Уходит (Череп/Седой)
24 апреля 2015 г., 15:58
Он видел ничем не прикрытый страх в его плывущих винных глазах, слышал негромкий, хриплый голос, держал за холодные и дрожащие ладони.
Ему хотелось сказать что-нибудь едкое, колючее, болезненное, но почему-то ничего — ни единой мысли — не приходило в голову. Почему-то он не мог себя пересилить. Почему-то не мог заставить себя бросить в лицо курящему все то, что творилось на душе.
Он смотрел на слишком тонкие пальцы, удерживающие тлеющую сигарету, на аккуратный изгиб губ и на сами — непередаваемо красивые — губы, обхватывающие фильтр. Смотрел, как Седой пускает изо рта колечки дыма. А сам он, Череп, в этот момент слишком сильно ненавидел — ненавидел себя — за то, что не может и слова вымолвить, перечить ему не может… Ведь на самом-то деле, кто он такой, чтобы решать за кого-то? Кто он такой, чтобы решать за Седого, самого мудрого, мать его, жителя Дома?
И Без того узковатые глаза Одного-из-хоязев-Дома прищурены, смотрят совсем не туда, куда надо бы. Череп уже давно готов, хотя и ни капли не уверен, что поступает правильно.
И криво скалится — улыбается, обнажая белые, почти идеальные зубы. Сжимает покрепче кулаки, приготавливаясь в случае чего давить до непереносимой — отрезвляющей — боли, впиваясь ногтями в собственную кожу. Так, чтоб наверняка. Так, чтобы ни за что не кинуться к нему на шею, умоляя остаться.
Но глаза напротив — цвета вишневого пирога, влажные от еще не выступивших слез — говорят куда больше нужных вещей, чем их обладатель вообще когда-либо смог бы сказать.
Череп думает. Стоит ли ломать выросшую между ними стену? Стоит ли рушить то, что смогло бы в разы приглушить эту чёртову разъедающую боль?..
— Уходи, — заглушенно, в кулак, прокашливает Седой.
Его вечно белое, как первое утро при выпавшем снеге, лицо краснеет, губы тоже багровеют, а глаза слезятся. Он поправляет синий в белую полоску махровый халат, кутается, хохлится. Тушит сигарету в стоящей рядом кружке с давно остывшим кофе, всем своим видом стараясь выглядеть более отрешенным.
— Уходи, — уже громче, увереннее повторяет он, переводя взгляд на Черепа. На такого же, как и он сам, Черепа: затравленного, испуганного, до невозможности боящегося.
И он думает. Шмыгает носом, трет виски и думает. Уйти? Да легче простого. Забыть навсегда? А вот с этим уже сложнее.
Седой не просто встретившаяся ему в один прекрасный день красивая бабочка. На него нельзя просто посмотреть, повосхищаться, а потом забыть. Потому что, мать его, такие люди не забываются. Никогда. Чтобы вы ни делали. Потому что нельзя просто так взять и выкинуть из головы их голос, их глаза, их улыбку. Потому что нельзя позабыть их привычки и забавную манеру говорить, жестикулируя… А почему, собственно, их голос, их привычки?! Его. Его, черт возьми, его — этого гениального, неповторимого ублюдка.
— Уходи! — срывается, что совсем неестественно, на крик Седой.
Он еле сдерживается. Практически плачет, крепко сжимая в ладонях махровую ткань.
И тут Череп сам не выдерживает. Как сквозь старую, наконец-таки пробитую дамбу, прорывается наружу все то, что так долго тлело внутри. Но вместо бурного потока слов он выдавливает из себя лишь одну единственную фразу:
— Лучше бы ты умер. *
Он выскальзывает за дверь и направляется вдаль по коридору. Нужно бежать. Куда-нибудь подальше, чтобы никто не видел. Бежать прочь. Но юноша лишь меряет шагами старый пол.
Седой жалок. Он кусает себя за шершавые руки и трясется, захлебываясь собственными слезами. Он хнычет, как маленький ребенок, и матерится, как взрослый, стараясь не закричать, не завопить во весь голос. Но ему не жаль себя. Потому что крыс, бегущих с тонущего корабля, не принято жалеть. Потому что только он сам мог лишить себя драгоценного времени, решив уйти в Наружность раньше положенного.
Потому что он просто не в состоянии видеть смерть самого дорогого и любимого человека...
Череп уходит. Так, как Седой и (не)хотел.
Примечания:
*Имеется в виду, что, по словам Черепа, лучше бы Седой умер, чем ушел в Наружность.