ID работы: 3183459

Аминь

Смешанная
R
Завершён
15
автор
Размер:
196 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник Скачать

вересковые пустоши

Настройки текста

Светлые мальчики с перьями на головах Снова спустились к нам, снова вернулись к нам с неба. Их изумленные утром слепые глаза Просят прощенья, как просят на улицах хлеба.

Анике Шварц. Пожалейте его, пока он еще жив. Небо меняет свой цвет с лазурного на лиловый. Волосы жарко укрывают Кесс подобием пончо, розовое омбре – оперение яркой птицы, пушистый хвост, рассыпавшийся по плечам. Анике не может оторвать от нее глаз, застывает нерешительно в шаге, перестает дышать, хмурится, а Кесс разминает затекшую шею, а пряди все скользят змейками серпантина по тонким рукам – десятки маленьких птичек распушают свои перья. - Эй, Кесс, - немного хрипло, севшим голосом, подползая под бок и утыкаясь носом в веточки-ребра. Кесс обнимает за плечи, смотрит встревожено чуть-чуть и грустно – грязный пластырь залепляет его бровь, на скуле – новый синяк, Анике молчит – беззаботно и по-детски счастливо улыбаясь, не засыпает вопросами. - Эй, Кесс, - пробегая пальцами по ее ребрам, легко щекоча. Кесс задыхается от смеха, отползает от Анике, уворачиваясь от его рук – затем лежит, глядя в потолок, уже не смеется, но ощущение щекотки под ребрами все еще яркое и живое. - Эй, Кесс, - Анике устраивает голову у нее на коленках, Кесс улыбается и вскидывает подбородок, Анике тянется к ее волосам, - Кесс, и почему ты сегодня такая красивая? – пряди цветной волной закрывают половину ее лица, оставляя видимым лишь краешек лукаво изогнутых губ – Анике видит жест – приглашающий, осторожный. Протягивает руку к ее волосам, касаясь нежно, молчит старательно, будто еще миг – и Кесс вспорхнет птичкой диковинной, гладит ее, завороженно пропускает сквозь пальцы теплые перья, наслаждаясь тем, как легко они скользят по коже. - Странный ты человек, Анике Шварц, - Кесс трясет головой, и пряди покачиваются вслед, дрожа и слепя розовым. Она собирает в кулак кончики и проводит ими по щеке Анике. У него перед глазами розовые перья – переливающийся свет. У него в глазах – розовым, и она такая красивая. У него в глазах в нежности форм и красок ломается черно-белый фильм, осыпаясь лиловым на щеки Кесс. У него в глазах она могла быть принцессой, будто в сказке, нахально и смело шествуя по страницам. Даже не так – королек, птичка певчая. Ветер теребит остывающие пряди, они застывают струйками карамели, белоснежные лепестки ее кожи, сердце – щемящим стуком гулко бухает внутри – гляди, кажется, разбилось. И от мира – дымчатой завесой – мне так хотелось бы быть принцессой на самом деле: - Не смотри. Отворачивается, прячет лицо в ладонях – не смотри. Кесс не нравится, когда Анике так смотрит, так улыбается, сразу превращаясь в сказочное существо из другого мира. Очень печальное. Кесс пугается и злится одновременно. Когда-то она также говорила, шепотом умоляла, взглядом - не рисуй - просила никогда не брать в руки ни карандашей, ни кистей. Она просила, почти рыдала, а затем почему-то кричала, затыкая уши руками и зажмуривая глаза. Анике только мнет в пальцах пожелтевший листик бумаги. На его рисунках все выходит слишком красивым, слишком ярким и слишком печальным, чтобы оставаться настоящим. Из-под его пальцев появляются птицы с сильными крыльями, ракеты кольцами опоясывают орбиты, розовый цвет вишни закрывает небо, шелковыми потеками затапливая землю – да что ты знаешь о настоящей жизнь, мальчик? На его рисунках она – призрачная красавица с водянистого цвета глазами, хотя сама Кесс считает, что в ней больше дерева. Она смотрела на ту себя и не могла не улыбаться, вот только, чем больше смотришь, тем больше видишь - это она – напуганная, всклокоченная, разбитая – копия, подделка, фальшь, а настоящая Кесс никогда не покидала пределы бумажного мирка-царства с оторванным левым краем, и просила, всегда просила, даже по пальцам била – не рисуй, не рисуй, пожалуйста. Зима – он рисует хрустальный лед. Весна – молоком топленым лесная гладь. Летом лишь черное воронье садится на пожухлый дуб. Осенью – зачем об этом плакать или кричать? И она – лента в чужих волосах касается кожи несмело. Кесс приносит ему карандаш, Анике по-прежнему светло-сед, и сказки все больше не о любви – кровью истекают серые страницы, и песни все больше не о войне – гулко обрывают все нити высокого голоса в небесах, а в глазах – лучистые шоколадные лужицы с ноткой корицы – она захлебывается в них почти добровольно. А глаза прозрачные, как стекло, а в глазах отражение – ты лишь посмотри, посмотри и запомни того себя, который несмело выглядывает из-за ветвей, на того себя, который красив и добр, на того себя, который может быть счастлив и всерьез собирается купить лишь одно – свободу. Посмотри и запомни – таким тебе уже никогда не быть. Кесс пугается и злится одновременно – ему больше не нужно марать бумагу, ведь карандаши не помогут ему исправить мир – мир уже исправляется у него в глазах, сейчас он тихо скажет «три», и ее мирок растворится в своей красе. Анике засыпает. Во сне ему тихо шепчут звезды. Анике засыпает и сонный он, тот, второй, который выбирается из контуров уставшего тела, вглядывается в собственное отражение в треснувшем зеркале – чешуйчатое тело, железом когти отлиты, глаза прозрачны – стекло. - Монстр, - шепчет он тихо. Монстр, который совершил только один грех – попросил у Бога всего одно чудо, вознеся небесам одну оборванную молитву, не разнимая губ, чудо для Кесс – только дети верят в сказки, а еще птички певчие. Такое ведь уже было однажды? Не год и не два назад – странный ты, Анике Шварц. Яркое, по-осеннему холодное солнце. Небо бледное, испуганное. Клин улетающих прочь птиц. - Умойся, мальчишка! – тяжелые шаги, вереница вдохов-выдохов в чахоточной оправе, глубокий ковш слишком холодной воды. - Я все. - Вымой шею, мальчишка! – визгливо, резко, не отрываясь от криво исписанных листочков под тонкими паучьими пальцами, и танец пылинок в прорези окна. Мальчик послушно склоняется над тазом, моет не только шею, но еще и уши. В солнечных бликах его волосы отливают медом, женщина вновь торопит его колючим: - Ну, быстрее же, мальчишка! – натягивает на мальчика курточку из колючей материи, застегивает ее на все пуговицы. Воротник стойкой измят и грязен. – Твареныш, - шипит она, натягивает свое пальто, прячет золото его волос под слишком большой шапкой, козырьком прикрывающей глаза. – Быстрее! – опять торопит она. Мальчик честно пытается успевать за ее размашистыми шагами, но останавливается на ступеньках, замешкавшись. В коридоре появляется продолговатые овалы лиц голодных воспитанников, но быстро исчезают. Женщина отвешивает ему звонкую оплеуху и тянет за руку, почти стаскивая его вниз по лестнице. Перед его глазами пляшут разноцветные круги, звенит в ушах рассыпавшимся пшеном. Спуск смазывается. - Ну, быстрее же! – почти умоляюще тянет она, запрыгивая на подножку автобуса с почти захлопнувшейся дверью, автобус с чихом затворяет дверь. Кондукторша протягивает ей желтоватый билетик, мальчик цепляется за ее юбку, смотрит только на тяжелые, слишком большие для нее ботинки, мужские, кажется, а женщина быстро садится, пропихнув его впереди себя. За окном исчезают изломанные стены приюта. Женщина молчит и мнет в руках сумочку, мальчик молчит, потому что она не любит отвечать на детский лепет, одна только кондукторша весело перекидывается остротами с водителем и довольно скалится, перекатывая обручальное колечко в кармане и рассчитывая на маленькую интрижку. - Выходи, мальчишка! – громким шёпотом произносит женщина, дергает за руку, торопит его и сама торопится. Билетик плавно планирует на щербатый асфальт. – Не отставай, - строго говорит она, смотрит поверх очков с выпуклыми линзами, из-за них ее лицо странно искажается, и она становится похожа на удивленно-ошарашенную рыбу в мутной воде аквариума. Мальчик едва удерживает рвущийся наружу смех. – Когда придем, будь учтив, поздоровайся и не говори, если тебя не спросят, понял, мальчишка? – в последний раз обращается к нему женщина, а мальчик медленно кивает. Она снимает с его головы шапку и просит: - Ну же, улыбнись, - пытается продемонстрировать ему требуемое выражение лица, но не слишком в этом преуспевает, тяжело вздыхает, поправляет волосы и идет к ограде с приоткрытой створкой. Небольшая заминка, сад, расходящийся полукругом, странные птицы на высоких лапках, гравий хрустящей под ногами тропинки, газон пора бы подстричь. Небо окрашивается песочным и рассыпается. Мальчик думает о печенье с изюмом, которое он стащил из плетенной корзиночки в кабинете директрисы – его поймали – двадцать ударов со свистом рассекающей воздух тонкой палки – считай, пока не досчитаешь до двадцати, мы будем продолжать, считай, мальчишка – а чуть позже надломленное прости этой женщины с выпуклыми линзами. - Простите, но госпожа не принимает, - дворецкий смотрит на пришельцев свысока, молча оценивая их потертый вид облезающей бедности. - Но нам было назначено, - пытается возразить женщина, порывается то ли взять дворецкого за руку, то ли ударить – в любом случае, он с презрительной улыбкой отстраняется. Мальчик молча наблюдает за этой сценой. Из дома приятно пахнет недавно приготовленным обедом и чем-то сладким, в животе у него бурчит, рот наполняется вязкой слюной. - Кто-то пришел? – дворецкий оборачивается, на лице появляется полувосхищенное, раболепное выражение поклонения, он что-то быстро говорит. Мальчик не запоминает слов, слышит только заискивающую интонацию. Вскоре дверь открывается шире, женщина не успевает сдержать облегченного выдоха, дворецкий с прежним выражением превосходства помогает ей снять пальто, чуть брезгливо унося его, дергая уголком губ, глядя на облезшие ботинки, мальчишку он и вовсе не замечает. В дверях появляется молодая женщина – ровная, как циркуль, слишком прямая, со сверкающими камнями в ушах и модной стрижкой. Она курит вонючую сигарету и говорит немного картаво, будто бы нараспев. - Ты все-таки пришла, а я уже начала переживать. Ну, проходи, дорогуша, - она улыбается как человек, который привык делать одолжение всему миру, подходит ближе. – Какой очаровательный малыш! – восклицает она, выдыхая дым. Мальчик начинает кашлять, у него слезятся глаза, рука с когтями-стилетами стягивает с его волос шапку – приглушенный вздох восхищения и жалость – жаль, что ты пока только мальчик. - Бедняжка, - кивает женщина, подталкивая мальчика ближе к дымному облаку. – Прелесть, - соглашается та, протягивая гласные. - Мне нужно еще одно одолжение, госпожа, - начинает женщина, жмётся у двери и, по всей видимости, чувствует себя крайне неуверенно. – Финансирования почти нет. Мне нечем кормить воспитанников, если закроют приют, я не знаю, куда их отправят, - во внешне спокойном тоне отчетливо слышится мольба. Блистательная дама легко кивает, щелчком отправляет сигарету в пепельницу. - Я все понимаю, дорогая, - заверяет ее хозяйка дома – еще одна ослепительная улыбка. - Но давай сначала выпьем… хм, чаю! – с преувеличенным энтузиазмом предлагает она, увлекая за собой привычную, хотя и строгую женщину. Мальчик остается один. Сверху на него планирует самолетик с поломанным крылом. Мальчик удивляется, поднимает бумажный снаряд и оглядывается в поисках врага. Он вскидывает голову, хищно прищуривается, успевая заметить мелькнувший за углом силуэт и отзвук тихого смеха – белый кролик прячется в нору. - Я знаю, что ты там! – говорит он, и из-за поворота появляется лицо бледной девочки с белой лентой – путается в волосах, как солнца луч. - Как тебя зовут? – спрашивает она, выходя из своего укрытия целиком. На ней атласное платьице с голубым по подолу – шуршит тихо, переливается музыкальнее сотен симфоний, и белые перчатки на маленьких руках, тонкое кружево, маленькие каблучки звонко цокают по паркету – прикоснись, и она порвется, как странная мечта с привкусом белого шоколада. - Госпожа называет меня "мальчишка". - Странный ты, мальчишка! – расцветает улыбкой она. – А я – Кесс. Давай поиграем? – предлагает девочка, подзывая его к себе. Мальчик мнется, поглядывает на дверь, за которой исчезли женщины. – У меня есть конфеты, - заискивающе тянет, но при этом смешно кривляется – я же взрослая, честно-честно. - Мне папа привез из Франции. Ты ведь знаешь, где Франция, мальчишка? – он качает головой, а она назидательно говорит: - Франция – это мамин дом, а конфеты там вкусные делают! – она со смехом спускается навстречу мальчику и берет его за руку. Кесс восемь, она талантлива и умна и, конечно же, знает жизнь до дна, до предела с концом, а быть может, чуточку выше, у нее есть дракон, а принца подарит папа, жаль только, что мама, мама никогда ей не почитает, мама никогда ее не поцелует – нежно, трепетно, только одевает, как куколку и сидит перед зеркалом в пеньюаре – Шарлотта, присмотри за нашим чудом. - У тебя такие холодные руки, - с удивлением говорит мальчишка, а Кесс грустно вздыхает - маме уже немного за тридцать, ей самой вчера стукнуло восемь, а у мальчишки на один перейденный год больше. - Дай мне свою курточку, - мальчишка молчит и не дает ответ, будто боится, что обидит, Кесс недовольно поджимает губы – прямо как мама, жаль, что та не видит – будешь гордиться, правда? - Зачем? – удивляется мальчик, а она настойчиво начинает расстегивать мелкие пуговицы. Цветы красуются в краснобокой вазе, платье шуршит себе тихо, не замолкает, а курточка на ней смотрится нелепо и не к месту, но девочка улыбается. – Тебе холодно? – спрашивает мальчишка, вместо «а где спасибо?» - Нет, просто я уже давно не была на улице, - она говорит совершенно серьезно и очень тихо, воровато оглядывается на дверь и со смехом покоряет лестницу, мальчик старается от нее не отставать. Кесс серьезна, она не ребенок, нет-нет, на столе конверт – недописанное письмо, словари, ей нравится подражать маме и смеяться на каждой фразе. – Во что будем играть? – спрашивает он, когда она предлагает золотистый напиток – напиток взрывается пузырьками и сладко чихает мальчишке на щеки. Кесс проходит по комнате – принцесса без принца, отшвыривает пинком под кровать золотого дракона. Кутается в куртку и дышит глубоко, чтобы постараться запомнить запах того самого «улица» - внешний мир, который заканчивается для нее крыльцом, коротким спуском вниз, салоном автомобиля и, уже немного погодя, серым двориком больницы, и врачом – ты ведь любишь ириски, правда? - Давай в прятки? - Нет, будем шуметь – придет Шарлота, и меня накажут. - Может в догонялки? Мы тихо, - предлагает мальчик, так и не попробовав предложенный напиток. Кесс старательно вышагивает по тени столба и оборачивается, голова слегка кружится, мир в сизом тумане. - Мне нельзя бегать. Доктор запретил. - Ты сильно болеешь? Поэтому и не выходишь на улицу? – быстро спрашивает мальчишка. Кесс молчит, неловко прячет руки в карманы – ее мир – пьеса в деревянной раме и фрески на стенах. - Может в шашки или в какую-нибудь настольную игру… можем почитать книгу или… - пытается закончить Кесс, а мальчишка кривится – читать? Что за вздор! Она закусывает губу. – Давай смотреть на звезды? – предлагает она, сажает его на пол. Только мальчишке это вроде бы вовсе не интересно. - Но ведь сейчас же не ночь? - Подожди, - быстро говорит она и залезает на стол с ногами, чтобы задернуть шторы. Комнату мягко укутывает полумрак. Кесс выглядывает в коридор и плотно закупоривает дверь. Лезет в шкаф, достает большую серую коробку – дребезжит что-то. – Это для меня брат смастерил. Он с нами не живет. - Почему? – удивляется мальчик. Все в этом доме кажется ему странным: и заносчивый дворецкий-бульдог, и женщина-чайка с вонючей сигарой, и девочка, которая просит себе его старую куртку, одевает, не боясь испачкать свое белое платье – серым по белому облачку. – Он уже вырос? - Нет, он сбежал, - поясняет Кесс и достает из коробки какой-то механизм, не(?) замечая его жалости. – И я не болею. Поправлюсь к выходным или чуть позже, - а на столе коробочка – дни и таблетки, на несколько месяцев(лет) хватит. Кесс молчит и внимательно смотрит, крутит в руках, устанавливает на полу, внутри что-то бренчит и позвякивает, девочка от усердия высовывает кончик языка. – Готово. Нажми сюда, - она показывает на неприметную кнопку, мальчишка медлит, но потом нажимает быстро. Механизм начинает нагреваться, немного вибрирует и гудит низко - самолет, заходящий на посадку тяжелым клином. На небе и на стенах, на волосах у Кесс и на полу – везде расцветают сверкающие гроздья серебристо мерцающих звезд и целых туманностей. На этой призрачной синеве – все звезды – меловой порошок - некоторые совсем маленькие – неаккуратно рассыпали, другие, наоборот, огромны – сгребли в кучу. Они переливаются и меняют цвета. - Смотри, - шепчет Кесс, придвигаясь близко-близко. – Это созвездие Пса, мне брат рассказывал, - мальчишка серьезно кивает, а Кесс прикрывает глаза. А у мальчишки звенит в ушах, а внутри взрывается что-то, с чихом оседает улыбкой, а у нее глаза не голубые – синевато-серые, шиферная крыша после дождя, что уже начинает подсыхать. Снизу доносится приглушенный окрик: - Мальчишка! – этот крик бьет по нервам, отдаваясь неровным тиканьем в сердце, а Кесс грустно провожает почти знакомого незнакомца, на прощание погладив его по волосам – золотистый мед и лужица молока, утонув в лучистом взгляде. - Пока, - шепчет она, незаметно вытянув из его кармана платок, а мальчик выходит из комнаты, успев заметить, что она вновь прячет подарок брата в шкаф. Они снова шагают по улицам, где дома ровные – строили с линейкой. Они снова бредут вперед – чуть потяжелевшие, чуть задумчивые, мальчишка по новому смотрит на взрослый мир – ему он кажется искаженным, непонятным, умалишенным, где стены-линейки, слуги-бульдоги, дамы-чайки и принцессы, пинком зашвыривающие драконов в углы и пьющие нектар с кромки звезд. Странный ты, Анике Шварц. Бронзовые бляшки моря. Заросшие водорослями днища рыбацких лодок. Йод и соль, на первый аллергия. - Не расходиться! – крик мужчины. - Подходите по одному! – крик женщины. Крики чаек взлетают высоко над причалом и над кромкой прибоя. - Анике Шварц! Анике Шварц! – сменив «твареныша» и «мальчишку», выйти вперед, чтобы сопровождающие поймали загорелое лицо в фокус и опять смешаться с толпой. На причале жарко – знойное марево скатывается в колючую вату на языке. От сухих досок поднимается прелый, чуть сладковатый запах, Анике вытирает вспотевший лоб – капельки соли на коже. Выгоревшие за лето волосы вьются колечками и лезут в глаза - поправляет лямки рюкзака и морщится. - А вот и наш паром! – облегченно выдыхает мужчина, с явным облечением и насмешливым превосходством оставляя раскрасневшуюся женщину с толпой подростков. Она обводит собравшихся в кучу мрачным взглядом и велит по одному подниматься по трапу. Вперед проталкивают младших – неловкие, раскрасневшиеся, почти заваливающиеся назад под тяжестью своих рюкзаков – влажные насекомые, - толкаются локтями и перепугано жмутся, стараясь идти как можно дальше от края. Небо меняет свой цвет – лазурь выцветает разбавленная грязно-лиловым. Анике перекатывается с пятки на носок и смотрит на утопающий в клубах пара город. Анике не хочет уезжать, Анике не хочет оставаться, а город протяжно вздыхает. Этот вздох зарождается где-то внутри металлических конструкций, пробегает по линиям электропередач и появляется на свет из покрытых медью труб. Кого-то ждут. Этот кто-то опаздывает - женщина поминутно сверяется с часиками, надетыми почему-то на правую руку, и кривит губы, что, увы, не добавляет ей привлекательности. Анике хочется пить, мимо проходит девушка, продающая мороженое – призывная улыбка, босоного считая песок, со звоном монеток на поясе. Унылые воспитанники провожают ее жадными взглядами – та отмеряет положенный кусочек пляжа и чертит новую линию. Через несколько минут на пустой дороге появляются два силуэта. Они медленно растут, приобретая определенность форм и четкость очертаний – высокий и чуть пониже, чуть вибрируют в полуденном зное. На пароме разбивают походный лагерь, кого-то тошнит. Нежно-зеленым выдают бумажные пакетики – шелестяще раскрываются, сыпятся крошки – когда-то в них лежали нежнейшие круассаны – теперь только улыбчивый оскал тигренка с этикетки. В воздухе появляется запах кислятины. Женщина все сверяется со своими часиками – жарко моргают на солнце, впивается ногтями в до рези в глазах белоснежные бумаги и, в конце концов, втыкает ручку в пучок волос, собранных на макушке, недовольно постукивает по земле ногой. Силуэты превращаются в темноволосую девчонку, тяжело волочащую обеими руками чемодан с вытертым днищем, и мужчину в строгом костюме и запыленных туфлях – девочка уставшая, мужчина сонный. - Мы уже заждались вас! – женщина кричит слишком громко, по-птичьи раскрывает рот, мужчина пожимает плечами, подзывая девушку с мороженым – приманивает ее, ловко закидывая удочку с долларовой купюрой. От мужчины пахнет сандалом и терпким потом, девочка ставит на землю чемодан и зло смотрит на женщину из-под волос, тяжело дыша и отбрасывая гротескную тень, утопающую в мелких ракушках. – Быстрее! – торопит ее сопровождающая, выразительно поглядывая на мужчину - тот лениво закуривает, явно не собираясь вмешиваться и считая свой долг выполненным, пустой стаканчик из-под мороженного сминается и щелчком отправляется в урну вслед за крохотной ложечкой. Женщина портит чистоту бумаг еще одной закорючкой и, судя по злобному прищуру, собирается воткнуть свою ручку девочке, ну, скажем в глаз… в глаз, цвета мокрого шифера весенним вечером, лишь немного просушенного последними лучами солнца. Жарко сверкают искры, лампа накаливания медленно нагревается, а где-то там, в хитросплетении мерцающих диодов – обрыв линии - Анике не дает вспыхнуть пожару, втаскивая и чемодан, и девчонку на паром, женщина проходит следом. Их еще раз пересчитывают – не двигайтесь! Как меня все это достало! - и паром отчаливает, продудев на прощание. - Почему ты здесь? – тихо спрашивает Анике, подвигаясь и освобождая пятачок пространства рядом с собой – левее бортик и захлебывающийся закат, правее – пыль чемодана и золотой песок с расклеивающейся обуви, Кесс вздыхает. От нее пахнет жженой травой и чем-то летним, кисло-сладким и очень знакомым – заламывает худые руки, дергает уголком губ. - Мой отец был обвинен… а впрочем, им просто были нужны наши деньги. - Мать? - Спилась. Она и раньше не часто бывала трезвой, начиная с двух часов дня – с обеда разогревалась джином. - Брат? Ты говорила, что он сбежал. Она вскидывает голову, взглядом говоря: «не смей», и Анике примирительно поднимает руки – расцарапанная кожа, грубые линии – пересечение жизни, а вон там обрывается. Кесс отворачивается в сторону – солнце играет на хрупких запястья – следы от бумажных лент напоминают о жалком побеге. – Как ты меня узнала? – спрашивает Анике, вжикает молния рюкзака. Он роется где-то в сумрачных недрах, а Кесс с любопытством поводит носом – потянуло запахом мха и речного ила. И рокот волн по оба края – рокочут звери с пеной у пасти. И треснувший небосвод глянцево умирает. И две сочные груши с желтым боком – поцеловало солнце, а потом забыло. - Ты как был чудиком, так и остался, - поясняет Кесс, крутя в руках золото, не откусывая. Отрывает коричневый хвостик. – И как тебя теперь зовут? – спрашивает она с улыбкой, с той самой, которая принадлежала девочке в белом платье – шуршит сотней симфоний. - Анике. Анике Шварц. - Забавно. - Что забавно? – Анике вытирает сок, стекающий по подбородку – я поймал солнце и съел его – было вкусно. - Анике – любимец богов, а Шварц – темный. Вот, что забавно, - больше она ничего не говорит, Анике тоже не подает голоса. У них одна молитва на двоих, чуть пророщенное просо понимания и чуточка доброты, остальное докупят на кассе. Кто-то из ребят достает гитару и честно пытается петь на английском – скорее на слух, дребезжаще и путаясь в ладах, Кесс только посмеивается, потихоньку доставая сигарету и закуривая. Одинокий вжих - дымок не успевает достать небес, а унылая сопровождающая уже бежит к ним, цепляясь за «нечаянно» оказавшиеся в проходе ноги – давайте, помогу! Аккуратнее надо! Ай-ай-ай. - Не пытайся, - блестит глазами Кесс, блестит, обнимает, и руки ее дрожат. - Что не пытаться? – спрашивает Анике, облизывая губы – жженая трава и что-то летнее, кисло-сладкое. - Это звездная пыль. Из Созвездия Пса, - поясняет Кесс. В тот вечер надрывалась гитара, и она цвела, а Анике улыбался мягче, чем дражайшие из шелков. А чайки продолжали возносить крикливые молитвы безмолвным небесам. С тех пор их стало двое, один терялся, другой находил – вместе шагают совсем не в том направлении, близоруко щурясь и заранее зная, что в конце кому-то из них будет очень жаль. Почему? Так бывает всегда. Она говорила – уходи, а он возвращался путанными следами. Она говорила – не бросай, а он боялся, что однажды и правда разучится читать присыпанные жухлой листвой тропы – стрелка компаса нелепо согнулась и прогнила, бестолково вращаясь из стороны в сторону. Теперь тишину их ночи прорезал мощный луч маяка. Волны наждачкой расчесывали песок. Домашний Иисус крутил бобину фильма, дымя ванильной трубкой в прокопченный потолок. - И ты ее любил? – живой интерес у Кесс – девочка идет на свет и верит во что-то, подтягивая ноги в тяжелых не по сезону сапогах. От них исходит резкий запах жженой резины, от Кесс пахнет утренним дождем, молочным туманом и распускающимися почками – миндаль расцветает у нее в груди. - Мы познакомились в конце мая, - отвечает Иисус, набивая трубку табаком, чиркает спичками, уходит и вновь возвращается с потрепанной книгой. Кесс кивает, на четвертый вздох перестает дышать, выглядывает в окно. Домашний Иисус падает камнем в продавленное кресло – на его плечах – свой мир, искалеченный и раздавленный, он знает, что неправ, а между ними лежит дорога на теплый юг – улыбается с черно-белого кадра – люблю, а ему вечность уж нечем дышать. Между развалин пляшет неровными, несколько истеричными зигзагами фонарик Анике – перескакивает с кочки на кочку – небеса разверзлись над их головами и ударили в спину – совсем неблагородно, мокро и сыро. - Не нужно вам сюда ходить, - уныло тянет Иисус, а в ушах звенит то самое прости – испорченное, лживое прости, делая выражение лица страдальческим, совсем, как на иконах, Кесс от него отмахивается, с любопытством всматриваясь в лицо женщины на замершем кадре – та ловит души в пыльном мерцании, слышны шаги на лестнице. - Почему так долго? – спрашивает Кесс, как только Анике появляется на пороге. Он снимает дождевик, кусает губы, синяя материя с хлюпающим звуком опускается на вешалку, и тут же начинает стекать на пол, Иисус кивает, не отрываясь от чтения. Кесс хмурится и слитным движением встает с продавленного «дивана» из двух сидений загоревшегося автомобиля. – Что с тобой? – у Анике стучат зубы, он потерянно смотрит на Кесс – у той кожа розовая, розовым по губам и трепещущим векам свет китайского фонарика над ними. Анике молча достает что-то из-под свитера. Это что-то издает пронзительный писк. – Кошка? – Кесс подходит ближе, прихватив со стола некое подобие ночника, Иисус протестующее шипит – пытается читать книгу, затем отвлекается, чтобы хлебнуть из сомнительного вида бутылки – хей-хо! Голубоватый, потусторонний свет падает на лицо Анике, так они и стоят – каждый в своем маленьком облаке, стоят и смотрят – равнодушно, обеспокоенно, а на его щеках – росчерк черным. Кесс наклоняется ниже, прикасается пальцами – опасливо, медленно, подносит вымазанную руку к глазам - недоумение, испуг, ступор и злость. - Кровь? Куда ты опять вляпался? – она срывается на крик. Иисус поднимает глаза от книги – собирается подарить им уж точно не чудо. Анике демонстрирует изувеченное запястье, а по венам вместо крови – зараза, жаль, что они это этого сразу не поняли – вот останется один в подвалах старой башни… а пока, в его глазах умирает небо в медной оправе - Кесс вскрикивает, а котенок продолжает пронзительно орать. Иисус тяжело вздыхает и идет за иголками, достает грубую нить и бутылку с чем-то янтарным – я подарю вам, детки, остатки, ошметки того... а она улыбается со стены – за тебя, дорогая! - Садись, - говорит он, и Анике садится, где стоял, - у порога, стекая на пол, волосами в колени, руками под мышки - Кесс кусает губы и предлагает ему сигарету, но потом зажимает ее между собственными прыгающими губами. Когда-то доктор, в чьих карманах жили ириски, говорил, что для нее одна затяжка – смерть, и что же? На смерть пока не очень похоже, а по венам вместо крови – иглы, ни вдохнуть, ни выдохнуть с этой болью. - С ним все будет в порядке? – спрашивает Кесс – перед ними искрится маленькой девочкой с бинтом по запястьям, бритвой по шрамам – так она привыкла горе свое мерить, а Иисус усмехается странно, салютирует жене, продолжающей улыбаться со своего черно-белого кадра, делает глоток и отдает бутылку. - Я бы выпил на твоем месте, - улыбается он и отправляет Кесс кормить котенка, бросив, что от его криков уже в ушах звенит. Кесс послушно плетется - ведь это просто укус, царапина, правда? – запахивая плетеную плотными рядами жилетку. Холодильник низко рычит, Кесс пытается найти молоко, после – блюдечко и едва не разбивает – Анике не в восторге от иголки в собственной коже. Иисус щедро поливает рану – у него всего одно лекарство – и преспокойно штопает руку – только что не насвистывает, криво усмехаясь. – И кто это тебя так? – спрашивает он, когда рука выглядит почти прилично, особенно, когда ее прячут под повязкой из старой рубашки – над ними золотом свет пронзительной лампы и белое лицо Кесс в золотых лучах. - Я шел к вам, но в одном из домов услышал возню. А тут собака… здоровая такая. Вцепилась мне в руку… - Идиот, - заключает Иисус, не дойдя и до середины, но это нормально – котенок засыпает у него на куртке, поводя во сне усами и смешно вздрагивая - уши качаются, как у рождественского эльфа из сказок – а ты тоже даришь чудеса, а? – Герой хренов, - недовольно хрипит Иисус, вытягивает ноги, вновь усевшись в кресло. – Завтра к медсестре сходи! – прикрикивает он и вновь замолкает, только поглядывает иногда на застывшие черты. Кесс укутывается в плед, запаковывает себя качественно, а для Анике – кусочек с краю, зевает – по ней ползут острые спирали и желтые треугольники в квадратах. Прижимается к Анике, тот низко шипит – задела руку. - Прости, прости, - быстро шепчет она, целует побледневшую щеку, а тот прикрывает глаза – одно объятие, всего одно объятие уставших и теплых рук – и можно верить дальше. Кесс выглядывает в окно. Из-за зарослей проглядываются черные срубы крыш временного шахтерского пристанища – в нем так никто и не пожил - нашли ядовитый газ и все закрыли. Теперь остров стоит почти мертвый, заглядывает в окна маяк, да рыбацкое поселение на севере. Кесс мурлычет под нос приставучий мотивчик. – Как она умерла? – громко спрашивает Кесс, не сделав реверанса и забыв про поклоны, тоскливо так говорит - обхохочешься, а Иисус молчит – это глупо, дымит, ему самому хочется все знать, до последней черточки, но >она ушла, не вернется. - Я купил камеру, когда мы только сюда перебрались. Хотел снимать собственные фильмы, поднакопить денег и уехать восвояси, а тут эта война. В итоге снимал только свою жену – она была чудной актрисой. У него любовь – немного уставшая, его жена – снежно-белым, пока горит тускло лампочка на стареньком проекторе. – А потом мы вместе ехали на мотоцикле, я набрал слишком большую скорость, а дорога была мокрая, - тембр голоса, поза – тихо счетчик тикает, хриплые нотки, под конец срыв – прохудились доспехи ратные. - Остаток сама знаешь. Теперь живу здесь, - он опять замолкает, выключает проектор. – Давайте спите. Вам еще обратно возвращаться. Сидит на своем кресле – выпотрошенная грудь, бреши закрывает руками, он бы зашил, но где взять такие нити? Все истратил, себя к ней пришивая – стежок за стежком и еще один. Кесс больше ничего не говорит, Анике прислоняется к стеклу – прядки тонкие, бело-белые, по карнизам опять стучит дождь. Кесс уже начинает посапывать – глаза серо-синим, душа – ненадежный маятник в острых спиралях, а он все смотрит на молочно белеющее – туман или небо - Кесс пахнет чуть прелым сеном, древесным мхом – заройся руками, а там - теплая земля, и летом. Где ты берешь эти запахи? Уходят с рассветом. В конце мая они перестают заходить к Иисусу - разбивается-таки на своем мотоцикле – тридцать три года, а бобины с его фильмами весело горят. - Так всегда бывает? – спрашивает Кесс, чертя узоры поверх шрамов на руке у Анике. - Что именно? – интересуется он. - Карие вишни в этом году очень печальны, - изрекает она, закрывая глаза. Стоит себе, вдыхает угрюмый май, маем расцветает – зелень по лодыжке, зеленью чуть выше, а по щекам – жасмин. Теперь они засыпают на чердаке под клекот прибоя – их опять двое, они опять одни – обними меня, ладно? Обними. Небо теперь чернильное, замшей шуршащее. Ползет безголовой змеею по крышам. Безлунный мрак - один-два светлячка тускло мерцают в темноте. Высокий силуэт – высохшие опоры водонапорной башни, их маленький мирок – они остаются здесь – в своей вселенной, потому что там, в том промерзлом там – давят стены, сжимают и давят – не надо! Они вновь держатся вместе – они почти проиграли. Прилизанный приют – каменные стены грубой кладки, забытый кем-то коробок спичек, промокшие сигареты, клумбы под окнами, а в окнах – не иди на свет, пожалуйста, не иди, не верь, не обманывайся - противный душок исходит от этих стен, стен старенького приюта Пречистой девы Марии на вишневых прудах – теперь они живут здесь, их вернули в город. Пыль на его губах очень горчит на вкус, в этот последний раз в ворохе резких слов – он не находит фраз, он еще не готов в этот последний раз. Стул, две дощечки, кривые шляпки железных грибов, занозы – ну же, еще немного – а ветер глухо тянет унылую моря песню, солью в его волосах. С десяток тощих подушек по полу, украденные из кладовой одеяла, в волнах-складках – припасы орехов и ореховые кожи, пара банок сгущенки и отпечаток от тела – прочерк в его маленькой жизни, а за ним – пустота. Анике помнит хорошие концы из их детских книг, помнит, слышит их голоса – звезды шепчут с небес, над ним – Созвездие Пса. Его Кесс – девчонка с белесыми усами сгущенки над верхней губой - клином закрывает ряд мелких, как у ласки, зубов – мы держались вместе, но проиграли, прости. Наверное, она осталась на том песке, когда уже не хватало смеха, а он уходил – прятал себя в воротнике – прочерк, прочерк, прочерк – прости. Крошится под тонкими пальцами мир. Два урода, ублюдков хватает. Чужаки, безголосые чужаки – Анике сломлен, растоптан, разбит, а она, Кесс, на том берегу, где льется холодный свет разбившихся небес в перевалах звезд. И у нее глаза чужие, серо-синий, сиреневый порошок звездной скатерти, шатры малиновых волос, розовые птиц перья. У него… да, что уж говорить - он сам чужак, снежным медом волос. У этих, других, там у ворот – все слова не те, и другая мораль, а им-то что? Зеленкой по ранам, пластырь на руки, объятья – не надо, если хочешь света, так жги мосты. И они жгли, сжигали их за собой, остальные – враги, потому что нет маяка, потому что все идет под откос. И прости – ножницами по волосам, остатки перьев (я бы исправил) – изувеченная гордость под пальцами – не режут, черт! Кесс шипит, скрючивается, кажется, плачет, он садится рядом – кровь в ее волосах, это было начало – те, другие, были жестоки, те, другие, не видели миражи, они нацепили ярлык – чужаки, безголосые корольки, птички певчие. - Ты не виноват, - в колени, глухо, тихо, больно, сорвали кожу и не заметили, раны не замазать зеленкой – рваные края. Где ты, Иисус, может, заштопаешь, а? Подаришь не чудо, ну так, кусочек по старой памяти. - Я не могу их тебе вернуть, - усмешка. Горькая ирония, когда уже ничего не остается – только смеяться, не поднимая потерянного лица – что ты знаешь о жизни, мальчишка? У нас один пластырь на двоих и один плед, - вот что знает Анике Шварц, знает, идет дальше в конец своих в никуда путей, идет за ней - бороться даже с рассыпавшимся миром опасно. - Ты хороший человек, Анике Шварц. Даже слишком, - говорит Кесс и замолкает, сонно прикрывает глаза – она верила во что угодно, только не в богов – те их давно позабыли. Холод переходит в оцепенение, ножницы сверкают в солнечном кружеве, розовый пушок, бледная кожа и пики плеч. - Я плохой человек. Хороших не бросают, - птички-галочки по небосводу, стремительный полет мяча до дырявых ворот. - У тебя есть цель, - какая именно, Кесс не уточняет. – Меня пугают люди, у которых есть цель, - задумчиво произносит она, отряхивается, переступает через ошметки чужой злости на полу, заваливается на матрац, зарываясь с головой в отсыревшие одеяла – птичка неловко подгибает перебитые крылья, а сердце уже давно, наверное, не стучит. Затяжка, струйка дыма в белесое небо. Ей у моря, наверное, покойно, у него – девятый вал под ладонью. Очень горчит у него на губах – если станешь монстром, то не забудь, я в море утопила твой страх, ну, а вину… не надо. Не грусти. И ветер ложится к его ключицам. Это море сводит его с ума, запах соли в прокуренном городе – ушла, улетела, как вздох, растаяла в небе однажды. - Я сам куплю цветы. У него волосы светлые-светлые, читай: седые. Они сильно вьются и постоянно лезут в глаза. Капюшон на голову. Натянуть до глаз – взгляды людей – не надо. А у Кесс теперь глаза закрыты, как, впрочем, и губы – сжаты слишком сильно и совсем на нее не похоже – молчит, а слова, как камни, уходят ко дну. Железная Леди медленно кивает и сама выписывает ему разрешение покинуть стены приюта, но денег не дает, скряга. Косая усмешка, нагло подходя к охраннику и вручая тому записку – читает, с растущим недоверием смотрит, уходит куда-то, не сказав ни слова – пошел проверять, в порядке ли госпожа. Анике старается не смотреть по сторонам – чайки уныло кричат ему вслед. Вокруг разрастается что-то смутное, зыбкое, хотя, тут Кесс нашла счастье ненадолго, протягивая руки за убегающей волной - океан одиночества под муляжом городских улиц пахнет приторно-сладким, как гниющая груша. В сердцевине – гниль и слизь, но кожица сочная, мягкая, откуси кусочек, подержи на языке, а затем выплюнь ко всем чертям. Воспитанница Кесс не любила цветы. Мать Кесс, оставляя ее в камере хранения на разрушенном вокзале, засыпала комнату лепестками вишни. Сама Кесс стояла в парке, вдыхая запах буйного цветения слив с совершенно счастливой улыбкой на лице. Его Кесс ушла – подарило ли небо нам чудо? – росчерком красным по тонким запястьям убаюкана вечным сном. Ушла. Интересно, а ты бы ждала весну? Только знаешь, нас заберет февраль. Тебя уже сковало льдом, а я скоро замерзну. Прости, мне, правда, очень жаль. Только ты меня не жалей, я того не стою. Ли Донхэ. В три такта. Октябрь 1961 год. Сначала она долго смеялась, затем плакала, а потом просто стала злой. Где-то между первым и вторым Ли Донхэ понял, что слышит шепот гораздо более громкий, нежили чужой плач. А между вторым и третьим чужая душа на ладони превратилась в смятый фантик, по привычке пролежавший в сумке не одну неделю и даже не месяц, но выкинуть который уже давно пора было. - Я сам куплю цветы, - шляпа на голове, пригладив волосы; колокольчик тонко прощается, с нетерпением ожидая новой встречи; дверь, напротив, захлопывается как-то глухо – становится грустно и отчего-то тягостно и дальше находиться под сенью высоких сводов. Прочь. Скорее прочь. Тем более что ему еще есть чем заняться. Ли Донхэ сказал, что сам купит цветы. Эта мысль пришла к нему в голову совершенно внезапно для привычных сонных улыбок сбежавшей когда-то жены и была больше похожа на яркую вспышку, подобную, нет, не молнии, а скорее последнему лучу уходящего солнца, пронизывающему свинцовые воды вечного моря. Ему не нужен был предлог, чтобы уехать. Он не был обязан вообще говорить что-либо своей дорогой супруге, но манеры превыше всего. Ли Донхэ дышал полной грудью, спускаясь вниз по вымощенной белым камнем дорожке. Последние, самые отчаянные цветы благоухали и оставляли после себя чувство пьянящей летней истомы, прекрасный миг, когда воздух звенит от пения цикад и треска их закованных в панцири тел, золотом и яшмой покрывающих высокие ветви деревьев. Я покажу тебе, как прекрасен может быть здешний сад в августе, напившись жадно холодных потоков дождя. Ли Донхэ сказал, что сам купит цветы, но какие именно, он не имел понятия. Лилии казались слишком траурными для игривого шампанского настроения – сегодняшняя встреча очень важна... если только все выйдет!.. Розы – напротив, легкомысленными и содержащими прямой и слишком явный намек на то, о чем Ли Донхэ предпочитал не говорить. Возможно, его удовлетворит цвет камфорного дерева, так отчужденно и почти надменно стоящего обычно в стороне от зеленой массы сочных оттенков? Он не знал, только шел вперед, с твердым намерением, даже скорее обещанием, купить цветы лично. Этот день врывается в его жизнь аномально свежим воздухом – хочется ослабить тугой узел галстука; пестрыми криками уже немолодых женщин, которые мучаются от сотни-другой необъяснимых симптомов и одного самого основного – скуки. Этот день похож на бесконечные четки: каждая бусина - событие, поступок, эмоция, а вместе они составляют целую повесть, или же роман из сорока четких точек, содержание которого вроде бы и на глазах, но слишком искусно скрывает свой истинный смысл. В цветочном магазине почти пусто. Только продавец стоит, немного сгорбившись, над замусоленным судоку, покусывая кончик ручки, жутко мажущей и протекающей, по всей видимости. От беспечной яркости оттенков рябит в глазах и кружится голова. - Доброе утро, господин. Вам показать что-нибудь? – с улыбкой спрашивает мужчина, легко кланяясь и уже собираясь выйти из-за прилавка, но Донхэ жестом останавливает его, а затем снимает перчатки. - Благодарю, но я думаю, что сам смогу сделать выбор, - мужчина понимающе кивает, видимо, считая, что цветы предназначены прекрасной даме, сумевшей стать хозяйкой дома такого человека, но он ошибается – цветы не для нее. Они для августа. Как дань. Как прощание и одновременное приветствие. – Вот эти. Я возьму все ведерко, - в руках у Ли Донхэ остается один цветок: атласная сердцевина, шелк лепестков и карминово-красный цвет. Донхэ давно забыл, какого это – радоваться каждому оттенку, но сегодня можно. Сегодня у него в руках обломки августа, который вряд ли выйдет собрать в одно целое, но Ли Донхэ пока не хочет об этом думать. Череда разочарований в серебристо-дымчатой рамке и так слишком часто украшает его жизнь. Продавец осторожно укладывает цветы в бумажную колыбель - ализариновые, кардиналовые, гранатовые, с все еще блестящими на лепестках капельками. - Отправьте, пожалуйста, половину по этому адресу. Остальные я возьму с собой, - Донхэ подбрасывает на ладони не сверкающие медью монетки, а лучи солнца, проходящие через красный ситец. Немолодой мужчина улыбается – сквозь щели в зубах вполне могли проходить нити света. Ли Донхэ решает, что он ему нравится в большей степени, нежели раздражает. Быстро набросанный адрес, последний глоток воздуха, немного прелого, дурманяще пахнущего свежестью и первое разочарование: какой-то девушке захотелось продать немного черники. Ли Донхэ мрачнеет, но все еще пытается уцепиться зубами в ускользающее очарование. Нет, черника отличная: сочная, крупная, с блестящими бликами света на глянцевых ягодах, но девушка, девушка не тянет на роль прекрасной феи, которая в состоянии совершить настоящее чудо: сутулая, в платье, едва прикрывающем колени, грязная и какая-то потрепанная – грустно и печально для такого чудесного утра. Погода часто меняется слишком резко. Несколько трелей пронизывающего до костей воздуха – и яркие дождевики, и сад зонтов сменяются ледяной пустотой ровных улиц с одиноко маячащими силуэтами слишком занятых и бесконечно одиноких людей – слишком явный намек, слишком грубый. В этот день воздух был холодный. Ли Донхэ покинул теплый салон черного автомобиля, жалея, что оставил шарф дома – без него даже самое теплое пальто совсем не грело. Ли Донхэ тяжело вздыхает, мимоходом отмечая, что холод стал почти привычным, хотя именно это «почти» иногда и напоминало больше контрольный выстрел в упор. Ли Донхэ встряхивает головой и начинает медленно двигаться вперед. Три шага, всего три, чтобы высоко поднять голову – раньше у него не было времени на такого рода промедления. Небо. Обгорелое по левому краю. Прозрачное. Тихо-несмелое до наивности в звенящей вышине. Был один чудак, слишком любивший небо. Да, был когда-то. «Вперед, мой дорогой капитан, только вперед», - затем подчеркнуто-льстивые, почти до издевательства, интонации Хичоля сменились слишком резко на вежливость и картинность, которых теперь у него хоть отбавляй. Охрана замерла возле машины, в пределах тех самых трех шагов - личное, мать вашу, пространство, а хмурых людей быстро учишься не замечать, и господин Ли не замечает. Ли Хекдже – три такта языком вперед по небу, чтобы на последнем толкнуться об зубы и столкнуть кого-то со слишком тонкого парапета. Три – число почти магическое. Почти сакральное в глазах Донхэ, как и в его ушах, хотя ничего священного в нем нет – есть жизнь – три такта по граням. Три худые ветви «дерева на краю поля» - какое неизящное название! Как убог скелет, обтянутый лишь тонкой корой с едва заметными прожилками, по которым циркулирует жизнь, циркулирует незаметно. Листья на деревьях уже облетели, но дерево на краю поля только собирается почтить изумрудной яркостью надвигающуюся зиму – глупое дерево. Оно почти идеально подходит натуре Ли Донхэ, в последнее время наполненной пустотой, едва различимым запахом черники и, чуть в большей степени, разложением. Прагматичный и любящий точность – даже Чо Кюхен поражается - Ли Донхэ идет, намеренно сбиваясь с шага, стараясь заглушить вечный отсчет: раз, два, три… четкая отмашка ни к чему, военная форма сожжена на костре уже не год и не два назад, теперь он – порядочный человек, все еще сбивающийся на третьем такте, но не оттого не любящий вальс. Сегодня он специально делает шаги то короче, то длиннее, чтобы убить всякую точность и логичность, как он старательно объясняет себе; чтобы отдать дань памяти – как нужно было бы объяснять. - Когда он к вам поступил? – Ли Донхэ смотрит почти безразлично и говорит на грани слышимости. Мужчина вытирает лоб платком, лысина весело блестит в последних лучах солнца, привлекая лишнее внимание и порождая навязчивое желание разбить эту идеально круглую сферу, чтобы проверить, настолько ли симметричными будут трещины на лоснящейся поверхности. Он роется в пухлой папке и называет никому ненужные цифры – Донхэ может процитировать все это от начала до конца и в произвольном порядке, но легче от этого не становится. - 2 октября... да, Анике Шварц, - директор морщится, глядя на исписанные косо страницы на ржавой пружине, вновь поднося руку ко лбу, но отчего-то не прикасаясь. Он сглатывает, прижимая к себе папку и глядя куда-то вниз, старательно не встречаясь взглядом со странным гостем, держащимся слишком… нет, не неестественно, скорее отчужденно. - Анике Шварц? - Ли Донхэ запинается, уголок губ дергается скорее брезгливо, но он быстро берет себя в руки. – Он немец? – читать отчеты – одно дело, но произнесенные слова странно отличаются своей реальностью и, увы, не в лучшую сторону конкретно в данном случае. - Мать кореянка, а отец да, скорее немец… но, нет, мы не знаем точно… - лепечет мужчина, но Ли Донхэ не слушает – он до рези в глазах вглядывается в тонкую фигурку, двигающуюся слишком стремительно и с какой-то почти неистовой грацией. Штаны выпачканы в грязи, кеды собираются развалиться на ближайшей неделе, майка слишком длинная… разгоряченное долгой игрой тело – вот, кому здесь действительно тепло. - Что значит «вы точно не знаете»? – директор очень внимательно изучает поле, обнесенное сеткой. Водянистого цвета глаза двигаются за огромными стеклами медленно, близоруко моргая, от чего взгляд становится влажным и почти беззащитным. - У нас нет сведений, но говорят, что его мать была красавицей… - тянет мужчина, а Ли Донхэ вновь криво усмехается. Говоря, говорят, немногие же, однако, говорят. И говорят на разные лады, но очень странные вещи, сходясь на одном: октябрьским утром в один из госпиталей явилась женщина из снега и вина. Единственный санитар, вспомнивший ее, нервно сглотнул и сказал, что для того, чтобы понять ее, нужно хотя бы раз в жизни взглянуть в такие глаза, и больше ничего не сообщил. Врач была более разговорчива, вспомнив, что у женщины были шрамы на ногах и страшные ожоги на ладонях, правда, красоту она все же не отрицала, зато усмотрела в ней некий демонический рок. Впрочем, Ли Донхэ мало волновали фантазии выживающей из ума старухи – нужны были факты, но добыть их было практически невозможно. – Анике – настоящий сорванец, - невпопад говорит директор со странной гордостью и отчего-то смущением. Ли Донхэ на секунду поднимает на него глаза и усмехается своим мыслям. Да, Ли Хекдже – тот еще сорванец. Мальчик забивает победный мяч и оборачивается к решетчатой ограде. На его лице – выражение недоверия, сменяющееся ледяным безразличием. Он подбирает с земли куртку явно с чужого плеча, от которой зато не исходит противный запах казенной вещи, которым пропиталось все вокруг: одежда одинаково угрюмых воспитанников, считающих драку развлечением; посуда с инвентарными номерами и полностью подучетная; фотографии радостных отчего-то покойников, которых было много за последнее пару лет – каждая в рамочке с черной лентой; казенный душок исходил и от людей, которые обитали в приземистом каменном мешке, называемом почему-то приютом имени пречистой Девы Марии на вишневых прудах. Прудов здесь и в помине не было, а вишни радовали взгляд разве что худыми скрюченными скелетами. Чем дольше смотришь на них, тем вероятнее кажется, что это не наполненные жизнью растения напиваются силой земли, а руки мертвецов вырываются из глинистого плена, скрежеща простывшими суставами. Анике направляется к стоящим в стороне людям с неохотой – ему не хочется ждать дружелюбного окрика обожаемого директора, который, как всегда, приторно улыбнется, а затем блеснет мальчишеским смехом, добродушно потрепав его по отросшим волосам. Анике почти вешается на сетку, с неприязнью окидывая взглядом незнакомца и абстрагируясь от назойливого бормотания директора и масляного взгляда. - Вы из комиссии? – спрашивает он, облизывая сухие губы. Во взгляде нет страха, лишь вызов, а это уже что-то. - Нет, с чего ты взял? – спокойно парирует Ли Донхэ, рассматривая слишком тощего для своего возраста подростка. - Тогда кто вы? – Анике склоняет голову набок и изучает его со странным выражением. Директор пытается сгладить неловкость, слишком поздно включаясь в разговор. - Анике, этот господин хотел стать твоим опекуном, - на его слова никто не обращает внимания. Анике уже отшатывается прочь, поднимая глаза на свою почти добровольную тюрьму в яркой обложке: окна-соты зажигаются одно за другим, минуя только пустые классные комнаты и палаты лазарета – сегодня в вычищенных до блеска палатах навсегда осталась худенькая девчушка с вечно ледяными ладонями и ехидной улыбкой. За стеклами мелькают тени призрачных людей, слышится гомон и ругань. Кто-то что-то разбил, забыл, потерял и теперь пытается вычислить потенциального обидчика. Из столовой ползет запах чего-то вовсе необязательно вкусного, но зато съедобного, стучат поварешки, шкварчат сковородки, сверкают ножи. Звуки и запахи привычны, а человек в черном пальто скорее настораживает. - Ты не хочешь поужинать со мной, Анике? – Анике не хочет, но его мнение никто учитывать не собирается. Директор продолжает масляно улыбаться и сверкать лысиной. От его сигареты Ли Донхэ отказывается довольно резко и крепко сжимает руку Анике чуть выше локтя. Тот дергается, но быстро успокаивается, опуская голову и шагая в такт с Ли Донхэ, а шагает он несколько странно… казалось бы в три такта. *** Небо. Облезшее. Болезненно затухающее. Идущее красными пятнами. - Вы, правда, хотите взять надо мной опеку? - у парня светлая кожа и волосы светлые – пока не седые. Овал лица немного пухлый, слишком простой, не тот, изысканно-отточенный, острый. - А с этим есть какие-то проблемы? - на переносице яркая россыпь веснушек – скоро исчезнут. У Хекдже исчезли тогда – солнце больше его не любило. Отличия едва уловимы, почти незаметны, да и память – вещь относительная, ведь перед ним самая точная копия, которую только могла создать природа, которой только мог совратить Дьявол, если бы ему это понадобилось, которой только мог бы наградить Бог, при условии, что он вообще существует. - Ну, вы знаете… мне уже… так обычно не делают, - в его взгляде смесь восторга и презрения. – Мне уже больше четырнадцати – нет смысла брать ребенка, который почти взрослый, - он давно научится маскировать неуверенность за наглостью. - Не говори о том, в чем совершенно не смыслишь, - в голосе появляется металл, не настолько, чтобы напугать, но достаточно, чтобы заставить заткнуться. Анике задыхается воздухом и опускает взгляд. Донхэ прикрывает глаза. – Возьмешь еще что-нибудь? – в тележке сладкая гадость в огромных пакетах. Чипсы, сухарики, шоколадные батончики в шелестящих обертках, сверкающих в электрическом свете, выбеливающем очертания. Анике молчит, сжимает губы в тонкую полоску и молчит – гордость борется с голодом, и последний побеждает. Парень идет к полкам и набирает целые пригоршни шоколадных батончиков, самых дешевых и резко пахнущих, высыпает поверх всего того, что он уже успел отобрать, возвращается за новой порцией. На Донхэ он старается не смотреть. - Закончил? – Анике окидывает взглядом полки, на которых еще осталось столько еды и медленно кивает. - Это не только для меня, - зачем-то поясняет он и срывается с места. Достает из холодильника бутылку Кока-Колы и возвращается к тележке – в глазах озорной огонек. - Пожалуйста, не делай так больше, - Анике смотрит исподлобья. - А то что? – он кривит губы в усмешке. - Ничего. Просто я за тебя отвечаю и прошу оказать мне небольшую любезность – не делай так больше, - Анике удивляется. Тон и голос ровные, без приказных ноток, без попытки внушения. Усмешка слезает с лица как-то сама собой – то ли сдался, то ли затаился. Он уходит к кассе, Донхэ идет следом, толкая вперед тележку. *** Ли Донхэ сидит за столиком в дешевом кафе, с брезгливым интересом рассматривая то, что Анике назвал едой: подгоревший омлет, картофель, сваренный в раскаленном масле, странные бутерброды, которые никак не умещаются во рту – слишком толстые, чтобы их можно было нормально откусить, какой-то сладкий напиток с шипящими пузырьками. И все это исчезает во рту у мальчишки с поразительной скоростью. Ли Донхэ молча наблюдает, сложив руки на груди – поставить локти на липкую столешницу он не решается. - Можно мне вашу порцию? – Анике нагло улыбается, а Ли Донхэ все также молча придвигает к нему нетронутый поднос. Аниме не тратит время на благодарности, а только вновь вгрызается в брызжущие чем-то жирным продукты. – Зачем эти цветы? – он кивает на букет, лежащий на соседнем стуле. Ли Донхэ вновь игнорирует вопрос, продолжая наблюдать, но не высказывая свое мнение. Отчего-то Анике начинает казаться, что лучше бы странный господин так и оставался безмолвным. К грубым словам быстро привыкаешь, но Донхэ прекрасно знает, что лаской можно сделать намного больше, особенно если перед тобой существо, которое имеет весьма смутное представление об этом понятии. Вот что забавно, можно не только воскресить, но и окончательно доломать. Вопрос в том, каким путем придется идти. - Тебе нравятся твои волосы? В школу разве можно в таком виде? – Ли Донхэ и сам не знает, зачем задает именно этот вопрос, но Анике быстро отвечает: - Мне они нравятся. Раньше я носил еще длиннее, но пришлось отрезать… - он делает паузу, позволяя улыбке расцвести на худом лице, - вши, знаете ли. Ли Донхэ не знает – это видно по лицу, но он вновь никак не комментирует этот выпад. Анике просто проверяет границы дозволенного, пытается понять, что ему спустят с рук, а что может стать инструментом для выведения из равновесия, но собеседник Ли Донхэ просто ужасный. Анике цепляется глазами за его лицо и спотыкается о непривычный на нем оскал. Нет, любой кто увидел бы его сейчас, принял бы эту гримасу за вполне доброжелательную улыбку, но Анике чувствует фальшь, всем своим существом ощущает враждебность этого человека… и собственный страх. Анике боится. - Давай сыграем в игру? – Донхэ прищуривает один глаз. Анике принимает нарочито-расслабленную позу. О да, милые, добрые детки приюта! - В какую игру? – волосы спутались, неровными прядями обрамляют овал лица. - Загадай какую-нибудь вещь. - Вещь? – он изгибает брови, хмурится. На губах красные пятна кетчупа, пальцы блестят. - Не обязательно вещь, - Донхэ нетерпеливо приподнимается. - Мысль, желание, воспоминание… мне все равно. Рыбка попалась на крючок. - В чем суть игры? - Ты не доверяешь мне? – а это уже откровенно издеваясь. - Нет, - Анике зло сверкает глазами. - А если я заставлю? – лицо Донхэ теряет всякое выражение. Голова опускается к плечу, а Анике не может избавиться от навязчивого образа: кукольные шарниры со скрипом сдвигаются с места. Сигарета ломается в руках Донхэ, россыпь искр обжигает масляно поблескивающее покрытие столешницы. - Нельзя заставить доверять, - убежденно говорит Анике, смотрит открыто и смело, но не смелостью окровавленного волка, защищающего последний рубеж, а смелостью волчонка, который еще ни разу не видел снег и не знает настоящих холодов. - Ну да, конечно, - Донхэ улыбается, улыбка примерзает к лицу, он выпрямляется, щелчком скидывает остатки сигареты на пол, официантка кривит лицо, но молчит, вздергивает подбородок. - Если я угадаю, то ты уйдешь со мной. - А если нет? - То я исчезну из твоей жизни. Загадывай. - Я не хочу, – Анике возводит невидимые стены и облачается в неповоротливые доспехи, спешно поднимая все подвесные мосты и готовясь к обороне. - Загадывай, - холодно говорит Ли Донхэ, вновь закуривает. Спички в коробочке двух цветов: белые и черные. Анике прикрывает глаза, уходит в себя, выбирая что-то. Рыбка пытается вырваться, бьется всем телом, разбрасывая радужные искры. - Готово, - говорит он самодовольно. – Вы никогда не узнаете. - Что у тебя в правом кармане? – Анике краснеет от удовольствия. - Это не то, что я загадал. - Но и не то, за что я заплатил, - Анике кашляет, Донхэ не пытается ему помочь. – Верни это туда, откуда взял. - Не буду, - Анике смотрит спокойно, прямо, даже скорее расслаблено. Достает из кармана еще одну банку Колы, улыбается. - Ты ждешь поощрения? – интересуется Донхэ лениво-пренебрежительно. – Верни. - А то что? - А то я сдам тебя вон тому доблестному стражу порядка, - доблестный страж порядка на рыцаря совсем не тянет: он угрюмо цедит кофе, хвастаясь разве что трехдневной щетиной и впечатляющими кругами под уставшими глазами, потерявшими всякое выражение. Анике сидит еще немного, а затем вскакивает, бормоча что-то отдаленно похожее на «мать твою», и уходит в сторону магазина, который находится под одной крышей с этой забегаловкой. Донхэ ждет. По сероватой поверхности окна стекает струйками сероватый день, набухает каплями и срывается вниз со всех карнизов – самое большой массовое самоубийство в истории, о котором не узнает никто. В салоне автомобиля тепло и сухо, Анике натягивает на голову капюшон, залезает на сидение с ногами, игнорируя дернувшийся предупреждающе уголок губ Донхэ, отвечает взглядом «а не пойти бы вам…», опускает подбородок на колени, смотрит не отрываясь на проплывающий мимо пейзаж. Пейзаж уныл и достаточно беден, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Фасады зданий выкрашены в белый, дорога – черная, угольной лентой стремящаяся куда-то вперед, уходя в небо и теряясь в нем, скелеты деревьев поддерживают низко нависающий небесный свод. Донхэ смотрит только на дорогу, сжимает руками руль и скрипит зубами: нельзя срываться. На этот раз все будет по-другому. Пространство перед приютом прорезано красноватыми отблесками окон-бойниц, в которых мелькают тени. Дождевые капли красноватой россыпью брызжут в стороны, колеса тихо шуршат, оставляя за собой легкую рябь уже успевших появиться луж. Донхэ отдает Анике половину пакетов, заходит в холл. Оба мокрые, оба уставшие, от Анике волнами расходится раздражение и желание поскорее избавиться от общества неприятного ему человека. Донхэ прислушивается к волнам чьего-то вдохновения, наводняющего первый этаж визжащими почему-то вскриками блюза. - Спасибо за прогулку, - говорит Донхэ, отдает Анике оставшиеся пакеты, тяжелым взглядом провожает уходящий в темноту лестницы силуэт. За ним остаются неровные лужицы грязной воды, как следы диковинного зверя. Не дойдя и до середины лестницы, Анике останавливается и тихо спрашивает: - Вы проиграли? – Донхэ торжествует. - Нет, Анике, я выиграл, - он не оборачивается. - Но ведь вы… - Тебе больше никогда не понадобится то, что ты загадал, - Анике ссутуливается, становится вполоборота, по-птичьи прикрывает глаза. – Мне нужно назвать номер? – продолжает пир Донхэ, хищно втягивая носом воздух. Он видит мальчика, покупающего себе мороженое-рожок, он видит мальчика, садящегося в новенькую машину, он видит мальчика, открывающего дверь залитого солнцем дома. Мальчик счастлив, он оставляет за собой все сожаления и окурки бесконечных сигарет. - На ней почти не было денег, - надломлено говорит Анике. Таким его лицо привычнее: потерянное, забитое выражение, побелевшие костяшки пальцев, судорожно сжатые губы. Мне этого так не хватало, моя маленькая рыбка. Бедная маленькая рыбка. - Ты хотел сказать, на ней почти не осталось денег? – уточняет Донхэ, игриво изгибая бровь, облокачивается на перила, смотрит снизу вверх. То, что загадал Анике - длинный набор цифр, номер, который знал только он: прокуренный бар, тонкие пальцы вытягивают из кармана пьяного парня замусоленную карточку, «черт, куда я дел…?», «давайте я помогу вам, господин…», жадно выгребает деньги из автомата, распихивая их по карманам, опасливо осматривается по сторонам, быстро возвращается в приют, прячет свое сокровище в коробочку из-под печенья. Не похоже, что он знает, сколько стоит все то, о чем он мечтает. - Вы расскажете? – выдавливает из себя Анике. Перед ним уже с лязгом захлопывается пасть металлической решетки, он смотрит в стену. - Мне стоило бы рассказать твоему директору, Анике Шварц. - Вам не поверят!... – сбивчиво шепчет Анике, бросая на него быстрый взгляд, облизывает пересохшие губы. С его одежды стекает вода, струйками опускаясь вниз ступенька за ступенькой. - Не поверят? Ты никогда ничего не крал, Анике? – Донхэ говорит тоном родителя, поучающего непослушное чадо, а Анике всерьез собирался купить только одно – свободу. - Я никогда не буду жить с вами, господин! – внезапно взрывается Анике, буквально выплевывая последнее «господин», резко взбегает вверх, а Донхэ остается стоять. Перекошенное от злости и страха лицо, бледная кожа, намокшие пряди слипшихся и потяжелевших волос, лихорадочно блестящие глаза, красные пятна щек и острый оскал искривленных ненавистью губ – таким он запоминает сбегающего Анике и с радостью вспоминает исчезнувшего в недрах памяти Ли Хекдже. Первого – с усмешкой, второго - с радостью. - Еще как будешь! – он возвращается к машине, каркающе смеясь, но быстро гася в себе этот приступ веселости. – Будешь, - уже спокойнее повторяет он и садится за руль. *** Небо. Сизо-свинцовое. Хладно-бесстрастное – небо над их головами. Стремительно темнеет, искажая еще больше зыбкие контуры изломанной перспективы. Донхэ барабанит пальцами по рулю, поминутно поднимая глаза к зеркалу – в чуть выпуклой поверхности – призрачный профиль со сжатыми в одну линию губами, уголок напряженных плеч. Донхэ не пытается завязать разговор. На переднем сидении официальные документы и внушительные печати, отчего-то с тягучим послевкусием чего-то горьковатого в груди. На надежду не слишком похоже, но Донхэ уже начал забывать это чувство, а вместе с ним и слово. На заднем сидении - мокрый волчонок, которого вырвали из привычного шепота леса и лишили его звенящей чистоты. Родники высохли, птицы приникли к земле. Анике смотрит в окно и видит обожженный край почерневшего поля. Ему становится грустно. - Анике, - тихо зовет Донхэ. Ощущение дежа вю захлестывает с головой. Парень оборачивается, кривит в гримасе лицо и вновь утыкается взглядом в окно, всем своим видом показывая, что слушать он не намерен. Донхэ тоже отворачивается. Хекдже всегда был упрямым и слишком наивным ребенком. Хекдже остался таким же упрямым до конца, вот только наивность подрастерял как-то. Они оба подрастеряли по дороге столько вещей… бирки давно стерлись, запасы заплесневели, остались только они – две блестящие имитации в бесконечной импровизации жизни. А обожженное слезами поле все не кончалось. - Если хочешь курить, то давай я остановлю машину. Не дыми в салоне, - вокруг Анике густая клякса раздражения и усмешка на презрительно изогнутых губах. Донхэ не хочет, чтобы эта клякса и дальше разрасталась, Анике хочет, чтобы дорогой господин Ли пошел прыгнул под поезд. Желаемого не получает никто. Сигарета в потрескавшихся губах выглядит нагло почти до неприличия, жадные жесты заядлого курильщика и серый пепел, въевшийся в кожу, Донхэ бесится, но Анике как-то плевать, а вот зажигалка все никак не желает поджигать его затяжку спокойствия – только жалкие искры. - Я же попросил… - Идите вы к черту! – сигарета метким щелчком отправляется на переднее сидение, Анике плевать на хрустящие в своей белизне бумаги, Анике плевать на прикрывшего будто устало веки Донхэ, ему плевать на все, что связывает его по рукам и ногам, даже не представляя, насколько реальной могла бы стать эта перспектива в отношении его самого. - Хорошо, уберешь, когда приедем. - Ага… - в этом многозначительном «ага» умещается поразительно много - волчонок оскаливается, вздыбливает шерсть и низко рычит. Донхэ выдыхает сквозь зубы и медленно повторяет: - Уберешь, - Анике его игнорирует, поле заканчивается, а вот подгоревшее небо – нет. - Я никогда не буду слушаться вас… господин Ли, - последнее, как ругательство. *** Оранжевые раскаты закатного неба. Тусклые облака – небо пустыни перед бурей. Туманные отблески в лужах и по крышам. Засохшие листья мальвы между страницами. Игрушечная утварь для кукол. Госпожа Ли мурлычет что-то себе под нос, не спеша приступать к трапезе. По слухам, женщина повредилась умом после того, как потеряла своего первого и единственного пока ребенка - улыбается надтреснуто. - Дорогая, тебе удобно? – Ли Донхэ сжимает рукой ее пальцы, а она отвечает привычной безмятежностью. - Все хорошо. Спасибо, - градус обожания во взгляде зашкаливает, смешиваясь с безмятежностью. Чо Кюхен же и вовсе старается не смотреть на свою госпожу, предпочитая лениво цедить вино в высоком бокале. Глаза черные, зрачков почти не видно. В этих темных провалах ничего не разглядеть, кроме смертельной меланхолии. Чо Кюхен – самый счастливый человек на этот квадратный метр: благоволение к нему Ли Донхэ так велико, что он удостоен чести обедать с супружеской четой каждый день. Чо Кюхен – самый несчастный человек на этот квадратный метр: эта честь - скорее удавка в руках у опытного палача. Он сидит подчеркнуто ровно, закинув ногу на ногу, и изредка чиркает спичками, каждый раз посылая вежливую улыбку поджимающей губы госпоже. - Вы везде искали? – Ли Донхэ говорит мягко, почти беззаботно. - Да, господин Ли, - Чо Кюхен безукоризненно вежлив и несомненно учтив, ставя бокал на стол и стирая сигарету в пепел. Руки в черных перчатках - на колени, спину ровнее, дышать спокойно. - Ведь не мог же Хичоль уйти по своей воле? – задумчиво тянет Донхэ, вкрадчиво заглядывая в глаза привычному в своей преданности и неизбежному в ней слуге – любимая ищейка, помнящая слишком многое. - Не мог, - соглашается Чо Кюхен незамедлительно, а Донхэ делает знак служанке: госпожа слишком увлеклась выцарапыванием на столешнице чего-то невразумительного, а жуткие скрипы раздражают, нет, не их. Юный господин смотрит немного дико и рефлекторно отодвигается в сторону, вздрагивая как от удара, когда госпожа поднимает на него глаза и смеется, весело хлопая в ладоши. Ли Донхэ отвлекается на секунду, чтобы вновь споткнуться на родинке под правым глазом – крикливое напоминание того, что перед ним лишь копия, подделка, муляж, и заслуживает он лишь соответственного отношения. - Значит, его вынудили уйти, - подытоживает Ли Донхэ, а Кюхен согласно кивает. Анике с шумом отодвигает от себя тарелку, стараясь не поднимать глаз от стола. Его тонкие черты отражаются в сверкающей поверхности тарелок и выпуклых бокалах, порванная резинка исчезла с волос – серая лента, драная куртка в мусорном баке – черный костюм тройка, скрипящие и дышащие на ладан кроссовки – новенькие туфли, от которых все еще исходит запах кожной фабрики. - Мы сделаем все, чтобы найти его, - Кюхен склоняет голову в подобии поклона, прикладывает руку к сердцу. От трогательности этой картины Донхэ становится смешно. - Вы не делаете ничего, - холодно говорит Донхэ, внезапно резко отвешивая пощечину своей жене. Ее смех обрывается, она откидывается на спинку стула, ее платье шуршит, на столе появляется пятно от разлитого гранатового сока. Анике близок к истерике, Анике далек от нормальности. – Дорогая, - Донхэ ласково берет жену за руку, она приоткрывает глаза и отвечает неизменной улыбкой, чуть подпорченной лопнувшей губой и красным пятном на щеке. – Проводи юного господина в его комнату. - Да, как скажешь, - чуть заторможенно отвечает она и встает, служанка подхватывает ее под руки – у госпожи внезапно закружилась голова. - Все в порядке? – еще раз спрашивает Донхэ, она кивает и подходит к Анике, жестом прося его следовать за ней. Они скрываются в дверях – две тонкие птахи на подрагивающих ногах, оба высокие: она – чтобы казаться красивее, он – чтобы быть старше. За ними закрывается дверь. От госпожи остается едва заметное облачко персиковых духов и ощущение тепла от мягкой материи солнечного цвета, напротив - мрачный в своей обычной манере Чо Кюхен. - Я могу спросить у вас?.. – Донхэ благосклонно кивает. – Что вы намерены делать, если найдете Ким Хичоля? – Донхэ опасно щурится, делает глоток вина и кривится – кислятина. - Если?.. Интересное слово – если, можно понимать по-разному, - тянет он, а Кюхен продолжает хранить молчание. Его он старательно оберегает, закрывая от недовольных взглядов и негативных эмоций, кажется, преуспевая в этом, потому что Донхэ надоедает играть в гляделки. – Я ничего не буду с ним делать. Я хочу просто поговорить!.. – он сводит все к улыбке. О да, он с удовольствием пообщается с исчезнувшим так не вовремя другом. Донхэ смотрит в окно, окруженный молчанием Чо Кюхена. За годы службы у своего господина он овладел искусством тишины в совершенстве. В присутствии господина Ли молчание – не примитивное и раболепное, о нет, это было бы слишком грубо и совсем неучтиво. В присутствии господина Ли молчание должно быть лояльным, инкрустированным драгоценными камнями восхищения и на несколько тонов темнее – преданным. После него должно оставаться приятное послевкусие и аромат полного взаимного доверия. Свое мастерство Кюхен оттачивал годами, в своем мастерстве он не знает равных, господин Ли тоже. - Поразительное сходство, господин. Он удивительно похож… - Донхэ оборачивается, выпрямляется на своем стуле. По его лицу проходит судорога, небо перечеркивает разряд молнии. - Ты должен мне помочь, - глухо начинает он. – Помоги мне вернуть его, - глаза подернуты странной пеленой, будто Донхэ смотрит из-под толщи воды, появляется запах озона – гроза уже близко. - Ли Хекдже умер в камере предварительного заключения. Этот мальчик – не он, - убежденно говорит Кюхен, а Донхэ лающе смеется, из радостного становясь разбитым. Во взгляде не остается и тени веселости, только холодное выражение застывшей надменности и превосходства. - Ты еще не понял? Это он и есть – Ли Хекдже. И ты должен вернуть мне его. А иначе, иначе, дорогой мой Кюхен, мы будем говорить совсем в другой обстановке и о другом, - Кюхен бледнеет и вновь склоняет голову в поклоне. Комнату вновь окутывает молчание, а пейзаж за окном - молочная дымка. По окнам стучит мутный дождь. *** Первый разговор происходит на следующий день после того, как Хекд… Анике вернулся домой. Голос мальчика робкий, тихий: - Господи Чо, вы можете пояснить мне, где я? - Вы в поместье господина Ли. - Но почему? - Вы – его наследник. - Почему именно я? - Он выбрал вас. Господин Ли не имеет привычки отчитываться по поводу своих поступков. - Я не хочу быть его наследником. Мне здесь не нравится. Неловкая пауза в разговоре. - А если я захочу уйти? - Куда? - Неважно, куда. - Боюсь, что это невозможно. - То есть я теперь пленник? - Нет. - Но я не могу уйти. - Моя задача – обучать вас, а не обсуждать решения хозяина. - Я не хочу. - Вам придется. - Я не буду. - Это приказ господина Ли. Вы, вероятно, не знаете, что господин Ли искал вас. Он искал вас очень долго. - Именно меня?.. - Именно вас. - Но я не… - Это были долгие поиски. Наш господин искал ребенка, который был похож на одного человека. Они были знакомы в детстве, нет, скорее в юности. Ему нужен был именно он. И этот человек – вы. Анике молчит. Донхэ чувствует оглушающую растерянность и испуг, учащенно бьется сердце, пот выступает на ладонях у мальчика. Второй разговор происходит через шесть дней после того, как Ани… Хекдже вернулся к нему. - Господин Чо? - Да, молодой господин. - Не зовите меня так. Я Анике. Анике Шварц. - Я обращаюсь к вам так, как мне было приказано. - Не называйте меня господином, пожалуйста. - Хорошо, Анике. Но только на наших занятиях. Давайте повторим то, что мы проходили вчера. Вторая мировая война… - Господин Чо? - Да? - Кто такой Хичоль? - Вы… запомнили тот разговор? - Конечно запомнил. Я помню весь тот проклятый день. Так кто он такой? - Ким Хичоль, он… он был одним из ближайших сподвижников господина Ли и его лучшим другом. - И что случилось? - Давайте продолжим урок, который… - Я хочу знать! - … - Господин Чо? - Откройте учебник и повторяйте… - Господин Чо, расскажите мне. - Я не могу, Анике. - Он сбежал, да? Сбежал отсюда… от него? - … - Он не захотел больше жить так? Почему? Кюхен молчит. Недовольное, грубое молчание, Анике говорит быстро, страстно, понижая голос почти до шепота. - Он сбежал? Как? Когда? Вы должны знать. Вы должны! Эти сны, они пугают меня. Я не хочу жить здесь. Госпожа Ли и он… он холодный, чужой, он читает мои желания, он знает, что я думаю. И этот дом… господин Чо, пожалуйста, помогите мне! Если он… если он смог ускользнуть, то и я… - Нет, Анике. - Но… - Нет. И не слова об этом больше. Продолжим наш урок. Анике вдруг вскрикивает, болезненно, истерично – в голосе слезы. - Эти сны! Эти блядские сны! Не мои, они приходят, и все начинается. Кюхен некоторое время молчит, затем спрашивает: - Что начинается? - Я схожу с ума. Это не мои воспоминания. Третий разговор произошел на 14 день после его возвращения. - Я не буду. - Откройте свои записи. - Не буду. - Анике, я прошу вас. Давайте начнем занятие. - Идите к черту со своими занятиями, со своими приказами и своим господином. - Во время занятий мне разрешено применять наказания, и я буду вынужден… - Отвали! - Анике, делайте то, что вам было сказано или… - Или что? - Анике, я вынужден… - Я ненавижу тебя! Ненавижу! Старый ублюдок. - Я сожалею, юный господин, но это для вашего же блага. - Выпусти меня! Выпусти! Ненавижу, ненавижу! Нена… Стук кулаков по дереву, тихий скулеж, всхлипы, череда невнятных выкриков и звук падения. Тихое завывание, тяжелое дыхание. Бормочет: - Я сбегу отсюда. Ненавижу вас всех. Больше не смогу… я схожу с ума, я… я заблудился. Затем крик: - Господин Чо! Господин Чо, пожалуйста, выпустите меня, выпустите меня, я больше не буду! Я… Торопливые шаги, шуршание одежды, хруст суставов, тихий голос, слов не разобрать. Затем чуть громче: - Успокойтесь, ну же, придите в себя, Анике. Вы должны быть сильным. - Для чего? - Для него. Для нашего господина. Вяло. Потерянно: - Да пошел он… - Вы в состоянии продолжить урок? - Не знаю. Господин Чо, а кто такой Ли Хекдже? - Что?.. Произносит имя по слогам, неловкая пауза, напряженное молчание, Кюхен пытается подобрать правильные слова. - Это я? – опережает его мальчик. *** Наверное, нужно было остановиться еще тогда. Сказать себе стоп и просто исчезнуть из ее жизни, но он вместо этого пил свой красный чай, красной ниточкой связывая их: его – посеревшего, ее – разрывающуюся, шагая по улицам жестяных костров. - Йесон. - Да, Донхэ. - Завтра ей исполнится семнадцать. - … - Прошло уже четыре месяца. - … - И ты так и не вылечил ее. - Нет. - Но ей нужно вернуться. - … - Ей нужно родить мне наследника. - … - Рано или поздно ей все равно придется продолжить жить. И белые ковры в коридорах – мягкие, глотают звуки. Безвредные. По всему поместью глухие шаги, глухие цвета. И она выступает по этому ужасному белому, скользит по воздуху навстречу неведомо чему. И мягкие спирали парковых дорожек – ровные, как псалмы, струятся они, закручиваясь – нет углов, а деревья по контуру – белый цвет. И две аллеи, уставшая чета с тупиком в конце, пара лавочек – ее ужас, попалась в ловушку белого цвета, попалась – резкие изломанные грани, и мир в ее глазах осыпается. - Йесон, сделай что-нибудь, пожалуйста, сделай. И вечера в комнате, обитой шелком – бледный-бледный, испуганный шелковый мир, а она в нем – смотрит по сторонам, бархат голоса тает в неотразимой тишине, только глухие шаги по коридорам, глухие голоса. И ее сердце замирает в зыбком равновесии этого маленького мира, замирает, трепыхается и лучится тихой радостью – Юна почти всегда молчала, сплетая тонкие тени старых улыбок и неслась куда-то, неслась по белоснежным коврам спящего поместья. А потом возвращалась. Болезненно, так болезненно, замирала однажды посреди своей комнаты, замирала, стояла, едва шевеля губами, а затем – крик, отчаянный крик, и на пол летят вещи, рвется шелк, трещат пласты штукатурки, опадают карточные домики картин, трещит по швам, трещит немного, рвется маленькая воздушная фигурка – кто я? Почему? И он. Сидит на кровати, сгорбившись, сидит фигура, прибитая горем, сидит и смотрит, как она вспыхивает позабытыми огнями, вспыхивает, пылает жарко медью, обрывая свой мирок в шелковой раме. Возвращается, сдирает кожу, но возвращается к нему. Почему ты всегда приходишь? Почему не хочешь остаться в своем тихом мирке? Но она идет, упрямо идет с запахом вербены, сажает нарциссы в цветнике, грязно-серым сверкают – не зацветут они, не успеют, а платья шуршат ей вслед глухим эхом робкого голоса. И ночи – вернулась, вернулась и замерла, девочка маленькая, взрослая женщина. Вернулась к нему, в его ладони – опять горит, опять сгорает, опять прикасается крошечной ладошкой к нему, к нему, зачем так спешить? Они вместе, они опять вместе, губы не верят, руки не верят, глаза слепы – поцелуи, оборванный шепот – слишком нереально, слишком желанно – эта сказка не про них. Иногда лишь день, иногда лишь месяц – всего один миг. И не знаешь, когда, когда она вновь исчезнет, когда вновь уйдет своими тихими летящими шагами по красным стежкам. Иногда зацветает жасмин, собирает его – сладкий мед, в белобоких вазах горит. Иногда трещит лед, с гор спускаются ветра – пряный дух, по деревьям зелеными точками – распускается серым нарцисс. Иногда, пару раз, наверное, красным ковром – алый вереск шуршит в сетях, горит, и она сгорает. Иногда. А потом садится в постель, садится, пьет свой чай с молоком, белозубо смеется, прощается, мне пора, прости – исчезает. Догорел костерок, нет больше искр, белый халат, белый кабинет, мягкие стены – срыв. Срывы иногда бывают. И таблетки – по дням и по датам, и осмотры по субботам, и Йесон, приносящий с собою сладкие ириски. И так всегда. Так всегда. Уходит, не помнит, живет – и зачем так нелепо. Вернется, увидит, зажжет и потухнет – некому поливать цветы – погибает цветник, и опять шелком по стенам – восемь лет прошло. И ничто не тревожит, не тревожит, не важно, таково их счастье. А теперь - он вернулся, правда ведь? Это он? - смеется Юнг, смеется, лучится, а платье – шиповник по весне. И Донхэ кивает – мы ждали его, а теперь он здесь – холод, горечь и яд, привкус того безумия, которое опалило когда-то… и насовсем. Теперь он будет с нами. Юнг прячется в своем цветнике – начинают распускаться цветы на персиковых деревьях – там, за окном крадучись идет зима, а здесь – тепло и пахнет землей. Почки на ветвях – тугие коконы шелкопрядов, и Юна, в воздушном кремовом платье Юна – легкий дождь, а на цветах хризантемы будто бы хлопья ваты. Садится за стол, сидит, чуть склонив голову, улыбается нежно, придвигает к себе зарисовки цветов на ржавой пружинке и цветочные же орнаменты, садится чуть прямее и ждет – ветер воет флейтой. Анике появляется в дверях вместе со старой служанкой. У той пергаментная кожа, глубокие борозды морщин и хищные зубы. Она смотрит стылым взглядом на свою госпожу и ставит тяжелый поднос на расчистившийся уголок стола – Анике отодвигает в сторону лейки и мешочки с зернами, молча наблюдает за ее движениями. - Дальше мы сами, - служанка медленно кивает, в последний раз окидывает помещение неприязненным взглядом и исчезает в стеклянной галерее-переходе. Юнг прыскает в кулачок, Анике тоже растягивает губы в подобии улыбки. Под его ногами хрустят семена - хрупкие коробочки с тихим щелчком лопаются. Анике укутывает пледом ноги Юнг, наливает им чая, аккуратно придерживая фарфоровую крышечку, из носика журчит тугая струя воды в молочном облачке, Юна смотрит с детской непосредственностью и сосредоточенностью, кивает своим мыслям, в глазах – пыльное небо в пелене облаков – мгновение и пойдет дождь. Запах Эрл Грей наполняет немного воздуха межу этими двумя, ненадолго заглушив аромат цветов и соцветий. - Как считаешь, хорош ли Седой граф на вкус? – с усмешкой спрашивает Юна, наслаждаясь горчинкой бергамота и мягкими переливами молочной дымки на языке. - Простите, госпожа, но я не понимаю, - грустно отвечает Анике, Юнг смеется, ставит чашку на блюдечко и принимает вид строгий и смиренный. Тело согревается, плед струится водопадом цвета алой сливы. - Earl Grey с английского – Граф Грей… ты ведь учил английский, да? – внезапно выпадает из образа она. Анике качает головой, она поправляет плед, хмурится, делает еще один глоток и ненадолго замолкает, будто потеряв нить разговора. Молчание, Анике ждет, Юна плавает в своих мыслях – завязаны узлом и скручены на концах, затем добавляет: - Grey можно перевести как серый или седой, а earl – граф, потому иногда говорят – Седой Граф. Еще одна пауза, Анике ждет долго-долго, ее взгляд тускнеет, улыбка сминается, глаза закрыты росчерком черной туши: - С этим чаем связана одна красивая сказка, будто бы Седого Графа прислали в Англию в благодарность за спасение одного человека. Говорят, тот был сыном высокопоставленного чиновника из Китая, но подробностей я не помню, - ее грудь мерно вздымается, улыбка совсем стерлась с бледного лица. - Почему вам грустно? - Я не грущу. Просто знаешь, в тот период больше ценился зеленый чай и именно его бы и отправили в дар или же один из сортов белого, а Эрл Грей – черный, причем выращивали его на Цейлоне и в Индии, да и бергамот в Китае никогда не рос, - заканчивает она как-то гулко. – И зачем мне это знать? Если бы не знала, то вышла бы отличная легенда о прекрасном спасении и не менее прекрасном жесте внимания. Тоска сжимает сердце, странные сомнения вьются вокруг туманными тенями. Юна, зачарованная собственным голосом, как тонким заклятием, в звоне цикад рассматривает светлую жидкость в своей чашке – задумчивая, отрешенная. Анике ставит у ее ног низкую скамеечку, садится, слишком поспешно и скорее наугад открывает книгу – между страниц прячутся лоскутки сиреневого и пурпурного шелка. Ему хочется поскорее отвлечь Юну, чтобы на сердце у нее стало веселее. - Ассоль было уже пять лет, и отец начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда, сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские песни - дикие ревостишия. В передаче детским голосом и не везде с буквой "р" эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь… - читает он, а Юна мягко улыбается – прекрасная, как изящная фигура женщины на старинном свитке в окружении искусно написанных слов. Спиной он касается складок пледа, за которым прячется тонкое тело с алебастром кожи и замшей волос, под подушечками пальцев скользят и сменяются белеющие паруса страниц с черными кляксами рисунков, тикают часы, старая служанка ругает кого-то на женской половине, жарко пахнет бергамотом, привезенным, кажется, из Китая, но в Китае никогда не росшим, а в дверях застревает угловатый силуэт Ли Донхэ. - Добрый вечер, Донхэ, - мелодичный перезвон, цветная фреска улыбки, Юна протягивает ему руку – сухое прикосновение губ, Анике опускает глаза. - Вы пропустили ужин, - Донхэ обеспокоенно сжимает ее ладонь. – Юна, все в порядке? - Да, прости, что заставила волноваться, еще и Анике к себе забрала, - пряди разметанных волос льются по плечам волнами, Донхэ пропускает их сквозь пальцы – уже поздно, мягко подступает ночь. - Анике, ты умеешь танцевать? – улыбка беспомощная и хищная одновременно – странное сочетание, Анике вздрагивает, отвечает что-то невнятное, Донхэ задевает рукой целебные шары, подвешенные над столиком, хвостики разноцветных кистей щекочут кожу. - Донхэ, ты принес?.. – Юна обрывает вопрос, Донхэ отходит вглубь помещения, снимает глянцем густо украшенную и не слишком мягкую парчу, откидывает в сторону – старенький патефон. - Он еще работает? – вырывается вопрос, Анике чуть ссутуливается, будто испугавшись собственной поспешности. Донхэ смотрит через плечо. - Ну, он неплохо справляется для своих лет, - длинные пальцы любовно гладят чеканные барельефы по бокам патефона – отголосок Хичоля. Проводит рукой по латунной, отливающей тусклым светом трубе, разворачивая ее к комнате. Достает из ящика черный диск пластинки – наклейка совсем истерлась, уже и не разобрать, что там написано. Пластинка исцарапана, выглядит еще старее, чем патефон. - Это будет играть? - Положись на меня… и на него, - еще одно прикосновение к латунной трубе – почти нежно. Юна встает со своего кресла, с хрустом потягивается. - Это ведь она? – многозначительно кивает Юна, проказливо улыбаясь. - Она, - Донхэ опускает пластинку, осторожно приподнимает иглу, зажатую между двумя круглыми, украшенными облупившейся эмалью, дисками. - Lullaby of Birdland, - мечтательно поясняет Юнг. Легкий хрип, музыка словно откашливается перед тем, как разлиться по комнате, заполнить ее грациозными, немного печальными аккордами. Донхэ оборачивает, распрямляет плечи, взгляд чуть ехидный, галантный поклон: - Вы позволите? – Юна делает шаг вперед, голова приподнята, улыбка трогает бледные губы. Донхэ тоже делает шаг, берет Юну за руку, другой обвивает ее талию, почти интимное соприкосновение, глаза в глаза, и бархат голоса начинает плыть по комнате – их прикосновения почти невесомы, ладонь Донхэ сухая, придвигается ближе. Несколько пробных па, они медленно кружат - места совсем мало, Донхэ ведет Юнг, аккуратно огибая сидящего с приоткрытыми губами Анике – платьем Юны по бледному лицу, прикосновение аромата, а Донхэ все кружит ее, сжимая сильнее, сильнее под карамельно-нежные аккорды патефона. Юна двигается легко, будто скользит, улыбается. Донхэ ловит взглядом Анике – лицо нервное, тонкое, становится почти отрешенным, глаза полуприкрыты, губы растягиваются и замирают – пугливая улыбка, еще один круг под вкрадчивые переливы музыки. Анике уплывает, уплывает и растворяется в зимнем вечере. Небольшая теплая комната, пучки зверобоя по стенам причудливыми тенями, паутина спагетти, паутинки по углам и жирный паук в центре. Хриплые стоны патефона, смех Донхэ, ехидные замечания – «не спеши, слушай музыку» - собственные напряженные движения, пытаясь поспевать, и образ девчонки со смешливыми глазами – нравилась когда-то, а затем – «Хэ, понимаешь, завтра в школе устраивают танцы, а я не умею. Ты ведь научишь?» - «Научу». Было так хорошо. Было тепло. Было. Научу, Хекдже. Болью осыпалось. Научил. Донхэ и сам закрывает глаза, отдавая свое худое, иссушенное тело Юне, позволяя гибким рукам сжимать себя, ощущая на шее теплое дыхание от приоткрытых губ, а пальцы сплетены так крепко, что, кажется, сводит суставы. Мелодия замирает, они движутся еще некоторое время, будто не заметили этого, а затем рука Донхэ соскальзывает с ее талии, другой он подносит ладонь Юнг к губам – быстрое, невесомое прикосновение. - Благодарю за танец, - она делает шаг назад, сердце колотится, мимолетный румянец на впалых щеках. Руки у Донхэ худые, длинные, с выступающими венами и вообще не верх красоты, но Юне нравится, Юна улыбается и кивает. – Ты не устала? - Чуть-чуть, - провожает ее до кресла, помогая сесть, ухмыляется, прикасается пальцем к дорожке, и игла патефона мягко опускается туда. Хрипловатый, насмешливый голос заводит новую горькую и плавную историю – историю о невозможности. - But not for me, - повторяет за невидимым исполнителем Донхэ, мальчишеской улыбкой отцветается. Тени танцуют вокруг – в них причудливые мечты, отражения тайных страхов, спрятанных кошмаров. Темнота струится сквозь запотевшие стекла – провалы, словно зрачки, за которыми неизвестность, и снова – резкий, почти насильный поворот мелодии – Донхэ рывком вскидывает голову – волосы взлетают, тонкие, каштановые, они просвечивают неверным медным светом, а в нескольких прядях – полоски седины. Донхэ плывет в этой мелодии, движется дыханием в этом ритме, в этой музыке, в этой невозможности, в возможности, в потерянном пространстве. Он так одинок. Он так невозможно одинок. И есть мальчишка, которого он должен был охранять, беречь, мальчишка – горько, так горько – зачитанный, ветхий, как старая книга – нельзя надеяться. Мелодия заканчивается. Конец. Занавес. - Хекдже, Хекдже, - глаза распахиваются, рот кривится в усмешке, болезненной, злобной, беспомощной. - По-вашему, я счастлив здесь? А она счастлива? – кивок – Юна спит, вновь укутавшись в плед, одни ресницы трепещут. А мальчик задает вопрос так грустно, так серьезно, что Донхэ теряется. - Почему же это не так? Скажи, я сделаю все. - Вы, - Анике садится прямее, морщится от боли в груди, но решительно выпрямляется. – Вы сделали это место нашей тюрьмой. И вы хотите, чтобы я был счастлив? - Это не тюрьма, - угрюмо возражает Донхэ. - Черт, - шепчет Анике. – Черт, черт, черт… Наверное, я и впрямь тот, кого вы ищете, - равнодушно бросает Анике, Донхэ напрягается. - Что ты имеешь в виду? - У меня было другое имя. Как вы назвали меня? Хекдже? - Хекдже. - Я похож на него? - Да. - Каким он был? Каким он был? Неужели ты не помнишь? Сильным, смелым, веточка ивы – согни, но не сломай. Чистым, холодным – талый снег, можно отогреть, растопить… или растоптать. - Вы его потеряли, а теперь думаете, что нашли. - Примерно так. Это Кюхен тебе рассказал? - Да. - Так оно и есть. - Иногда я вижу сны о нем. - Правда? - Они пугают меня. - Почему? - Я – не он. - Ты можешь рассказать мне о них? - Нет. Я не хочу говорить об этом. - Хекдже, послушай, я… - Вам нужно проводить Юну в постель. Он разворачивается и идет прочь. Задевает куцые кустики, стряхивая пыльно-розовые соцветия, волосы растрепаны. Донхэ глядит ему вслед, темный угловатый силуэт в высокой траве – хрупкий, одинокий, до странности нереальный. Дай мне знак. Дай знак, что ты здесь, со мной. Вернись, вернись, пожалуйста. Вернись ко мне. Я больше не могу. Я так больше не могу. - Хекдже. Мальчик не оборачивается. *** Третья попытка побега. Лежит в воде, опаленный страхом, лежит тонкая рука на мраморном бортике ванной – белоснежная, расслабленная, пальцы блестят от пены. Вокруг – перламутр, в воде уставшее тело – размытые линии. Пар зыбким облаком, над и под ним, стелется по полу, укутывает белым одеялом, лицо мягкое, размытые черты в этой дымке. И кровь из носа – дорожкой к губам, по подбородку, по шее, смешиваясь с пеной и водой, окрашивая розоватым, как вишни шелк. Уже третья. Вышел через окно. Донхэ наблюдает за мальчиком от дальней стены, сидит в плетенном кресте, укутавшись в робкие тени, сидит, давится дымом и наблюдает. Юна суетится рядом – салфетками к переносице и по разбитым губам, охает, вздыхает, бормочет что-то тихое, ласковое – успокаивает. Чертит тропы по кафелю – три шага вправо к миске со льдом, затем обратно отчего-то четыре – к ванне, торопливо собирая сгустки крови с неподвижных губ. Хекдже зашел слишком далеко. Третья попытка – самое страшное было найти его и понять – он не хотел умереть всерьез, понять, найдя его на снегу с залитым кровью лицом после нескольких самых длинных в жизни минут. Хекдже в воде – шрамы по шее. В тот вечер находит веревку в кладовке и желание жить испаряется, будто его и не было – короткая вспышка радости и только. Чуть позже с ногами на стул, готовясь просунуть голову в петлю. Затем маленькое тело лежит на широкой кровати, а над ним Йесон с (не)детским взглядом. Хекдже в воде – шрамы по запястьям. Полоснул ножом, закрывшись в ванной – тело, завернись в красное, нож станет жизнью (надрывно завоет Кесс). Затем мальчишку штопают, обматывают бинтами и просят следить за ним лучше – у Донхэ тогда случается запоздалый приступ страха и ярости. Третья попытка, но уже не того. Хекдже громко и безудержно рыдает, затем в испуге запихивает в рот угол простыни, чтобы не услышали. Его трясет, он никого не хочет видеть, он никого не простит – это ведь не его вина, не его трусость. Он постепенно успокаивается, слезы высыхают, остается страх – опаленный страхом мягко отталкивается от подоконника и, кажется, умирает раньше, чем касается земли. Хотел сбежать. Просто хотел сбежать. Летел почти вертикально, кровь потекла из носа, из уха, потерял сознание, удар об землю, его подбросило немного вверх, а затем, как в замедленной съемке - тряпичная кукла на снегу – снег его (не)спас. - Ничего страшного. Можно сказать, ему повезло, так, синяки, ссадины и пара ушибов. Хорошо, что прыгал со второго этажа, - затем Йесон склоняется над мальчиком, что-то шепча. Через час Хекдже уже в сознании. Он со злобой смотрит на Донхэ. Один глаз по-прежнему налит кровью. - Зачем ты это сделал? - Уйдите. - Зачем, Хекдже? - Хотел прогуляться, - с истеричным смешком отвечает он. - Как ты теперь себя чувствуешь? - Нормально. - Тебе нужно побыть в постели. - Я хочу принять душ. Донхэ сам не знает, чего хочет на этот раз. Внушения, мягкие или жесткие демонстрации силы, уговоры, просьбы, приказы – результата нет и, если бы не внешнее превращение… Донхэ бы уже давно опустил руки. Хекдже, ты здесь? Вернись, а? Я один. Я совсем один. Вернись ко мне, пожалуйста. Внезапно тело в пене дергается. Хекдже откидывает голову на бортик ванны – кровь из носа, глаза – под веками быстро двигаются зрачки, беспокойно сжимаются ладони, Юна, жалобно вскрикнув, вновь бросается за льдом. Мальчик вздыхает и отчетливо произносит: - Да, мама. Хорошо, - Донхэ напрягается. - Хорошо, прости. Только не говори отцу, ладно? - Ты у меня самая лучшая. - Мам, почему ты плачешь? Не надо. Уходи, я скажу, что это я разбил кружку – он поверит. Уходи. Не хочу, чтобы папа тебя здесь увидел. - Мам, ты ведь не уйдешь, правда? Завтра утром… останься, пожалуйста. - Да. Я буду хорошо себя вести. Спасибо за те мандарины. Было вкусно. Слова срываются с его губ, бессмысленные, но пугающе осмысленные, чередуются с паузами, будто давая время кому-то ответить, сам отвечает на вопросы, что слышны только ему. Когда Юна возвращается, неся на тонких вытянутых руках миску со льдом, мальчик уже молчит, Юна кидает на него пугливые взгляды. Донхэ подходит, мягко забирает из ее рук холодное полотенце, присаживается на край ванны. Пена капает с кончиков пальцев Хекдже – несколько радужных капель расцветает на брюках Донхэ – вглядывается в его лицо, что застыло в летаргии, собирает кровь с подбородка. Хекдже открывает глаза, вздрагивает, краснеет. - Юна, дальше я сам справлюсь, - говорит Донхэ. Хекдже ежится, когда Юна покорно уходит, мягко прикрыв за собой дверь – провожает испуганным взглядом. Свет в купальне неверный – легко перепутать в стирающем грани реального, над водой колышется паутинка пара и стоит такая тишина, что можно услышать, как с легким шелестящим треском взрываются пузырьки пенных шапок. - Что вам надо? – мальчику явно не по себе. Донхэ пытливо вглядывается в его лицо, пытается найти следы недавнего видения – горький, уставший взгляд, брезжит надеждой. Пусть он вернется. Сейчас. Пусть он вернется. - Хекдже, - говорит, надеясь, что имя может все вернуть, настораживается, замечая перемену в лице мальчика, настораживается, смотрит не отрываясь. Мальчик поворачивает к нему лицо, приподнимается в ванне так, что становятся видны хрупкие плечи - блестят в приглушенном свете – и ямочки под ключицами. Мальчик тянется, выскальзывая из воды все больше, влажные волосы струятся вниз, вниз, вниз, косая прядь перечеркивает высокий лоб, а лицо расплывается, тает в тишине и полумраке купальни. Донхэ сидит в каком-то оцепенении, затем вздрагивает – ухмылка трогает губы мальчишки красным, глаза смотрят прямо, сияюще – пригоршни звезд, а щеки пылают. - Белое белье на веревках, на красной крыше вертится флюгель-петушок. Улыбка стирается, неуверенность мимолетно касается губ горькими складками, взгляд убегает вдаль, жалкими лапками обхватывает плечи, дрожит. - Не надо дождя, мне еще снимать белье. Не надо, мама спит! Голос звенит и искрится, голос взлетает вверх и разбивается, продолжая дребезжать на сорванной ноте, а затем опадает на пол тихими трелями первых капель с остывших небес. Донхэ молчит. Он выжидает, не понимая до конца, что означает этот спектакль, кто перед ним сейчас – Анике или Хекдже – не надо дождя! Пытается перехватить взгляд, а в нем – длинная дорога, что змеится среди корней деревьев, утопая в зелени. Он вел меня за руку по холмам, залитым светом. Донхэ впервые так растерян, впервые сердце сжимается от предчувствия опасности и желания – его сущность разрывается, горькая, острая, смертельная боль. Он молчал, позволяя мне слушать веселый треск цикад. Воздух вибрировал от мельтешения сотен крылышек и переливался яркими всполохами от их закованных в панцири тел. Где-то журчал ручей, кричала странная птица, голоса которой я раньше никогда не слышал. Мальчик поднимает на него глаза – сверкают лихорадочным огнем, он приоткрывает рот, демонстрируя улыбчивый оскал, превращающийся в улыбку – неверную, пугливую улыбку, а Донхэ отшатывается. Мы остановились над обрывом, за которым начиналось море. Море. Больше всего ему сейчас хочется, чтобы это продолжалось. Меньше всего ему сейчас хочется, чтобы это продолжалось, а тонкие пальцы обхватывают его ладонь, чуть сжимают, подрагивают – он оборачивается десятилетним мальчишкой, испуганно заглядывающим в глаза, всего лишь мальчишкой в его горящем сознании, мальчишкой, упавшим с велосипеда и сломавшим руку – шрам на запястье – помоги же мне! Мой спутник сел на траву, утягивая меня за собой. Донхэ делает еще одну попытку пробиться в сознание мальчика и получает еще один набор сюжетов, светлых, до боли близких, и улыбку – почти настоящую, брезжащую неярким светом, согревающую – от глаз до улыбки и обратно, от глаз до улыбки бегающим взглядом и ладонь на его ладони, и голос – говорит, говорит, говорит, напевно, тихо, говорит, но верит ли сам? Выскальзывает из воды, двигается плавно и неловко – странное сочетание, стоит напротив Донхэ, замершего в той же позе, что и десяток минут назад, затем неловко падает на пол, скрючивается – поломанный механизм – сломан, разбит, изрезан – Донхэ знает, кто его растоптал. Становится плохо. Это приговор. Стены скользят мимо и уносятся, а перед глазами разворачиваются холсты картинок – синий купальник улыбчивой женщины, разбитая кружка, горячий шоколад, спагетти, чеснок, домашнее масло, ломтики черри, черничный пирог, - мама вернется, она всегда возвращается! – и шепот. Череда картинок рассыпается, тает, бледнеет, Донхэ делает усилие, чтобы увидеть имя, мальчик откидывает со лба пряди и поднимает глаза. Губы раздвигаются в грубой, почти уродующей ухмылке. Он уверен, что Донхэ у него в руках. Он уверен, что все попытки прочитать его – разумеется – напрасны. Потом ресницы вздрагивают и опускаются, прикрывая алчный блеск в глазах, но уже поздно – Донхэ встряхивает так, что лязгают зубы. За старыми видениями кроются другие. Видит самого себя, лежащего на полу в купальне с рассеченным затылком, кровь растекается аккуратной лужицей и кажется почти черной в этом сумраке. Видит себя же, лежащим мертвым в собственной спальне. Видит себя мертвым в гостиной. Десятки видений – мертвый, искореженный, поверженный. Десятки вариантов, как можно обмануть-убить-сбежать. Донхэ почти смеется, пробегая череду этих образов. Наивно. Глупо. Самонадеянно. Он хватает тонкие запястья, отрывает от себя легкое тело, швыряет на пол. Анике падает неловко, ударяется локтями и боком, молчит – только лицо кривится от боли. Никаких следов страха. Глаза, сверкающие в имитации счастья, теперь сверкают своим истинным огнем – ненависть. - Кого ты пытался обмануть, Анике Шварц? Выплевывает имя, словно оскорбление, оглядывает тощее тело с недоуменным презрением. - На что ты рассчитывал, делая это? Анике морщится, все еще лежа на полу, шипит, перекатывается на бок, волосы спадают на лицо. Донхэ обходит мальчика и направляется к двери, даже не оборачиваясь. Голос зовет его, когда он уже перешагивает порог, и голос звучит до странности печально. Он оборачивается. Мальчик поднимает голову, смотрит через плечо - серьезные темные глаза – глаза Хекдже. - Простите меня, мой господин, - говорит он и горько рыдает, скрючившись на кафельном полу. Ли Хекдже. Побег. Холмы под зимним солнцем засыпаны снегом. Они ждут, терпеливо ждут того часа, когда мертвые травы очнутся ото сна. Будет царить грязь, липкая, беззащитная в своем безумии, пронизанная осколками льда. Скоро подуют пряные ветра, скоро растает снег, и я увижу бесконечность, усеянную вереском, и каждый шаг – пыльный вздох лиловой пыльцы, каждый шаг по щиколотку в этом алом. И мир возродится, восстанет, оживет, мир прошепчет молитву ветрами с юга, мир, скованный снегом и льдом. И я оживу вместе с ними, спадет пелена и с моих глаз. Аминь. Кто я? Иллюзия, несбывшаяся мечта, тень другого, фальшивка, копия, маска – подарок в светлой обертке. Он думал, что нашел меня – глупец – я напился собственной крови, отгрыз худую лапу, вырвался из капкана – не ты нашел меня, а я вернулся к тебе… через время, через вечность, перекроив себя. Смотри же – рваный край раны, а по нему – цветы снежно-белым. Меня вернули. Вернули и сказали жить, и я жил. Я увидел себя во сне в первый же день, а мальчик, мальчик был существом из голода, неутолимого, жадного, злого, будто волк, из косточек и кожи – израненный душой, загнанный ребенок. И был Хекдже. Хекдже смотрел из его глаз и видел. Я видел все, видел пустые комнаты – высокие потолки, видел темницы с запотевшими стеклами, видел беглянку – бежит куда-то, стремится, летит почти, а белым следы затухают. Видел – выглядывал из глаз мальчишки и видел темного меланхоличного человека в черном костюме. Он сидел за столом и улыбался. Потом я затаился. Ребенок боялся, плел ночами сияющие коконы из китайского шелка, дрожал, кричал с закушенными от боли кулаками, но никто не слышал, никто не приходил, чтобы утешить его, и он знал, что никто не придет. Двигался по коридорам старого поместья тихой тенью, скользил одинокой слезинкой по лицу этого дома. И никому не было до него дела. Донхэ искал меня, а мальчик, мальчик был лишь досадной помехой, грязной, нелепой. И мальчик начал бояться… меня. Правильно боялся. Я не желал ему зла. Даже жаль немного – добрый, смелый, сильный – ему бы купить баркас и уплыть далеко-далеко, сбежать, хотя, в каком-то смысле так и случилось – он ушел далеко-далеко, он шел так долго, что не сумел вернуться – стерлись магические знаки, не черти знамения от дурного глаза – я вернулся. Помните сказку про Гензеля и Грету? Их заманили сладкими пряниками, а мальчика заманил наш господин. И пришел Хекдже. Я счастлив, когда наш господин смотрит на меня – украдкой или открыто - жадный, печальный взгляд ловит признаки моего существования, а в нем – надежда ли? Он даже не подозревает, какую я имею над ним власть. Кто же я такой? Я – морок, обманка, последний крик из уст утопающего, преступник, бежавший из заключения, существо из плоти и крови, но все-таки не настоящее, и я вернулся, чтобы уйти уже насовсем – меня вернули. Кюхен приходит ко мне, чтобы вести уроки – «прошу вас обратить внимание на…», «пожалуйста, начните читать со второго абзаца…», «будьте внимательны на этом моменте…», «рассмотрим на примере…» - десятки правильных, четких фраз, и глаза – пронзительный короткий взгляд угольно-черным, черным по моему лицу, а усмешка почти струится. Забавно, но я его тогда почти ударил – «юный господин» - да, конечно. Но с тех пор все переменилось. Я – наследник всего, что принадлежит нашему господину, миллионов людей, боящихся произносить его имя – давайте, приклоните колени, если хотите – а Кюхен стал моим наставником. Я смотрел в его черные, без зрачков, тоннели глаз и мысленно говорил ему: Урод. Предатель. Будь ты проклят. Но он не знает, что каждый день я шлю ему проклятия, что они уже подтачивают его понемногу, подмывая шаткие опоры. В его глазах я, в том виде, в котором существую, - всего лишь красивая приманка, лишенная души и способности страдать. И белые пальцы в чернильных кляксах, и острые пики рваного почерка – как много ты знаешь? – так красиво ложатся на лист – порванный слева, грязный - поверх главы о том, как моя милая Солли умирала где-то в застенках. Все. Пишу чуть ниже. У него дергается уголок губ, а глаза замерзают. Листик сгорает в яркой вспышке, а я читаю, читаю то, что теперь называется правдой, их правдой – читаю громко, четко, а он молчит. И записки, бесконечная череда посланий – «Хекдже, ты должен…» - увещевания, просьбы, нет, приказы – от слов веет расчетом в сияющем мареве глаз – Ким Хичоль улыбается, улыбаясь, пишет, Ким Хичоль ждет, а записки сгорают с одиноким - вжих зажигалкой. На плечо опускается рука. Оборачиваюсь, смотрю – Йесон, худой и уставший, шатается почти как человек на терминальной стадии рака – что-то съедает его изнутри. Бледная кожа – пергаментом по осунувшемуся лицу, и сладким сиропом слегка испачканы пальцы – прозрачные слезинки ирисок. Йесон - этот не обещает и не просит, он только смотрит открыто, чуть обнажает красные десна в улыбке, улыбается вновь. Не трогайте его! – «После поимки главарей «Авангарда» началась эпоха великой зачистки…», и мой безмолвный крик по краю страницы. Улыбка обнажает ненависть, осыпается оскалом, а пальцы на плече сжимаются слишком сильно – качает головой. Я знаю. Приговор уже подписан… мной. Я пишу, чуть прикрываю веки, и острие моей ручки почти любовно скользит по листу – тайники, шифры, встречи – никому не нужная, бесконечная вереница мелочей, и поверх всего этого – пронзительный взгляд цепного Цербера, и один господь знает, что заставило Кюхена вновь предать. - Не бойся, - говорит Йесон, и я киваю. Я не боюсь. Чего мне бояться? Я – тень, я – никто. Приманка, проглоченная рыбкой. И я смеюсь, тихо смеюсь, сжимая ладонями сердце, и он улыбается, оглаживает взглядом дрожащие плечи, и на дне его глаз пляшет огонек безумия. И я сбегаю во двор, не во внешний – широкий с низкой оградой, оползающей щебнем и снегом, а во внутренний, почти крохотный – раскидистый дуб и пара низких еще липок по краю. Стою, припорошенный снегом, стою, чувствуя, как коченеют мои руки, как медленно замерзает уставшее тело, прикрываю глаза. Включаю себя в круг. Пальцы нащупывают теплое, пульсирующее в кармане – флейта ложится в ладонь, улыбаюсь, медленно пробегаю по ней взглядом, играю тихо совсем, еще тише, играю для нее – сидит в своем цветнике маленькая птичка, сидит на плетеной жердочке и ждет песен ветра, ветер принесет их и вернется ко мне ее теплом. Тише, еще тише. Тонкие пальцы бегают по дырочкам, ветер швыряет мне в лицо прелые листья, а волосы совсем растрепались, щекочут кожу. Мои лодыжки замерзают, покрываясь гусиной кожей, но это хорошо – снег укутывает меня, природа включает в свой круговорот, укрепляя ненадежные пока еще корни дымчатым покрывалом. И меня уже нет – растворяюсь, исчезаю, мы срастаемся и становимся единым – тихо поющий кусочек теплого дерева, а птицы в моих ветвях вьют гнезда, а ветер по моей коре рисует холодом, а дождь вымывает кривые борозды. Мы поем. А буквы растекаются, двоятся перед глазами. Медленно, словно во сне, подкрадывается горькое чувство – прощание. Сегодня день прощаний, а я ничего не успел, да и не успею уже, наверное. Все случится сегодня. В семь раздастся стук в дверь, аккуратный, тихий стук – я почти слышу его, затем громкие хлопки выстрелов, и оборвется смех в гостиной. Юна замрет, возможно, вскрикнет, а охрана уже будет мертва. Когда все будет готово, они соберутся во внутренних комнатах, и явится Хичоль, чтобы сказать… я не знаю, что он скажет. Покачает головой и улыбнется мальчишеской улыбкой, сверкая глазами? Нет. Мы уже давно не в той сказке, которую можно спасти одними лишь словами. Все зашло так далеко. Все стало слишком невозможным. Наверное, я должен испытывать что-то вроде удовольствия. Сладкое чувство удовлетворения, сладкая месть – вот, что я должен испытывать, предавая Донхэ, но в моем опустевшем сознании лишь обрывки фраз и мыслей и ни единого чувства. Я думаю: «не успел…», или еще «за что?..», или «Господи, спаси мою душу…», или считаю до трехсот, обрываясь на двести девяносто семь. Чужая жизнь, что оборвалась на пороге прозрения. В этом доме время течет так медленно. Постепенно в комнаты вползает запах Рождественской елки, а Юна смеется заливисто, глядя на собственное лицо в выпуклом золоте елочной игрушки, а перед глазами – лента серпантина и россыпь леденцов. И детским голосом по поместью смеется фортепьяно, фольгой шуршит, ностальгически выводя: кaпли на рoзах и киски с усaми, медные чaйники блeщут бокaми, теплые вaрежки, слaдкий имбирь - это мой рaдостный мaленький мир… - жухлый смех пластинки в потертой рубахе. А за окном – пронзительно кричащая синева неба, а наш господин смеется, раскидывая руки и превращается в того мальчика, которого я вспомнил, в Донхэ. Его щеки жарко заливает румянец, густой и молодой, а глаза блестят под темными дугами бровей, а волосы растрепал ворвавшийся в комнаты ветер. Зашипели угольки в жаровне, колокольчики, подвешенные под потолком, закачались, причитая высокими голосами, а он пошел ко мне. И я стоял. Спокойно стоял, распахнув навстречу свои мысли, с единственной целью – обмануть. А моя душа, вернее, то, что теперь было ею, кричала: Прости меня, пожалуйста, прости, прости, прости… А он вновь не слышал этих отчаянных криков, не разнимая губ, думал, что ему все открыто, думал – верил, доверился, как в тот последний раз. Совершает ошибку, когда-то совершил, теперь совершает опять… не потому ли, что сам того хочет? Он не читает мои мысли, он лишь получает то, что я даю ему – образы, воспоминания, улыбчивые фантомы. Подделки, призванные глубже зацепить крючок в жабрах несчастной рыбки. Но не стоит забывать, зачем меня вернули – чтобы предать, чтобы отомстить. И я вспоминаю, вспоминаю мгновения, когда был близок к тому, чтобы он разоблачил меня. Что бы он увидел, если бы пошел дальше, чем я позволял? Черную пропасть души живого мертвеца. Абсолютное ничто. Или – в десятки тысяч раз хуже – всего одно воспоминание, страшнее всей этой пустоты. Подвал. Подземелье. Нет. Не надо думать об этом. Не надо. Не надо. Не надо. - Давайте танцевать? – кричит он нам. И я киваю. Пусть будут танцы. Пусть будет все и до конца. Ведь сегодня Рождество. И вновь скрипы часов и сине-красные переливы гирлянд. И вновь - бежевый пони и торта кусочек, шницель c лапшою, дверной колокольчик, диких гусей поднебесный пунктир - это мой рaдостный мaленький мир… Становится спокойно, исчезают все печали, и мы взмываем в небо, проваливаемся в него, закладывая головокружительный вираж. И Юна - то у меня в руках, то у него, и блестки оседают на горячей коже, а мы все скользим и скользим в зыбком очаровании музыкой, скользя шерстью носков по сверкающему паркету. Солнце бьет прямо в глаза, и я останавливаюсь на месте, любуюсь ими издалека, прежде чем кинуться догонять. Запомни этот день, Хекдже. Запомни все. …густой яблочный аромат и нотки хвои. …слезы, выступившие на глазах. …алые пятна на его щеках. …черные волосы, растрепанные, непослушные, над белым лбом, украшенным серебром самодельной короны. …перчатки из красной шерсти, сжимающие мою ладонь. …мир, перевернутый и прекрасный – белые холмы, черная тушь деревьев в саду и синие полотна неба. Рождество. Потом появляется Кюхен. Стоим перед ним, тяжело дыша, как трое провинившихся детей перед глазами у строгого родителя. Юна не выдерживает первой, улыбается, прыскает в кулачок и, сжав своей ладошкой мою ладонь, срывается с места, я срываюсь вместе с ней. Уносимся, хохоча, рассыпаясь мириадами улыбчивых отражений – это мой радостный маленький мир. Да. Наверное. Возвращаюсь в свою комнату, чуть задержавшись под сухоцветом омелы. Прислушиваюсь, болезненно прикрывая глаза, затем уже увереннее прохожу по холодному полу, складываю стопкой одежду на стуле – медленные, четкие выражения, пока лицо не утратит всякое выражение, а в ванной так много пара. Задерживаюсь у зеркала, делаю крохотное оконце, и маленький я выглядывает в него, зябко озираясь – жалкое, забитое существо с глазами Хекдже или с глазами пустоты. Плюхаюсь в воду и закрываю глаза. Хвоя, белоснежная пена с сильным запахом, горячая вода мягко обволакивает бешено-колотящееся сердце. Я пропитываюсь этим духом – Рождество, вот, чем это пахнет. Следует благодарно улыбнуться или с нежностью подумать, но почему-то не выходит и постепенно картинка с улыбчивой Юной, милой, доброй, такой заботливой Юной, добавляющей в воду этот аромат, начинает съеживаться, и я больше не могу лежать в этом запахе Рождества, мое сердце стучит так громко, почти выскакивает из груди. Выбираюсь из ванны, кое-как закутываюсь в махровое полотенце, стуча зубами, как от озноба. Мои пальцы дрожат после танцев и десятков разноцветных гирлянд, которые пришлось закрепить. Каждый миг врезается мне в память, и от этого в груди живет горько-сладкое, будто грейпфрут чувство – я хочу кричать, я хочу смеяться, я хочу плакать. Я должен видеть его. Я должен быть с ним. Ведь сегодня Рождество. Шлепаю босыми ногами по паркетному полу своей спальни, пытаюсь натянуть на влажное тело одежду, поскальзываюсь, чуть было не упав, потом и правда падаю, прижимаясь к полу пылающим лбом – нужно успокоиться. Спокойствия хватает ровно до лестницы, по ступенькам я скатываюсь, почти не замечая, сбегаю вниз. Гостиная и столовая пусты. Бегу обратно, ищу его, словно обезумев. Не знаю, на что надеюсь, не знаю, чего хочу, а в ушах звенит надломленное «Хекдже», в лужах на полу – вода или кровь. Рывком распахиваю дверь его кабинета. Поднимает лицо от каких-то бумаг и на миг, всего на миг, он выглядит так, будто готов к худшему. Вероятно, я смотрюсь довольно дико – перекошенная одежда, с волос и по груди все еще стекают ручейки воды и пены. - Простите меня, - шепчу и внезапно начинаю понимать, как все это глупо. - Что случилось? – Донхэ хмурится. - Ничего. - Ты что-то хотел? - Просто… Я теряюсь и не могу создать фантом, я настолько жалок и противен самому себе, что ощущаю лишь, как краска заливает мое лицо, разворачиваюсь, собираясь просто сбежать, но он останавливает меня. - Ты что-то хотел сказать мне, Хекдже? - Да, - слишком поспешно, захлебнувшись воздухом. - Так говори. - Ты… Ты нужен мне – думаю я, и эта мысль такая сильная, она топит меня, она сильнее, чем фантом, потому что она настоящая, и это пугает. - Хекдже, - с таким укором и так горько. – Хекдже. Зачем? Потому что сегодня Рождество. Потому что я хочу, чтобы ты знал. Потому что это правда. Он замыкается, замыкается в своих надеждах и боли, больше ничего не спрашивает, я продолжаю стоять. - Давай найдем Юну? Ей нужно принять лекарство, - наконец, говорит он обыденным тоном, а я киваю – жест обреченного, и мы отправляемся на поиски Юны, забывшей принять свои волшебные росинки. Вновь спускаемся вниз. Странное чувство. Его рука чуть выше моего локтя, будто я могу сбежать. Мягкий ковер под ногами – белоснежный, безопасный снег, и мы идем, не оставляя следов – куда, зачем? Нам не дотянуть до весны, мы и февраль встретить не сможем. Спускаемся вниз, а там под пушистой елкой вереницы свеч, пока незажженные, скоро засияют повсюду. Сегодня – красного цвета, и каждая оплетена веточками остролиста – остролист, сверкающие лезвия ножниц, нити и Юна – большая кошка посреди маленького алого наводнения, мирно посапывает, улыбаясь во сне. Девочки в белых нарядах, как птицы, снег, что садится на нос и ресницы, зим серебро, что растает в сапфир - это мой рaдостный мaленький мир. Не хочется ее будить. Из всех нас она одна достойна большего… хотя, так ли это? За ужином я замечаю, что он не в духе. Скорее печален, чем зол. И я не хочу видеть печаль на его надменном лице. Создаю очередной фантом – что-то светлое, теплое, пахнущее корицей. "С Рождеством", – думаю я. Он переводит на меня взгляд, и из холодных и несчастных его глаза превращаются в яркие, юные, полные наивной, глупой надежды – как у мальчика, что играет в салочки на рельсах. Я улыбаюсь ему. - Спасибо, Хекдже, - говорит он вслух. Наша игра понятна Кюхену и Йесону, и все же они делают вид, будто ничего не заметили. - Спасибо вам, господин Ли, - отвечаю с легким поклоном, вносят вторую смену блюд. Игра, игра тонкая и на самом краю пропасти, жестокая игра. Но почему надежда разгорается в его глазах, почему сегодня он кажется таким… беззащитным? Он жестокий, он эгоистичный, он сильный. Он змея, он лев, он гиена. Но он нужен мне. - Рождество, - говорит он после паузы в пространство. – Самый любимый праздник. - Да, - отвечает Йесон бесцветным голосом, лишь бы поддержать разговор. Кюхен молчит. - Жаль, что Хичоль не с нами, - говорит Донхэ, Кюхен зло улыбается, желчно, но быстро стирает улыбку с лица. Юна выглядит потерянно, она всегда выглядит так после лекарств, говорит, что от них у нее душа замерзает. Наверное, и правда замерзает – даже одеться к ужину сама не смогла. Зашел к ней в комнату, а она стояла лицом к стене, обхватив себя руками, утонув по щиколотку в мягкой материи платья, а черные тени лопаткам, как уродливые рубцы – птаха, а птаха, кто вырвал твои крылья? Вносят поднос с печеньем, Юна чуть оживает, согласившись съесть хотя бы десерт. - Печенье с пожеланиями! – объявляет старая служанка. Донхэ смеется, пожимает плечами, но берет свое печенье с края подноса. Женщина тащит поднос дальше. Йесон морщится, Кюхен берет свое печенье так осторожно, будто в нем не пожелания, а взрывчатка. Я протягиваю руку, но Донхэ говорит: - Постой, Хекдже. Я выберу твое сам. Я смотрю ему прямо в глаза, сердце обнимает струйка холода. Его длинные тонкие пальцы на миг зависают над печеньем, а затем он берет и бросает мне через стол. Я разламываю и вытаскиваю свернутый кусочек бумаги, Донхэ делает то же самые – одновременно со мной. Замечаю краем глаза, как переглядываются Кюхен с Йесоном. "Уроды", – думаю я. Юна у нас ребенок, а это лишь невинный спектакль в честь Рождества, и мне нечего бояться. Донхэ читает свое пожелание, тонко очерченная бровь изгибается, затем его лицо вновь становится безмятежным. - Это о любви, - говорит он таким голосом, будто не знает, рассмеяться или отругать Юну, которая в своем персиковом коконе ярко расцветает. – О любви… как трогательно. Вероятно, то, чего мне не хватает, - он улыбается. – Что у тебя, Кюхен? Кюхен что-то невнятно поясняет. На моем листике короткая фраза прикосновениями Юны по словам: Слушай свое сердце, а не разум. Пройди свой путь до конца. Взмах рукой, и елка оказывается в окружении сотен огоньков – красные, синие, зеленые – ярко вспыхивают. Золотистые и серебряные искры игриво мерцают над каждой разлапистой веткой, выхватывая из тени то ангелочка, то хрустальный шар, то дракона, а стрекозы механически двигают крыльями, посылая в воздух снопы отблесков по разноцветным камешкам. Так красиво, так красиво, что впору ахнуть, и Анике внутри меня тихонько ахает, а я лишь смотрю на это великолепие из своего угла, смотрю молча. - Прекрасно, - говорит Донхэ. – Просто прекрасно. Браво Юна. Юна смущенно отводит взгляд, отыскивает меня глазами, ждет одобрения – я знаю об этом, я знаю, что для нее отчего-то очень важно услышать похвалу именно от меня, будто от того, что скажет Хекдже, и правда что-то будет зависеть. Я облизываю губы и тихо говорю: - Спасибо, Юна. С Рождеством тебя. Я гляжу на еловые лапы, просвеченные разноцветными огнями, медленно перевожу взгляд на темную фигуру рядом с камином. Наш господин. Наш дорогой капитан. Я бы хотел сохранить эти минуты под огнями рождественской елки, сохранить, как люди сохраняют зимние яблоки, как сохраняют абрикосы в варенье, чтобы Рождество, наше последнее Рождество, застыло навсегда в сладком сиропе вечности. Его плечи опущены, он ссутулился, опустил голову, и волосы падают на лоб, будто он печален или сердит. Юна смотрит на него из кресла и улыбается. Меня она будто бы больше не замечает. Еще бы. Я просто подделка. Кукла без души. Никто. И я молчу, потому что Никто не имеет права говорить. Я подхожу ближе и кладу руку на каминную полку у его руки. Он не смотрит на меня, переводит взгляд с засыпающей почти Юны, теряясь среди красных и зеленых пятен света. Я – маска, я – никто, и я знаю об этом, но сейчас мне больно. Мне просто больно. И я обжигаюсь. Придвигаю руку ближе, трогаю его пальцы. Они горячие. Мои собственные кажутся почти ледяными. Одергиваю руку. Пожалуйста, - думаю я. Пожалуйста, не отталкивай меня. Сегодня Рождество. Пожалуйста. И он поворачивается ко мне. Так близко, так бесконечно далеко. Мрак капелькой застывает в желобке над губой, а в кошачьих глазах гаснет надорванная паутинка вселенной. - Хекдже, иди к себе, - ровным голосом. Ни тени гнева, ни тени сожаления. Пожалуйста. - Что пожалуйста? Не прогоняй меня. Сегодня ведь… - Ведь что? Рождество? Ты это хочешь сказать? Хекдже, да что с тобой такое? Ничего. Просто ты… - Хватит. Иди к себе. Я должен поблагодарить, я должен бесконечно долго, заунывно тянуть свое убогое спасибо, как тянет молитву голодный бедняк. Благодать на меня не снизойдет, как до него не снизойдет всевышний, чтобы помочь и утешить. Я знаю, что он не верит. Я знаю, что он ищет обман, пытается подловить меня на взгляде, на опрометчивом жесте, но сегодня я не лгу ему. Мне больше незачем лгать. Мои пальцы делают робкое движение, тень движения. Он вздрагивает и перестает быть господином Ли – оказывается просто Донхэ, стоящим перед рождественской елью. И рядом с ним – Хекдже. Мы словно призраки этих двух – Донхэ и Хекдже, оба давно мертвы, каждый в своем аду, и наши взгляды, прикосновения – они такие же мертвенно-нежные, безнадежные - объятия призраков. Он высвобождает свою руку, мягко, осторожно, и уходит из комнаты. Я остаюсь один, и предчувствие беды выжигает мой разум. Я вижу себя словно со стороны. Вижу, как мальчик в траурной одежде зажимает себе рот ладонями, кусает пальцы. Вижу, как дрожат его плечи. У меня нет рта, чтобы кричать. У меня нет глаз, чтобы плакать. И я вновь совершаю ошибку. Часы отбивают шесть вечера. Осталось, впрочем, неважно, сколько осталось. Я должен уже быть в своей спальне. Последняя записка от Хичоля была в полдень, и в ней остались четкие указания, где мне следует находиться, но я устал, и я боюсь, я не могу быть один в этот вечер. Выглядываю в окно, чуть приподняв тяжелую ткань шторы с мягкими кистями. Квадрат дворика ярко освещен, ветви дуба опутали мерцающей паутиной, а липы тихонько стонут, пряча лица за белой фатой – невесты в белом отчего-то трауре, а бравый солдат не вернулся домой, смахните слезу, пожалуйста. Стеклянные стены теплицы – тонкое поющее стекло, как мыльный пузырь в радужных разводах, лгущий беспрестанно шар гадалки с кривыми тенями внутри. Они там, они в своем музыкальном облаке, поэтому я бегу, бегу по лестнице, пересекаю пунктиром холл и вырываюсь наружу, хотя знаю, что это запрещено, хотя знаю, что рискую нарваться на его гнев. Утопаю в снегу, вязну в нем, холодная испарина украшает мой лоб, а кожа пылает, когда я пытаюсь разогнать облако пара и не потеряться в молочно-белом. Приближаюсь к ним. Я словно маленькая настырная шлюшка, я знаю это, но так мало времени, чтобы побыть вместе, слишком мало – слишком… в этот день всего – слишком, но ведь сегодня Рождество. Я прохожу внутрь, прикасаясь ладонями к полным соцветиям – тугие коконы любовно качаются, плача пыльцой и танцуя в спертом воздухе. Он в плетенном кресле. Темный профиль, подсвеченный призрачным сиянием из поместья. Пиджак расстегнут, мне виден белоснежный ворот викторианской рубахи. Я подхожу и опускаюсь на пол рядом с ним. Одна рука свисает с подлокотника – темная кожа, такая темная на фоне распахнутого манжета. Он молчит, не прогоняет, только шевелит рукой, а голова все также откинута на спинку кресла, а глаза все также закрыты. Юна выбирает пластинку, опускает иглу, опускаясь на скамеечку у стола, ногами на тяжелую ткань, а на шее шарф – выцветшая голубая лента стекает по ее плечам, а она все зарывается носом, будто пытается распробовать – пьет исчезающий аромат. Someday my prince will come, да, возможно, и твой принц придет, вернется из-за невидимой черты, которая осталась разве что на старых картах – 38 параллели больше нет, но частокол боли и страха остался, старые минные поля продолжают собирать прежнюю жатву. Странно, годы идут, годы прошли, Хекдже вернулся обратно по своим следам, Хекдже нашел дорогу, а Донхэ так и остался дремать в своей звездной колыбели. Куда ты смотришь? Куда ты постоянно смотришь? И что видишь там? Шесть двенадцать. Внутри меня включается таймер. Кладу голову ему на колено. Чувствую запах одеколона и ощущаю под щекой гладкость черной ткани. Он трогает мои волосы. Я встряхиваю головой и снимаю ленту, и волосы рассыпаются по плечам, пряди чуть путаются под его пальцами, и это нежно и правильно. Шесть четырнадцать. Ничего не могу с собой поделать, но поверх этого неумолимого отсчета возникает и растет другое, совсем другое – я с ним, он не оттолкнул, не прогнал меня… нас. Шесть двадцать. Я поднимаю к нему лицо. Он берет меня за подбородок. Горячие пальцы впиваются мне в щеки. Я не пытаюсь вырваться. Он смотрит мне в глаза. - Ты вернулся, - говорит он со странной интонацией – жаждущей, изумленной интонацией, и я вдруг понимаю, что он сумасшедший. Безумен. Абсолютно. Как они могли этого не заметить? Он безумен. Я не пытаюсь вырваться, я не смогу уйти, даже если захочу. Шесть двадцать девять. Юна разливает по бокалам золотистое шампанское. Ее трясет, а судорожные всхлипы тонут в прохладе тканей. Она смотрит – такой же жадный, но слишком избитый взгляд, взглядом умоляет – не бросайте, и становится жутко - как сильно, как болезненно сильно мы зависим от него. Шесть тридцать две. Я, кажется, ее понимаю. Слишком хорошо понимаю. Вижу это, а она целует, зная, что целовать его – все равно, что пить яд пополам с нектаром. Сладкий и горький. Этот вечер сладкий и горький. Шесть тридцать пять. Нас трое. Мы не умеем жить, никогда уже не сумеем. Униженно ждем милостыни, потому что нас нет. Есть девочка с сигаретой в зубах, выцарапывающая куклам улыбки. Девочка искала солнце и мечтала о вечном июльском дне, но ей так не хватало осмысленности во взгляде. Есть мальчишка, прыгнувший бесстрашно на мчащийся вперед поезд и расправивший руки-крылья на нагретой солнцем крыше. А там, за горизонтом, было море. Прямо над ним – море. Он сам – море. А еще, а еще был мечтатель. На нем Хичоль как-то споткнулся, сказав, что никогда не верил в его мечту, не видел ее. Мечтатели лишают нас сил. Им следует умирать прежде, чем их проклятые мечты убьют нас – так он говорил, так он хотел, так он лгал. Шесть тридцать семь. Меня бьет крупная дрожь, он обнимает за плечи, а слова Юны сбивают отсчет. И я проваливаюсь в вечность, золотистый сироп вечности: мед, мед и соль. А его объятия, крепкие, теплые, становятся тисками. А Юна все говорит и говорит. В ее словах черничный дом среди железнодорожных артерий. В ее мечтах нас трое, по осени длинные вечера на веранде и капель протекающей крыши. В ее глазах мы – семья, становимся частями друг друга, переплетаемся во тьме. Юна наивна или самонадеянна – нет, несчастна. Ее губа прокушена, и струйка крови бежит по шее, убегают слова – для нас это слишком нереально – и все ее мечты – и мед, и соль, а в темноте ее кожа светится, словно изнанка морской раковины. - Донхэ, - говорю я. Он молчит, поворачивает голову и смотрит вдаль. Странный серебристый свет вымывает из тени изгиб скулы, губы, тонкие ноздри, черную полосу брови. Шесть… сколько там? - Снег, - вдруг произносит он. - Что? - Снег, - повторяет он. – Снег идет. Снежинки летят из тьмы, словно приглашая отпраздновать Рождество. Часы отбивают семь вечера. *** Они входят в поместье на исходе Сочельника. Снег все также сыплет за окном белой крупой, когда я слышу далекий нарастающий гул, тихо рычит, раскатами заполняя холл, разрастаясь и выплескиваясь на лестницу. Я закрываю глаза и прижимаюсь лбом к стеклу. Холод успокаивает меня. Я начинаю считать. Если досчитаю до трехсот, наша мечта станет... нет, кого я обманываю? Мне просто нужно отвлечься, чтобы заполнить чем-то пустоту внутри. Я должен выйти из комнаты и идти к ним. Я должен показывать тайники и отворять двери. Я должен, но отчего-то стою на подгибающихся ногах, стою, словно прирос к месту. Снег засыпает наше поместье, и я думаю: Вот и Рождество. Я открываю глаза, чтобы посмотреть на снежинки. Кто-то вскрикивает внизу, и я вздрагиваю, но по-прежнему не двигаюсь. Еще один вскрик – Юна, пытаюсь убедить себя, что это не так, но вскрик внезапно захлебывается и смолкает, а я не могу отделаться от слишком яркой картины – она среди своих красных свечей, оплетенных остролистом, а вокруг разбитые пластинки и труба патефона. Твой принц никогда не придет. Аминь. Мои пальцы дрожат. И я создаю последний фантом. Я создаю эту картину из обрывков воспоминаний и образов, из фантиков и шелухи, из надежд, упований, страхов, из снов, кошмаров, иллюзий. Это – мой подарок. Так думаю я. С Рождеством, Донхэ. Мы стоим среди вересковых пустошей. Облака натянуты над нами полотнами выбеленного холста. Чистый простор, такой пронзительный, что хочется кричать или плакать. Вереск колышется под ветром, а небо, низкое, светлое, заглядывает в глаза. Я знаю, что ты сейчас кричишь, но я не могу помочь тебе ничем, мне нечего тебе дать, кроме нее, этой последней – настоящей – обманки. Морок, который закроет твое сознание, чтобы ты не ослеп от боли. Меня приводят к тебе в спальню, и я слышу, как Кюхен что-то говорит, что-то успокаивающее, почти ласковое, и я вижу тебя – сидишь, сгорбившись под весом тяжелых рук, опустившихся на плечи. Губа все еще кровоточит, и Хичоль протягивает руку с платком, вытирает кровь. Он оборачивается, и все они переводят взгляд вслед за ним. - Хекдже, - говорит он. Долбаный урод, спасший наш треснувший мир от очередного тирана. Донхэ поднимает голову и обводит комнату мутным взглядом, будто реагируя на мое имя. Из-за разбитой губы и порции седативных – Йесон примостился на уголке кровати – он выглядит совершенно безумным. Я делаю шаг назад. - Мы спасли его в последний момент, - Кюхен продолжает свое бормотание. "Сумасшедший, хотя, мы все здесь безумны", – думаю я. – Мы вынуждены были пойти на крайние меры, прибегнуть к экспериментальным лекарствам, но Ли Хекдже погиб, точнее, погибло его тело. Пришлось найти подходящего ребенка, следить за его судьбой, постепенно возвращая Хекдже обратно. Йесон очень помог нам в этом. Ты понимаешь, что совершил убийство… Я теряю нить его пояснений, а Донхэ, по-видимому, вообще не в состоянии что-либо понимать. Его взгляд тусклый, ошалевший, скользит по комнате, не задерживаясь ни на чем. Он не узнает никого, даже меня. Хичоль опять стирает кровь с его подбородка. Я дергаюсь от его жеста. Глупо, но я не хочу, чтобы он его трогал. Кюхен все говорит, говорит: - Ты не мог не искать его, не правда ли? Эта бедная женщина, которая умерла в больнице, и все следы, которые вели тебя… И мы знали… Ты обрек Хекдже на мучения, которые несравнимы… Преступление… Прощение… Я знал, что рано или поздно ты отыщешь его… Хичоль… Йесон… Власть еще не все… Ты ошибся и расплачиваешься за это… Я отступаю к стене, опираюсь на нее. Снег за окном кружится и превращает этот вечер во что-то волшебное. "Рождество", – думаю я. Ты получил мой подарок? Тебе не было больно? Не было? Скажи. Я просил их не трогать тебя. Они не тронут. Я обещаю. Я смотрю на человека, провисшего в чужих руках, и вижу черточки шрамов, белые складки рубашки, тощую переносицу, бледную кожу скул. Донхэ. Ли Донхэ. И ты поднимаешь голову и говоришь совершенно спокойным, ровным голосом, голосом человека в здравом уме и твердой памяти: - Ты предал меня. Хекдже. Я начинаю смеяться. Хохочу так, что ребра болят. Хохочу просто до слез. А среди разбитых безделушек на полу в гостиной валяются осколки елочных игрушек и ангелочки с рождественской ели, их лица искажены – из благообразных превратились в маски горгулий. Все, что имелось бьющегося – разбито, обои выжжены, камин треснул пополам, зеркала выпали из рам, оставив осколки – зубы во рту у старика. Портреты повернуты к стенам. Не знаю, кто это сделал, но желаю ему долгой и мучительной смерти. Половина оконных стекол выбита, и по комнате гуляет морозный ветер. Он шевелит обрывки гардин, лохмотьями занавесок на багетах. Я опускаюсь на диван – прожженный, скособоченный, окидываю взглядом картину разрушений. Поплотнее закутываюсь в рваный плед – или это кусок скатерти – разглядываю остатки ели – жалкие черные лапки, похожие на паучьи. Юна безликой тенью скользит по полу, подбирает что-то, отряхивает, стирает сажу. Я слышу ее растерянное, почти сумасшедшее бормотание – за все утро она так и не умолкла ни на секунду. Наверное, ей так легче. Внезапно она замолкает, и ее покрасневшие глаза останавливаются на мне. Я вздыхаю. Мне уже все равно. - Прости, Юна. Я предатель. Можешь ненавидеть меня, если хочешь. Она шевелит посеревшими губами, качает головой: - Нет, нет, нет, зачем ты так говоришь? Зачем ты обманываешь меня? Ты был нужен Донхэ, Донхэ любил нас… я не знаю, почему… зачем, зачем они это сделали, но не переживай, не надо – Донхэ вернется. Донхэ всегда возвращается. Я испугалась. Я не могла помочь. Я… Она обрывает сама себя и начинает плакать. Из ее рук выпадают какие-то фотографии в треснувших рамках, кусочек шелка, золоченый еловый шар. Я опасаюсь, что сейчас она впадет в одно из своих истеричных состояний, но этого не происходит. Я ложусь на краешек дивана и смотрю, как она ковыляет по разрушенной гостиной, собирая свои сокровища. Странный покой овладевает мной – все, что должно было свершиться по моей вине, свершилось. "Теперь Хекдже свободен", – думаю я. - Что теперь будет с нами? Куда нам идти? Что делать? Где Донхэ? Где Донхэ? Куда они его увезли? От моего дыхания идет пар, Юна неловко заламывает руки. - Он на следствии, - мы оборачиваемся на голос. Кюхен. Он в плотном, наглухо застегнутом пальто. - С Рождеством тебя, Хекдже. Даже не смешно. - С Рождеством, Кюхен. - Я пришел, чтобы забрать тебя. Поместье будет опечатано. Оно находится под юрисдикцией моего отдела. - А, - я даже не нахожу, что сказать. Он проходит на середину комнаты. При его приближении Юна начинает дрожать, ее трясет, когда она зажимает себе рот ладонями, таращась в пол. - Ты не пострадал при захвате, верно? Я молча смотрю на него. - Хреново выглядишь, Хекдже. Кюхен поднимает руку в перчатке и дотрагивается до моей щеки. Я смотрю мимо него, на каминную полку, разбитую ровно посередине. Юна трясется рядом со мной, то ли от гнева, то ли от ужаса. - Он бил тебя? - Нет, – говорю я. - Что? - Он не трогал меня. Кюхен ходит по комнате, вешает ровнее перекошенные рамы, ставит стул на ножки. Юна убредает прочь из гостиной, горестно ссутулив спину. Кюхен оборачивается ко мне. - Мне очень жаль, Хекдже. - Да, - мне больше нечего ему сказать. - Ты молодец. - Да, - повторяю я. - Он действительно не причинил тебе вреда? - Да. - Я бы не хотел… - Не трогайте его, - говорю я. - Что? - Не трогайте его. Он болен. Он сошел с ума. Он не виноват. Он останавливается напротив меня. Качает головой и склоняется в нежном, почти бережном жесте – пальцем к моей правой скуле под веком. - Анике подходит почти идеально, но кое-что пришлось исправить. Но я приказал не убирать эту родинку. Как ты думаешь, зачем? - Я не знаю. Я и вправду не знаю. - Чтобы помнить, как мы вернули тебя. И чтобы помнить о том, что я тогда увидел. Понимаешь, Хекдже? - Нет. - Нет? Потому что ты забыл, верно? Его голос звучит мягко, но что-то в его тоне мне не нравится. - Не понимаю тебя, Кюхен. - Не понимаешь, все верно. Знаешь, в психологии есть даже название того, что ты чувствуешь. Я усмехаюсь. - Кюхен, ты идиот. Он вспыхивает и, прежде, чем я успеваю пожалеть о сказанном, хватает меня за плечи и тянет за собой вниз, в подвал. Не хочу! - Смотри, - цедит сквозь зубы, обжигая колючим взглядом. – Смотри, Хекдже, и попытайся вспомнить, наконец, кто он такой, и что он с тобой сделал! Он толкает меня к двери – тяжелая дубовая дверь с резной ручкой. Хватаюсь за нее, чтобы не упасть, прикасаюсь к деревянной поверхности. И меня выкидывает из реальности. Подвал. Подземелье. Мое сердце сжимается от ужаса. Вот, где это место. Здесь. Совсем рядом с комнатами, в которых я был почти счастлив. Я вижу человека, скрючившегося на полу. Человек укрыт куцым одеялом и желтым, болезненным светом. На нем грязное рубище, разорванное на спине. Я вижу его бедро, залитое чем-то темным, и тощую острую лопатку, покрытую синюшными полосами рубцов. Я вижу его волосы – они спутанные, свалявшиеся, грязные, но я не могу их не узнать. Человек молчит, из-под волос раздаются лишь странные булькающие звуки, напоминающие мне о… Разрывах. Пустоте. Гниющих ранах внутри. О том, как пузырьки крови надуваются и лопаются на губах. Нет, пожалуйста, нет! И я начинаю кричать. На следующее утро я один в пустом поместье. На следующее утро я все еще оглушен и не сразу понимаю, что Юну упекли в мягкую комнату с белыми стенами, одев в забавную кофту со слишком длинными рукавами, но уже не как у балаганного Пьеро. На следующее утро перестает идти снег, а я лежу в ее разбитом цветнике, среди почерневших листьев и завядших стеблей, лежу и чувствую, как жизнь медленно утекает, не оставляя за собой следов – я больше не умею находить забытые тропы. *** Пытаюсь попасть ключом в замочную скважину. Мимо проходит женщина с сигаретой в зубах, она окидывает меня неприязненным взглядом, кренясь вправо под тяжестью пакетов. - Я дома, - захлопываю за собой дверь. На пороге появляется Юна, неслышно ступая, подходит ближе, опускается на пол. Ждет. Прижимаю ее к себе, она доверчиво льнет и затихает, дыхание становится глубоким, хотя я знаю, что она не спит. В последнее время она почти не спит. У нас не осталось еды. У нас нет денег. У нас нет ничего. Наши временные пристанища становятся все более жалкими – от безликих квартирок с уютным балконом и парой клетчатых кресел до облезлых меблированных комнат со скрипящими дверями. Нас выбросили. Нас забыли. Иногда забредает Йесон. Он приносит с собой запах улицы – помойки – сигареты и выпивку. А еще грязные рецепты для Юны. Саму Юну он тоже приносит - пугливым промозглым утром стучит в пока не скрипящую дверь и заходит, потянув ее за собой. - Хичоль решил, что нам будет лучше без нее, - она будет стоять сломанным манекеном, укутанная в шерстяную пелерину, в голубой шарф, который уже начал распускаться с одного конца, а я буду смотреть на нее, бессильно сжимая кулаки и кусая губы. Тогда я в первый раз напиваюсь. Юна – тихие игры маленьких девочек с кровью на рукавах, пугливые шаги дрожащих, неуверенных ног, влажные хрипы, жалкие стоны, стоит, обнимая себя за плечи, лицом к стене, а платье черной лужей у ее стоп – пара зигзагов рубцами острых лопаток – Юна, где твои крылья, которые так нравились мне? Моя память, решето из воспоминаний, мои страхи, мои мечты – где все это? Юна, иди сюда, я замерзаю. Вязкий комок на языке, кашель, красные глаза – урод, ухмыляющийся в зеркало, и она – кто, кто посмел это сделать с ней? Волосы остригли и как – где тот урод, у которого поднялась рука на ее красоту? Розовые проплешины кожи, красным запекшаяся кровь, несколько торчащих неровно прядей – что это? Где конец этого кошмара? А она спит. В неясном рассветном свете спит, укутавшись в наше единственное одеяло, спит. А я смотрю и пытаюсь вспомнить – больше меня не рвет от этих воспоминаний, только, кажется, внутри открываются одна за другой опухоли, распускаются, зацветают – сердце, горло, легкие. Я не могу дышать. Я задыхаюсь, эй, помогите! Никто не придет, никто не поможет. Плетусь за еще одной бутылкой, где глоток моей радости? Йесон приходит и спрашивает, как у меня дела. - Отлично. Песком по внутренним векам, песком осыпаясь внутри. Он улыбается, скоро и по нему сослужим панихиду, он ждет – да, еще немного, и тебя не станет. Но мне все равно. Мне удивительно все равно. Давай еще выпьем? Пластиковый плафон, разбитая лампочка – Хекдже, нам принесли газету, а там… я прочитала, но ведь они лгут? Лгут, так ведь? – да, Юна. Да. Ха-ха. Приносит газету. Нелепейший из заголовков и фотографии, две. С одной ты улыбаешься, прямой уверенный взгляд и насмешливая, так часто мелькавшая на твоих губах улыбка, змеившаяся по холеному лицу так естественно. На другой – уставший человек в серой робе, горящий безумием взгляд на покрытом грязью и кровью лице. Безумец. Поаплодируйте, чего же вы молчите? Еще одна бутылка – Хекдже, может не надо, а? Я вспоминаю. Мне тринадцать лет. Я смотрю на себя в зеркало и начинаю кричать. Странное испуганное существо с тонкой шеей и бледной кожей смотрит на меня – кто ты? - Хекдже, ты слышишь меня? – да, доктор, слышу. Нас перемешали, вкололи в синие вены, внушили старым маятником, вживили, а мы рвались и не хотели, мы рвали это тело на части, нам было страшно смотреть на горящий фитилек. Мы пытались сбежать из холодной комнаты, в которой стоял проигрыватель и ящик с кассетами. На кассетах голос, полубезумное бормотание, взлетающее до шепота. Он говорит, он ищет нить, продираясь вперед, запутавшись на развилке. Моя мать бросила меня - погибла в госпитале. Моя мать бросила меня – ушла однажды, оставив на столе пакет мандаринов. Мой отец никогда не жил – я не знал этого человека. Мой отец никогда не жил – я столкнул этого урода с лестницы, а он красиво раскроил череп об острый камень. Мы пытаемся сбежать, мы все пытаемся сбежать. Доктор Ким, скажите, почему вы так боитесь маленьких девочек с шоколадом волос с красной накидкой по нежной, как бархат, спине? Скажите нам! Скажите! Доктор, почему мне так холодно? - Хекдже, что нам делать? Мы должны помочь ему, мы должны что-нибудь сделать! – в голове расплываются красные пятна боли. - Мы не можем… помочь, - и глаза закрываются сами собой. Мы стоим среди вересковых пустошей. Облака натянуты над нами полотнами выбеленного холста. Чистый простор, такой пронзительный, что хочется кричать или плакать. Вереск колышется под ветром, а небо, низкое, светлое, заглядывает в глаза. У меня нет рта, чтобы кричать. Нет глаз, чтобы плакать. А Кюхен тянет свое заунывное – невозможно - тихим, холодным голосом, а еще - у меня нет таких полномочий. Я пытаюсь говорить с ним ровно, без лишних эмоций, как взрослый человек, но я слишком долго играл, чтобы он воспринимал меня всерьез. Я больше не нужен доблестным рыцарям в сверкающих доспехах, аминь. - Понимаешь, Хекдже, - Йесон более мягок. Пожалуй, он даже жалеет меня. – Я не могу тебе ничем помочь. Все уже решено. Правда, Хекдже. Как ты себя сейчас чувствуешь? - Нормально. - Тебе не нужна помощь? Может быть я… - Мне нужно только разрешение. - Я не могу, увы. «Прошу разрешить мне забрать на поруки заключенного…» «В связи с отсутствием других родственников…» «Обязуюсь поддерживать его здоровье и обеспечить должный уход…» Подпись. Ли Хекдже. Не будет приговора. Не будет казни. Не будет ничего – только насмешливые голоса из-под дверей кабинета в яркой полоске света из окна – они не дадут ему подохнуть, они не дадут ему уйти. Растоптали. Расчленили. Уничтожили. Это они умеют. Им не нужен новый символ сопротивления, им не нужен мученик. Хватит и одного безумца. - Как Юна? – а это уже Хичоль. - Нормально, - медленно произношу, облизывая губы. Да, все нормально. - Хекдже, его больше нет, - видимо, что-то все же просачивается от меня к нему – вязкая неприязнь, брезгливость, потому что он догоняет меня, разворачивает к себе. – Понимаешь? Донхэ больше нет. Высвобождаюсь из его рук, выхожу во двор - каменный мешок, вдыхаю запах моря. Мои руки дрожат, когда я пытаюсь застегнуть пуговицы на куртке. Он заплатил свою цену. Умирать так больно, правда? Умирая, я проклял его. Умирая, я простил его. Я упал, ударился, рассек бровь, и кровь закапала на каменные плиты. Я не был пьян, не мог попасть ключом в скважину замка, а потом сполз на пол. Пил до самого утра. Я знаю. Я все знаю. Помню. Скоро его поведут по коридорам, где темно и пахнет воском, почему-то воском, сгоревшим в свече воском. А я буду писать прошения, объяснять, просить, требовать, умолять, спорить, настаивать. Буду сидеть перед ними и протягивать бумаги – он не трогал меня. Коридоры, в которых пахнет воском и нет света, свет умирает, едва родившись. И Юна, ждущая дома. Она не умеет готовить, она никогда не стирала. Она может только улыбаться и пытаться согреть. Она прикрывает глаза, и я знаю, что она выпила больше таблеток, чем было нужно, но я не упрекаю, я никогда ее не упрекаю – не имею права – и куда делась бутылка? И мои сны, в которых все совсем по-другому, в которых я ищу его, и надежда никогда не исчезнет, и повсюду знаки – он здесь, он жив, он со мной. Сотни пустых комнат, и я иду по ним, я ищу. Ищу, как вода ищет выход среди камней, как птица ищет гнездо, как ребенок, потерявшийся на вокзале, ищет мать. И одно свидание. Только одно свидание – ладно. Похоже, мне ты не веришь. Они ввели его, точнее почти внесли. Он, наверное, забыл, как ходить. Подтащили к креслу, уронили в него, придерживая, чтобы его тело не упало на пол. Я смотрел на руки, повисшие вдоль туловища, тонкие, бледные. Пальцы полусогнуты, на костяшках правой алеет свежая царапина. Как долго ты сопротивлялся? Хичоль взял его за плечо, поднял голову вверх. Вместо одного глаза у него была грязная марлевая повязка. - Что у него с глазом? – охранники переглядываются, не зная, стоит ли отвечать на мой вопрос. Тот, чья скула была красиво подсвечена фиолетовым, нехотя пробормотал: - Выбили ему. Кто-то из заключенных. Его здесь не любят. Хичоль промолчал. Уцелевший глаз смотрел в пространство мимо нас, в те дали, которые нам никогда не узнать. Его взгляд был удивленным, счастливым, словно перед тем, как уйти, он увидел нечто настолько восхитительное, настолько прекрасное, что все остальное уже не имело значения. Кажется, я начал плакать. Донхэ не пошевелился. Потом его увели. …вместо одного глаза у него повязка, грязная марлевая повязка. …что я могу поделать, я не могу все вернуть. …Кюхен говорит - это ни к чему, Хекдже. …Кюхен говорит – зачем ему глаза, Хекдже? …зачем? Чтобы не быть таким искалеченным, разве вы не понимаете? Эта цепь бесконечна. Справедливость – вот ей имя. Проклятие – вот ей имя. Зло – вот ей имя. Я снова и снова пишу свои заявления и путешествую по коридорам, и говорю всем одно и то же, повторяю, как заведенная кукла: - Он не трогал меня. - Прошу вас, разрешите мне его забрать. - Обязуюсь обеспечить надлежащий уход. Скоро тронется первый лед, и повязка упадет с моих глаз. Аминь. *** Мы с Юной стоим на пристани, наблюдая за приближающейся лодкой. Юна ежится, кутается в шерстяную пелерину, прячет лицо в складках когда-то голубого шарфа – ветер с моря такой холодный, что, кажется, выдувает из нас душу. Похоже, мы дотянули таки до весны. - Мы заберем Донхэ. Теперь все будет хорошо и все будет по-другому, совсем по-другому. У нас все будет по-другому, правда ведь, Хекдже? Я киваю ей. И как так вышло, что она навсегда осталась ребенком, а я в шестнадцать уже старик? Не знаю. Уже не спрашиваю, просто понимаю, что ей не выжить. Странному существу из другого мира – мира золоченых бус и подарочных принцев – не выжить здесь. Тело уже почернело, а душа – тонкая, как вуаль, душа – порвалась она или порвется совсем скоро. Должно быть, мы выглядим очень странно на этой пристани, на нас иногда оглядывается кто-то из редких прохожих – молодой человек с торчащими во все стороны прядями волос, и женщина с телом подростка, ссутулившаяся, что-то непрерывно бормочущая, но мы стоим, поддерживая друг друга, и ждем чего-то, ждем. Когда-то я попросил бы одного старого знакомого подарить нам одно-единственное чудо, но теперь уже не прошу. Чайки вознесут за меня молитвы. Я вижу темное пятно лодки на свинцово-серой поверхности моря. Одинокий росчерк черной краски с днищем, покрытым зеленоватым налетом. Ветер гонит обрывки облаков по низкому небу, приносит запахи морских глубин и крики чаек. Плавно движутся весла, разбрасывая вокруг искры, лодка причаливает. Я наклоняюсь к Юне, но моя память подводит, и вижу я уже не ее – королек, птичка певчая. Слова, что я приготовил на этот случай, исчезают из моей головы. Совсем. Их вымыло ветром, заменив на немой вопрос в ее воспаленных глазах. - Юна, - говорю я. Имя отчего-то комком становится в горле, сглатываю. – Прости меня… но я… я должен с тобой попрощаться, - легче не становится, уголки ее губ дергаются, начинают ползти вниз. Она приоткрывает рот, делает жалкий жест, который мне никогда не забыть – протягивает ко мне обе руки – так сиротливо и нелепо – две тонкие руки из широких, прихваченных изнутри манжетов. Я отворачиваюсь, потом говорю: - Я поплыву один. Больше не вернусь. Ветер сносит слова с моих губ. - Но мы должны забрать Донхэ. Он ждет нас, он вернется, Хекдже, мы должны… - бормочет она. Ветер не может высушить ее слезы. - Он тоже не вернется. Ветер нам не помощник, он не может подтолкнуть ее к краю и помочь улететь. Юна трясет головой, зажимает рот руками, глаза наполняются слезами, слезы катятся по бледным щекам, крупные, мутные – такой я запомню ее, постараюсь сохранить, спрятав глубоко-глубоко – я не забуду тебя. - Зачем ты так говоришь? Ты напугал меня… Мое сердце, кажется, уже забыло, что такое боль. И все-таки я чувствую ее – в самой глубине острая, как игла, тянущая, жаркая – когда я вижу плачущего безумного ребенка на покореженных досках. - Прощай, Юна, - я прикасаюсь к ее руке и сразу отдергиваю ладонь. Мне больше нечего ей дать. Я не оборачиваюсь, наверное, она все также плачет на пристани. Тянет руки в сторону моря и бормочет – Хекдже, Хекдже… Мы подплываем к острову, я отдаю парню тугой кошелек – все, что мы с Юной скопили за эти месяцы. - Бери, она твоя. Я прошел свой путь до конца. Осталось лишь сделать последний шаг. Мы отплываем в открытое море, плывем, пока у меня хватает сил, а потом я бросаю весла и сажусь рядом с ним. Берега больше нет. Вокруг нас скользит обрывками туман – и продолжение тумана – куцые тучи, гладь и тишь, не искаженные очертаниями скал или островов. Он опустил голову. Грязные волосы падают на лоб, закрывают глаза. Я трогаю его щеку – совсем холодная, беру за руку. Он вдруг шевелится – ловлю эти движения, чтобы никогда не забыть. Осторожно поднимаю его лицо за подбородок. Один глаз тускло-карий, совершенно пустой, черная дыра зрачка. Из-под повязки на другом сочится струйка розоватой жидкости – рана еще не зажила. Его губы искусаны, на виске темнеет синяк. Я прикасаюсь губами к его лбу – нежно, словно пытаюсь разбудить. - Донхэ, - говорю я, зову, будто имя может все исправить. Донхэ, который вернулся за мной, чтобы забрать в вересковые пустоши. Донхэ, который исполнил последнее желание живого мертвеца. Донхэ, который освободил мою душу. Донхэ, которого я оставил в теплице старого поместья, смотрящим на снег за стеклом. Лодка мягко качается на волнах, так тихо, так спокойно. Запах моря, запах океана. Русалки смеются над нами, я слышу их смех в глубине. За толщей зеленой воды. Укладываю тебя на дно лодки, нам плыть еще далеко – знаешь, такой долгий путь, но мы поплывем, и, пожалуйста, не бойся. Ложусь рядом и обнимаю тебя. Сквозь облака льется мягкий, почти нереальный свет. Серебряный. И зеленый – на сотни метров в глубину. Я обхватываю твои плечи и утыкаюсь носом в грязную рубаху – она пахнет сыростью, пахнет смертью, пахнет ужасом, пахнет болью, пахнет тобой. Я вдыхаю эти запахи, вдыхаю, закрываю глаза. И ты не шевелишься, словно все понял. Я говорю: - Прости меня. Говорю: - Ты нужен мне. Говорю: - Теперь тебя никто не обидит. Говорю: - Никто нас не тронет. Говорю: - Никто не найдет. Я говорю что-то еще, уже не помню, а потом просто молчу, обнимая твои плечи, вывихнутые суставы, прижимаюсь губами к грязный шее. И твой глаз смотрит в небо с немым укором. Пожалуйста, запомните нас. Не забывайте, что мы жили. И мы плывем. Море. Море, неси нас далеко.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.