Окна моей души сделаны из одностороннего
стекла © Ани ДиФранко
Она вернулась домой. И поставила чайник. Маггловский, который грела без магии, потому что щелчок выключателя был из той жизни, где все еще было просто. Вода закипела. Пошел пар. Она смотрела на него и не двигалась. Чай она так и не налила. В квартире было тихо. Лондон за окном - серый, мокрый, правильный. Все стояло на своих местах, и ей хотелось завыть именно от этого: что все на своих местах, что мир не заметил, что с ней что-то случилось. Она села за стол, обхватила пустую кружку - ту, с черной кошкой, - и держала ее так, будто можно согреться о холодный фаянс. Сегодня утром эти руки держали садовую лейку. Потом стакан вина в чужой тени. Потом она своим собственным ртом, по доброй воле, выложила Драко Малфою сон про отца. Про причал, про "и тебя" в конце списка - то, что не говорила вслух никому. Ни Рону. Ни Джинни. Ни себе. Она не решала рассказывать - оно вышло само в ответ на все те истории от Малфоя, которые были словно вкрапления золота среди грязи в ручье. Он просто посмотрел на нее - один раз, без маски, - и она раскрылась, как первокурсница, как дура, как женщина, которой слишком долго никто не смотрел в лицо по-настоящему, давая и ища правду. "Жара", - подумала она и почти услышала, как фальшиво это звучит. Удобное слово, и она вцепилась в него обеими руками. Жара, чужая страна, вино днем, безумный старик. На отдыхе люди говорят лишнее., а вернулась домой - вернулась в себя? Все. Закрыли. Логика была безупречная. Она всю жизнь строила безупречную логику; на ней держались законы, дела, целое Министерство. Но.. ни одному своему слову она сейчас не верила. Чай остыл. Она его не тронула. За окном зажглись фонари, один за другим, чужие и желтые, и она вдруг поняла, что плачет - тихо, без всхлипов, просто текло по лицу, само, как тот пар из чайника, который она не сумела остановить. Она плакала не о Роне. Не о Рози. Не о деле. Она плакала, потому что утром смеялась. В голос, запрокинув голову, над глупой историей про лошадь по имени Гусеница. И не могла вспомнить, когда смеялась так в последний раз до этого. Год назад? Пять? Она правда не помнила. А он - помнил, что у него получилось ее рассмешить - она видела это по его лицу, как будто он вложил эти слова в ее голову. Вот это и было невыносимо. Не вина. Не страх. А то, что ей было хорошо - и что хорошо ей было с ним. Рон вернулся за полночь. Она слышала, как он возится в прихожей, как роняет что-то, тихо чертыхается, поспешно стягивая сапоги. Знакомые звуки. Двадцать лет одних и тех же звуков. Раньше они ее успокаивали - это был звук того, что мир на месте, что все правильно, что рыжий, теплый, надежный человек пришел домой. Сегодня она лежала, притворяясь спящей, и слушала их с чувством, которому не могла подобрать названия. Что-то среднее между нежностью и виной. Острое с мягким. Кровать прогнулась под его весом: он лег, осторожно, стараясь не разбудить, и от него пахло работой - пергаментом, чужими каминами, чуть-чуть огневиски. Привычно. Безопасно. "Дом", - сказала она Малфою в Италии. Про его запах - и ведь не соврала. Но теперь, лежа в темноте рядом со спящим мужем, она поймала себя на том, что ее память подсовывает совсем другой запах: нагретого камня, лаванды, дорогого одеколона и - как он сказал? - снобизма. Она почти улыбнулась в подушку, и тут же ужаснулась тому, что почти улыбнулась. Рон во сне нащупал ее руку и сжал. Даже не проснувшись. Просто проверил, тут ли она. Гермиона лежала с открытыми глазами и чувствовала себя последней дрянью на земле. "Я ничего не сделала, - сказала она себе. - Я всего лишь рассказала давний сон. Я всего лишь смеялась над историями про подростков. Я ничего не сделала" "Вот именно, - ответила другая, тихая и беспощадная ее часть. - Ничего не сделала. А чувствуешь себя так, будто.. Подумай, почему" Она не стала думать - уж очень хорошо умела не думать о том, о чем не хотела. Этому ее научил еще седьмой курс - когда она вырезала из памяти целый год, аккуратно, как страницу. У нее были на это годы практики. Гермиона закрыла глаза и приказала себе спать, но сон не шел до рассвета. А утром, когда она спустилась на кухню - разбитая, с ощущением песка в глазах, - там уже горел свет. А Рон, который должен был уйти на работу час назад, стоял у плиты в мятой футболке и жарил тосты, безбожно их подпаливая, как умел только он. - О, ты встала. - Он обернулся, и лицо у него было виноватое и довольное разом. - Я тут... подумал. Ты последние недели вся как выжатая. Я взял полдня. Не спрашивай как - понаобещал чуть ли не все запасы Гринготтса. - Он сунул ей тарелку с черными по краям тостами и кружку чая, заваренного крепко, по-молливски. - Ешь, пожалуйста. И не надо этого взгляда "у меня дела". Дела подождут полдня. Ты - нет. Гермиона смотрела на подгоревшие тосты, на его рыжую растрепанную макушку, на эту нелепую, неуклюжую, бесконечную заботу - и горло у нее перехватило так, что она едва смогла сказать спасибо. - Рон, тебе правда не надо было... - Надо. - Он сел напротив, обхватил ладонь Гермионы большими ладонями, все еще в шрамах от старых дел. - Слушай. Я знаю, что я не всегда... - он поморщился, подбирая слова, ему всегда было трудно с словами, не ей чета. - Я знаю, что в последнее время с Рози все тяжело, и ты тащишь это сама, и не пускаешь меня, и я не лезу, потому что ты у нас умная, а я только могу натворить дел. Но я тут. Понимаешь? Что бы ни было - я никуда не денусь. Я тебя не оставлю с этим одну. Никогда. Я твой. Я с тобой. Он сказал это просто, без пафоса, держа ее ладонь и уткнувшись в кружку, - и в этом не было ни капли позерства. Только чистая, твердая, как камень, верность человека, который один раз в жизни уже ушел - и больше не уйдет ни за что. И Гермиона, глядя на лучшего, самого надежного, самого хорошего из всех известных ей мужчин, почувствовала, как вина становится огромной, тошной, неподъемной. Потому что он не заслужил ничего из того, что творилось у нее в голове. Совсем ничего.= = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Он вернулся домой. И сразу пошел в лабораторию. Не потому что там были дела. Потому что там не было Астории. В лаборатории было холодно и чисто: склянки стояли рядами, каждая на своем месте. Он любил это - что у вещей есть места. У вещей все было проще, чем у людей. Он налил себе на два пальца из бутыли, которую держал тут не для гостей. Выпил. Не помогло. Налил еще. Италия не отпускала. Он стоял посреди этой выверенной чистоты и снова слышал собственный голос на тосканской дороге. Как рассказывал ей про Сан-Джиминьяно. Про глицинию. Про дыню на ступенях собора. Про то, как ему было впервые в жизни четырнадцать и впервые в жизни ничего не нужно было доказывать. И главное - то, у остерии. "Каждый ведет битву, которую никто не видит" Это была его фраза. Его. Он не говорил ее вслух ни разу за двадцать лет. А тут отдал - просто так, под закат, женщине, которая девятнадцать лет была по другую сторону всего. Он поставил стакан. Стекло звякнуло о стол слишком громко в пустой комнате. Дело было не в словах. Слова он умел забирать назад, заминать, превращать в шутку, в опору, в оружие - это он умел лучше всего на свете. Дело было в том, что, говоря их, он чувствовал облегчение. То самое, отвратительное - когда снимаешь маску, приросшую к коже, и под ней наконец можно дышать. Он дал ей увидеть, что под маской. Один раз. И теперь не мог себе этого простить. "Усталость, - сказал он склянкам. Они стояли ровно и молчали. - Дорога. Жара. Старик, который полез в самое нутро. Я расклеился. Завтра буду в порядке" Но склянки знали его слишком давно, чтобы поверить. Он оперся обеими руками о холодный стол. Опустил голову. И в темноте под закрытыми веками увидел не Асторию, не Скорпиуса, не проклятие, которое грызло его сына в его клинике. Он увидел, как она запрокинула голову и засмеялась. Там, на дороге. Над его дурацкой лошадью по имени Гусеница. В голос, не следя за лицом, забыв, что она министр, мать, жена, героиня войны и прочие клишированные роли из выдержек газет. Просто женщина, которой на одну секунду стало легко. И это он сделал ее легкой- он, Драко Малфой, у которого не выходило сделать легким даже себя - вот, чего он не мог простить. Не слов, а того, что ему это понравилось. Того, что он хотел бы услышать этот смех еще раз. Что уже, кажется, не отказался бы от него ни за что. Он выпрямился. Загасил это в себе, как гасят свечу - двумя пальцами, быстро, чтобы не думать об ожоге. "Завтра, - сказал он себе. - Завтра деревяшка, лицо того, кто все начал, и конец делу. И между мной и Гермионой Грейнджер снова ляжет двадцать лет и вся приличная дистанция, какую можно вообразить" Мысль должна была принести облегчение. Не принесла. Дверь лаборатории приоткрылась без стука. Он не услышал шагов - Астория всегда ходила так, будто пол стеклянный, а она - перышко. - Я нашла тебя по запаху бренди, - сообщила она, заглядывая внутрь. - Очень изысканно, Драко. Скоро по тебе можно будет настраивать часы: восемь вечера - значит, прячется среди склянок и пьет в одиночестве, как трагический герой дешевого романа. - Я не прячусь. Я работаю. - Ты стоишь в темноте и держишь пустой стакан. Если это работа, то я - капитан сборной по квиддичу. - Она вошла, неся поднос: чайник, две чашки, тарелку с чем-то теплым, чего он не просил. Поставила на единственный свободный угол стола, согнав оттуда его локоть легким движением бедра. - Подвинься, мое светило медицины. Дай поставить, пока не уронила на твои бесценные пробирки. Он подвинулся. Она налила ему чаю - не огневиски, чаю - и пододвинула, не сказав ни слова про бутыль. - Скорпиус спрашивал, придешь ли ты пожелать спокойной ночи, - сказала она, садясь напротив, подбирая под себя ноги. - Я сказала, что папа спасает мир и немного задерживается. Он ответил, цитирую: "Папа всегда спасает мир, пусть бы хоть раз спас мне новую метлу". Так что мир, может, и подождет, а вот метла - вопрос уже политический. Драко фыркнул - неожиданно для себя. - У него есть метла. - У него есть метла прошлого сезона, Драко, а это, как мне доходчиво объяснили, все равно что явиться на бал в позапрошлогодней мантии. Я половину не поняла, но кивала с серьезным лицом. - Она отпила чаю. - Дети так быстро учатся презирать наши деньги именно в той форме, в какой мы их зарабатываем. Он смотрел на нее - на свою жену, спокойную, ясную, остроумную, - и чувствовал, как вина садится на плечи знакомым весом. Астория видела насквозь. Не легилименцией - у нее не было дара, - а тем тихим знанием, от которого не закроешься. Она знала, что что-то случилось. И не спрашивала. Никогда не спрашивала. За двадцать лет она ни разу не вынудила его рассказать то, что он нес один, - и в этом была ее особая, выматывающая доброта. - Драко, - сказала она мягче, без шутки. - Я не буду спрашивать, что у тебя сегодня стряслось. Ты все равно не скажешь, а я давно перестала отнимать у тебя право молчать. Я только хочу, чтобы ты помнил одну скучную вещь. - Она поднялась, коснулась его плеча - легко, без требования. - Ты не один. Даже когда тебе удобнее думать, что один. А теперь выпей чай и поешь, ты опять не ел весь день, я по твоему лицу читаю, как ты по медкарте пациента. Причем по очень запущенной. Она пошла к двери. У порога обернулась: - И, пожалуйста, зайди к сыну. Метлу можешь не обещать. Но зайди. И ушла - тихо, как пришла. Оставив тепло, которого он не заслуживал. Драко смотрел ей вслед и думал, что вот это и есть самое страшное во всей истории. Не проклятие. Не Грейнджер. А то, что дома у него - умная, добрая, бесконечно достойная женщина, которая любит его ровно так, как надо, и шутит, чтобы ему стало легче, - и что он впервые за двадцать лет поймал себя на том, что сравнивает ее тихий смех с чужим, запрокинутым, на тосканской дороге. Сравнение было невыносимым. Потому что Астория не сделала ничего дурного. Астория вообще не сделала ничего, кроме хорошего. И от этого было только хуже.= = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Назавтра они встретились в клинике, в его кабинете, и оба были безупречны. Это Гермиона отметила сразу, едва шагнув из камина: Малфой снова застегнут на все пуговицы - в прямом и переносном смысле. Костюм с иголочки, ни одной выбившейся пряди, лицо - гладкая маска вежливого равнодушия, которую она так хорошо помнила по платформе, по тем редким встречам раз в год. От тосканского Драко - расстегнутый ворот, прилипшая ко лбу прядь, неосторожная улыбка - не осталось и следа. И она была ему за это благодарна. Потому что сама пришла такой же. Строгая мантия. Волосы убраны. Министерское лицо. Они стояли друг напротив друга в его кабинете, два идеально застегнутых человека, и оба прекрасно понимали, что делает другой, потому что делали ровно то же самое. "Хорошо, - подумала она. - Значит, договорились без слов. Италии не было" - Грейнджер, - кивнул он. Ровно. Холодно. Как чужой. - Малфой. И ей почему-то захотелось его ударить, за вот это вот "Грейнджер". За то, что он умел вот так - щелчком - снова стать тем, кем был. За то, что у него получалось лучше, чем у нее. - Артефакт у тебя? - спросил он, не предлагая ей сесть. Она достала шкатулку. Поставила на стол между ними - так, чтобы между ними был стол. Маленькая баррикада. Оба это заметили. Оба сделали вид, что нет. - Я перечитала записи Фаранелло, - сказала она деловым тоном, тем самым, которым докладывала Визенгамоту. - И книги его предка. Думаю, я поняла, почему у старика ничего не вышло. - Потому что он был один, - сказал Драко. - Он сам сказал - нужны двое. - Именно. - Гермиона раскрыла шкатулку. Внутри, на старом бархате, лежала треугольная деревяшка, обтянутая полупрозрачным серебристым шелком. Tempus. "Время". Безобидная на вид щепка, из-за которой человек сошел с ума. - Он пытался в одиночку и потому сошел с ума. Десятилетиями пытался держать своей магией проход, но невозможно это сделать в одиночку, оставшись.. цельным. - То есть твоя гениальная теория - это что мы с тобой возьмемся за руки, как первокурсники, и нас зашвырнет на девятнадцать лет назад. Физически. - Принцип примерно как у маховика, - сказала она, и в голосе зазвенела привычная уверенность отличницы, которая прочла все, что было можно. - Только маховик отматывает часы, а это - годы, на иную глубину. Мы переместимся в прошлое, найдем момент наложения проклятия, увидим, кто и как это сделал, - а если повезет, и сумеем... - Сумеем что? - перебил он. - Вмешаться? Грейнджер, ты предлагаешь лезть в прошлое руками? Ты, которая на третьем курсе носилась с маховиком как с хрустальной вазой и сама же читала мне лекции про то, что время трогать нельзя? - Я не лекции тебе читала, - огрызнулась она прежде, чем успела прикусить язык. - Мы вообще тогда не разговаривали. - А на седьмом, выходит, разговаривали, - сказал он тихо, и это попало точно. Тишина. Трескучая тишина. Они оба услышали это - отзвук Италии, дороги, заката, всего того, о чем условились молчать. И оба отшатнулись от него, как от горячего. - Не надо, - сказала Гермиона. - Я и не начинал. Это ты у нас любишь вспоминать, кто с кем разговаривал. - Маска держалась, но под ней что-то скрипело. - Давай по делу. Допустим, маховик-переросток. Допустим, перемещает. В какой момент целимся? И вот тут они сцепились по-настоящему. Потому что "в какой момент" оказалось не техническим вопросом, а полем боя. Драко рассуждал как сыщик, и рассуждал верно: наложение - седьмой курс, это он установил по характеру проклятия. Значит, нужен момент того года, где можно высмотреть чужое нетипичное поведение со стороны - кто к кому тянется, кто за кем следит, кто ведет себя не так. И такой момент есть, идеальный: памятный вечер первой годовщины битвы за Хогвартс. Вся школа в одном зале, все, кто пережил войну, все старые счеты и новые - на виду. Удобно наблюдать. Безопасно. Публично. - Годовщина, - сказала Гермиона, и сама удивилась, какое облегчение принесло это слово. Публичное событие. Толпа. Ничего личного. - Там были все. Если кто-то уже тогда что-то замышлял против нас - против тебя, - это могло проступить именно там. В толпе люди забывают следить за лицом. - Согласен, - сказал Драко, и в кои-то веки они не спорили. - Целимся туда. Это было разумно, профессионально, а еще уводило их обоих как можно дальше от того единственного момента, о котором ни один не желал думать. Они оба понадеялись - молча, малодушно, - что так и будет. Что артефакт послушно откроет им шумный зал, свечи, речи, толпу. Что-нибудь безопасное. Они еще не знали того, что знал безумный старик в тосканских холмах: оно показывает не то, что ты выбрал. Оно показывает правду. А самой плотной, самой яркой, выжженной в обоих точкой их общего прошлого была вовсе не день годовщины битвы за школу. Они заперли кабинет. Задернули шторы. Сели на пол друг напротив друга - так велели записи Фаранелло, "на одном уровне, лицом к лицу, колени к коленям". Между ними, на полу, лежал артефакт. - Возьми меня за руки, - сказал Драко. И это было так похоже на тот первый раз, в темной аллее перед мэнором, когда он протягивал ей руку для трансгрессии, а она не решалась, - что Гермиона едва не усмехнулась. Только усмешка вышла бы сейчас совсем не такой, как над историей про дыню или глицинию. Она вложила свои ладони в его. Руки у него были холодные. У нее, наверное, тоже. Они сидели, держась за руки, как дети, играющие в какую-то страшную игру, и артефакт между ними начал теплеть - она почувствовала это даже не кожей, а чем-то глубже, как чувствуешь приближение грозы. - Теперь думай, - сказал Драко, и голос его сел. - Думай о том дне. Подробно. Держи его и не отпускай - судя по запискам, оно цепляется за того, кто думает ярче. - А ты? - А я постараюсь думать о чем угодно другом, - сказал он, и это была ложь, и оба это знали. Гермиона закрыла глаза. И позволила себе - впервые за девятнадцать лет, добровольно - вернуться на седьмой курс. Сначала была темнота. Потом холод - не телесный, а тот, что идет от старых каменных стен, помнящих столетия. Потом запах: пыль, пергамент, воск, чуть-чуть сырость. Запах, который она узнала бы из тысячи. Запах Хогвартса. Гермиона открыла глаза. И задохнулась. Это была не картинка. Не воспоминание, прокручиваемое в голове. Это был Хогвартс - настоящий, плотный, живой, обступивший ее со всех сторон. Библиотека. Та самая, дальняя секция у окна, где они любили заниматься в седьмой год, потому что туда не доходил шум. Высокие стеллажи уходили во тьму под потолок. За огромным стрельчатым окном висела луна - холодная, полная, и в ее свете на полу лежали длинные синие тени переплета. Свеча на столе. Раскрытые книги. Два кресла. Все было настоящим. Она чувствовала холод камня сквозь подошвы, видела, как от ее дыхания идет пар, слышала, как где-то далеко, в основном замке, бьют часы. Она снова была здесь. В школе. И сердце сжалось так, что стало больно, - от тоски, такой острой и чистой, какой она не знала, что в ней живет. "Хогвартс, - подумала она, и слезы подступили неожиданно, предательски. - Я снова.. дома?" А потом, сквозь тоску, пробилось другое - холодное, тревожное. Это была не годовщина. Не шумный зал, не свечи под потолком, не толпа в парадных мантиях. Тихая дальняя секция библиотеки. Ночь. Пустые проходы. Они целились совсем не сюда. - Грейнджер. - Голос Драко, рядом. Она обернулась. Он стоял в полушаге, и его тоже потряхивало. Взрослый Драко - в своем безупречном костюме, нелепо чужой в этих школьных стенах. Он озирался, узнавая, и на его лице тоска мешалась с тем же нарастающим холодком. Он тоже понял, куда они попали. И тоже понял, что это - не то, что они задавали. - Это не зал, - сказал он тихо. - Грейнджер, мы целились в годовщину с толпой и бредовыми речами, а это... - Это не то, что мы выбрали, - выдохнула она. - Значит, оно выбрало само, - сказал Драко, и голос у него сел. - Оно потащило нас не туда, куда мы хотели, гребаный Мерлин. А туда, где... Он не договорил. Не было нужды. Оба уже знали, в какую именно ночь их занесло - и оба на одну тошнотворную секунду понадеялись, что ошиблись. С дальнего конца секции, из-за стеллажей, послышались голоса. Молодые. Знакомые. Гермиона рванулась на звук - и Драко за ней, - туда, между полок, к столу со свечой, где - Где сидели двое. Семнадцатилетние. - Стой, - зачем-то шепнула Гермиона, схватив взрослого Драко за рукав, и сама не услышала своего шепота: ни одна свеча не дрогнула, ни одна тень не шелохнулась от их присутствия. Она быстро сделала несколько шагов ближе, протянула руку - дотронуться до плеча девочки, которой была когда-то, остановить, предупредить, - И рука прошла насквозь. Не сквозь воздух, а сквозь плечо, и холод почувствовался под ладонью, тонкий и стеклянный, будто провела по обратной стороне зеркала, - и отдернула руку, как ужаленная. - Нет, - сказала она. - Нет, нет. Малфой, я не могу... я не могу ее тронуть. Драко стоял белый. Он уже все понял - раньше нее, как всегда, - и Гермиона увидела, как на его лице ликование схлопывается в ужас. - Это не маховик, - проговорил он медленно. - Грейнджер. Это не перенос. Мы никуда не переместились. - Тогда где мы?! - Нигде. - Он обвел рукой библиотеку, детей, свечу, луну - всю эту совершенную, плотную, недосягаемую картину. - Мы снаружи, Грейнджер. Это не дверь. Это чертово окно. - Он издал короткий, страшный смешок. - Старик.. Старик ведь говорил прямым текстом: смотрите в окно. А мы, умники, услышали "дверь". Годами он бился, чтобы войти, - и не вошел, потому что войти просто нельзя. Здесь не во что входить. Можно только смотреть. Гермиона смотрела на двоих детей за столом - так близко, на расстоянии вытянутой руки, и бесконечно далеко, за стеклом, которого не разбить, - и чувствовала, как в ней что-то обрывается. Они пришли спасать. А могут только смотреть, как все случится. Снова. От начала и до конца. - Держись, - сказал Драко глухо, и теперь в его голосе не было ни ликования, ни иронии - только то, что осталось, когда содрали и то, и другое. - Раз войти нельзя - значит, придется досмотреть. Сейчас начнется. И началось.= = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Они стояли тут же, в двух шагах. Они сами. Семнадцатилетние. Гермиона смотрела на девочку, которой была, и не чувствовала ничего из того, что приготовилась чувствовать. Не было ни стыда, ни старой обиды. Было хуже. Было узнавание. Девочка была измучена. Тени под глазами, острые плечи, книга, прижатая к груди, как щит. Семнадцать лет, а уже похоронила друзей. Война только что кончилась, замок еще лежал в лесах и сколах, и в глазах у девочки стояло то, что Гермиона так старательно потом забыла. Рядом стоял он. Мальчишка. Худой, серый, с запавшими глазами, без единой капли той спеси, которой он швырялся на младших курсах. Война переехала его и бросила на обочине. Это было видно по тому, как он держал плечи, - так держат плечи, когда ждут удара отовсюду. И эти двое сидели близко. Слишком близко для врагов: плечо к плечу над одной книгой, у свечи, и в том, как они стояли, не было ни игры, ни вызова - была привычка. Так сидят люди, которые давно перестали держать друг от друга оборону. - Я этого не помнила, - сказала Гермиона. Голос вышел чужой. И тут же поняла, что это ложь. Помнила. Просто убрала - так глубоко, что научилась считать, будто там пусто. Драко рядом не говорил ничего. Она покосилась на него и пожалела. Лицо у него было такое, какого она у него не видела никогда, - не закрытое, а наоборот, открытое до дна, как у человека, с которого сняли кожу и заставили смотреть. Он смотрел на тех двоих, как смотрят на собственные похороны. - ...нет, ты не понимаешь, - говорила девочка-Гермиона, тыча пальцем в страницу. - Если руна перевернута, она не усиливает, а гасит. Это же элементарно, Малфой. - Это у тебя элементарно, потому что ты три ночи не спала, зубря этот справочник, - отвечал мальчик-Драко, и в голосе его не было яда. Была усталая, почти теплая насмешка. - А нормальные люди спят, Грейнджер. Тебе бы попробовать? У тебя лицо как у инфернала. - Спасибо. - Не за что. Инферналы тоже по-своему обаятельны. Девочка фыркнула. И - Гермиона, взрослая, смотрела на это, окаменев, - улыбнулась. Беззлобно. Привычно. Так улыбаются другу. И почувствовала, как внутри всколыхнулось нечто старо-забытое. - Зачем ты вообще со мной возишься, Малфой? - спросила девочка, переворачивая страницу. Спросила легко, не ожидая тяжелого ответа. - Тебе же по статусу положено.. Мальчик помолчал. И сказал - тихо, глядя в книгу, не на нее: - Может, мне надоело делать то, что положено по статусу. Может, я за этот год насмотрелся, к чему приводит делание того, что положено. Девочка подняла на него глаза. И что-то в воздухе между ними изменилось - стало тоньше, опаснее, теплее. Взрослая Гермиона смотрела на это и чувствовала, как у нее по щекам текут слезы. Она не помнила этого разговора. Она вырезала его вместе со всем тем годом. А он был. Был вот этот мальчик, который сказал ей, семнадцатилетней, что ему надоело быть тем, кем его сделали, - и она тогда поверила ему. Поверила полностью. "Вот почему было так больно, - поняла она, и понимание ударило под дых. - Вот почему я не могла это помнить" Драко, взрослый, стоял рядом и смотрел туда же. И по его лицу ничего нельзя было прочесть, потому что оно было слишком.. Слишком голым. Так выглядит человек, с которого содрали кожу.= = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Он чувствовал каждую ее эмоцию. Этого не было ни в каких записях. Их вообще не предупреждали - они ведь и не знали, на что шли, думали, прыгают в прошлое, как с маховиком. А вышло иначе: окно не просто показывало картинку - оно срастило их. Держа Гермиону за руки там, на полу кабинета, Драко вдруг ощутил, что граница между ними истончилась до нитки, и сквозь эту нитку в него полилось то, что чувствовала она. Он, легилимент, всю жизнь умел держать чужое на расстоянии - а тут не было ни расстояния, ни стенки, ни выбора. Но это были не мысли. Это было то, что под мыслями. Он стоял в призрачной библиотеке своей юности, держал взрослую Гермиону за руку - там, в реальности, на полу кабинета их руки все еще были сцеплены, он это знал, - и сквозь эту хватку в него вливалось все, что она чувствовала. Ее тоска по замку. Ее ужас от того, что она увидела этих двоих рядом. И - острее всего - ее изумление. Чистое, детское, раздавленное изумление от того, что между ними было хорошо. "Она правда не помнила, - и эта мысль его обожгла. - Она вычеркнула это от боли. Ей было так больно, что она стерла не только конец, но и все начало. Все, что мы были друг другу" И он не знал, что с этим делать и нужно ли. Потому что сам-то он не стер ничего. Он помнил каждую минуту того года - помнил, как впервые за всю жизнь у него появился человек, с которым можно было молчать. Помнил, как она вытаскивала его - не из омута даже, а из той тихой, удобной воронки, в которую он сползал весь шестой год, когда легче было перестать, чем держаться. Как она совала ему конспекты, ругала за пропущенные занятия, заставляла есть, заставляла спорить, заставляла жить - грубо, по-гриффиндорски, не спрашивая разрешения. А он, сам того не замечая, начал делать то же для нее: ловил, когда ее, измученную, вело от недосыпа над книгами, прикрывал, когда она срывалась, держал на плаву, когда война накрывала их обоих по очереди. Они вытаскивали друг друга. По очереди. Молча. Это было похоже на то, как двое тонущих случайно хватаются за одну доску - и вдруг оказывается, что вдвоем на ней держаться легче, чем поодиночке. И он был ей благодарен - так, как не был благодарен никому и никогда. Это он помнил отчетливо: огромную, выламывающую ребра благодарность за то, что кто-то увидел в нем человека, когда он сам в это не верил. Тягу - да, и тягу тоже, ту, что в семнадцать путаешь со всем подряд. Привязанность, от которой ныло под ложечкой, стоило ей выйти из библиотеки. Но, конечно, не любовь. Тогда - не любовь, и он мог сказать это твердо, потому что слишком хорошо узнал потом, что такое любовь, благодаря Астории, чтобы спутать. Тогда было зерно. Предчувствие. То, из чего любовь могла бы вырасти, дай ей время и тишину, - но ни времени, ни тишины им не дали. Все рухнуло прежде, чем зерно проросло. И оно и засохло, неназванным, в той библиотеке. Сейчас держал ее за руки, и он приближался - тот момент, - и Драко вдруг рванулся, сжал ее ладонь там, в реальности: - Грейнджер. Нам надо уходить. Разорви это, отпусти мои руки, что угодно - только давай выберемся. Сейчас же. - Что? Почему? Мы за этим и пришли... - Потому что сейчас придет Уизли, - сказал он, и голос его сорвался. - И ты увидишь то, что было дальше, снова, и это не то, что нужно. Но было поздно. Между стеллажей послышались шаги. Тяжелые, быстрые, злые. И девочка-Гермиона, и мальчик-Драко вскинули головы одновременно - и отстранились друг от друга, инстинктивно, виновато, как отстраняются те, кому есть что скрывать. Из темноты вышел Рон. Взрослая Гермиона смотрела на семнадцатилетнего Рона - рыжего, веснушчатого, еще не раздавшегося в плечах, еще мальчишку, - и видела на его лице то, чего никогда не видела тогда. Она помнила эту сцену со своей стороны: внезапная ярость, драка, слово, удар. Но она никогда не видела лица Рона перед всем этим. А лицо было страшное. Не злое. Хуже. На нем была боль - такая, какую она видела у него только однажды, много позже, когда умер Фред. Рон смотрел на них двоих - на нее и на Малфоя, сидящих близко у стола над одной книгой при свече, - и на его лице было написано все. - Так вот, значит, как, - сказал мальчик-Рон. Тихо. И тишина эта была страшнее крика. "Нет, - подумала взрослая Гермиона, и внутри у нее все оборвалось. - Нет. Я не так это помнила. Я помнила, что он влетел и начал орать на Малфоя ни с того ни с сего. Я не помнила, что он... что у него было такое лицо. Что он выглядел как человек, у которого на глазах..." Она не додумала. Сцена шла дальше, и она не могла ее остановить. - Уизли, - сказал мальчик-Драко, и Гермиона услышала, как в его голосе мгновенно поднялась стена, защитная, привычная. - Тебя стучаться не учили? - Отойди от нее, - сказал Рон. - Рон, мы просто занимаемся, - начала девочка-Гермиона, шагнув вперед. - Что на тебя... - Занимаетесь, - повторил Рон, и голос у него дрогнул. - Конечно. Вы тут каждый вечер "занимаетесь", вся школа уже... - Он осекся. Сглотнул. И выпалил то, что, видно, копил долго: - Ты хоть знаешь, кто он, Гермиона? Ты забыла? А ты с ним... тут... при свечке... - Рон, послушай, - запыхавшийся Гарри быстро возник за спиной друга, пытаясь успокоить, утихомирить надвигавшийся шторм, стараясь аккуратно, под локоть, отвлечь. - Гарри, ты посмотри на это все.. - не унимался Рон. - Это не твое дело, - сказала девочка-Гермиона, и взрослая вздрогнула, узнав в ее голосе ту самую сталь, которую считала своей взрослой чертой. Оказывается, сталь была уже тогда. - С кем я занимаюсь - мое дело, Рональд. - Мое! - вдруг рявкнул Рон. - Потому что я... - и не договорил. Не смог. Только смотрел на нее, и все было написано на его несчастном мальчишеском лице, все то, в чем он не умел признаться даже себе. И тут вмешался Драко. Взрослый Драко зажмурился. Он не хотел это видеть. Он знал каждое следующее мгновение наизусть, оно жгло его девятнадцать лет, и видеть это снова, да еще ее глазами, да еще чувствуя, как она чувствует, - было невыносимо. Но он заставил себя смотреть. Потому что заслужил. Мальчик-Драко шагнул вперед - и Драко взрослый узнал это движение, эту дурную, гордую, мальчишескую готовность ответить ударом на удар. Весь тот год он держался. Глотал косые взгляды, перешептывания, ненависть, которую заслужил и не заслужил разом. Держался, потому что рядом была она, и при ней хотелось быть лучше, чем он был. Но в тот вечер он был вымотан до предела - перед этим была дуэль с Ноттом в подземельях, старый друг, ставший врагом, и Драко поспешно ушел - к ней, к единственному светлому, что у него было, - чтобы отдышаться. А получил Уизли. И обвинения, каждое из которых было правдой. И - невыносимее всего - увидел, как она шагнула вперед. Встала между ними. Защищая. Только взрослый Драко теперь, девятнадцать лет спустя, видел то, чего не видел мальчишкой: она встала между ними, защищая его, а не Рона. Его, Драко. А мальчишка-Драко в тот миг этого не понял. Он увидел только, что она лезет не в свое дело, что она его жалеет, что он, Малфой, дошел до того, что его, как убогого, защищает девчонка перед Уизли, - и вся его боль, вся ярость на Нотта, на отца, на войну, на самого себя, не нашедшая выхода, рванулась наружу. Не туда. Не в того. - Не лезь, Грейнджер, - выплюнул мальчик-Драко. - Без тебя разберусь. Что ты вообще... кто ты такая, чтобы меня защищать, грязнокровка? Слово упало в тишину, как камень в колодец. И взрослая Гермиона почувствовала это дважды. Один раз - своей памятью, старой раной, по которой она ждала удара и все равно вздрогнула. А второй раз - его памятью, через сцепленные руки, потому что окно держало их открытыми друг другу. И то, что она почувствовала с его стороны, перевернуло в ней все. Потому что в тот миг, когда мальчишка-Драко выплюнул это слово, взрослая Гермиона - стоя в проекции, держа за руку взрослого Драко, - ощутила, что чувствовал он. Тогда. В ту самую секунду. Не торжество. Не презрение. Не злость даже. А ужас. Чистый, обвальный ужас человека, который только что своими руками разбил единственное, что у него было. Слово вылетело - и он услышал его одновременно с ней, и в ту же долю секунды понял, что сделал, и захотел умереть. Он не имел этого в виду. Он метил в Рона - в его обвинения, в его правоту, в то, что Уизли посмел сказать вслух то, что Драко знал о себе сам. А попал в нее.. И смотрел, как ее лицо - то самое, открытое, доверявшее ему лицо - закрывается. Навсегда. И понимал, что это навсегда. И ненавидел себя так, как не ненавидел никогда, ни до, ни после. Взрослая Гермиона задохнулась. "Он не использовал меня, - поняла она, и эта мысль обрушилась на нее, как та волна из сна, накрыла с головой. - Девятнадцать лет. Девятнадцать лет я была уверена, что он подпустил меня, грелся об меня, а потом выбросил, показав, что все это ничего не стоило. Я построила на этом все. А он... он просто сломался. Он ранил меня, потому что ему было невыносимо больно, и я оказалась ближе всех. Он ранил меня, потому что я была ему дороже всех. Мерлин. Мерлин, я все поняла наоборот" И через сцепленные руки, сквозь его память, она увидела и второе - то, что он чувствовал не в секунду удара, а до него, копившееся весь тот год. Она увидела глазами того мальчишки саму себя - и обмерла. Потому что он смотрел на нее снизу вверх, как смотрят на свет, до которого не дотянуться. Поломанный, с Меткой, с убийством за плечами, недобитый, - он был уверен, что она рано или поздно она его оставить наедине с его болью. Что не может быть, чтобы она, трижды лучшая, светлая, как чистое, незапятнанное войной добро - выбрала возиться с ним, поломанным. Он ждал этого. Готовился. И когда в библиотеку влетел Рон - правильный, свой, теплый, с кем бок о бок долгие годы, - мальчишка-Драко увидел в этом не ревность Рона, а подтверждение. Вот. Вот оно. Сейчас она выберет его. Доброе выбирает доброе. А я останусь, как и был, один. "Он не меня возненавидел в ту секунду, - поняла взрослая Гермиона, и слезы текли уже не останавливаясь. - А себя. Он ударил первым, чтобы не дать ударить мне. Решил, что я его уже бросила - променяла поломанного на правильного, - и предпочел разрушить все сам, своей рукой, чем ждать, пока это сделаю я. Чтобы хоть это - хоть конец - оставить за собой" Она смотрела, как девочка-она бьет мальчишку-его в нос. Как брызжет кровь. Как девочка, плача, сует ему платок - и даже в ярости, даже преданная, не может не сунуть, потому что так устроена. Как мальчишка вытирает кровь, и его лицо - взрослая Гермиона теперь видела это ясно - не презрительное. Раздавленное. Как он швыряет платок на пол - не от презрения, а потому что не имеет права его оставить, не имеет права на ее доброту после того, что сделал, - и выплевывает последнее, чтобы добить уже наверняка, чтобы она ушла и не видела, как он сейчас сломается: - Подавись своей добротой, Грейнджер. И раздался довольный свист. - Драко, Драко. Хоть кем-то ты повержен, - маникально довольная улыбка Теодора Нотта пугала. - Тео, оставь взрослых разбираться самостоятельно, - в манере ленивого кота раздался голос Блейза, неясно как оказавшегося рядом вместе с Пэнси. К слову, Пэнси ненавидящим взглядом вцепилась в Грейнджер, коротко переводя ядовитый взор на Уизли и обратно. Драко было вскинул палочку, но Блейз вскинул руки вверх: - Дружище, я рад быть поверженным тобой в любой другой ситуации, но лучше тебе остыть. Неровен час и всея библиотекарь Хогвартса нас вышвырнет за дверь без разбирательств, а мне еще готовиться. И Драко.. уходит. Не оборачиваясь. Потому что не может обернуться. А девочка-Гермиона остается стоять над брошенным платком, Рон оглядывается вслед Драко, Гарри настороженно смотрит на Рона, а слизеринцы едва слышно о чем-то перешепнулись. Взрослая Гермиона смотрела на саму себя, семнадцатилетнюю, и заранее знала каждое движение - но теперь видела их иначе. Видела, как девочка наклоняется. Поднимает платок с пола - белый, дорогой, с монограммой "М" в углу, перепачканный его кровью. И как на костяшках ее собственной руки, разбитых о его скулу, тоже выступила кровь. - Герм, у тебя кровь? - запоздало подскочил мальчишка-Рон, привлекая внимание всех, и в голосе его было столько искренней, неловкой заботы, что взрослой Гермионе стало больно вдвойне. Он и правда испугался за нее. Он всегда, всю жизнь, по-настоящему за нее боялся. - Нет, все хорошо, - тихо соврала девочка, отворачиваясь. И прижала платок к разбитым костяшкам, вытирая свою кровь поверх его. Взрослая Гермиона услышала мысль той девочки так ясно, будто свою сегодняшнюю: "Раз я для него грязнокровка - вот. Вот тебе. Пусть моя грязная кровь смешается с твоей, на твоем драгоценном платке. Подавись теперь ты" Мелкая, злая, детская месть. Девочка вытерла руку, скомкала платок - и брезгливо, не глядя, отшвырнула его обратно на пол, под стол, в тень, с глаз долой. А потом достала палочку и одним движением залечила костяшки - аккуратно, привычно, мастерски. Рон смотрел в ту сторону, куда ушел Малфой, - и на лице у него было такое, что взрослой Гермионе захотелось крикнуть сквозь стекло: "не надо". Он подался было следом, желваки на скулах, рука дернулась к палочке, - но девочка-Гермиона, не оборачиваясь, бросила резкое "оставь его, Рон", и он замер. Не пошел. Взрослая Гермиона заметила не сразу - а заметив, похолодела. Пэнси Паркинсон. Она стояла, прижавшись к стеллажу, и смотрела вслед ушедшему Драко так, что взрослой Гермионе стало не по себе даже сквозь стекло девятнадцати лет. Это был не праздный взгляд. В нем была жадная, голодная ревность, обида отвергнутой, что-то собственническое и злое разом. Пэнси смотрела туда, куда ушел Драко, потом перевела глаза на девочку-Гермиону - и в этом взгляде было столько всего, что взрослая Гермиона невольно подалась назад. Девочка-Гермиона Пэнси не заметила. Девочка вообще уже ничего вокруг не замечала - она наклонилась, собрала со стола свои книги и пергаменты (даже теперь, даже в слезах, она не могла бросить книги - так была устроена), прижала их к груди и пошла прочь, к выходу. И у самого края секции, перед тем как нырнуть в темный проход между стеллажами, девочка вдруг приостановилась. Обернулась. Скользнула взглядом по столу - не забыла ли чего, она всегда проверяла, - по оплывающей свече, по брошенным креслам, по полу под столом. Взрослая Гермиона, стоя рядом, проследила за этим взглядом машинально - и зацепилась. Платка под столом не было. Девочка-Гермиона задержала на пустом столе взгляд на долю секунды - мелькнул смутный, тут же забытый вопрос - и не придала значения. Отвернулась и ушла. Секция опустела. - Платок, - сказала взрослая Гермиона вслух, не отрывая глаз от пустого места под столом. - Малфой. Платок исчез. - Что? - Драко стоял рядом, серый, выпотрошенный увиденным, и не сразу понял. - Платок, который я бросила. С кровью. Я обернулась - а его уже нет. - Она резко повернулась к нему, и в ее лице сквозь слезы проступило что-то прежнее, острое, министерское. - Кто-то взял его. В те несколько секунд, что я не смотрела. Кто-то, кто оставался здесь. Драко обвел глазами призрачную библиотеку - стеллажи, тени, проходы, в которых только что стояла Пэнси, Блейз и Нотт, в которые ушел Рон и Гарри, в которых мог прятаться кто угодно еще. - Мы были тут не одни, - проговорил он медленно. - И, зная эту библиотеку по вечерам, еще половина курса где-нибудь за полками. Любой мог дождаться, пока секция опустеет, и поднять его. - Зачем кому-то поднимать брошенный окровавленный платок? - но Гермиона спросила это уже понимая, зачем. И от понимания ее замутило. - Затем, - тихо сказал Драко, - что на нем была кровь. Для того, кто разбирается в родовой магии крови, это не тряпка. Это - материал. Окно дрогнуло. Библиотека поплыла, краски потекли, как акварель под дождем. - Уходим, - бросил Драко, хватая ее руку крепче. - Оно держалось на пределе, оно сейчас... Проекция вспыхнула болью. Не картинкой - физической, рвущей болью, будто их обоих протащило сквозь игольное ушко. Окно показало им правду целиком, до дна, и этого оказалось слишком много - для них и для него самого. Библиотека сложилась внутрь себя, луна за окном лопнула, как пузырь, кровь и тьма и запах пыли хлынули разом - - и они оба рухнули на пол кабинета в клинике, задыхаясь, мокрые от пота, все еще держась за руки так, что побелели костяшки. Артефакт между ними был черным. Выгоревшим. От серебристого шелка остался пепел. Несколько секунд они просто лежали, хватая ртом воздух, не в силах ни говорить, ни разжать руки. За задернутыми шторами был серый лондонский день. Тикали часы. Все было обычным, реальным, безопасным - и невыносимо чужим после того, где они только что были. Гермиона разжала пальцы первой. Отползла спиной к стене. Ее трясло. Она смотрела на Драко - взрослого, настоящего, сидящего на полу своего кабинета в измятом костюме, с лицом серым, как у того мальчишки из проекции, - и в голове у нее не было ни одной из ее безупречных логических конструкций. Все рухнуло. Девятнадцать лет уверенности - в пепел, вместе с артефактом. Он не использовал ее. Он дорожил ею - так, как, кажется, не дорожил тогда ничем. Она была ему не игрушкой и не способом залечить раны об нее, а единственным, что держало его на плаву в тот страшный год. И когда он швырнул то слово, он не выбросил ее за ненадобностью - он разбил то, что было ему дороже всего, и разбил случайно, от боли, целясь совсем не в нее. И она ударила его, и возненавидела, и вычеркнула, и прожила целую жизнь - на лжи, которую сама себе рассказала. - Драко, - сказала она, и собственный голос показался ей чужим. - Драко, тот день... ты... - Не надо, - сказал он. Резко. Не глядя на нее. Он уже поднимался, уже застегивал на лицо маску, но руки у него дрожали, и маска не держалась. - Не надо, Грейнджер. Мы пришли сюда не за этим. Мы узнали, что хотели: наложение - седьмой курс, орудие - платок с кровью, и его кто-то забрал. Кто-то из тех, кто оставался. Это и есть то, что нам нужно. Остальное - неважно. - Неважно?! - Неважно, - повторил он, и в голосе была сталь, под которой что-то ломалось. - Девятнадцать лет прошло. Там, - он кивнул в пустоту, - твоя дочь и мой сын, и они умирают, - вот что важно, вот единственное, что важно. А то, что ты сейчас увидела, - это история двух детей, которых давно умерли. Оставь их в той библиотеке. Гермиона смотрела на него и понимала, что он бежит. Так же, как бежала она все эти годы. Только теперь они поменялись местами: она наконец увидела правду и хотела ее назвать, а он - тот, кто эту правду носил в себе девятнадцать лет, - захлопывал дверь, потому что назвать ее было страшнее, чем молчать. - Хорошо, - сказала она наконец. Тихо. Принимая его правила. Отступая, потому что он не оставил ей выбора. - Тогда - по делу. Кто оставался в библиотеке, когда мы ушли? - Пять человек, которых мы видели, - сказал Драко. - И, зная ту библиотеку по вечерам, еще сколько-то человек, кого мы просто не видели. Любой из них мог дождаться, пока секция опустеет, и забрать платок. - Зачем кому-то поднимать брошенную окровавленную тряпку? - Затем, что это самый сильный якорь, какой можно вообразить: добровольно отданная, в гневе смешанная кровь. - Он говорил ровно, по-целительски, но Гермиона видела, чего ему это стоит. - Тот, кто за ней пришел, знал, что делает. Знал уже тогда. Это знание не из школьной программы, Грейнджер - это темная, старая магия. Тот, кто поднял платок, либо рос среди таких книг, либо где-то до них дорвался. Гермиона молчала, складывая. А потом сказала медленно: - Паркинсон. Ты видел, как она смотрела. Я видела. Она оставалась. Она... ваша, чистокровная, такие книги в доме Паркинсонов наверняка были. И она была влюблена в тебя - это читалось даже сквозь стекло. Что-то дрогнуло у Драко в лице. Он отвернулся - слишком быстро. - Не делай выводов, которых не потянешь, - сказал он. Резко. Слишком резко. И Гермиона поняла, что попала. Что он подумал о том же - раньше нее, едва увидел Пэнси у стеллажа, - и что мысль эта ему невыносима. Пэнси была ему другом. Одним из немногих, кто остался рядом после войны. Подозревать ее было предательством, которого он не мог себе позволить, - и потому вцепился в него молча, внутрь, чтобы проверить самому, тихо, прежде чем бросать вслух. - Я займусь этим сам, - сказал он тоном, не оставлявшим места спору. - У меня свои способы и свои... знакомые. Ты лезть в это не будешь. - Это мое расследование не меньше твоего. - А это - мои люди, Грейнджер. Мой круг. Дай мне разобраться внутри него самому. Он не сказал имени. Она не настояла. Но оба уже держали его в голове, это имя, и оба молчали о нем - каждый по своей причине. - Тебе пора, - сказал он, отворачиваясь. - Уизли будет волноваться. И по тому, как он ударил этим именем - нарочно, чтобы оттолкнуть, - она поняла: разговор окончен. Дверь, которая на минуту в проекции приоткрылась между ними, снова закрыта. И закрыл ее он сам, своими руками - точно как девятнадцать лет назад. Только в этот раз она знала почему.= = = = = = = = = = = = = = = = = = = =
Она ушла через камин, не попрощавшись. А Драко еще долго сидел на полу своего кабинета, рядом с горсткой пепла, в которую превратился артефакт, и смотрел в одну точку - совсем как старик Фаранелло смотрел в свою пустую стену. Он думал о Пэнси. О том, как она стояла у стеллажа и смотрела вслед ему, семнадцатилетнему, тем голодным, собственническим взглядом. О том, что в доме Паркинсонов и вправду была библиотека родовой магии, каких теперь почти не сыскать. И о том, что подумать на нее всерьез - значит предать одного из последних людей, кто не отвернулся от него после войны. "Салазар, пусть я ошибаюсь" Он думал и о том, что теперь, когда артефакт сгорел, у них не осталось ничего, кроме памяти. Окно показало правду целиком - и сгорело, отдав на это все, что в нем было, как сгорел когда-то изнутри сам Фаранелло. Второй попытки не будет. Переспросить мертвую щепку, кто там поднял платок, уже нельзя. И еще - совсем тихо, в самом темном углу сознания, куда не доходил даже его собственный взгляд, - он понимал, что сегодня в проекции с него содрали корку, которую он наращивал девятнадцать лет. Потому что до сегодняшнего дня тот вечер в библиотеке был у него аккуратно убран. Сложен, как складывают опасную вещь: знаю, что лежит в этом ящике, не открываю, живу дальше. Слово, кровь, платок, ее закрывшееся лицо. Он помнил это все - но помнил издали, через стекло собственной защиты, как помнят чужую беду. А сегодня стекло убрали. Он стоял там снова, в полный рост, внутри той ночи, и видел все целиком - и то, чего не видел тогда. Видел, что она вставала между ним и Уизли, защищая его. Что она была единственным человеком за весь тот черный год, кто смотрел на него и видел не Метку, не предателя, не Малфоя - а просто измученного мальчишку, которого хотелось вытащить. Она вытаскивала его, и он держался - только ею и держался. А потом одним словом сам это разрушил. Не она его бросила, а он ее оттолкнул - так, что отлетела навсегда. И все годы жил, убедив себя, что так и надо было, что он все равно бы все испортил, что недостоин был и не стоило начинать. Сегодня эта аккуратная ложь сгорела вместе с артефактом. "Выбрал боль вместо доброты, потому что боль была привычнее. Как всегда. Как всю свою жизнь" Где-то наверху, в палате с террасой, спали двое детей - его сын и дочь Грейнджер. Их надо было спасти. Это было важнее всего - важнее старых ран, важнее библиотеки, важнее того, что он сегодня узнал о себе и не смог развидеть. Драко Малфой опустил голову на руки и сидел так, не двигаясь, пока за окном не стемнело совсем, пока.. Пока он не почувствовал, что рушится сам, ведь память, разбуженная этой ночью, не желала больше лежать аккуратно сложенной. Она открыла соседний ящик. Тот, который он не открывал никогда. Драко провалился в другую комнату того же года. В заброшенный кабинет на седьмом этаже, куда не заходил никто, потому что эта часть крыла школы еще не была восстановлена, - пыль, перевернутый стул, выбитое окно, в которое всю ночь тянуло холодом и снегом. Туда он уходил, когда не мог больше изображать живого. Он сидел там на полу, спиной к холодной стене, семнадцатилетний, и внутри у него не было ничего. Это и было самое страшное - не боль. Боль он бы вынес, боль он умел. Страшна была пустота. Та ровная, белая, гудящая пустота, что приходит, когда отчаяние прогорает дотла и не остается даже его - только зола, только гул, только понимание, что завтра будет такое же, как сегодня, и послезавтра, и через год, до самого конца, который почему-то все не наступает сам. Война кончилась. Все праздновали. А он не понимал, зачем выжил. Отец в Азкабане. Мать - тень, бродящая по мэнору, в котором еще пахло Тем, Кого больше нет, в котором на полу гостиной все еще темнело пятно, которое не отмыть никакой магией. Имя Малфоев - грязь, которую вытирают о порог. Метка на руке - клеймо, которое не свести. Однокурсники отворачивались или, хуже, не отворачивались, а смотрели в упор, с тем особым удовольствием, с каким смотрят на побежденного врага, которого больше не нужно бояться. Он был жив. Это было единственное, в чем его можно было упрекнуть, - в том, что он все еще жив, когда столькие достойные мертвы. "Я делал, что велели, - думал он, и мысль была не криком, а ровным гулом, без интонации, как заевшая пластинка. - Всегда. Всю жизнь. Слушал отца беспрекословно, шел, куда указывали, верил, во что приказывали верить. Я был хорошим сыном. Я был хорошим солдатом плохого дела. И ради чего? Чтобы стать вот этим. Чтобы сидеть на полу в пустой комнате и не находить ни одной причины встать" Он проклинал. Тихо, без злости, методично - все по очереди. Отца, который сделал из него оружие и бросил ржаветь. Мать, которая любила его так, что не сумела защитить. Темного Лорда, который превратил их дом в склеп. Поттера, который выжил, потому что Поттеру было ради чего. Войну. Победителей. Побежденных. Себя - себя дольше и подробнее всех, перебирая, как четки, каждое свое малодушие, каждую трусость, каждый раз, когда промолчал, когда отвернулся, когда сделал чужую жестокость своей. А потом он проклял само мироздание - спокойно, обстоятельно, как проклинают то, во что больше не верят, - за то, что оно устроено так подло: дает тебе жизнь, которую ты не просил, в семье, которую не выбирал, на стороне, которую за тебя назначили, - а потом предъявляет счет, будто ты сам все это выбрал. И в этой пустоте, в этом ровном белом гуле, он искал хоть что-нибудь. Хоть какое-то доказательство, что он еще здесь, что он еще чувствует, что он не превратился окончательно в ту золу, в которую, кажется, все же превратился. Огонь был под рукой - простой, школьный, тот, что учат первым. - Инсендио! И он раз за разом обращал его на себя, не для того, чтобы закончить, - закончить было бы слишком похоже на решение, а он не верил, что заслужил даже право решать, - а чтобы почувствовать хоть что-то. Чтобы белый гул сменился хоть чем-нибудь. Чтобы вспомнить, что он еще живой, раз ему еще может быть больно. Это не помогало. Боль вспыхивала и гасла, а гул возвращался, ровный и бесконечный, и Драко понимал с тупой ясностью, что и этого ему мало, что он не чувствует уже даже того, что должен чувствовать, что сломалось что-то более глубокое, чем кожа. "Вот, значит, как это, - думал он отстраненно, будто о ком-то другом. - Вот как человек перестает быть. Не сразу. Не вспышкой после заклинания. А вот так - сидя на полу, по капле, переставая находить разницу между собой живым и собой, которого уже нет" Снег летел в выбитое окно и таял, не долетая до пола. Где-то очень далеко, в другой жизни, в теплом замке, смеялись живые люди. А он сидел в темноте и холоде, на самом дне самого глубокого колодца, какой только знал, и впервые за всю жизнь не хотел, чтобы кто-нибудь его нашел. И тогда скрипнула дверь. Тихо. Нерешительно. Полоса слабого света легла на пыльный пол, и в ней - тень. И голос - такой осторожный, такой неожиданный в этой комнате, где не должно было быть никого, кроме него и его конца: - Малфой?..