Две души Арчи Кремера

R
Завершён
423
11
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
512 страниц, 219 499 слов, 42 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
423 Нравится 290 Отзывы 177 В сборник

Часть 16

Настройки
Консервная банка, связывавшая Землю и Марс, она же «Адмирал Какой-то-там-но-не-сильно-выдающийся», она же челн любви, несший терпеливому умничке и скромняшке Захарии Смолянину его гепарда, его бизона, его верного лейтенанта, наконец вышла на финишную прямую и начала готовиться к стоянке рядом с Марсом. Фиг его знает, как они это осуществляют, эти крейсеры, как выбирают орбиту, как прикрепляются к ней и как остаются более-менее неподвижными относительно Марса, чтобы осуществить разгрузку-погрузку, транспортировку пассажиров с консервной банки на Марс и с Марса на консервную банку. Наверняка за всем этим стоял невероятный труд и технический гений человечества, который подчинял себе пространство и – самую малость – время. Но какое дело было Захарии Смолянину до низменных материй, когда все его естество было подчинено одному: воссоединиться! Это желание горячим медом текло по жилам, обжигающим ветром проходилось по коже, теплым сахаром застывало на губах, жесткой ладонью поглаживало его загривок, так что остатки волос по всему телу становились дыбом. Кстати, раз есть чему становиться дыбом, следует непременно проверить гладкость кожных покровов. И Захария Смолянин начинал метаться по своим апартаментам, ища зеркало понадежней, ну или лупу помощней, и только через минуту метаний приходил в себя и звонко и немного истерично смеялся. Он даже не рисковал предположить, какому возрасту соответствует его поведение; если психологи-бихевиористы польстят ему и предположат, что ну годам семнадцати точно, то может возникнуть вопрос: а коэффициент интеллектуального развития соответствует хотя бы кольчатым червям – или амебам, и не сметь спорить? Только оттого, что Захария все-таки исхитрялся остановиться, ему не становилось веселей. А вел он себя на самом деле по-идиотски. Еще бы знать, имеет ли вообще смысл его кампания, его неистребимый оптимизм и неукротимое жизнелюбие. Еще бы знать, насколько важно Николаю Канторовичу снова видеть его, лицезреть, так сказать, и осознавать их сопричастность, если уж и дальше срываться во всю эту сентиментальщину. Ведь вертихвостка и балаболка Захария Смолянин все-таки был и умничкой и отлично понимал: это вот тогда, год назад, цельных три с небольшим недели Николай Канторович интенсивно и изобретательно сношал его. Год назад, не месяц, не три. И – всего лишь сношал, удобный романчик, здоровый секс, не более того. Они немного говорили о консервной банке «Адмирал Коэн», немного – о городе на Марсе, совсем чуть-чуть о карьере Николая и достижениях Захарии, а остальное-то время вообще не заморачивались ничем, просто развлекались, отлично понимая оба, что их интрижка обрела начало, но вместе с ним заполучила и конец. Разумеется, можно сделать вид, что Захария снова жаждет жаркого, энергичного и разнообразного секса с неутомимым космическим тигром. Только их таких – космических животных – было немало и в городе; Захария проверил с несколькими... ну ладно, дюжиной... ну ладно, двумя и еще парой, хи-хи, сверх того, так ли хороши космические войска, как навоображал себе гражданский перец Смолянин, одурманиваемый с младенчества легендами всех подряд членов семьи. Они действительно были хороши. Мощны, энергичны, изобретательны; некоторые чутки, некоторые черствы; некоторым хотелось набить морду, некоторым Захария все-таки наносил телесные повреждения легкой и средней степени тяжести – для тяжелых повреждений он был больно уж нетренирован по сравнению с профессиональными военными. Хватало всякого, иными словами, даже такого, обо что марал руки лично комендант Лутич, а он марал их основательно, педантично, так, что персонал медцентра нервно икал, работая с результатами его педантичности. Захария, к его собственному облегчению, с последним не сталкивался; знал, да, слышал, приятельствовал с жертвами даже, ему везло, конечно – на всяких, но относительно благоразумных. Вот только никто не был Николаем Канторовичем. Так что вопрос, был ли смысл в приготовлениях Захарии Смолянина к торжественной встрече лейтенанта Бизона, оставался открытым. Разумеется, никто и ничто не удержит Захарию от подготовки к вечеринке на борту «Адмирала Коэна», и даже если она будет никому не нужной, Захария все-таки будет выглядеть ослепительно, просто потому, что. Он даже веселиться будет назло всяким там самовлюбленным лейтенантам и даже совершит действия по устранению лакуны в личной жизни, и пусть всякие там самовлюбленные лейтенанты кусают локти! И несмотря на твердое намерение придерживаться однажды выбранного стиля, Захария нервно улыбался, глядя в зеркало, и неодуменно хихикал, вглядываясь в свои беспокойные глаза: а ну как не сложится, а ну как бессмысленно? Дальше – что? В общем и целом, такие настроения были глупостью. Даже если лейтенант Бизон шагнет навстречу лапочке Захарии, опустится пред ним на колено, прижмет к губам его изящную руку и произнесет: «Прими меня, о мой ангел, я весь твой», сроку у них будет неделя, пока крейсер стоит на приколе у Марса. Потом – снова ничего, пакетный обмен сообщениями, воздыхания и орошения слезами голографического изображения, и ожидание. Захария не вернется на Землю, тем более что это его возвращение не особенно сказалось бы на частоте их свиданий; Николай Канторович тем более не откажется от своих полетов. Достаточно было вспомнить, с какими интонациями, с какими глазами, черт побери, он рассказывал о той посудине. Достаточно было вспомнить, с каким жаром сам Захария рассказывал ему о своем будущем на Марсе, чтобы понять Николая Канторовича. Иными словами, при любом раскладе ситуация была патовая. Не то чтобы Захария денно и нощно мусолил ситуацию, в которой оказался по причине романтичности и возвышенности своей натуры и тонкости душевной организации – чести много, и для самой тонкой душевной организации в первую очередь. Но мысли эти роились где-то в затылке, не появлялись в поле зрения, но и слишком далеко от него не удалялись; Захария готовился к предстоящей встрече, как не готовился, наверное, никогда в своей жизни, он был твердо намерен выглядеть запоминающимся, но уместным, что ли, гармоничным, – и гаденький голосок: думаешь, стоит? Собственно, приближение крейсера «Адмирал Коэн», а по большому счету любой посудины действительно превращалось на Марсе в событие первостепенной важности. Причина была до боли банальной: это случалось крайне редко, так что как тут не порадоваться, не устроить себе праздник, не примерить на себя это заветное «мы – они». Даже угрюмый комендант Лутич вытащил откуда-то издалека парадный мундир, попытался изобразить на своей щетине, в смысле щетке волос, что-то похожее на укладку, и перемещался по центральному пузырю Марс-сити с видом болезненно-торжественным и несколько растерянным, и в его перемещениях не наблюдалось никакой цели, хоть ты застрелись, ладно хоть не мешал и не докучал советами и желанием помочь. Но то комендант Лутич. Его дело было маленьким: следить за порядком. За швартовкой крейсера следили другие. За организацией достойной крейсера встречи – третьи. Еще добровольцы вносили посильный вклад в благоустройство центральной площади, а также коммуникационного центра: что-то там было связано с карантином, что допускало контакты с «ними» и «нами» только по истечении двадцати четырех часов, так что в первые сутки только телемост и общая сеть. Поэтому и вечеринка на околомарсианской орбите, которая уже стала вторым Самым Главным Событием после прибытия крейсера, должна была состояться к концу недели, которую крейсер будет стоять рядом с Марсом. И разумеется, микробиологи потирали руки с самыми зверскими физиономиями. Захария Смолянин, познакомившись с ними поближе, признался сам себе: они малахольные. Они чокнутые. Потому что какой нормальный человек будет говорить с фанатичным блеском в глазах о всяких там вирусах, бактериях, штаммах, колониях и прочей ереси? Другое дело кластеры, ячейки и флопсы и прочая милая сердцу дребедень, которую понимали хорошо если пять человек из двадцати. Но это же компьютеры в конце концов, а не какие-то бактерии! Впрочем, это не мешало ребятам быть вполне приятными собеседниками, если беседы велись на неспециальные темы. И это же увлечение превращало милых ребят в маньяков, когда речь заходила о сравнении всяких-разных культур, прошедших испытание невесомостью и сменой гравитационных полей и о планах, как они попадут на крейсер, как будут искать бактерий в самых разных отсеках и как их потом будут изучать. А еще те чокнутые из оранжерейных пузырей метались с выпученными глазами. Уж кому-кому, а им Захария отказался бы помогать под страхом смертной казни. Это микробиологи вызывали легкое недоумение; но в их профессии, занятии, увлечении, смысле существования было что-то доступное и объяснимое. Захария, собственно, понимал и отчасти разделял восторг этих малахольных, когда где-то на южном полюсе, в его ледяной шапке после бесконечных экспедиций, многократных проб и неудач, даже после травм, чего уж, они умудрились обнаружить что-то, доказуемо представлявшее собой протеиновую форму жизни. Остатки, если быть точней. Очень плохо сохранившиеся. Но Захария был горд собой не менее, чем ребята из микробиологического центра, потому что он сунул свой любопытный нос и в их проект, даже побывал на их вечеринке, а утром, мучаясь от похмелья, выяснил, что обещал кому-то составить какой-то алгоритм для определения чего-то там. Так что когда по их местному телевидению показывали бесконечное интервью с этими местными очумельцами, а они в свою очередь рассыпались в бесконечных благодарностях всем и вся, Захария счел вполне уместным, что и ему уделили внимание. Но от ботаников он держался как можно дальше. Во-первых, они носили ужасную одежду. Собственно, как-то неожиданно, но вполне естественно установился негласный язык одежды. Строители предпочитали свои спецовки; инженеры самых разных профилей предпочитали джемперы-жакеты-жилеты-куртки с логотипами своих институтов поверх обычной одежды; военные и паравоенные не расставались с формой, даже когда находились в отпуске, а люд помоложе да понеугомонней увязывался за ними во всякие бассейны и солярии, чтобы убедиться, распространяется ли любовь ко всему форменному и на их нижнее белье. Идиоты спросили бы лучше Захарию или еще пару-тройку человек, на которых Захария, лукаво ухмыляясь, указал бы пальцем, и получили бы полный отчет, но нет, разведывательные действия были интереснее. Кибербоги – их не возможно было не заметить, потому что они все были чокнутыми, и это отражалось в их одежде; они считали своей формой одежду вырвиглазных цветов и невероятных фасонов. Захария был одним из, и он совершенно ничего не имел против. И были биологи. Это был совершенно ненормальный и непонятный народец. Подумать только: добровольно ковыряться в земле, чуть ли не с микрометром следить за тем, как растут их цветочки, радоваться, когда они выпускают четвертый листок, и недовольно хмуриться, потому что офигенный и замечательный цветок, от которого простой человек впадал в священный ступор, оказывался недостаточно белым, или один лепесток у него был с дефектом. Или места их обитания. Подходить к ним было чревато для обоняния, но и не только. Для психики тоже: идешь ты себе, кругом тишина, тут водичка журчит, там пахнет, чуть дальше – воняет, и вдруг откуда ни возьмись выныривает, простите за подробности, ботаник с сумасшедшими глазами, и в руках у него какой-нибудь страшный инструмент: ладно совок какой, а ведь и секаторы у них были, и страшные ножницы, и что там еще, и этот сумасшедший подходит вплотную, не опуская свой страшный инструмент, и молча – молча! – смотрит в глаза. Тут у человека с закаленными нервами что-то натягивается и встревоженно дребезжит внутри, а что говорить о таком нежном оранжерейном цветке, коего строил из себя Захария? В общем и целом они были неплохими людьми, тут уж бесспорно. Были бы плохими, комендант Лутич не стал бы мириться с ними. Отправил бы восвояси и не поморщился. И предварил бы их депортацию убойным рапортом, а вслед таким плохишам послал еще бы и досье, в котором подробно, со всеми деталями, с бесконечными подробностями, схемами и прочей дребеденью объяснил бы, насколько пострадал от них мирный городок на Марсе. Этот вояка был способен на многое. Хитер был. Хитрожоп. Но принципиален. И он охотно терпел всех их, включая Ноя Де Велде. Уже за одно это его следовало представить к именной пенсии, ежегодному двухнедельному оплачиваемому отдыху в каком-нибудь уютном курортном местечке и абонементу в элитный бордель. Потому что среди чокнутых ботаников, которые везде и всюду тягались в своих ужасных спецовках, тяжелых и нелепых ботинках и непременно с грязными перчатками, заткнутыми в карман или куда там еще, но чтобы совсем близко под руками, которые словно обет дали расчесывать волосы не чаще одного раза в месяц, а говорить только о своих цветочках, Ной Де Велде был, что ни говори, самым чокнутым. Не буйным, по крайней мере, а тихо сходившим с ума в бесконечных лабиринтах этих ящиков, стеллажей, подвесных полок и прочей дряни. Захария Смолянин своими собственными глазами увидел то, на что ему намекали многие и многие знакомые: что прибытие «Адмирала Коэна» оказывается чуть ли не проверкой на профпригодность для этих вот землероек. Ну а что: прибытие, пришвартовка и прочее проводится в штатном режиме. Крейсер, конечно, был той еще посудиной, огромадной до умопомрачения, но посудины поменьше давно метались между Землей и Луной, например; а еще были искусственные спутники, которые, собственно, тоже болтались в воздухе в полном соответствии с человеческой волей. То есть навигационный отдел делал то, что делали тысячи и тысячи других людей, и ничего особенного. Сам он, умница, душа-парень и просто красавец, мог только красиво постоять в сторонке да еще поучаствовать в приеме товаров, которые «Адмирал Коэн» должен был доставить на Марс, и ничего более; потому что никого ни с какой стороны не интересовала великолепная архитектура их будущего суперискина. Архитекторы, строители и прочие технари точно так же могли попыжиться, что они молодцы, вон, мол, какие здания отгрохали, но от них по большому счету ничего иного и не ждут. Но когда капитан Эпиньи-Дюрсак, к примеру, ступит на марсианскую землю, а за ним в строгом соответствии с корабельной табелью о рангах почву красной планеты испытают и остальные члены экипажа, они наверняка испытают восхищение человеческим гением, оказавшимся в состоянии даже в жестких условиях облагородить жилище человеческое восхитительной флорой. Поэтому было хорошо, что комендант Лутич в последний момент успел ухватить за шиворот и вернуть в родной оранжерейный пузырь одного из этих чокнутых, а так бы человеческий гений хвастался картофельной пальмой аккурат перед зданием комендатуры – а остальные бы старались не дышать. И этот вот человеческий гений негодовал: – Она же должна зацвести, как вы не понимаете! Это невероятный случай, Amorphophallus сумел адаптироваться к марсианским сезонам и даже, посмотрите, мы ждали цветок только в следующем году, а он... он... Комендант Лутич готов был поклясться: в глазах этой землеройки стояли благоговейные слезы. Он же сам был научен горьким опытом: допускать в общество продукты их деятельности только после самой жесткой проверки. На нее времени уже не было, а поэтому решение могло быть только одно: не пущать. Доктор Бруна Сакузи обвиняла коменданта Лутича в черствости и антинаучности, требовала восхититься невероятной красоты очертаниями бутона, великолепным ростом и жизненной силой, готова была и его корнями похвастаться, но комендант Лутич тащил ее и тележку с этим аморфофаллосом обратно в оранжерею. Она все негодовала, что комендант Лутич есть ничто иное, как наукофоб и ретроград, и многое еще, а Лутич облегченно вздыхал: случись такое, что эта штуковина зацветет, а она могла если не завтра, так послезавтра, так никакая вентиляция не спасет от вони. И ударом под дых: им навстречу выскочил Ной Де Велде, увидел Бруну Сакузи, коменданта Лутича, но в ужас его привела картофельная пальма, возвращенная к родным пенатам. – Как..?! – отчаянно выдохнул он. – Как?! Комендант Лутич, успевший за время депортации растения ознакомиться, от чего уберег честнóе общество, выпрямился и щелкнул каблуками. – Боюсь, у нас, непосвященных в тонкости биологии, несколько отличные представления о прекрасном. Я прошу вас обеспечить наличие на согласованных территориях более традиционных растений и обратить внимание на запахи, которые могут источать растения. Бруна Сакузи и с ней синхронно Ной Де Велде синхронно перевели взгляд с коменданта Лутича на пальму, а затем посмотрели друг на друга. Де Велде задумчиво почесал нос рукой в перчатке. Коменданту Лутичу пришлось сжать кулаки до боли, впиться ногтями в ладонь правой руки, до такой степени у него зазудело стереть землю с его носа. – Ум-м-м, это могло получиться немного неожиданно, действительно, – пробормотал Де Велде. – Господин Лутич, наверное, вы правы, что наши достижения, ну вы понимаете, наши профессиональные достижения едва ли могут быть интересны неспециалистам. Комендант Лутич, – подумав, поправился он – и поднял руку все в той же рабочей перчатке, чтобы ухватиться за его рукав. Комендант Лутич успел попятиться и увернуться от нее. – Для нас это достижение, понимаете? Amorphophalli растут в определенных климатических условиях, и что мы смогли создать их, это достижение. – Это не только наше узкоспециальное достижение, но и всей нашей общины, – с жаром подхватила доктор Сакузи и начала дальше пояснять, что, как, почему, и почему комендант Лутич должен непременно понять их желание похвастаться и этой малышкой. – Я непременно позабочусь о том, чтобы команда крейсера побывала и у вас в гостях. – Торжественно пообещал он, стараясь не смотреть на Де Велде и его выпачканный землей нос. – Здорово, – мягко улыбнулся он, и его глаза счастливо заблестели. Комендант Лутич уже отдалился от него на добрые пять метров, но он видел эту улыбку – чувствовал ее – согрелся ею. Он развернулся было, чтобы шагать обратно в толчею приготовлений, но не удержался. Достал платок и решительно направился к Де Велде. Тот попятился: а кому понравится, когда на тебя шагает бывший десантник, у которого левая половина тела была оснащена протезами, способными на очень много всякого неприятного? Он присел, вытаращил глаза, а комендант Лутич выхватил свой платок, рявкнул на Де Велде: «Стоять!» – и двумя резкими движениями вытер ему нос. Ной Де Велде смотрел ему в спину и задумчиво тер нос. Рукой в рабочей перчатке. Бруна Сакузи переводила подозрительный взгляд со спины Лутича на нос Ноя Де Велде. Затем она хлопнула его по руке. – Снова нос выпачкал, бестолочь, – буркнула она. Де Велде скосил глаза на кончик носа и сказал рассеянно: «Ой». В этом дурацком инциденте было и нечто положительное: комендант Лутич обрел смысл в своем пребывании в самом центре толчеи: он следил за ботаниками, которые метались между залами тут и оранжереями, площадями там – и оранжереями, обсуждали, спорили, ругались, какие растения где должны стоять и не повредит ли им пребывание там, а не здесь. Он осматривал то, что ботаники уже вытащили на всеобщее обозрение, и проверял, не подозрительное ли оно. Удобно, однако, иметь киберглаз: и тебе обработка визуальной информации, и тебе внутренний экран. И спасибо особой, высшеклассной военной страховке: внутри черепа за искусственным глазным яблоком был расположен совсем маленький чип, который очень точно обрабатывал нейросигналы, так что комендант Лутич мог вполне успешно делать запросы в местную киберсеть, даже работать с документами. Или с растениями. Что он и делал. Смотрел, что эти землеройки вытащили, и оценивал: допустимо ли присутствие этого растения в столпотворении людском – или это все-таки будет диверсия. Захария Смолянин не мог не отметить сосредоточенный вид Лутича. – И что это за фигня? – спросил он, глядя вместе с Лутичем на вазон. Тот покосился на него. Захария преданно смотрел на Лутича, сиял, подпрыгивал на месте и всем видом изображал, с каким нетерпением ждет ответа. И комендант Лутич не смог не обязать лапочку Захарию: он начал нудным голосом считывать информацию о танжерине. – Здорово! – воскликнул Захария, когда Лутич сделал паузу, чтобы перевести дыхание. – Невероятно! А они уже близко? Лутич вздохнул. Иногда желание запереть Смолянина в очень удаленном чулане и забыть о нем лет этак на пяток было очень трудно контролировать. – Меня спрашивает человек, который совсем недавно похвалялся, что может взломать любую систему, – неторопливо говорил Лутич. – Но ты знаешь, что я могу это сделать. И ты наверняка помнишь, что я бесконечное количество раз спрашивал тебя о том, где они сейчас. И если я перестану тебя спрашивать, а тем более если я исчезну из поля твоего зрения на подозрительно долгое время, ты можешь решить, что я решил заняться тем, чем хвастался несчисленное количество раз. И тогда ты пойдешь меня искать, а так как я скорей всего буду заниматься именно тем, о чем похвалялся, по причине моего острого информационного голода, то ты обретешь отменный шанс поймать меня на горяченьком, потому что ты очень хорошо знаешь, где, равно как и на каких подручных средствах я буду получать доступ к сведениям, которые на данный момент доступны только тебе и еще нескольким людям. И скорее всего ты не ошибешься, потому что в условиях ограниченных ресурсов, а также небольшого количества людей ты скорее всего отлично знаешь, где, кто и что делает. И причиной этому не только твоя должность, но и твоя замечательная природная наблюдательность, великолепная профессиональная подготовка и отличный острый ум. Так что ты скорее всего не ошибешься и поймаешь меня с поличным, а поймав, будешь вынужден принять меры, как бы тяжело это ни было, потому что твоя совесть – это еще один столп, на котором основана твоя личность. А оно мне надо? Поэтому я здесь и спрашиваю добросовестно, смиряя свое любопытство и укрощая свое тщеславие: они сейчас где? Лутич заскрипел зубами. Захария сделал пару шагов, чтобы оказаться прямо перед ним, заглядывал в глаза, словно мог вместе с Лутичем увидеть, что ему показывает его внутренний экран. – Они заканчивают торможение. Приблизились на расчетную высоту. Скоро включат инерционные двигатели. Еще вопросы? – Да, – гордо вскинул голову Захария. – Когда начнет плодоносить этот гадский танжерин. Лутич захохотал. Захария с самодовольным видом повернулся к деревцу. – Я могу спросить у Бруны, – предложил Лутич. Захария оглянулся с опасливым видом, словно боялся, что она отирается неподалеку. – Только не говори, что это интересует меня. А то она меня мигом своими жвалами ухватит и утащит в свои подземелья, – пробормотал он. – Хотя бы ради этого следует рискнуть, – хмыкнул Лутич. – Ха! – бросил ему Захария и понесся дальше, довольный собой. Комендант Лутич продолжил курсировать между выставленными на всеобщее обозрение растениями, не менее довольный собой. И наконец настал тот самый момент, когда комендант Лутич волевым решением решил считать работы по подготовке встречи крейсера «Адмирал Коэн» завершенными, в сети появилось соответствующее сообщение; и жизнь в городе замерла, потому что, казалось, все его обитатели собрались на главной площади. Ровно в полдень по Земле комендант Лутич приветствовал капитана Эпиньи-Дюрсака, тот ответил с неменьшей куртуазностью, на что комендант Лутич счел возможным отозваться в еще более учтивых выражениях, заверяя капитана, что от имени всех обитателей Марса он рад... счастлив... почтет за честь... радостный долг гостеприимства. Эпиньи-Дюрсак не растерялся и сообщил, что великая честь воспользоваться гостеприимством... сделает все возможное, чтобы... доблестные жители Марса... – Земля не забудет своих подопытных марсоосваивателей, – негромко произнес Захария Смолянин. Он как почетный член оргкомитета и руководитель группы по информационному обеспечению контакта находился в непосредственной близости от Лутича. Не совсем рядом – метрах этак в полутора. Так что слышало его не так уж и много человек. Эпиньи-Дюрсак в их числе. О это сладкое чувство – лицезреть растерянно молчащего капитана. Лутич неторопливо повернулся к нему. – Вы наверняка знаете Захарию Смолянина. Мы - так слишком хорошо. – Снова глядя на капитана Эпиньи-Дюрсака, заговорил он. – Невероятно талантливого, невероятно обаятельного, невероятно очаровательного и в десять крат более вездесущего Захарию Смолянина. Капитан Эпиньи-Дюрсак откашлялся. Кто-то рядом с Лутичем фыркнул, и Захария подумал, что голосок-то он опознал, и голосок еще пожалеет. А даже если он и ошибся, и фыркнул совсем другой человек, а не горемыка Тагги Гордон, так и неважно, а Тагги все равно заслуживает любых кар и еще чутка. И Захария перевел кроткий, беспардонно невинный взор на Эпиньи-Дюрсака, а лейтенант Канторович смотрел на него, и у него было странное, не до конца определяемое выражение лица: словно он пытался улыбаться еще секунду назад, но не получалось, а не улыбаться он не мог, и не смотреть он не мог. Наверное, он любовался. По крайней мере, если толковать это слово предельно огульно, то именно оно и подходит. – И именно Захарии Смолянину мы обязаны не только сногсшибательными идеями, которыми он затерроризировал нас не менее, чем вас, капитан, и вашу доблестную команду, но также мы благодарны и команде, членом которой он является уже семь месяцев, благодаря которой мы можем проводить этот телемост. Захария изобразил кокетливо смущенный вид, подумал было поковырять носком правой ноги пол, но подумал, что это превратит его из Захарии Смолянина в рыжего клоуна дешевенького цирка-шапито, и просто величественно кивнул коменданту Лутичу, словно снизошел до признания изяшности его комплиментов, и капитану Эпиньи-Дюрсаку, словно не сомневался, что и он разделяет невольное восхищение Лутича. А самого его беспокоило желание определить, что особенного было в любовании – вот в этом немигающем взгляде Николая Канторовича, который не столько оценивал, не столько изучал, сколько что-то иное. Неугомонный ум Захарии, который был привычен искать внутреннюю логику в любой куче мусора, определять структурные элементы в любом бардаке, чтобы, если что, максимально быстро оживить произвольную систему, подбирать нужные определения самым рандомным атрибутам, пытался выяснить, что делает этот взгляд Николая особенным. Комендант Лутич сказал что-то еще, отчего народ на площади засмеялся; капитан Эпиньи-Дюрсак сказал что-то, отчего засмеялась команда крейсера, представитель пассажиров тоже отвесил какую-то шутку, а Захария все остерегался посмотреть на Николая – потому что – боялся – ошибиться. Это не мешало ему с радостным оскалом отбивать ладоши, когда ребята из администрации открывали самодеятельный концерт, сбежать с импровизированной эстрады, когда ему сделали знак, что у них там в электронике маленькое ЧП, вернуться и снова весело смеяться – и все это время бояться смотреть на Николая. Не то чтобы Захария чувствовал его взгляд – это было бы глупо, совсем инфантильно думать, что камеры настолько хороши, а канал настолько широк, что транслирует не только отличные изображения, но еще и мысли тех, которые там, за полтысячи километров. Но – он чувствовал. Наверное, именно мысли его и чувствовал, или хрен его знает, возбуждение, интерес, угрюмо, раздраженно клекочущее желание, которое пока остерегается встать, выпрямиться во весь рост и перекрыть собой солнце, небо, горизонт, прошлое, будущее – все, эту ненасытную жажду, это непривычное стремление глядеть, затаивать дыхание, поднимать руку, но не позволять себе тянуться, это настроение, эту подчиненность своего нутра не мыслям – их не было, а желанию. Захария не удержался и бросил взгляд на Николая. А он – отвел глаза. Захария был уверен: он переведет взгляд куда-то еще, а Николай так и будет смотреть на него. И снова мысли возвращались к этому маленькому, вредному, неугомонному зануде-заучке, который был так силен где-то глубоко-глубоко в душе Захарии: так что это за любование такое, которое не позволяет тебе, павлинчику, превратиться в шута горохового? То самое любование, от которого возникало непреодолимое желание свалить все содержимое гардероба в одну кучу и вцепиться над ней в волосы в порыве отчаяния, потому что нет в огромном гардеробе тех самых вещей, но которому совершенно все равно, по сути, что надето на Захарии, потому что оно смотрит не на то, во что он одет, и даже не на то, как он раздет, а куда-то глубже, и от которого хотелось петь громче, прыгать выше, хлопать сильней. И считать секунды, минуты, часы, когда наконец закончится этот балаган, который устроили на площади местные, а те, на крейсере – в центральном зале, чтобы попытаться сунуть нос в сеть, рассчитывая найти там и Николая. Канторовича. Лейтенанта космовойск, совершенно незнакомого человека. Пассажиры крейсера готовились к карантину; техработники готовились к разгрузке-погрузке. Обслуживающий персонал города убирал следы гуляний. Народ, вполне удовлетворенный празднеством, расползся по своим норам, чтобы отдохнуть и начать готовиться все к той же неделе погрузки-загрузки, к приему новых жильцов Марса, к прощанию с теми, кто решил или вынужден был вернуться на Землю. Захария Смолянин шастал по сети, чтобы немного потрепаться с кем подвернется, немного позлословить, немного посплетничать – а как же? И самое главное – чтобы выяснить, в сети ли Николай Канторович. Чтобы, увидев, что да, в сети и тоже шастает с непонятными намерениями, замереть и задуматься: а стóит ли? И тут же возмутиться, рассердиться на самого себя: ну разумеется! И теряться в догадках в первые полчаса своего трепа, глядя на Николая Канторовича, слабо и иронично улыбавшегося где-то там над головой, слушавшего треп и, сволочь, молчавшего. Захария даже озадачился: слушавшего ли? Потребовал ответов, убедился: слушает, и снова продолжил трепаться. Потому что завершить этот тягостный вечер, прекратить все более утомляющий легкомысленный треп Захария отказывался; кажется, и Николай был согласен с ним: каждый раз, когда пауза затягивалась, а Захария почти собрался с духом, чтобы пожелать ему спокойной ночи, он находил еще один совсем крошечный повод продолжить разговор, и Захария снова заливался соловьем, чтобы еще раз увидеть, как улыбка Николая становится чуть шире, а глаза блестят чуть лукавей, чуть одобрительней. Счастье, что эта неделя, которую крейсер болтался на околомарсианской орбите, была очень напряженной. Пассажиров спустить на планету, поместить в карантин; спустить первую партию груза – карантин – приемка; вторую – карантин – и так далее. А плановые работы на самом Марсе никто не отменял; а дежурства оставались неизменными. В городе было слишком мало народа, чтобы можно было так запросто манкировать обязанностями. И Захария знал это. Понимал. Поэтому и времени поспать у него враз оказалось совсем в обрез; потому что в любую свободную минуту он искал Николая – и снова трепался с ним обо всем: ругался на коллег, негодовал, что с ними, такими замечательными, умными и красивыми, в одном пузыре живут и одним воздухом с ними дышат такие странные создания как микробиологи. Или вообще биологи, эти чокнутые. Хвастался, какой замечательный у них искинчик, что вот еще немного, еще чуть чуть, и он начнет говорить вполне разумно и вообще будет умным-преумным. И что комендант Лутич – это та-а-акой зануда, шел на та-а-акие ухищрения, чтобы встать на пути народного веселья. Должность у него такая. Кстати, умеет твист танцевать. А Николай умеет? Николай, как выяснялось, танцевать мог, но не любил; комендант Лутич особой любви у него не вызывал, а вызывал сомнения в ловкости и хореографических умениях, которые Николай сообщал Захарии с особой, изысканно-ядовитой, звеняще-ледяной вежливостью, от которой сердце Захарии пело контр-тенором; против «Николя» не имел ничего, и даже как бы невзначай примененное «мой гепард» не вызвало ничего, кроме едва уловимой самодовольной улыбки; а еще у них на крейсере тоже ведь был кибер-взвод, в котором работали очень умные, шустрые и очаровательные ребята. Захария заочно их ненавидел, особенно одного – Алексиса Ротауэра, которого Николай – Николя, треклятый кошачий хищник, презренный изменник, особенно хвалил. И – свершилось. За сутки до отлета центральный зал крейсера громыхал музыкой, был набит битком; офицеры были одеты в парадную форму, господа гости – в свои лучшие одежды, и было шумно, весело, здорово, и казалось, что празднество будет длиться бесконечно. Захария старался оказаться в двух, а то и трех местах одновременно, оказывается, он помнил многих членов экипажа, и практически все помнили его, по крайней мере, многие хотели облапить и покрепче прижать, отвесить комплиментик, угостить выпивкой, а кто не хотел, те демонстративно поворачивались к нему спиной и старались показать поотчетливей, насколько не желали с ним говорить. Эка невидаль, можно подумать, что, во-первых, лапочке и умничке, мирнейшему, кротчайшему и тишайшему Захарии Смолянину было до этих тихо помешанных дело, а во-вторых – сами дураки. Лейтенанта «моего гепарда» уже не наблюдалось ни рядом с занудой Эпиньи-Дюрсаком, ни рядом с барами, и Захария совершил изящный маневр, посмеялся там, ущипнул чью-то невинную задницу здесь, отметился еще где и по невероятному стечению обстоятельств, к которому, разумеется, приложил свой гений, оказался у запасного выхода. А оттуда – знакомая галерея, а оттуда – знакомые переходы; а там – знакомый эрмитаж. И Николай Канторович с двумя бокалами вина, черт побери, ждавший его – Захария даже застыл на секунду, чтобы запечатлеть в своей памяти этот дивный образ: смиренно ждущий хищник. Но душа рвалась навстречу, но тело полыхало страстью, но тонкая артистичная натура требовала подпорхнуть поизящней, тем более что и туника должна была развеваться очень эффектно, и брючки мерцать в полумраке крайне заманчиво, и Захария подпорхнул к нему. И – о жаркие поцелуи, о страстные объятья, о предусмотрительные текстильщики, разрабатывающие ткани, которые, к счастью, не рвутся, когда их сгребает лапища чурбана Канторовича, о прохладный ветер, шаловливо гуляющий по покрытой испариной коже, о сладостная необходимость кусать губы до крови, чтобы не исторгнуть бесстыдный стон. О блаженная возможность уткнуться лбом во влажное плечо, выгнуться под ласковой рукой, замереть под невесомым поцелуем. О горькая необходимость возвращаться на дурацкий челнок. По большому счету, у Захарии было еще дней пять, в течение которых была возможна относительно синхронная связь с крейсером. Только вот зачем? Следующий раз крейсер «Адмирал Коэн» должен был прибыть где-то через пол земных года, что-то около четырех марсианских месяцев. И кто его знает, что будет тогда. Поэтому Захария делал вид, что безумно, просто отчаянно занят, и в первую очередь себя убеждал, что это – правильное решение. И Николай Канторович не мешал ему притворяться. Только вот отчего-то долго, долго, бесконечно долго у умнички, благоразумного, рассудительного и прагматичного Захарии Смолянина во рту был отвратительный желчный привкус, а на самом кончике языка вертелись слова, которые он мог сказать, которые он должен был произнести, обязан! Которые были бы рады услышать, чтобы у них, уже безликих, уже безымянных, уже отчужденных там высоко появилась возможность сказать что-то в ответ. И вроде красив был риторический вопрос: «А зачем?», а ответить на него все-таки было можно, и Захария хотел услышать ответ, и знал, что этот ответ был бы невероятным, нужным, верным, вот только – «бы». И модель приближения «Адмирала Коэна» удалить рука не поднималась. Он, кстати, удалялся, Захарии нужно было всего ничего – повернуть голову и увидеть, где он там уже, как далеко от Марса. До чего модель хороша. А он повадился сидеть в изголовье кровати, откинув голову назад, и вслушиваться во что-то неведомое, что-то высоко-высоко, словно оно могло вернуть ему что-то, что он по своей – глупости – вырвал из своей жизни.
423 Нравится 290 Отзывы 177 В сборник
Отзывы (6)