1
14 мая 2015 г., 02:01
Самым удивительным было то, что вокруг лежала безраздельная тишина.
Поначалу её окутывала бархатным ночным одеялом синеватая темень, поэтому можно было постараться принять происходящее за первую стадию медленного сна. Так обычно спится часа в три глухой зимней ночи, такие сны грозят внезапным пробуждением без причины в приступе грызущей тревоги. Это из-за того, что завывает в печной трубе вьюга. Но это лишь иллюзия, отзвук из давнишнего прошлого.
Невольно вспомнился недолгий трепетный страх из детства: пока мимо землянки топчут по снегу, стреляют и горланят пьяные немцы, проснуться своей душой, но остаться тягостно лежать в глубоко спящем маленьком мягком теле. Немцы шумно ввалятся внутрь, потребуют зажечь света и со свиным гоготом глянут на котёнка-Юру и ведь не узнают, что внутри он не спит. Что никто не спит, все всё видят, все всё будут помнить, хоть и останутся за темнотой. Вот и сейчас, сознание постепенно прояснилось, но продолжило лежать в крепко запертой клетке оглохшей головы и намертво склеившихся век. Такие странные сны раньше не снились, но что же тогда? Надежды на летаргию, наступившую, ну, скажем, в результате молниеносного несчастного случая, растворились, когда Юрий Гагарин понял, что может двигаться. Понемногу, по сантиметру, сдвигать голову, перебирать пальцами гладкую и холодную, похожу на резину поверхность под ладонями. Она же давила на лопатки и холодила поясницу.
Но не было времени. Было только темно и совершенно бесшумно. Не было ни звука собственного дыхания, ни шелеста кожи, ни звона и стреляния в ушах. Совершенная тишина казалась весомой и ощутимой, такой же физической величиной, как масса или ускорение. То же странное было с дыханием. Оно не принадлежало телу. Юра не чувствовал у своего лица никаких приборов, но явственно определял, что дышит без усилия. Сухой и солоноватый воздух сам, словно по полому неосязаемому проводу, заливался внутрь и сам же исходил наружу. Лёгкие слабо раздувались, сердце и пульс бились бесшумно и нитеобразно. Должно быть, прошло немало, потому что Юра начал улавливать их биение по оказываемому давлению, совсем малому, но всё же. Действительно, под будто бы мокрой кожей тут и там копошилось, колотилось, текло и скреблось, жизнь присутствовала, но она была совершенно лишена всех прав, словно маленькая королева при строгом и властном регенте.
Прошло действительно немало. Юра отсчитал сто невероятно неспешных, скрытных, притаившихся где-то глубоко внутри ударов. В любом случае, минута обязана была пройти. Так она и прошла. И две таких условных минуты, и пять, и десять, и снова сотня. Ничего не изменилось, не прибавилось ни голода, ни усталости. Кожа спины и рук всё так же обманчиво и неуверенно сигнализировала мозгу о терпимом холодке и обыкновенном давлении. Вокруг было настолько невыносимо тихо, что в на ум лезли мысли о смерти. Жизнь внутри продолжалась, но снаружи, в такой-то тишине её точно не могло быть... Нет, не смерть. Неизвестная форма нарколепсии, не иначе.
Но потом зажёгся свет. Сделал он это внезапно, без предупреждения и вновь в кромешной тишине. Со всеми своими острыми тремя сотнями тысяч километров в секунду свет врезался в веки и пропорол их насквозь, безболезненно обжёг ослепительно золотой, приближающийся к звёздной рыжине вспышкой. Это длилось совсем недолго. Через несколько участившихся вдохов стало понятно, что свет не такой уж яркий. Да, слишком яркий, но всё же терпимый, против него даже можно смотреть и угадывать очертания. Какие-то ровные, плавно сходящиеся под прямым углом линии, должно быть, окно или экран, через который бьётся этот свет.
С возвращением света вернулось очень многое, кроме звуков. Тишина осталась всё такой же основополагающей. Юра двигался, но не слышал себя. Двигаться он мог совсем чуть-чуть, насколько позволяли оплетающее всё тело путы. Это были какие-то прозрачные ремни, наверное эластичные и перенимающие температуру тела, потому как ощущались они лишь когда на них оказывалось давление. Они не давали подняться, но, немного повертев головой, Юра составил небольшое представление о том, где находится. Это было пустое помещение, напоминающее скошенный кубик из синих труб. Юра лежал в центре, обездвиженный и привязанный к некому возвышению, а над ним сияло, постепенно угасая, окно света. Было тихо, запахов и вкусов тоже не было. Попытки что-либо сказать разбивались о пустоту.
Главное было не поддаваться панике. И тому странному чувству, будто он здесь находится века, а его земная жизнь затерялась за тысячами световых лет. Это не так! Это иллюзия. Что последнее он помнил? Стоило заглянуть в себя, как всё поплыло и зарябило. В мыслях не было чёткости, они разбегались, как водомерки, а малейшие усилие согнать их кучу и выстроить в ряд наводило среди них суматоху, которая в непрекращающейся тишине только пугала. Но всё-таки. Что-то он помнил последним.
Кажется, что-то колкое, тёплое и родное, которое горстью прижимал к щеке. Столярная желтоватая пена стружек, обмывающая отцовские руки, это запахи сладкого клёна, горького дуба, вязкий привкус сосны. Второй дом у околицы у дороги на Гжатск, вишня, крыжовник и кивающая смородина счастливого раннего детства, там села кошка на окошко, замурлыкала во сне, во сне. Школьники хлопают, бескрайние колхозные поля простираются как море, тёплый ветер гонит по ржи бронзовые волны, по утру всё в тумане, а над ним чистая таинственная нежностью голубизна высокого неба и милая любимая мама, всем, чего достиг, обязан ей. И небосводу в крупных созвездиях, как в гроздях орешника, если жизнь на них? Есть. Не может быть, чтобы только на одной Земле, ты только посмотри, сколько их, Юрочка. Юра, смотри, иди, не беги, война. Как из двустволки выстрелили и сразу тускнеет небо, горизонт затягивается поясом кожистых туч, ветер скорее гонит по дороге клубы пыли, всё затихает, но не до тишины. Новобранцы уходят на фронт, а фронт идёт к ним навстречу, к Смоленщине, через село идут тени беженцев, раненных, с разговорами о разрушенном Минске и о фашистских захватчиках у Смоленска. Но ведь не пройдут дальше? Не пройдут, как же можно, позади Москва?
А у Юры первое сентября, первый класс, первые буквы, складывающиеся в звуке неизвестного имени, но фашисты уже под Вязьмой. Грохочут, горят, так близко. Так поздно, уже здесь, звенящей ордой врываются в дома, переворачивают всё вверх дном, кричат и портят, разрушают и грабят, прогоняют, стреляют. Седьмая Юрина осень проходит на улице под листопадом и первым снегом, ни радио, ни газет, ни писем, только бесцельное шныряние с низко опущенной головой и сидение, бесконечное, на одном месте, поджав под себя ноги и закрывшись от всего, в первую очередь от холода. И от того фашиста. Того немца, его звали Альберт, дурацкого имени не забыть. Он родился в Баварии, а откуда это стало известно, не вспомнить. Он был механик. Занимался зарядкой аккумуляторов для машин и ненавидел детей. Это он топтал снег и гоготал по ночам. Это он, это всё о нём, от него дыхание перехватывало, от его вида всё внутри сковывалось, от его голоса заходилось маленькое сердце как чёрно-красный дятел, в порыве ненависти, в порыве крепчайшей привязанности, в страхе, который давал только храбрости и злости и неотвратимой тяги к страшному немцу, к его сизым глазам навыкате и огромным рукам, которые, если уж хватали, то сжимали как игрушку, перетряхивали и швыряли в ближайшую канаву. Он мог бы убить, как он это делал, мог придушить, подвесить на дереве, если бы захотел, но нет. Поэтому Юра ходил за ним невидимым вороньим хвостом, думая, как напихать ему тряпок и мусора в выхлопные трубы и как не попасться. А если попасться, то как вырываться из его страшных мазутных лап, его стылого немецкого запаха, въедающегося навсегда в кожу. Но затем он исчез вдруг. В один день, в один час, улетел. И никогда уже не стало по-прежнему.
Переехали в новый город. С конца войны всё совсем неясно, нечётко, расплывчато. Эту лучшую часть, золотую середину будто стерли, да не полностью. Там были годы разрухи, хорошая школа, милые люди, какие были ребята... Всё голодные и заброшенные, насмотревшиеся на ужасы оккупации, но друг ради друга счастливые и целеустремлённые... А потом пионер и духовой оркестр, кавказский пленник, реющий с криками буревестник, чёрной молнией срезающий пену с волн, откуда это?.. Юра староста, славные товарищи, смутные предчувствия, ожидания чего-то великого, шесть классов и рабочая квалификация, время бежит всё быстрее, торопливый отъезд в неизвестную любимую Москву... Ремесленное училище, на литейщика, Люберецкий завод сельскохозяйственных машин, кольца огня, шипящий белый чугун, дым, среди которого дышать нечем, сияющие струи расплавленного металла, грохот, гул, как при немцах, совсем как по ночам при немцах...
И уже через несколько дней работа. Смена возле орущего и стучащего преисподней конвейера... А затем возвращение в деревянный домик общежития, пятнадцать человек в комнате, вместе встают, вместе ложатся, вместе едят, кормят бесплатно, трудятся на заводе, кино, стадион, споры о героизме и новое утро с первым заводским гудком, холодная вода, на улице людской поток, спешащий к проходной, за которой надо отдать все силы и мысли, один большой муравейник и ведь действительно любил эту жизнь... Гордился тяжёлой и грязной работой, а на теоретических занятиях отдыхал и слушал вполуха, ведь как бы ни был старателен и внимателен, что значат людские слова по сравнению в пением раскалённой стали, катящейся по рукам искрами... В библиотеке брал технические книги и злился, что в сутках только 24 часа, было жаль растраченного времени, но не этого, утекающего сквозь пальцы, а тех двух годов, что загубили фашисты. Только на них и можно было злиться. До сих пор.
Хочешь стать инженером? На заводе не очень здорово? Ну конечно. Тогда будет труднее. Работа, учёба в ремесленном и в седьмом классе, тут уж не до хороших книг, всё сумбур и беспокойство, и если бы не прекрасные, терпеливые и всепонимающие учителя, то не вышло бы ничего, ведь всё тянуло в неизвестность... Саратовский индустриальный техникум, по своей литейной специальности, это на Волге, где никто никогда не бывал. Требования всё жёстче, учебная база солиднее, новые знания приобретались с трудом, главное держаться за математику, не пропустить ни одной минуты непонимания, иначе всё пойдёт прахом. Но ничего им не идёт, всё хорошо, баскетбол и лыжи по снегу, что скрипит под чужими ногами, совсем так тогда, тогда...
Снова комната в общежитии на пятнадцать человек, можно в кино иногда, в театр, лучше много читать правильную литературу, умудряясь находить на неё время. Караваны барж спускаются по Волге, радиосообщения идут о боях в Корее с самой крупной капиталистической и жестокой страной. Пострашнее немцев будет. Комсомолец конечно же, член бюро, времени всё меньше, а охотно взваливаемых на себя обязанностей всё больше, и секретарём спортивного общества, и учителем физкультуры в детдомовский лагерь на лето. Каждый ребёнок — это целый мир, правильно разобраться в нём — значит найти верные пути становления человека, помочь детскому сердцу окрепнуть для преодоления будущих трудностей жизни, понимаешь, Юра? Нет, ты же сам ещё ребёнок, всегда останешься. Лагерное лето промелькнуло быстро, как и все остальные времена года, а потом от книг и учебников снова пришлось возвращаться к практике, к стажировкам на производстве, в Москве, в Ленинграде, дни на заводе, вечера в музеях и театрах, отсутствие ночей, обратно в Саратов. Любимая физика, переросшая из математики, тогда и подошла тихим шагом фамилия Циолковского, с какой-то затерявшейся серди гулких коридоров мелочи, с зимних вечеров, с незначительного «а почему бы тебе не сделать доклад на эту тему, Юра, ты же никогда не отказываешься?» началась дорога к звёздам. Сердце не сразу, но исправно научилось по-заячьи вздрагивать, биться сильнее и круче, будто падая с осыпающегося обрыва, от каждого нового слова о них, об этих звёздах. О новой болезни, которой нет названия, о тяге в космос. С этой Земли, чувство неясное, неосознанное, но уже не собирающееся отпускать.
Вот и потянуло к тем, кто летает. Был в Саратове аэроклуб, Юра подал заявление, прошёл все комиссии, начал заниматься, на четвёртом курсе это было не просто, но сама судьба его не отпустила бы и не дала сорваться с уже завоеванной высоты. Дорога к самолётам оказалась длиннее, чем можно было себе представить. Сначала нужно было не раз погибнуть над изучением двигателей и основ. Днём в техникуме, вечером в аэроклубе, подвод итогов четырёхлетнего обучения, защита дипломного проекта, разработка литейного цеха крупносерийного производства на девять тысяч тонн литья в год, технология изготовления деталей, методика производственного обучения, но тут невозможно было завалиться, как бы ни мало было времени. Уставал смертельно, засыпал моментально, не писал домой, не было ни минуты. Перед первым полётом был первый прыжок с парашютом во время первого поднятия в воздух, как в тумане, оттолкнулся от шершавого борта самолёта, как учили, и ринулся вниз, словно в пропасть, дёрнул за кольцо, а парашют конечно же не раскрылся.
Нельзя крикнуть, свистящие тонны ветра забирают дыхание без остатка, но вдруг тишина. Не нужно было так торопиться, сомневаться в технике. Всё в порядке, всё хорошо, тихое качание в колыбели светлого неба, его минута, сердце бьётся ровно, медленно падая к земле, бьётся так же ровно, как секундная стрелка наручных часов в удаляющемся гуле родных звуков. После этого начались настоящие полёты, невероятная красота взгляда сверху, более яркое солнце, скорость и счастье, которое можно ощутить перепонками кожи между пальцами, именно там, в гордости полёта, в смысле всей жизни, готов летать хоть круглые сутки. Нравиться летать? Очень! Очень, и уже не так важно окончание с отличием техникума, взятый трудный жизненный рубеж, это уже земное. И теперь не на производство, не на дальнейшее обучение, которое вряд ли бы потянул, теперь только к самолётам. Каждый день, а душой каждый час. Серьёзное обучение лётному делу было именно тем, чего так хотелось...
...И вот, замечтался, задумался и упустил, отошёл слишком далеко от своей чужой инопланетной комнаты, устало прикрыл глаза горячими воспалёнными веками, не заметил. А когда резко вынырнул из неспешно сменяющихся калейдоскопом смутных образов своей давно оставшейся позади жизни, то увидел, что что-то изменилось. Юра попытался подняться, но теперь сделать это было совершенно невозможно, что-то неосязаемое держало крепче, чем до этого. Вокруг по-прежнему разливалась тишина, но происходило кружащееся движение. Первая синяя комната сменилась двигающимся коридором из таких же тёмно-синих, переплетённых труб, хотя, трубы ли это, кто их знает. Над собой Юра видел продолговатые прерывистые огни. Их свет больше не обжигал, их свет был далёким, будто исходил от звёзд и от того был словно бы одряхлевшим за тысячи лет и до замутившихся глаз дошедшим совсем бессильным.
Вскоре Юра понял, что движение это иллюзия. Глаза врут, стены не двигаются, только хаотично, но не теряя геометрической правильности, переплетаются по вдоль, как виноградные лозы. Действительно надвигается сверху и исчезает в низу, закругляясь в поле зрения серпом, только голубоватый игольчатый свет... Если бы был хоть какой-нибудь звук, услышать бы хоть собственный голос, хоть свои мысли, только бы... И тут стало больно, резко.
Сразу после пришло осознание, что в спине что-то шевелится. Причём не у кожи, а до ужаса, до непонимания и отторжения, внутри. Не холодное и не горячее, не ощутимое, но явно инородное. Оно там уже давно. Там, в позвоночнике, но лишь сейчас оно обнаружило себя, начав двигаться, подобно извивающемуся стальному червю. Оно всё сильнее заполняло изнутри все не предназначенные для этого проникновения пространства. Оно, казалось, заползало внутрь костей и распирало их, с каждой секундой, вернее, с каждым внутренним ударом перепугавшейся жизни в завибрировавших венах, что-то чужое прокрадывалось в каждую клеточку тела и испытывало на прочность. От этого невероятного вмешательства было больно, всё сильнее и сильнее, однако эта боль была какой-то невнятной, должно быть, мозг не имел уверенности, как это вторжение распознать и как на него среагировать, поэтому боль была, но была не как от царапины или ушиба, она была... Да, если найти сравнение, то сильнее всего это было похоже на боль совершенно онемевшей конечности, когда к ней мучительно возвращается кровь и чувствительность.
Боль тянулась по нитке, вытаскиваемой из глубины зажившей раны, приступообразно. Иногда она почти исчезала, но чаще накидывалось невыносимой сетью. Невыносимой, но ничего нельзя было сделать, кроме как выносить её, потому что ни закричать, ни потерять сознание, ни пошевелиться было нельзя. Сколько этот кошмар длился? Иногда Юра отключался, едва успевая поблагодарить мозг за забытьё, но сознание исчезало не полностью, оно лишь притуплялось и сигналы о боли доходили словно через толстый слой мокрой ваты, но затем, как выстрелы, резко, снова становились чистыми. Вспышки света метались близко наверху, в полной тишине.
Но не вечно. Как и всё теперь, боль прекратилась внезапно, покинула тело, оставив всюду зияющие холодной пустотой маленькие дыры. Больно было ещё долго, но это была другая боль, боль одиночества и покинутости. Ей бы насладиться как спокойствием, но и она длилась совсем недолго. Находясь на чеку, Юра с первых едва ощутимых дёрганий сразу распознал, что в его спину снова лезет что-то инородное, на этот раз намного сильнее, грубее и целеустремлённей. Теперь он мог даже почувствовать, что его чуть ли не сверлят, чуть не грызут, пробивая путь насквозь в области поясницы. Снова было очень больно, но должно было быть с тысячу раз сильнее. Юра смирился уже, объяснил себе происходящее тем, кто-то ставит над ним опыты, на его счастье облегчив его страдания транквилизаторами, покачивающими сознание на волнах безразличия.