ID работы: 3042686

Сатрап

Слэш
R
Завершён
88
автор
Размер:
13 страниц, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
88 Нравится 13 Отзывы 15 В сборник Скачать

Uber allen Gipfeln Ist Ruh

Настройки текста
- Нет, стойте! Он поедет со мной. Я с ним поеду. И никто, конечно же, не стал спорить или задаваться вопросами. Придерживая наброшенную на плечи шинель, генерал Рокоссовский вышел из дверей дома, расточив сухой короткий хвост тёплых пушинок искрящейся в электрическом свете пыли и горьких остатков дыма. Спустился с крыльца. Ночной мороз мигом врезался в плотную одежду и за мгновение пробрал до костей. Только ярче от этого засияли перламутровые иголочки звёзд на чистом бархатно-чёрном небосводе. Ступени скрипнули под сапогами. Из далека почти отбитого Сталинграда вспыхнул и загас одиночный раскат выстрела. Пленённый фельдмаршал стоял перед домом в ожидании, что ему подадут экипаж. К Паулюсу снова по-пёсьи жался его ободранный адъютант, а сам Паулюс, запахнувшись и сложив на груди руки в больших перчатках, надвинув пушистую шапку, втянув голову в плечи и сгорбившись, стоял, слепой и безмолвный, словно старый и мудрый ворон. На только что закончившемся первом допросе его не мучили, он даже мог довольствоваться отдыхом в тепле, сидении и сигаретном дыме, но выглядеть он стал только истерзанней. Он вырисовывался серо-зелёной тенью на стоптанном снегу, забросанном рыжей соломой. В сторону распахнувшейся светом двери он почти обернулся: нервно дёрнув головой, словно беззвучно гавкнул и торопливо выскулил на ночное небо, а затем опустился обратно ниже в себя, спрятав скулу за поднятым воротом. Подле Паулюса стояло несколько стерегущих его красноармейцев, всю остальную компанию немцев заранее расфасовали и увезли. С фельдмаршалом на дороге должен был остаться только его адъютант. Рокоссовский вышел как раз тогда, когда ко двору подкатил предназначенный тяжёлый автомобиль, огромный и тёмный, как обтянутый железом паутиний кокон с заиндевевшими стёклами. - Und Sie werden mit dem anderen Auto fahren, - специально искажая шипящим акцентом, Рокоссовский на ходу бросил эту заготовленную фразу адъютанту, не посмотрев и не прикоснувшись к нему, пронёсся мимо с такой победительной стремительностью, что адъютант отшатнулся и оттёрся с пути. Немец в распущенной грязной шапке возмутился и уже открыл было рот, но сколько в нём было решительности защищать то, что ему поручено долгом, столько же было и суматошного бессилия в его отступлении, когда он отошёл на шаг назад, не сводя верноподданных глаз с Паулюса, который, казалось, по-лошадиному уснул в тот же миг. Выводя шинами скрипящие песни по насту, автомобиль грузно остановился, из передней двери высунулся шофёр. Рокоссовский быстро распорядился, что сам сопроводит фельдмаршала до следующего пункта назначения, и другая охрана не требуется. Красноармейцы загудели, согласились. Обжигая пальцы о стылый ледяной металл, Рокоссовский раскрыл дверь, обернулся к Паулюсу и повелевающе, но не роняя собственного достоинства, а потому почтительно мотнул головой и сделал широкий приглашающий жест рукой. Узкие, долго растянутые тенью глаза фельдмаршала двинулись, приоткрыв залитые чёрным свинцом зрачки как у паука. Презрительный и высокомерный взгляд коснулся русского генерала, а затем снова слёг, как падающий тленный шёлк, упал на снег и скользнул в тёмную даль, которая простиралась отныне везде для него. Изо рта фельдмаршала в первый раз плавно вырвалось пегое облачко разочарованного дыхания. Он дёрнул щекой и снова закрыл глаза, будто собираясь с духом. Всё это заняло у него пару секунд. Он отмер, выпутал из поднятого воротника лицо, на котором теперь было куда больше сомнительной гордости, чем тогда на допросе, и повел подбородком в сторону. Он не стал дожидаться того, чтобы один из красноармейцев подтолкнул его, и тронулся с места сам. Только в движении стало понятно, что он дрожит как котёнок. Недавно в помещении эта дрожь была ещё видней, но тогда она казалась нервной, вынужденной и злой, она мелко трясла от груза произносимых речей, от высказанных очевидных обвинений маршала Воронова, от слишком много видящего, внимательного, сдержано любопытного и детски голубого взгляда генерала Рокоссовского. От сквозняка, разящего от пола, от горьких сигарет, от воя ветра за печной заслонкой — от всего этого Паулюс дрожал с достоинством опороченного воина. Теперь же он дрожал не больше, чем от холода и от метельной позёмки. Этот холод фельдмаршалу был столь привычен, что и тряска по этому поводу казалась правильной и уместной. В своём отканом шинелью последнем нетронутом логове, особенно зимней ночью, когда она темна, Паулюс, должно быть, находил себе крупицу стойкости. Это как противостоять боли: пока она есть, вся жизнь прикладывается на её претерпевание, а стоит боли исчезнуть, как захочется расплакаться и свернуться в клубок от жалости к себе. Но пока ещё в своей стихии, в своём холоде, как в доспехах своего королевства, Паулюс, с достоинством дрожа, опустился в машину, опуская голову, нырнул в салон, как в нефтяную ряску, ведь под покровом железа тьма была ещё сплочённей. Рокоссовский с грохотом захлопнул за ним дверь и направился к другой двери. По пути он ещё раз покровительственно глянул на вновь подавшегося вперёд немецкого адъютанта. Тот снова опустил лицо и понуро отвернулся. Вскоре машина, заскрипев и лязгнув, с рёвом покатилась по накатанному настилу дороги из Заварыкина. Рокоссовский с минуту рассаживался и возился, Фельдмаршал же с первой секунды сидел тихо, словно заколдованный. Едва-едва свет диких звёзд и отсвет фар от снега освещали его. Если что и можно было разобрать, только широкий контур его профиля. Его Рокоссовский и увидел, когда глаза привыкли, нечаянно повернул голову и невольно засмотрелся. Чего греха таить, именно за этим он и метнулся ехать вместе с фельдмаршалом — рассмотреть его получше. На поверхности военных дел не было причин для подобного интереса, куда важнее было заниматься организацией следующего наступления на не сложившую оружие северную группировку недобитых немцев, раз уж Паулюс не желает сохранить им жизни и смерти в плену. Вот только когда с трудом поднявшегося Паулюса после допроса увели и текущие вопросы были наспех обговорены, Рокоссовского согнала со стула какая-то праведная сила, подтолкнула в спину, бросив через коридор дверей и лиц на холод, на ночную улицу. Уверившись, что срочно надо покурить и непременно на крыльце, Рокоссовский там и оказался уже со страдающей в грубых пальцах незажжённой сигаретой у губ. И он, увидев на дворе ожидающего фельдмаршала, сделал то, что сделал, а сделанного уж не воротишь. А в машине фельдмаршал смотрел прямо перед собой и притворялся ожесточённым ангелом на собственном надгробии. Его сверкающие всепоглощающей тьмой глаза сияли не меньше такого глубокого в эту ночь неба. Его преподнесение себя на этой малой сцене говорило об оскорблённом смирении. Хотелось думать, что он полностью уничтожен, так в некоторой степени и было, но сломлен он ещё не был. И никогда не будет, ведь сложно поверить, что в его не знающих усталости грозовых глазах борьба однажды прекратится и молнии отсветят, пусть сам он устанет безумно. Такие люди проигрывают и всё теряют, но не ломаются... И тем сильнее он выдавал свою раздражённую тревогу и волнение от этого близкого соседства. Зрачки его чёрных глаз не сдвигались, но Рокоссовский точно знал, что Паулюс видит его, охватывая всё вокруг, как сокол, и замечая каждую опасность для себя. Своим обветренным и худым, словно вырезанным из прибрежного северного утёса лицом и по-азиатски слегка раскосыми тёмными глазами, глубоко подведёнными синью теней, Паулюс напоминал пленённую принцессу-волшебницу с южного востока. Конечно не могло в нём быть ничего восточного, но уже всяко больше месяца свирепо прищуренные глаза рассказывали о чём-то незапамятно монгольском, о чём-то из степей под непроглядным небом, тянущимся дальше круглящегося горизонта, и о чёрном зубчатом лесе с виселицей на опушке. Уставившись вперёд, как волк, словно в сырой ветер, Паулюс смотрел в никуда, и в его безразличных и сухих как потухшие угли глазах сияло столько невыразимой боли и тоски, что хватило бы горести на всё Поморье. Он нервничал, всё ещё едва различимо трясся, хоть уже, наверное, угрелся. Часто его нижнее веко не столько дёргалось, сколько болезненно напрягалось как от бега тока, из ресниц, раздирая кожу, выбиралась когтистая чёрная птица и слетала змейкой судороги по щеке. Рокоссовский заворожённо видел его таким, каким он был, напряжённым и несгибаемым, отчего и самому становилось немного больно, так же как от видов выжженных пустынь, и отчего-то... Паулюс уже почти убит, измучен дизентерией, но куда больше придавлен невероятным чувством возложенной на него ответственности, как невыносимым грузом чьей-то безумной любви. Это он виноват. В происходящем, в десятках тысяч погибших, в разрушенном и в том, что не вернуть. Но ему явно не хочется умирать. Он не больше дня, но уже извёлся на новой литой цепи почёта. И он злится, и он перетёр бы серебряный ошейник, перегрыз бы эту цепь, перемахнул через все заборы, что уже не за горами, ворвавшись в репейник, изорвав в кровь бока, выбежал бы в грозу, ведь есть в нём что-то цыганское... Но лишь глубоко внутри. В мятежной душе, в строгой солдатской воле. Но сам он здесь, в прогнившей клетке своего тела, в кольце и в Сталинграде, и здесь он навсегда останется. И он кривовато выбрит с несколькими свежими царапинками. И его бледная как снег шея, покрыта, как у зверя подпалинами, чёрточками грязно-бурых серых полос. Но там под шеей и под крестом, где была не до горла застёгнута шинель и где лежал, как сброшенная кожа, вряд ли греющий некогда белый тонкий шарфик и лепестки рубашек, там до сих пор, как ни странно, копошилось и жило оставшееся тепло. Его Паулюс больше не берёг, но под шинелью часто билось тамбурином его распухшее рубиновое сердце, ничем не выдающее своего надрыва, в трепетном тепле устроилось гнездо для теплокровных ядовитых змей, что свили из терновника и вереска костей выступающий остов, обтянутый тонкой шкурой. И от всех этих мыслей забродило внутри горящее желание, спонтанное, и Рокоссовский просто взял, да и двинулся вперёд, как танк, потому никак не мог отогреть только сильнее холодеющие и лишённые чувствительности ладони. Он рывком придвинулся, совсем загоняя Паулюса в угол салона и сильным движением откинул назад, вынуждая припасть спиной к спинке сиденья. Напряжение Паулюса сказалось, он не стал бы с таким вероломным вмешательством в собственное положение мириться, но выполнил требуемое, буквально ломаясь пополам, рухнул назад и его драгоценное угольное внимание метнулось, наконец, сумасшедшей птицей к Рокоссовскому. Лицо Паулюса едва ли двинулось, но его прожигающие озоновые дыры глаза плотно сомкнулись и вновь открылись, как гидранты без воды. Скорее от возмущённой ненависти, чем произвольно, его лицо дёрнулось, один глаз судорожно зажмурился, оставив для зрачка серповидную блестящую щель. Он испугался и рот его приоткрылся для одного глубоко сиплого выдоха, после чего захлопнулся обратно и бесцветные губы сжались. Паулюс мог, но не думал даже пошевелить руками. Он не смог бы ничего сделать, чтобы воспрепятствовать, а Рокоссовский, хоть и почти не чувствовал своих пальцев, ловко расстегнул несколько пуговиц на немецкой шинели и забрался рукой в сухое выпаренное тепло. А там был всё горячий наждак и режущий жар нечистой и грубой ткани, как на груди у бродяг и аскетов. Замёрзшие пальцы отогрелись мигом и чуть не обожглись. Даже если бы руки были сунуты в костёр, не было бы такого эффекта. Ведь ожёг принёс бы боль, а Паулюс, хоть и драл и высушивал кожу как суховей, был безобидной грелкой. Его распалённая болезнью тяжёлая высокая температура пылала у него и на изрезанных губах, и на истрескавшейся коже у носа, на воспалённых потемневших веках. Вся эта больная простудная опухлость его безусловно красила, делала не таким до боли резким и чётким и придавала мягкости. Сам он не двигался и был жёстким, словно сточенных рекою камней напихали под тлеющую ткань мундира. Несмотря на весь этот невыносимый жар, от него совсем не шло пара, что наталкивало Рокоссовского на мысль, что это вовсе не Паулюс, а он сам пылает вечным огнём, потому что от него по сенной темени салона лихорадочно этот самый пар распространялся, как переплетающиеся со снегом всполохи туманного дождя. Как горстями чернослива, Паулюс загнанно и дико смотрел на него. Как пойманный бешеный зверь, беззвучно и часто дышал через нос, но не двигался. Его относительное спокойствие вовсе не говорило о покорности судьбе. Скорее, о подавляемом безумии, он таращился и захватывал, смотрел с ненавистью и страхом, но в то же время с презрением. Один глаз у него дёргался, как неисправная струна, и этим он выдавал, на каком пределе самоконтроля находится. Вот только за окончанием этого предела находилась густая стена. Из себя ему было не выбраться, на помощь не позвать, да и кого звать? Не поможет же ему советский шофёр. А если и есть надежда, что поможет, позвать его будет таким позором, что уж лучше умереть, чем бороться. Всё ещё надеясь прописать русского генерала в ад своим взглядом, Паулюс совсем перестал дышать. Рокоссовский расстегнул на нём шинель, затем ремень и мундир, под которым нашлось ещё больше переплетенного в тряпках ядовитого тепла — как мёда в сотах. Лишь когда рука Рокоссовского, грубо пробившись через все ткани, коснулась нежной кожи, Паулюс предпринял попытку к спасению. Ладонью он бросил сжимать край шинели и цепко перехватил руку русского, отстраняя, без силы, но с убеждением. Рокоссовский опустил лицо, не сообразив, кто его схватил такой холодной лапой. Всем, что выхватил его зоркий взгляд из темени, была узенькая лунная полоска на безымянном пальце, оставленная впервые снятым через десятки лет обручальным кольцом. И тонкие угловатые змеи в суставах. И расслоившиеся, короткие и ровные пожелтевшие ногти как лепестки ромашки. Рокоссовский поднял взгляд, снова близко столкнувшись со жгуче-пламенными глазами, которые никогда не опустились бы до просьбы. Лишь до приказа и команды. Но тут это не сработало бы, и Рокоссовский снова загнал руку по локоть в сплошное солёное тепло, попутно другой рукой притягивая к себе фельдмаршала, который таки поступился принципами и начал безмолвно вырываться. Через несколько секунд вырывания эти приобрели характер не подобающей благородному черноглазому офицеру паники. Стянуть с него шинель было непросто и удерживать его было неудобно, да и на что ещё можно рассчитывать? Медлить незачем. Подумав совсем недолго, Рокоссовский сжал ладонь позади его шеи, сам привстал, и ловко развернув, уложил Паулюса лицом в сиденье. Позора и птичьего унижения в этой позе было так много, что Паулюс, так и не издав ни звука, смирился. Его ответом была дрожь, чуть ли не эпилептическая, в которой он забился, скорее всего, ненамерено. Рокоссовский навалился на него, загоняя ладони глубоко под одежду и сильно царапая по прокатывающимся под пальцами, как прутья клетки, рёбрам. Когда ногти вошли глубоко в кожу над тазовыми костями, Паулюс замер вдруг и что-то задавленно тявкнул, но этим ограничился. Дальнейшие попытки сопротивления принесли бы ему больше душевного мучения, чем то, что он сделал вид, что его нет. Но он был здесь. Его через минуту прорвавшее темноту салона дыхание забилось летучей мышью. Его кожа под одеждой скользила как шёлк, и сам он непроизвольно двигался, поддаваясь направляющим движениям. Рокоссовский знал, что причиняет ему боль, и нисколько этого не боялся. Не видя смолянисто-черных глаз, было проще представить, что это просто слабый и продажный человек, может даже женщина, одна из тех, которые, пусть иногда, но и на войне попадаются, чтобы подарить утешение. Ведь в подобном не встречающем сопротивления, но ненавидимом насилии всегда находился особый солдатский отдых. Хотя бы в том, что немец не вырывался больше, находилась награда. С треском его пальцы съезжали по покрытию сиденья, и его дыхание изредка всё-таки приобретало хрипловатый звук и скатывалась к стону. Он дышал так, словно глубоко в его груди ломались скорлупки орехов и прутья. А Рокоссовский, пробравшись рукой под колкий воротник и держа его как пса, за загривок, сжимал пальцами истончившуюся кожу, иногда радостно пугаясь тому, что чувствовал. Такое насилие было не в первой ему. Во всём его солдатском благородстве ему было присуще и дикое варварство, в нём одном приобретшие утончённые и сказочные черты.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.