Путь перед нами протянут был в бесконечность, И тяжек был груз на наших плечах, Измучились ноги, глаза озлобленно тлели И в горьком отчаянье мы взирали В беззвездное небо, - яростные проклятья Уже подступали к нашим губам… …Хрипло дыша, мы тащились дальше и дальше, Все позабыв, друг на друга уже не глядя, Наши сердца словно мертвым песком забивало. И словно жгучею гарью слепило глаза… Сугата Кумари
Узнаешь ты ее, Ибрагим? Ту девчонку пятнадцати лет, волосы отливают на теплом турецком солнце – красное золото, худощавую, белокожую, с нахально вздернутым кверху острым носиком, совершенно некрасивую лицом. Узнаешь ты ее, Ибрагим? Ту девчонку пятнадцати лет, так отличную от остальных – чернооких красавиц-рабынь, смуглых, покорных, с томными взглядами и длинными ресницами, с железом на тонких шейках. Узнаешь ты ее, Ибрагим? Ту девчонку пятнадцати лет в шелковых тканях, за которую заплатил вдвое большую цену, хотя вряд ли она на тот момент этого стоила… тысяча акче! За рабыню! Неслыханно! А нынче? За императрицу, султаншу, царицу, властительницу султана Сулеймана и всех Османов, могущественнейшую в империи женщину – наравне с валиде Хафсой… Роксолану! Настася, Хюррем, Хасеки, Рушен, Роксолана – узнаешь ты ее? Узнаешь этот взгляд, изгиб губ и заливистый смех – как и прежде, она остается верной себе. Время ничего не сменило, кроме наряда да положения – не более того. И смотрит все так же – с насмешкой, любопытством, вызовом. Все чувства в глубине глаз написаны, в глубине зеленых-зеленых глаз, чей взгляд так редко можно перехватить в гареме, – сплошь темно-карие и черные, и все покорные, глупые, как на подбор, – так и слышишь ее по-мальчишески звонкий голос: «Ну что, Ибрагим? Узнаешь ты меня, твой сахих* султану? Ожидал ты такого от бывшей рабыни Настаси из Рогатина? Ожидал? Эх ты, Ибрагим, неужели думал, что та девчонка смирится с своею судьбой – жизнью в душном, тесном гареме, среди сонливых, ограниченных, беспредельно глупых умов? Неужели ж не знал, на что способна женщина, которую обрекли на существование в рабстве, вдали от родной земли? Не знал, не подозревал, что она способна… на все? Ожидал, что потесню я тебя в сердце повелителя, что буду отвоевывать себе его вплоть до последнего капилляра – у тебя, Ибрагим, у Хатидже, у Махидевран, у Гульфем, у валиде, у всего мира! Нет, не оставлю, не позволю забрать его, мою последнюю надежду на свободу, даже тебе не позволю, Ибрагим!». Узнаешь ты ее? Все еще рад, что так удачно подарил ее Сулейману, что в первую же ночь позвал он ее в свои покои? Твоих рук дело, Ибрагим, твоих, и вина здесь тоже – только твоя. Рушен!.. Кто бы мог подумать, до каких вершин поднимется рабыня, купленная на Бедестане тобою и Луиджи Грити? Тогда ты мог уничтожить ее одним мановением пальца, а сейчас?.. А сейчас она уничтожает тебя. Каждым своим взглядом, словом, вздохом. Каждым отказом от твоих бесконечных подарков, приносимых услужливым кизляр-агой. Каждой фразой – тщательно продуманной, как и ее возможные последствия – супротив тебя, Ибрагима, сказанной в нужный момент и нужным тоном Сулейману. Каждой клеточкой своего существования. «Ты здесь – никто! Рабыня, не более того! Запомни это, Хюррем!» «Ты тоже раб, Ибрагим. Мы с тобой на равных позициях» Узнаешь ты ее, Ибрагим? Узнаешь ее руки, едва различимую под непривычно светлой кожей линию ключиц? Узнаешь ее губы – некрасивые, тонкие, но по непонятной причине такие… влекущие?.. В ту ночь – о, как хотелось бы сейчас ее вернуть! – тебе так и не удалось поцеловать их и, возможно, не удастся никогда, разве что только на том свете… но чем плоха такая перспектива? Да, они на равных, а значит, и в ад попадут – вместе. Узнаешь ты ее, Ибрагим? Сейчас, в последние моменты своей жизни – узнаешь? Твердишь ли молитву или шепотом, едва различимо, повторяешь ее имя? Роксолана… Она стоит слишком далеко, справа от султана Сулеймана, – на бывшем твоем месте, месте Ибрагима! – чтобы это слышать, но с удивительной точностью улавливает движение губ. Роксолана… Она жмурит глаза – смеется или плачет?.. Улыбается… Роксолана… Она свела с ума гарем, Сулеймана, всю Европу, так почему же ты отказываешься признавать, что и тебя она свела с ума – раз и навсегда, в вашу же первую встречу? - Бак, бак**, Мехмед, - шепчет она сыну, не сводя с тебя взгляда этих умных, пронзительно зеленых глаз... когда-нибудь еще ты видел такие умные глаза? «Ты выбрала опасный, рискованный путь для воплощения в жизнь своих замыслов, Хюррем!» «А ты, разве нет? Это – наш общий путь, Ибрагим» Сулейман медленно – или это только тебе кажется, что медленно, только тебе из-за страстного, неудержимого желания жить, жить именно здесь, именно сейчас? – кивает палачу. Подходящий момент закрыть глаза, прочитать молитву, мысленно проститься с жизнью. Так почему ты не в силах отвезти взгляда от нее? Что, узнаешь наконец? Ты умрешь в следующее мгновение, оставив память о себе разве что только султану, Хатидже и ей. Они тоже скоро умрут и позабудут о тебе, о тебе все забудут, твое имя больше не будет внушать страх, твоему слову не будут подчиняться. Умрет Сулейман, умрет Хатидже, умрет валиде Хафса, умрут остальные визири, в том числе и тот, который займет твое место, умрет Рустем, умрет и Роксолана. Но умрет не окончательно, не сможет окончательно умереть; она слишком хотела жить всегда – даже тогда, у Синам-аги, когда был шанс броситься в объятия морских волн и раз и навсегда покончить с этим. Она слишком умна, слишком сильна, слишком удивительна, слишком жива… она – женщина. И именно ее крикам, ее стонам отчаяния запертой в клетку свободолюбивой птицы, ее словам, ее страданиям, заключенным в лаконичные стихотворные послания Сулейману, ее боли будет суждено однажды пробить брешь в толще веков. *Сахих (турк.) – то, что продано **Бак (турк.) – смотриЧасть 1
25 июля 2012 г., 17:01