.
Мир вокруг Эсгарота наполняли чистые, пусть и блёклые, краски: чёрная земля сжатых полей, серые камни берега в пятнах жёлтых и сизых лишайников, тускло-золотистые поникшие травы, алые и багряные кисти редких рябин, коричневый бархат прибрежных зарослей камыша, обсидиановая гладь воды, голубовато-стальной дневной свет, белёсое небо, совершенно прозрачный, как стекло, горизонт.
Днём мир был светел и ясен, но вечера и ночи накануне зимы казались непроглядно тёмными — темнее, чем всегда бывало в это время года. Снег ещё не выпал, и притихшая в ожидании него земля жадно поглощала сияние луны, просачивавшееся сквозь неплотные облака, как через ткань. Озёрная вода, ёжась от пронзительного дыхания осенних ветров, поблёскивала и искрилась зябкой рябью, но илистое дно тоже притягивало и гасило даже свечение звёзд. При видимой луне напоённый влагой молочно-белый вечерний туман превращался в богато расшитый мелким жемчугом полупрозрачный покров, в невестино покрывало, невесомо обволакивал с головы до ног, свежей прохладой скользил по лицу…
Но в новолуние он только оставлял на одежде капли воды, а на губах — затхлый привкус ряски, гнили, дёгтя, соли и дыма — всего, чем насквозь пропиталась жизнь в Эсгароте.
В Озёрном городе до сих помнили о том, как близка Одинокая гора и как близок спящий в ней дракон, оттого, наверное, осенью и зимой, когда над окрестностями Горы смыкался хрупкий купол тишины — природа засыпала, и жизнь стремилась заснуть вместе с ней, — в котором далеко разносились весёлые песни и даже громко сказанные слова, жители Эсгарота ложились спать рано, а после заката старались не жечь огней без нужды, опускали занавески, запирали ставни и задвигали тяжёлые засовы на дверях.
И в надвигавшуюся на город темноту немигающими глазами смотрели лишь часто переплетённые подслеповатые окна верхних этажей ратуши, где обитал бургомистр Эсгарота. «Не спится нашему бургомистру, — вроде бы сочувственно, но с оглядкой, а значит, всё равно, что насмешливо, говаривали эсгаротцы, — всё в неустанных думах о благе города и народа, ни отдыха, ни покоя не знает… То казну пересчитывает, то бутылки с бренди… или с винами дорвинионскими, для лесного короля не пригодными».
Изредка в промозглой мгле тускло-рыжими светляками мелькали фонари городской стражи, совершавшей ночной обход и нарочито громко бряцавшей плохо начищенным оружием. Стражники вяло перекидывались шуточками по десятому кругу, почёсывались, то и дело поправляли съезжавшие шлемы и нагрудники доспехов, зевали, дремали на ходу. О чём им было тревожиться? Дракон безвылазно залёг под своей Горой — может, спал так, что не разбудишь, а может, и вовсе помер и давно истлел до костей («А золота-то там, говорят, сколько!..»), — городской набат в последний раз звучал с полвека назад, во время пожара у восточных пристаней, добрые люди после наступления темноты сидели по домам, а недобрые… недобрых в Эсгароте и не было, всех повывели. А если и были — недобрым людям тоже спать нужно. Для бургомистра, которому, особенно с утра пораньше — а утро у него начиналось к полудню, — всюду мерещились подозрительные разговоры и народное недовольство, находились дела поважнее, чем срезанный у раззявы кошелёк или стянутые у растяпы непросохшие сети, а горожане побогаче и заезжие торговцы свои клети и амбары охраняли сами, ни на кого не полагаясь. Вернее, они больше полагались на дубинки дюжих работников и клыки сторожевых псов, чем на туповатые алебарды нерадивых стражников. Оттого и работы у городской стражи было совсем немного: стращать припозднившихся гуляк, возвращающихся к женам и детям из «Полной сети», единственного на весь Эсгарот трактира, да пугать до полусмерти отчаянно-дрожащих юных девиц, бегающих на свидания к милым тайком от строгих родителей и опекунов.
Солнце село недавно, но все цвета заката успели вылинять в голубовато-сизые. Горизонт пока оставался виден — вдоль него пролегла зеленоватая полоса, уже совсем бледная, едва заметная. Чёрное безлунное небо щетинилось ледяными звёздами, как иголками, и дыхание вырывалось изо рта облаками белого пара, оседало инеем на волосах и воротниках.
Темнота тоже казалась иссиня-чёрной; из её непроглядной поначалу глубины постепенно выступали очертания мостков-дорожек, домов, крыш — тусклые, словно меловые следы на чёрной ткани: стоило привыкнуть глазам — и мир снова становился знакомым. Не таким, как днём, но выросший здесь человек не заблудился бы в лабиринте эсгаротских улиц, не положив на это изрядного труда.
Промерзшие обледеневшие доски мостков ссохлись и пронзительно заскрипели под неосторожной девичьей поступью — лишь в стихах и песнях, сочинённых влюблёнными слепцами или смелой народной молвой, смертные девушки легконоги и невесомы, словно эльфийские девы, под ступнями которых не то что пушистый искристый снег не проминается — тонкие весенние травинки не сбрасывают многоцветную утреннюю росу.
Девушка торопливо переступила, но доска ей попалась противная — сильнее просела и заскрипела ещё пронзительнее, громко и визгливо.
— Ох, Гленда, ты же всю округу перебудишь!.. — зашикала Сигрид на подругу, прикрывая рот рукой и вздрагивая от холода, запустившего промёрзшие добела, инеистые пальцы в рукава и за ворот её выношенного пальто.
…и тогда несдобровать нам; отец и так будет волноваться — мне нужно быть дома до его возвращения…
Она подняла голову, обводя поспешным взглядом пустые и давно погасшие окна нависших над узкой улочкой домов — в этой части города они почти смыкались ветхими крышами, расцвеченными бархатно-зелёным мхом, бахромой лишайников и тёмными пятнами гнили на дранке [2]. Чем ближе было к окраинам, тем теснее селились люди и беднее жили. В той части Озёрного города, где выросла Сигрид, глядеть на небо ничто не мешало — только работы по дому хватало, дел у неё бывало невпроворот, всё недосуг да некогда на небо смотреть, разве что рассвет и закат она не пропускала: их и захочешь — не пропустишь, с рассветом день начинался, с закатом — заканчивался. Но и там через улицу можно было перебраться, разбежавшись посильнее и перескочив с крыши на крышу (а если щепки во все стороны полетят или конёк, на удачу рыбками украшенный, затрещит — беда хозяев). Здесь же, недалеко от пристаней, и вовсе небес почти не было видно — только ломаную щель, как со дна глубокого узкого ущелья, стиснутого каменными стенами.
И стальные звёзды-иголки здесь казались ещё острее: стоило запрокинуть голову — кололи лицо, так что хотелось заслонить глаза ладонью, чтобы не стало больно.
А в той части города, где выросла Гленда, под рассветным и закатным солнцем насыщенно-алым пламенели черепичные крыши, бегать по которым и в голову никому бы не пришло — особенно бегать, спасаясь от городской стражи. Торговцы и ремесленники, среди которых было много потомков беженцев из Дейла, жили вольно, а те, кто принёс в Эсгарот не привычные его обитателям занятия и взялся за прежние прибыльные дела — вроде ювелиров с подспудными запасами эреборского золота, серебра и самоцветов, — ещё и богато. И без опаски, не боясь на самом деле ни капризной и требовательной городской власти, ни спящего — или мёртвого — дракона.
На них оглядывался и сам бургомистр: обирая рыбаков, лодочников и остальной простой люд, прижимая кузнецов, портных и виноделов, торговцам и ювелирам он явно благоволил. Вина, которые охотно брал для короля Трандуила хранитель ключей лихолесского дворца, не своим ходом в Эсгарот добирались через равнины и реки. И ткани: парча, бархат, шёлк, — тесьма, пуговицы, которые шли на роскошное и вычурное платье бургомистра, густо усаженное крупными каменьями, небелёными кружевами и золотым шитьём, — тоже.
И если вспомнить россказни, что высокомерный лесной владыка всем сердцем любил драгоценности, не признавая людской работы, и что его посланникам в Эсгароте случалось выторговывать для эльфийских мастеров золото и серебро, самоцветы и жемчуг, нетрудно было догадаться, почему торговцам и ювелирам в Эсгароте жилось лучше, чем всем другим, назло подчас непомерным пошлинам.
Да и пошлины по-настоящему сильно печалили немногих — тех, кто не любил или не хотел знаться-договариваться с бесстрашными, но умеющими считать деньги контрабандистами — были в Эсгароте среди мастеров на все руки и такие, знатоки тайных проток и секретных складов, способные блестящие горностаевые меха провезти под видом прошлогоднего траченного молью кролика.
В конце улочки мелькнули фонари, залязгало железо, скрипнуло дерево, раздались голоса: мимо в обычном обходе топала ночная стража, а от встречи с ней стоило поберечься. Хоть и ничего по-настоящему дурного они бы не сделали — так, пошутили бы не слишком пристойно да не преминули бы донести до ушей не особо бдительных родителей, что у дочерей их ни разума, ни стыда нет, раз по темноте шатаются одни и без присмотра.
По воде змейками быстро пропозли медно-золотые отблески света, нырнули в чёрную глубину и исчезли.
Гленда осторожно, сперва пробуя доску узким носком низкого сапожка, сделала ещё один шаг и замерла, застыла, как будто её приморозило к месту.
Сигрид затаила дыхание и напряжённо прислушалась, но было почти безветренно, и разлитую в воздухе тишину теперь тревожила только ленивая перебранка собак где-то у пристаней — не чужака они чуяли, а перелаивались по привычке — да потрескивание сырого дерева на морозе, нарастающего ледка под мостками.
…может, всё и обойдётся, мы же ничего плохого не делаем.
— Ты говорила, идти недалеко, — торопливо дыша на пальцы то одной, то другой руки, прошептала Гленда: согреть обе руки у неё никак не получилось бы из-за свёртка в вышитом светлом полотенце. Она прижала свою невеликую ношу к груди, надула губы и тонко пожаловалась, потирая щёку: — Холодно как…
Подбитая серым беличьим мехом шубка, похоже, не спасала её от мороза: из-за сырости в Озёрном городе даже лёгкий заморозок превращался в лютую стужу. Этим вечером и вовсе похолодало не на шутку. Не сегодня-завтра стоило ждать первого снега — настоящего, не тех белых мух, легчайших пушинок, изредка порхающих с серого неба.
Да и по времени пришла пора встречать зиму на пороге.
Сигрид спрятала закостеневшие онемевшие кисти в рукава — от прикосновения собственных ледяных пальцев к запястьям вверх по коже побежали мурашки, добравшись до самого сердца — и ничего не ответила, лишь вздохнула несмело, украдкой.
…как так получилось, что я согласилась на подобное? Но разве мыслимое было дело — отпустить Гленду одну?
— Можно вернуться, — немного помедлив, предложила она, стянула на шее разошедшиеся края колючей шерстяной шали и тоже подула на пальцы в надежде согреть их до того, как на костяшках начнёт трескаться обветренная кожа.
Покидающее губы дыхание распадалось на отдельные крошечные облачка и снова сплеталось в тончайшее, самое нежное кружево, белое, словно молоко.
…совсем как мамино, со дна моего сундука.
Гленда возмущённо ахнула, ойкнула, нечаянно глотнув от души сырого и сбивающего дыхание насыщенно-морозного воздуха и смешно наморщила нос. А не будь у неё заняты руки — наверняка взбудораженно и недоверчиво затормошила бы Сигрид: «Да ты что, разве можно!» — пытаясь донести до подруги мысль, что никак нельзя идти обратно, сколько бы впереди ни ожидало трудностей!
Но руки были заняты, и она только быстро переступила на одном месте, потупилась и вздохнула, в отличие от Сигрид, громко, решительно и требовательно.
Сигрид почти против воли улыбнулась, совершенно не способная на неё сердиться, и сдалась, и ответила:
— Мы почти пришли, Гленда, видишь? — она показала на пару крошечных светящихся окошек в конце улочки, легонько тронула подругу за рукав, привлекая внимание, и вытянула руку над её плечом, чтобы Гленда могла проследить, куда она указывает.
— Ах, идём же! — едва ли не сердито выпалила та, прижала к груди свой свёрток, схватила её за локоть и потянула, едва ли не потащила за собой: Сигрид пришлось подобрать юбки свободной рукой и поспешить, иначе она обязательно запнулась бы за торчащий край какой-нибудь доски, неудачно шагнув вдогонку.
На ходу Гленда тараторила громким шёпотом, не давая Сигрид сказать ни слова:
— По-моему, ты думаешь, я зря всё это затеяла, но ты же помнишь, в день середины лета мой незабудковый венок утонул… а значит, не видать мне ни одного жениха весь год, вот ни одного, до следующего лета! Но такого быть не может! И я хочу точно знать…
— Но ведь отец тебя не отдаст, — не сразу, но всё-таки сумела возразить ошеломлённая Сигрид, с первых же слов вспомнившая, что подруга младше её на целый год с четвертью и поэтому все речи о замужестве — пока только сладкие девичьи грёзы: брачного возраста она не достигла.
Гленда остановилась так резко, что Сигрид чуть не налетела на неё, а потом отпустила её руку и повернулась.
Её глаза влажно блеснули в рассеянном звёздном свете — сероватом, делавшем лицо землистым и усталым.
— А разве твой отец тебя отдаст, хоть ты меня и старше, Сигрид? — как-то недобро покривила нежный розовый рот она.
— Мой отец… — начала Сигрид — и замолчала, не сомкнув полностью губы, потому что не задумывалась об этом раньше.
Она всегда, с самого детства знала, что она — старшая в семье, на ней лежит забота о младших, которым она по мере сил старалась заменить мать. Баину, хоть и выполнявшему подчас почти непосильную ему работу взрослого мужчины, не скоро ещё пришла бы пора жениться и зажить отдельным домом, да и Тильде не исполнилось даже двенадцати вёсен… Случись мимоходом вспомнить, она говорила себе: вот когда судьбы Баина и Тильды будут устроены, тогда и настанет время поразмыслить о том, чтобы самой стать женой и матерью, но до той поры — нечего зря забивать голову пустыми измышлениями, будто не о чем больше подумать. А о чём подумать — в любой день находилось: то у ларя с мукой дно виднелось, то Баину нужны были сапоги взамен старых, маловатых и с истёртыми до дыр подмётками, то хотелось выкроить Тильде новое платье к празднику, то починка отцовского пальто отнимала немало времени и смекалки — заплата там лежала на заплате, а уж о прядении да вязании и говорить не надо было. Прялка и ткацкий станок никогда долго не простаивали без дела, и домотканые половики хранили тепло в обветшалом доме, а домотканые рубахи — согревали отца и брата.
Тильде больше пришлось по душе вышивание; ей, непоседливой, неожиданно понравилось создавать узоры на ткани — пока простенькие цветочные орнаменты, но рука у неё была твёрдая, а взор — верный.
Недаром она была дочерью Барда Лучника.
Но так или иначе, собственное замужество Сигрид виделось настолько далёким, что, казалось ей, не стоило внимания.
Всё равно пока не видно было охотников за её рукой: взвесив всё честно, ни большим приданым, ни писаной красотой старшая дочь лодочника Барда похвалиться не могла. Не дурнушка она была, да и в девичьем сундуке добра рукодельного: сорочек, белья постельного, полотенец, и прошивок, и всего остального — плодов длинных зимних вечеров, хватало — и всего-то, не похвастаешься особо.
Разве что широкими полосами кружева — обычного белоснежного и редкого, дорогого, светло-соломенного, — но заслуги самой Сигрид в том не было — она к ним и руки не приложила, все петельки до единой выплела её мать, светлокосая Ириан: длинные пальцы, узкие ладони, тонкие запястья — так рассказывал отец.
…изящные, как у благородной госпожи, руки, качающие лёгкую колыбель, украшенную резьбой из листьев и цветов…
Она же почти ничего не помнила, да и в том, что помнила, не была уверена — воспоминания это или игра воображения и снов, выдаваемая за воспоминания.
У самой Сигрид руки были куда грубее — но ведь её матери не пришлось знавать чёрной работы с детства.
…а ещё маме к той осени едва сравнялось семнадцать, и её тоже не сватали раньше.
Сигрид облизнула губы — но мигом поняла, что зря это сделала: на морозе они обязательно высохнут и растрескаются до крови — и сказала то, в чём была уверена, как в самой себе — нет, как в солнце, которое каждодневно совершает свой путь по небу:
— Мой отец не станет меня принуждать! — она устыдилась собственной горячности и оставшееся договорила торопливо, запинаясь на простых словах и дёргая нити, торчавшие из шали: — Или… или мешать моему счастью…
Гленда неожиданно рассудительно и нарочито неторопливо ответила:
— Хорошо, ежели так, — а потом всё-таки хихикнула, не удержав серьёзного тона. И протянула жалобно: — Сигрид, когда ты так говоришь, я начинаю завидовать. А твой же венок на воде удержался. Ты о ком думала?
…завидовать? Мне?
Сигрид представила прошлый праздник Середины лета: густой запах смятой травы и тёплой после недавнего дождя земли, росистая россыпь на листьях и стеблях, крупная земляника, нанизанная на гибкие травинки с пушистыми метёлочками, рыба и картофель, запечённые в углях, звонкие песни и весёлые танцы, платье цвета сливок с тонкой изящной кружевной прошвой по подолу и на рукавах, тканевые туфельки с такой тонкой подошвой, что сквозь неё ощущался каждый камешек под ногой, как будто она шла босиком, ярко-синие цветы неприхотливой горечавки в причудливо, по-праздничному заплетённых волосах, увядшие к утру…
Волосы к тому времени расплелись, она осторожно выбрала из прядей мятые цветки — нежные, ненужные — и долго держала в пригоршне, не зная, что с ними делать.
Перламутровый рассвет, полный, как чаша, до краёв тончайшими оттенками сирени и диких роз, окрасил горизонт и лица.
На дне и в ночь Середины лета гуляли всем городом, но так издавна повелось, что это был праздник для юных — на нём немало пар сговаривались, и не одно сватовство тянулось с него.
— Да ни о ком, — немного поколебавшись, но без тени смущения призналась она. — Гленда, ты же сама меня уговаривала: сплети да сплети, жалко, что ли?
Крупные летние звёзды отражались в тёмной воде, соперничая с бликами от костров, разведённых на каменистом берегу Долгого озера. В их свете звучали клятвы, и сплетались руки, и самая короткая ночь в году кому-то была свидетельницей и сообщницей, а Гленда всё тормошила её, слишком задумчивую для праздника…
У костров рассказывали сказки — и и смешные, про плутоватого лиса и простодушного кролика, и страшные, про чёрных пауков в дремучем лесу, и такие, от которых замирало сердце, щемяще-печальные, нежные и грустные, про эльфийских принцесс и смертных мужей.
У костров пели песни — и так вышло, что в том году среди старых, знакомых всем и каждому до последнего слова, узнаваемых даже с другой мелодией, случайно затесалась одна новая.
Песню привезли из-за западных гор торговцы вместе с витыми медными браслетами — линии вытянутых и переплетённых пластинок складывались в строгие угловатые узоры, тонкостенными кувшинами из кобальтового стекла — тёмно-синими, ровными на просвет, серебряно-чёрными лисьими мехами — мягкими и лоснящимися, будто шёлковыми на ощупь, малахитовыми бусами — каждая бусина была отполированной, гладкой, словно стеклянной. И Сигрид, захваченная, подхваченная переборчивой мелодией, будто медленным широким потоком — рекой, разлившейся по равнине, — не сразу прислушалась к словам, в которых звала в дорогу память и перевалы через Мглистые горы, и ветер сплетал свои голоса со звоном и стоном соснового леса, и блестело древнее золото в пещерах без света, и пламя бушевало с небом наравне, как закатный пожар.
Это была гномья песня.
Гномья песня о возвращении домой.
Больше полутора веков прошло со дня, когда Гора была покинута на милость дракона, но следы гномьего присутствия до сих пор находились на этой земле: немногие мечи и щиты в городской оружейной, редкие безделушки из металла и поделочного камня, кочевавшие из рук в руки, песня-пророчество о Подгорном короле, которую не пели, а пересказывали шёпотом и украдкой, да многоцветные гобелены, за годы почти не утратившие яркости красок — не отварами трав нити для них красили, верно.
Один из таких гобеленов, синий и песочный, с фамильным древом эреборской династии, Сигрид долго рассматривала в лавке на рынке, проводя пальцами по линиям и связям родства, повторяя про себя имена и годы.
Трор, сын Даина, Король-под-Горой.
Траин, сын Трора.
Торин, сын Траина, и Фрерин, сын Траина, и Дис, дочь Траина.
Гномы жили долго, и могло статься, что все упомянутые на гобелене, по-прежнему здравствовали там, в Синих горах, откуда привезли песню торговцы.
А искры от летних костров летели вверх и гасли, уступая звёздам в долговечности, но не в теплоте; и ей почему-то виделось пламя, бушующее на склонах Горы, как в песне.
Но скальные уступы на севере, щедро высеребренные нетающими снегами и светом растущей луны, оставались белыми, тихими, спокойными.
Как и много-много лет до этого — только глубокие старики знали, как выглядит Смауг, но даже они не помнили, как горел сосновый бор Эребора и высокий вереск Дейла.
И пусть после этой песни было немало других, забыть её не получалось — что-то дрожало внутри, у самого сердца, предчувствием радостным и печальным, словно тронутая кончиком пальца тугая струна.
…задеть легко, извлекая долгий низкий звук, дождаться, когда она почти замирает, — и снова коснуться: пусть звучит, пусть поёт.
— Правда, ни о ком? — распахнула светлые глаза Гленда.
Сигрид едва заметно и нерешительно пожала плечами, припоминая, как старательно — по-другому не получалось — вплетала в венок цветок за цветком, но не выбирая, в отличие от многих, незабудки покрупнее и покрасивее, насыщенно-синие, без белой выгоревшей окаёмки по краям лепестков, а просто беря первые попавшиеся из тех веточек, что охапкой лежали в подоле её платья, куда их со смехом вывалила Гленда. Венок получился ровным на славу, безупречным, как нарочно, она ещё примерила — убедиться, поправила его на голове, выпрямилась, придерживая руками, словно венец: «Как, хорошо получилось?» Гленда восхищённо ахнула и лукаво шепнула, наклонившись к её уху: «Только лент не хватает». И тогда Сигрид покраснела, надеясь, что рыжие отсветы огня это скроют: лентами свои венки украшали одни лишь невесты в день свадьбы.
Может, она и думала; о том же, о чём думают все девушки — чтобы если любовь, то на всю жизнь.
…так тоже бывает, я знаю; я видела.
Нельзя же было совсем без желания венок озёрной воде отдавать — вода обиду затаила бы, что её зазря потревожили.
— Но я не могу поверить, — осторожно заметила Сигрид, подышав на пальцы, — что ты сговорилась идти за советом о будущем к матушке Марте, — та не только в лечении травами и помощи роженицам толк знала, но и по линиям руки девицам о судьбе поведать могла.
Часто предсказания сбывались.
…и меня в это дело втянула; проводи да проводи, я в этой части города не бывала, потеряюсь — а ты здесь выросла, всё и всех знаешь…
— А говорят же, судьба не любит, когда её пытают, — всё так же осторожно продолжила Сигрид.
— Кто, эльфы? — Гленда слегка пренебрежительно оттопырила нижнюю губку. — А мне и страшно, — шмыгнув носом, призналась она.
Эльфы, как рассказывали, и вправду не часто обращали свои взоры к близкому ли, далёкому ли грядущему — дурное, по их словам, виделось яснее и чище, чем хорошее.
— Но я очень хочу знать, — решительно продолжила Гленда.
К тому же поздно было идти обратно: они уже стояли перед нужной дверью.
Гленда толкнула её, не постучавшись, — по-видимому, так было у них с матушкой Мартой обговорено, потому что оказалось не заперто.
Снаружи дом выглядел неказистым, но внутри сиял светлым, будто новым деревом.
— Ой, — пискнула Гленда, — я всё-таки боюсь, — она сунула дар для прорицательницы в руки подруге и выскочила из дома, хлопнув дверью.
Сигрид осталась стоять одна у лестницы, рассекаемой косой полоской света из приоткрытой наверху двери, — она вела в жилую комнату.
Оттуда раздался низкий грудной голос:
— Пришла? Поднимайся, не стой на пороге.
Если матушка Марта, сидевшая в кресле у стола, и ожидала увидеть другую, она ничем это не показала.
Пахло трубочным зельем с вишнёвым листом — терпко, сильно; а ещё розмарином и лавром, девичьей травой, смолёвкой, ромашкой, полынью.
На пустом столе стояло несколько низких столбиков золотых монет и лежали соломенные куколки, отличавшиеся одна от другой цветом нитей.
— Эту кладут невестам в изголовье перед свадьбой, на счастье, — заметив её взгляд, матушка Марта начала перебирать куколок. — Эту — роженицам под кровать, чтобы утишить боли. Эту — беспокойным и капризным младенцам в колыбель… Есть и другие, — она улыбнулась, — но тебе они без надобности.
Руки у неё были белоснежные, с неизящными, но крепкими пальцами, которые мимоходом приглаживали торчавшие соломинки.
Куколки, куколки…
— Разве это помогает? — невольно возразила Сигрид, которая не имела представления, зачем поднялась сюда.
Она украдкой оглядела свои руки — обветренные, с покрасневшими от холода пальцами, с мозолями на ладонях.
— Кто верит — тем помогает, — пожала плечами Марта. — Не спросишь о своей судьбе, раз уж ты пришла вместо той?
— Не спрошу, — наклонила голову Сигрид и, не зная, что с ним ещё делать, положила на край стола свежевыпеченный хлеб в вышитом руками Гленды полотенце.
— Это ведь не твой дар, девочка, — усмехнулась матушка Марта, легонько коснувшись края полотенца, из-под которого виднелся бок хлеба с румяной твёрдой корочкой, блестящей от масла.
— У меня ничего нет, — Сигрид приподняла подбородок.
— Про суженого узнать хочешь?
— А… — нерешительно начала она и вдруг кивнула: — Да.
…а почему бы и не спросить? Хуже от этого вряд ли станет.
— Руку-то давай сюда, — поманила ее травница. — Нет, не ту, что к сердцу ближе. Да-да, верно, правую — все линии на ней.
Матушка Марта повернула руку Сигрид ладонью вверх, наклонила к свету, молча порассматривала, крутя так и этак, и заговорила:
— У него светлые волосы… Жёлтые. Как золото. И глаза светлые. Серые или голубые. Он наследник своего… своего рода. Старший брат. — Она резко замолчала, вгляделась недоверчиво, пожевала губами, словно обдумывала что-то неприятное, и наконец оттолкнула ладонь Сигрид: — Его любовь к тебе станет бременем.
Сигрид прижала руку к груди, ошеломлённая.
…странно; никто бы не сказал так, никто бы не сравнил цвет с золотом.
Золото было редкостью в Озёрном городе: в казне бургомистровой его хватало, но не у людей. Медь и мелкое серебро — вот были самые ходовые монеты, фамильными драгоценностями тоже мало кто мог похвалиться. И оттого похожий цвет назвали бы как угодно, но не «жёлтый, как золото». Жёлтый, как солома. Масло. Липовый мёд. Осенние яблоки…
Жёлтый, как солнце.
Жёлтый, как…
— Ромашка, моя милая, хороша в чае, она и запахом, и цветом — летнее солнце. От тревог избавляет, — тем временем раздумчиво сказала матушка Марта, подвигая к ней перевязанный суровой нитью пучок. — И шалфей возьми, — она вытащила из-под стола несколько веточек.
— Зачем?
— Пригодится, — коротко и равнодушно обронила травница, складывая белые руки на животе.
— Но мне нечем заплатить, — ответила ей Сигрид.
— Расплатишься потом как-нибудь, — благожелательно улыбнулась та. — Или отдаришься чем. Может, ещё лавандовой воды возьмёшь, для притираний?
— Не нужно, — покачала головой Сигрид, оглянувшись на дверь.
— Ну, тогда ступай, дочь Барда, — махнула рукой матушка Марта. — Передай поклон своей подружке и скажи, что я сделала всё, что смогла.
Сигрид в смущении за Гленду опустила взгляд, повернулась и отступила к двери.
Вслед ей раздался мелодичный стук и звон раскатывающихся по полу монет: должно быть, Марта случайно задела золото на столе.
Сигрид закрыла за собой дверь дома и крепче сжала в кулаке травы, как будто это могло придать ей храбрости — сухие стебельки захрустели.
Она огляделась — и отшатнулась, когда из тени дома выступил кто-то высокий и тёмный. Хрустнул под пяткой прогнивший край доски, и не избежать бы ей купания в озере, если бы её не схватили за руку, помогая удержать равновесие.
— Мою сестру проводят домой Гвинн и Гвидион, — сказал этот кто-то и отпустил её руку, убедившись, что она твёрдо стоит на ногах. — Хорошо, что мы нашли вас. Слишком темно сейчас вечерами.
И Сигрид облегчённо выдохнула:
— Гвилим!
— У моей сестры ветер в голове, — добродушно проговорил Гвилим, пока они шли рядом в сторону её дома. — Даром что голова эта светлая, — он коснулся волос, цветом словно солома — что у двух его младших братьев, что у сестры были такие же.
Сигрид понимающе вздохнула: Гленда была младшей сестрой трёх братьев, единственной дочерью — последнее и оттого крепче других любимое дитя.
Понятно, что ей позволялось и прощалось многое — вроде подобной прогулки, из-за которой братья бегали по городу, разыскивая её.
Сигрид быстро подняла взгляд, увидела знакомый поворот — приметную высокую сваю, когда-то выкрашенную в красный (теперь от слоя краски остались лишь отдельные чешуйки, едва видные днём), со ржавым кольцом для привязывания лодок ни с чем нельзя было спутать, — набралась духу и сказала:
— Не надо провожать меня дальше… пожалуйста.
— Почему? — удивился Гвилим. — А вдруг с тобой что-то случится? О Гленде не беспокойся, я братьев потом нагоню.
Она сжала губы, подбирая слова, и наконец нехотя объяснила:
— Не надо. Нас могут увидеть… вместе.
— А тебе нечего будет сказать в своё оправдание? — Гвилим даже не думал сворачивать в сторону своего дома.
Она качнула головой.
…нет, нечего.
А потом, спохватившись, что он не увидит, проговорила вслух:
— Нет, — и чуть виновато добавила: — Правда, нет. Совсем.
Он как-то странно взмахнул рукой, наткнулся на сухие травы, зажатые в её ладони, хмыкнул, развернулся и быстро зашагал обратно.
Сигрид не стала смотреть вслед — она тоже ускорила шаг, обогнула угол дома, пройдя мимо лестницы к двери. Подобрала юбки до колен и перепрыгнула с мостков в лодку под основанием дома, привязанную к свае. Под подошвами ботинок хлюпнула вода — лодка была старой и немного протекала, но и речи не шло, чтобы починить её. Тогда пришлось бы вытащить промасленный рогожный свёрток с самодельным оружием (о нём, по правде, Сигрид знать не полагалось), а это была одна из тех вещей, о которых не стоило говорить вслух. Как и о некоторых давних и новых делах, связывавших лодочника Барда и господина Гвинвора, отца Гленды, мастера-ювелира, хоть благодаря им Сигрид и Гленда водили дружбу.
Выступая из лодки на дощатый настил, она надеялась, что ей удастся проскользнуть с чёрного хода.
Дверь скрипнула едва слышно — петли недавно сама Сигрид смазывала маслом, но в Озёрном городе железо ржавело быстро, — только её возвращение всё равно не осталось незамеченным.
— Сиг, где ты пропадала? — Баин перегнулся через перила, подсвеченный кухонными фонарями и печью, в которой ласково гудел огонь.
— Ох… — она схватилась за сердце, едва не выпрыгнувшее из груди, и медленно выдохнула. Проговорила как можно беззаботнее: — Ты меня напугал. Отец уже вернулся?
— Нет, — мотнул головой он и устало навалился на скрипнувшие перила: старое потемневшее дерево, отполированное ладонями до совершенной гладкости, потрескалось и рассохлось, шляпки гвоздей болтались в гнёздах. Баин пошевелил пальцами, будто разминая их, оменевшие, потянулся, с усилием расправив плечи, и Сигрид приметила разошедшийся шов под мышкой. А брат зевнул украдкой и уточнил: — Слышал, ещё не все лодки, что к устью Лесной уходили, возвратились.
— Лишь бы отец успел до закрытия ворот у причалов, — вздохнула она, поднимаясь по скрипучей лестнице.
— А ты где была? — снова полюбопытствовал он. — Темно уже.
— Вот, — она ткнула брату под нос пучок ромашки и шалфея. — Сам посмотри.
Баин от неожиданности шарахнулся назад и громко чихнул из-за насыщенного запаха. Шмыгнул носом, потёр его рукавом и весь скривился, но больше не сказал сестре ни слова.
Только посторонился, пропуская её на кухню.
Тильда сноровисто чистила рыбу — короткий ножик, нарочно сделанный под её руку, мелькал в пальчиках, и чешуя так и сыпалась.
Баин выложил на край стола пригоршню крупных медных монет и смахнул у сестры с носа прилипшую перламутровую рыбью чешуйку, а потом дёрнул одну из пушистых вьющихся прядок у неё надо лбом.
Тильда пренебрежительно выгнула брови, фыркнула и погрозила ему почти очищенной рыбиной — Баин ловко увернулся и плюхнулся на скамью у стола, но сначала заглянул в булькавшую на очаге кастрюлю — и приуныл, обнаружив там только бурлящий кипяток.
Но уже скоро по дому потянуло сытным духом рыбной похлёбки, и Тильда полезла на полки за посудой, пока Сигрид нарезала вчерашний хлеб.
Шалфей пригодился в приправах, и ромашку она заварила вместо чая — не зря же принесла.
— Ложись тоже спать… — отодвинув пустую после второй порции тарелку, пробормотал Баин, подпирая подбородок кулаком одной руки, а второй — подбирая и скатывая хлебные крошки на столе. — Я отца дождусь.
— Нет уж, — непреклонно отрезала Сигрид, заканчивая плести косички Тильде и жестом отправляя её в постель. — Это тебе спать пора, если завтра снова в доки собираешься. Только сначала рубашку дай, я зашью.
Баин встал, чтобы стянуть одежду, которую требовала сестра. Он с удивлением посмотрел прореху на просвет и смущённо дёрнул углом рта.
И Сигрид привстала на носки, чтобы пригладить ему растрепавшиеся волосы, — она до сих пор не могла привыкнуть, что брат уже пару лет как выше её ростом.
Баин умывался долго и даже лениво — наверное, это должно было показать, что он совсем не хочет спать, но вот вытирался уже кое-как, уронил полотенце, а потом засопел, едва коснувшись головой подушки.
Сигрид потушила лампы, оставив только свечу на столе.
Затухающие угли в очаге потрескивали, будто вздыхали. Она сама не заметила, как опустила шитьё на колени, задумавшись о случившемся, и спохватилась, только когда открылась дверь: отец вернулся.
— Случилось что хорошее, Сигрид? — спросил он, вешая на крюк у двери лук с колчаном и снимая с плеча охотничью сумку, в которую любопытная Тильда обязательно сунула бы нос, если бы не видела уже десятый сон, наверное.
Там всегда находилось что-нибудь для неё — переливчатые фазаньи перья, или листья и сухоцветы из эльфийского леса, или обкатанные речной водой камешки, будто покрытые ледяной корочкой, — пополнить россыпь в Тильдиной старой деревянной шкатулке: она собирала себе на цветные бусы.
— Хорошее? — она подняла взгляд от рубашки Баина; игла, опять сновавшая в пальцах, на пару мгновений замерла. Она ненадолго задумалась и искренне просияла: — Да всё хорошо!
Она постаралась выбросить из головы сказанное матушкой Мартой.
…тоже мне, «жёлтые, как золото»! Не бывает таких.
Она поставила перед отцом тарелку супа и хлеб, налила в кружку ромашкового отвара, торопливо доштопала рубашку, повесила её в изголовье кровати Баина, и засновала по кухне, собирая ему и отцу снедь на завтра: они оба собирались отправиться работать, едва начнёт рассветать. Барда ждал очередной груз бочек из Лихолесья, Баина — доки, куда он нанялся помогать с починкой лодок, а её с сестрой — всё те же домашние хлопоты.
Сигрид остановилась у постели брата — поправить сползшее одеяло. Баин — слишком взрослый, чтобы просто принимать любовь — что-то неразборчиво пробормотал, вяло отмахнулся, выхватывая у неё из рук край, отвернулся и сам подтянул его выше.
Она улыбнулась, поцеловала в висок отца, заплетая косу, и, переодевшись за занавеской, подобрала подол длинной сорочки и забралась в постель под бок к Тильде, подвинув сестру, которая с недавнего времени завела привычку нечаянно толкаться острыми локотками.
— Доброй ночи, Сигрид, — отец погладил Тильду по голове и задержался у постели сына, раздумчиво глядя на его тёмные кудри и торчавший из-под щеки край мозолистой ладони.
— Доброй ночи, — прошептала в ответ она, когда Бард затушил свечу.
Сигрид свернулась клубком, прижав руки к груди, и закрыла глаза, чувствуя, как дремота накатывает тёмными волнами, затягивая на глубину сна…
И приснилось ей почему-то золото — не крупными тяжёлыми монетами, рассыпающимися из ровных столбиков, а тонкими жёсткими нитями для вышивания, которые больно, до крови резали подушечки пальцев при любом неловком движении.
…золото, золото… золотой.
Снежно-белый, пушистый и мягкий бархатный покров, который она в этом сне расшивала, оказался запятнан тёмно-алым: каплями, полосами… рваными брызгами, буроватой пылью, слетавшей с липких окровавленных пальцев, исколотых, израненных.
Она никогда не вышивала золотом.
И расшитый золотой нитью бархат видела лишь однажды — контрабандный, гондорский, плотный и тяжёлый, редкого пурпурного цвета, на котором драгоценное шитьё сплеталось в изящную мелкую сеточку с выпуклыми узелками.
…к чему бы мне такое привиделось?
Примечания:
[1] Барка — грузовое плоскодонное судно, несамоходное, для его передвижения используется течение реки или буксир.
[2] Дранка — кровельный материал из плоских деревянных плашек, благодаря дешевизне наряду с соломой пользовался популярностью в Средние века, в то время как черепицу могли позволить себе только состоятельные горожане.