***
Окончательно в себя Брагинский пришел уже в каком-то полуподвальном, промерзшем помещении, чувствуя, как медленно коченеет его тело. Он смутно припоминал, как чей-то командорский бас вкупе с парой сильных рук заставил его подняться с кровати, как его конвоировали по темному, бесконечно длинному коридору, придерживая с двух сторон и подталкивая в спину; воспаленному сознанию казалось, что его охранники на пару метров выше его самого, и Ивану даже становилось жутко; но спустя пару мгновений ему было уже на все плевать. Его втолкнули в комнату, усадив на холодный чугунный стул, от которого болела поясница. Наручники натерли кожу, запястья покраснели и чесались; Ивана слегка мутило, мир все еще не был четким и резким, смазываясь по углам и растекаясь в самых неожиданных местах. Порой внезапно комната начинала кружиться, но через миг, словно смущенная своим порывом, возвращалась на место, принимая ясное и однозначное положение. В такие моменты Иван мог разглядеть пустые стены, одинокий шкаф в углу, грубо сколоченный стол и полное отсутствие окон. Комната освещалась холодным резким светильником, неприятно опаляющим глаза, но теней в углу не было, отчего русский расстроился: ему бы хотелось скрыться в полумраке и хоть на полчасика, прикрыв глаза, раствориться в чем-то вязком и теплом. Россия понуро опустил голову, будто слыша, как со всех сторон раздаются укоризненные возмущенные шаги, отдающиеся тугой пульсацией в воспаленной голове и превращающие в дорожную пыль самооценку. Брагинский знал, что на него смотрят сотни глаз, пылающих гневом; но даже в таком состоянии Брагинский не мог сдержать кривой усмешки, скользнувшей по сухим губам: за пеленой гнева он чувствовал трепещущий, как сердечко колибри, страх. Привычные эмоции, хоть и более ярко выраженные, успокаивали. Если бы в его теле осталось хоть немного больше сил, он бы выпрямился и оскалился прямо в пустоту, зная, что его все равно увидят. В тот самый миг, когда Иван дернул руками, понимая, что его приковали к спинке стула, дверь распахнулась. Но, к удивлению Брагинского, ее открыли не с силой, пафосом, чувством собственного превосходства, а просто раскрыли, как обычно раскрывают двери медсестры в больницах: вежливо, тихонечко, тактично. Голова снова закружилась, но голос, мягкий чистый голос, раздавшийся в помещении, заставил русского резво вскинуть голову. О чем тот спустя мгновение сильно пожалел: - Воды дать? Пить Ивану хотелось, но намного охотнее он бы что-нибудь съел. Однако Артур, хоть и смотрящий на него с какой-то толикой жалости, все еще был надзирателем, поэтому Иван не рискнул просить у него что-то. - Хреново выглядишь. Точно пить не хочешь? - Нет, - голос предательски сорвался, и Россия готов был поклясться, что Артур самодовольно усмехнулся, - не хочу. - Зря. Нам предстоит долгий разговор, и ты… - Что ты хочешь? – Ивану вдруг стало совсем худо. Он понял, насколько устал, он понял, что хочет только одного – чтобы его уже унизили, наказали, признали виновным во всех смертных грехах – и отпустили помирать в комнате, в жесткой, но теплой постели, в горизонтальном положении. – Что мне нужно сказать, чтобы вы от меня отвалили? - Не строй из себя мученика. Знаешь, как по твоей вине досталось Кику? Вот он – бедолага, а ты – говнюк, - Артур вдруг устало вздохнул, и присел перед Иваном на колени, заглядывая ему в глаза. Хах, а у Англии тоже синяки под глазами, и царапина на пол-лица. Маленькая вспышка злорадного счастья приятно согрела. – Совсем дерьмово выглядишь. Зачем тебя только подняли? Валялся бы дальше. - Если это был акт подкупления, он прошел более чем удачно, - Иван, не выдержав, улыбнулся. Он помнил, из-за чего начался его псих, помнил, кто был виновником. Но сил злиться больше не было. Из него словно выжали все, что только можно – злобу, жалость, обиду, счастье, - он был абсолютно пустым. И теперь его заново наполняли. Тепло от общения с Керклендом разливалось внутри, как горячее молоко с медом, нагоняя сонливость. Иван поймал себя на глупой, почти счастливой улыбке. - Вот зачем ты это сделал, а? Какая моча в голову ударила? Знаешь ведь, что никогда это ничем хорошим не заканчивается, ну и почему взбеленился? Я ведь тогда это по пьяни наговорил, не со зла… Маленький колючий шарик царапнул стенки легких, и Ивану, стремительно вернувшемуся в реальность, захотелось огрызнуться. Он попытался выпрямиться, чтобы взглянуть на Артура сверху вниз, но тут пальцы Керкленда совершенно нагло очертили контур его скул (ого, у него, оказывается, скулы есть?), а затем скользнули дальше по груди, обжигая кожу через ткань рубашки. Пальцы остановились на сердце – и внезапно Иван понял, что Артур все знает. Жгучий стыд захлестнул сознание, и Брагинский, сморщившись, попытался отстраниться – то, что он скрывал годами, то, что, по сути своей, вовсе и не было ничем позорным, было одновременно и его личным проклятьем, и его собственным спасеньем. Но Россия не хотел, чтобы кто-то об этом знал. Просто не хотел. - Как давно это произошло? - 5 сентября 1812, - врать не было смысла, Брагинский это понимал, - оно стало бесполезным, и я избавился от него. Что, будешь осуждать меня? - Ты избавился от собственного сердца, Брагинский. Я вправе осуждать твою глупость? Только безумец пошел бы на такое, и ты себя оправдал. За что мне тебя судить? - О, - Иван почувствовал, как заводиться, – ты ничего не понимаешь, Артур. Ты даже представить себя не можешь, каково это – держать собственное сердце, черное, сморщенное, обгорелое, в руках. Я слышал каждый его удар, видел, как оно дрожит в жалкой попытке продолжить гонять кровь и функционировать, я чувствовал его своими ладонями – собственное сердце, ты хоть можешь представить, Артур? Оно сгорало у меня на глазах, сгорало по вашей вине; я ненавидел бы вас так искренне, если б еще мог. Злость закипала в Брагинском, уничтожая усталость и боль. Один неверный шаг Артура, одно неверное его слово, и Иван вцепился бы ему в лицо, рыча и проклиная. Но Керкленд молчал, слушая. - Ты знаешь, насколько это страшно – когда сгорает сердце? Там нет ни боли, ни отчаяния – не остается ничего, одна пустота. У вас у всех сердца горели и перегорали, зажигаясь заново, подобно лампочке в старом кабаке; мое сердце по вашей милости вспыхнуло, сияя на зареве Москвы, и навек иссякло, отдавая себя целиком. И ты стоишь потом среди ваших огней, пустой и темный, вдалеке; ты думаешь, ты вспоминаешь, каково это – чувствовать? Как можно вспомнить любовь или счастье, а, Артур? Как можно слышать в одной темноте только себя, только то, что ты создал, и никто другой не слышит, потому что ничего больше нет, а есть мираж? Со временем я вспоминал и вновь учился; и со временем я понял, насколько я счастливее вас. Для вас ваша жизнь – праздник с тысячей лент; словно миндаль, цветущий в Париже, вы все благоухаете, и ваше сердце есть доказательство вашего существования. Мое же доказательство по вашей милости – то, как сбиваются с ритма ваши трепещущие сердечки, когда я останавливаю на вас взгляд, и ваша стынущая в жилах кровь, ваш страх и презрение к самим себе, хоть публично презираете вы меня. Вы отняли у меня мой праздник, устроив для себя фейерверк. Иван согнулся пополам, тяжело дыша. Васюганова топь из легких текла вверх по глотке, выливаясь в рот, и ей Россия затапливал эту комнату и чертову зелень глаз Артура, мечтая, чтобы та потухла навек и больше никогда не заставляла чувствовать его жалким и омерзительным для самого себя. - После того, как сердце сгорело, - он продолжал все тише и тише, вновь затухая в самом себе, - нарушился теплообмен. Мои кузнецы были достаточно искусны, чтобы выковать маленький насос, а врачи – умелы, чтобы этот насос заменил мне сердце. Кровь вернулась к нормальной циркуляции, и постепенно тело вернулось к жизни; вот только пока я не понял, что мозги и правила этикета – те же чувства, готов был заново перегореть в той клятой Москве раз триста, чтобы хоть на миг вспомнить, каково это – иметь сердце. - Что с ним стало? – После паузы спросил Артур, наклоняя голову вбок, - Где оно сейчас? - Какая разница, - рыкнул Иван, продолжая сжиматься, - ничем уже не помочь. Убирайся куда подальше, Артур Керкленд. Я приму любое наказание, клянусь, но оставьте меня сейчас одного, не могу я видеть ни вас, ни кого-либо еще. - И после этого ты продолжаешь обвинять нас? – Артур не замолчал, не ушел, даже не сдвинулся. Он полыхал гневом и каким-то разочарованием, словно объяснял подростку, уверенному, что весь мир против него, что тот прав, - После того, как сам запираешься подальше ото всех в самом себе? Никто не забирал у тебя праздник, Иван. Ты сам, ослепший из-за своего пожара, больше не хочешь его видеть. Артур вышел куда-то стремительно, а Брагинский, пожираемый ненавистью, страстно мечтал плюнуть ему вслед. В голове ворочались целые стада мыслей, тупых и мягких, колких и острых, разнообразных. Россия хотелось рычать от злобы, но где-то в глубине души тоненький голосок понимал, что в словах Артура есть смысл. Было стыдно, было горько, не хотелось верить и хотелось жить. Пускай уже все кончится, а. Артур пришел где-то через десять минут. Ивану казалось, что он слышал ругань за стенами. Опустив голову и провалившись в белесый туман, Брагинский тихо слушал, как вдалеке стучит его сердце. Надо же, еще живое. Столько лет прошло, а оно еще держится за надежду жить. Совсем как Иван. Они похожи. Сердце тогда…не умерло. Оно и сейчас живо, но далеко, очень далеко. Вот куда бы вы спрятали самое позорное, но сокровище своей жизни? Правильно, в темный сырой подвал своего особняка, строго по законам всех сказок. Жаль, дракона нельзя было на цепь посадить рядом, но Наташа тоже неплохо справлялась. А сердце жило в небольшой шкатулке с мягкой подкладкой, и билось там, в темноте, сухой и страшное, как вся жизнь Ивана. Россия боялся его проверять: сердце тосковало по хозяину, ныло, скреблось, и слабенько отбивало ритм. Брагинский не мог его слушать – ему было жаль и себя, и его. Артур зашел в комнату – узнать его можно было по одной лишь походке – гордо держа голову. Случилось что-то важное – то ли его победители придумали, что с ним делать, то ли Артур вдруг постиг законы Вселенной, или просто выпил крепкого хорошего чаю. Ивану стало любопытно, но мыслить не позволял глухой противный звук, отдающий в висках. Брагинский недовольно помотал головой. Артур присел перед ним на колено, словно собираясь делать предложение, но , взглянув на его ношу, Брагинский натурально заорал и отпрянул, чуть не опрокинув стул. Оказывается, его сердце выглядело почти здоровым, и сейчас неровно колотилось, чувствуя любимого хозяина рядом. Артур бережно держал шкатулку, с какой-то отцовской лаской поглядывая на орган, и Ивана снова замутило. - Как ты… - Украина. Иван перепугано дышал, паникуя. -Убери его. Убери его быстро! - И не подумаю. Пора прекращать эти игры. - Артур!... - Тихо, не переживай. Выслушай меня, хорошо? Керкленд внезапно вспомнил, насколько младше его Иван, и впервые увидел в суровых холодных глазах цвета вереска задорные мальчишеские искорки, сейчас почти потухшие. Иван не приходил в себя три дня. Горячка, бред. Раны затягивались медленно. У Артура было время расспросить и Украину, и Наталью, и всех тех, кто был относительно близок к Ивану – и понять, что влюбился в идиота. Брагинский совершал грандиозные, колоссальные ошибки, понимал это, переступал, царапаясь, через бурелом, что создал, и шел дальше, ковыряя гноящиеся ранки и сетуя на жизнь. Иван любил копаться в себе, но тщательно обходил те кратеры, которые были ключевыми. А уж с сердцем… Артур понимал Ивана. Тогда, в девятнадцатом веке, он был совсем еще мальчишкой. И сейчас в душе ребенка, тогда Брагинского выкинули в светскую жизнь, раздавив балами, сперев грудь этикетом и манерами. Иван стойко держался, но искал островок, чтобы опереться на него, и нашел его в людях. Вот только просчитался. Совсем глупый, с разбитым сердцем и сгоревшей Москвой, Брагинский навсегда хотел уберечь себя от боли, и потому просто решил избавиться от ее источника – сердца. Ровно по его методам, что уж говорить. Вот только сердце жило, вдали от Ивана, но жило, путая ему карты и развлекаясь, как только можно. Какими же смешными выглядели остальные страны, когда Артур сказал, что не допустит кары Брагинского. Он взялся защищать Россию, и держал свое слово. И про влюбленность рассказал. Сразу же. Достать сердце было не трудно. Только почуяв Артура, оно зашлось в бешеном стуке, словно щенок, увидевший хозяина. Артуру было приятно. Розовое, молодое, красивое сильное сердце любимого человека, так реагирующее на тебя – что может быть приятнее? Только Иван, который вскоре будет реагировать так же. Брагинский пятился, с суеверным ужасом глядя на сердце. - Все хорошо, слышишь? – Артур тихонько взял Ивана за руку, подмечая, что запястье сильно натерто. Иван посмотрел ему в глаза со страхом и недоверием, но Англия чувствовал, как Брагинский тянется к нему, переступая через самого себя и сам того не осознавая. В глазах России была лишь пелена бешеной надежды, надежды непонятно на что. - Все хорошо. Я хочу извиниться перед тобой. Я – идиот, такой же, как ты. Но мы друг друга стоим, верно? Ты боишься, что тебе сделают больно, и прячешься за замками ото всех. Я боюсь, что не сделаю больно кому-то, и тогда все узнают, что я на самом деле такое. Но нас объединяет кое-что другое – мы устали притворяться. Пожалуйста, Иван, хватит калечить себя. Хватит калечить меня. Впервые за долгое время я влюбился, влюбился в тебя – в мечтательного кретина, не признающего ничего, кроме него самого. Ты отвратителен, ты распущен, ты ленив и жесток – но я люблю тебя. А еще я знаю, что ты любишь меня – сноба и ханжу, ненавидящего манку по утрам. Поэтому давай больше не будем притворяться – и пусть все идет своим чередом. Ивану нечего ответить – его лицо не залил румянец, он не покрылся красными пятнами, просто испытал…облегчение. Простое, вселенское облегчение, когда рука Артура уверенно скользнула по ране на груди, поднося к ней сердце и подталкивая его внутрь. Губы у Артура были холодными и мягкими, а руки, перебирающие волосы – нежными. Слезы, катившиеся по щекам русского, падали на разодранные кисти: было больно и приятно, было чертовски стыдно, хорошо, и просто. Больше ничего не должно было пугать – теплое сердце, влюбленное в Артура, грело грудь. И Иван любил Артура чуть сильнее, чем его собственное сердце. Где-то за дверьми аплодировали. Но им было плевать. - Пошли, отмороженный, - улыбнулся Артур, помогая приподняться, - у нас еще много дел. Сердце задохнулось от радости.Глава 14.
7 июня 2016 г., 01:29
Россия очнулся на мягкой, теплой постели.
Он с трудом открыл тяжелые, свинцовые веки, и на миг ему показалось, будто бы в легкие ему закачали как минимум половину Васюганской топи: кислород не пробивался сквозь комья слизи, а стенки органов, казались, слиплись, и воздух приходилось втягивать невероятным усилием. Невысокий потолок был задернут какой-то белесой, как глаза покойника, дымкой, и постоянно кружился, словно Иван накануне знатно перебрал. Русского мутило, и он попытался снова закрыть глаза, но в его черепе вдруг начался парад барабанных оркестров, и Брагинский с тихим стоном потер дрожащими руками ноющие виски.
Рядом послышались чьи-то шаги. Иван медленно перевел мутный взгляд туда, откуда должен был показаться его собеседник, но сумел разглядеть только выплывающую из-за угла тень. Тень приблизилась, мерзко скрипя чем-то острым по полу. Краем сознания Иван, уже почти провалившийся в полу лихорадочную дрему, догадался, что это были ножки стула.
Тень присела рядом, начав чем-то шуршать. Иван попытался заснуть, но внутри разгорелось любопытство. К тому же, от запаха моря, что пришел с тенью, Брагинского снова затошнило. Внезапно тень подалась слегка вперед, и мягкий, какой-то сладковато-приторный голос зазвучал прямо в голове, проникая сквозь туман и давя на мозг в разы сильнее, чем импровизированное похмелье.
- За годы изучения строения нашего «тела», которое разумнее было бы именовать оболочкой, я выявил довольно любопытную гипотезу, представленную на рассмотрение ниже. Суть моих наблюдений заключается в том, что тела духов воплощения держав мало чем отличаются от человеческих (проверенно на себе). Мы и люди имеем одинаковое строение, одинаковый набор органов и костей, хрупкость коих сопоставима, имеем сходную способность ощущать, а так же выделительные и половые системы. Разница наша лишь в том, что отсутствие любого органа, временное или постоянное, не повлияют на ток процессов в нашей оболочке, что непременно произойдет с любым смертным. Следовательно, бессмертие как феномен возможно – мы и бессмертны, и одновременно уязвимее иных существ.
Слова долетали обрывками, но голос внутри восстанавливал то, чего недоставало. О, Брагинский мог наизусть проскандировать и предыдущий, и последующий абзац. Когда-то давно он целыми неделями сидел в темной, затхлой комнате, заваленной бумагами и разнообразными письменными принадлежностями, слушая тяжелые шаги предпоследнего Императора, искренне не понимающего, что взбрело Брагинскому в голову. Иван же кропотливо составлял то, что помогало ему отвлечься от нарастающей боли в груди, жгущей и отдающей в мозгу сотнями возмущенных голосов, требующих и кричащих от боли и обиды.
Тем временем загадочная тень приблизилась, нависая прямо над ним. Лицо собеседника расплывалось, потолок, казалось, вот-вот рухнет прямо на Россию, Ивана окончательно затошнило. Тяжело дыша, русский хрипло простонал что-то, уже сам не понимая, что несет. Тень вкрадчиво втолковывала детские истины, нерушимые и незыблемые, и России хотелось кричать от боли: легкие пронзили сотнями раскаленных иголок, поток слизи из них хлынул в глотку, мешая дышать, в мозгу что-то лопнуло и растеклось горячим свинцом по всему черепу. Иван начал задыхаться. Тень что-то прошепелявила и отстранилась, давая ход свежему воздуху.
В голове что-то зазвенело, и, прежде чем окончательно потерять сознание, Иван услышал четкую, ровно и ясно произнесенную фразу, которую надеялся больше никогда не слышать:
- Засим выявляю следующее: происшествие, произошедшее 5 сентября 1812 года, не является ничем примечательным. Отсутствие органа никак не повлияло на дальнейшую работу организма, не усугубило никаких процессов, за исключением, разве что, теплообмена. Но и эта проблема решаема весьма банальным способом.
А дальше Иван потерял сознание.