***
Иногда он не понимал простых истин, а иногда давал ответы на вопросы, с которыми мучились уже не одно столетие мудрецы всех наций. — Вот скажи мне, Холл, — в привычной манере растягивая слова, говорил Иван, — почему меня все так боятся? Я что, настолько страшный? — Тебя, мой дорогой, боится только собственная гордыня. Ты один из тех выскочек, решивших заправлять этим веком: ты, Пруссия и ещё несколько стран. Если тебе удастся удержаться на плаву, я сниму перед тобой шляпу. — За что Голландия любил разговоры с Россией, так это за то, что можно было не притворяться: если он лгал, пытливые лиловые глаза находили правду на дне его души, бессовестно переворачивая весь внутренний мир. — Не переживай, Голландия, скоро с моим именем будет ассоциироваться тьма и смерть. — Его губы растянулись в хитрой злой ухмылке, а глаза, казалось, даже потемнели. Холл внимательно посмотрел на него, мальчишку, развалившегося за дубовым столом и лениво хлебавшего дешёвую картофельную похлебку, выдаваемую юнгам на судне. — И что, ты действительно хочешь, чтобы тебя боялись? — Холл удивленно вскинул бровь. — Но что же будет тогда? Если, к примеру, тебя испугаюсь я — кто будет твоим наставником и учителем? — Ты не испугаешься, — решительно заявляет он, протягивая загребущие ручки к кружке с пивом и тут же получая по этим ручкам. Холл, придвинув кружку к себе, выжидательно смотрит на него. Россия с задорным огоньком в глазах усмехается. — Дураки ничего не боятся. И он выбегает из таверны, где они сидели, прежде чем Холл успевает ответить хоть что-то. И он задорно смеётся, и Холлу это нравится: грядёт война, и он почти перестал хохотать, становясь с каждым днем всё серьёзнее. А смех у него заливистый, озорной, красивый. И он, смеясь, выбегает из таверны, не видя ласкового взора, которым одаривает его спину в простой хлопковой рубахе Голландия — страна другого уровня, другого мира, совершенно иная, но навеки привязавшаяся к Ивану Брагинскому.***
Россия учит его произносить свое имя. Оказывается, что Иван — это официальная, торжественная версия, а существует ещё множество вариаций такого простого имени. Он перечисляет их потоком, не замолкая, и Холл пытается выловить хоть одно из общего моря. — Ваня, Ванюша, Ванечка, Иванушка, Ивашка, Вано… — Ва… ня? — Русские звуки произносить тяжело. Где должно быть мягко — говорится твердо, и наоборот. Вот имя «Иван»: звук «и» идет твердым и волевым, а «в», который он смягчает, тоже произносится не по правилам. А «Ванечка» и «Ваня» — мягкие, нежные, ласковые версии, которые созданы для проявления тепла и доброты к носителю имени. — Ва-а-а-ан-я-я-я, — тянет Брагинский, а Холл ему вторит. И так раз за разом, пока де Вард не произносит правильно и чётко. И тогда случается волшебство. Брагинский жмурится и чуть ли не мурлычет, как большой котенок, и ластится под руку, позволяя зарываться в своих мягких пепельных волосах. Потом он признаётся, что «Ваней» его называла только покойная матушка и что очень-очень давно никто не обращался к нему сокращённым именем. И тогда Холл решает для себя, что «Иван» навсегда пропадет из его речи, заменившись «Ванечкой» и «Ванюшей».***
Холл знает, что в глубине души Брагинский восхищается им. Холл знает, что Россия пытается походить на него всеми своими поступками — речью, манерой держаться, внешним видом и даже городами: его новая столица больно похожа на Амстердам, и Иван даже не стремится это скрыть. Холл чувствует себя гончаром, лепя из податливой глины очередное произведение искусства — и он до дрожи боится повредить материал, искоренить русский дух Ивана и его славянское начало. Но это будет сделать крайне тяжело — Брагинский никак не хочет мириться с инновациями. Он протестует, когда его Император отдает приказ сбрить боярам бороды; он орёт благим матом, когда тот же Император пытается подстричь его торчащие во все стороны патлы или хотя бы заплести их в косичку. Он кусается и брыкается, когда его пытаются нарядить в европейский костюм — Холл знает, что через пару часов Ваня «случайно» упадёт в грязь или оставит пятно на полгруди. Он рычит, когда Холл пытается дать ему азы французского: ему не нравится этот язык, и он даже не скрывает этого. Ему всем двором пытаются объяснить, что Франция — ведущая держава, и её язык знать просто обязательно, но он упрямится и утверждает, что ни под кого подстраиваться не будет. Его Император прячет лицо в ладонях и стонет, проклиная упёртую страну, а Холл смеётся — и смертельно хочет быть похожим на Ивана, обладать его душой и характером, быть таким же, как он. Де Вард не раз пытался понять русского: почему этот ребенок так не любит холод, в котором вырос? Почему он, мужчина, стесняется своих шрамов и не желает снять кусок потрёпанной ткани со своей шеи? Почему его глаза так предательски блестят, когда он смотрит на поле, усаженное подсолнухами? Почему эта глупая страна, этот вздорный мальчишка, признаётся в любви небу, земле, ветру и солнцу, но не хочет признаться в любви ему — Голландии?!***
Иван был умным и наблюдательным мальчишкой. Он знал, пронюхивал, чувствовал то, что обязана чувствовать любая страна — слабости своих противников. Он знал, чем пригрозить Швеции и Речи Посполитой, понимал, на какие рычажки давить, чтобы заполучить лучшие товары Англии, прощупывал почву под ногами Франции и Пруссии — и вовремя выдёргивал опору у них из-под ног. Холл видел, как Иван становится стратегом — он учился выживать в их мире, он учился лгать и притворяться. И почему-то этот факт вызывал противоречивые чувства: с одной стороны, извечная тревога за мальчишку пропала, но с другой… С другой Холлу становилось жутко от мысли, что однажды в мире появится еще один европеец — такой красивый, холодный, умеющий сражаться и побеждать. Тогда он подчинит себе этот мир, и никто не сумеет ему противостоять. Но России критически не хватало смелости. На словах он был дерзкий и сильный, однако психика мальчишки сильно пострадала, и это очень отражалось на его действиях. Россия нуждался в постоянном контроле и подталкивании вперед, ему была нужна тёплая дружеская ладонь на плече — это его успокаивало; в одиночестве он терялся и становился тем, кем являлся полвека назад: забитым княжеством Московией, робким и несамостоятельным. Впервые с проблемами Ивана Холл столкнулся, как ни странно, за обедом. Тогда де Вард поднял руку над головой, стремясь почесать затылок, но Россия, неожиданно дёрнувшись, сжался в комок и спрятался за столешницей, зажмурив глаза и мелко трясясь. Холл удивленно его разглядывал, а на вопрос «Ты что?» получил невнятное бормотание типа: — Да я просто подумал… Ну, мало ли тебе приспичит стукнуть меня за что… Я вон соль уронил и канаты в прошлый раз перепутал… А хрен тебя знает, что тебе в голову взбредёт… И вообще, какое тебе дело?! С тех пор Холл наконец-то заметил призраков прошлого, которые постоянно преследовали Ивана и не желали его оставлять. Россия вздрагивал при громких звуках, дёргался всем телом и вертел головой, ища источник шума; настороженно следил за действиями своих спутников, боясь, что чья-то тяжёлая рука опустится на его голову. Он не любил собак, и каждый раз, когда слышал их лай, плотнее кутался в собственный шарф; он боялся темноты и часто, когда оставался один в темной комнате, стремительно выбегал из нее, ища хоть кого-нибудь. Он ненавидел, когда прикасаются к его шее или затылку — тогда он подпрыгивал на месте, и, плюясь ядом, поворачивался к глупцу лицом, чтобы высказать всё, что о нем думает. Иногда на него накатывали волны рассеянности, и он замирал на полпути, пустыми глазами рассматривая стенку или пол, шевеля губами и чуть заметно вздрагивая. Тогда его приходилось тормошить или долго звать по имени, чтобы привести в чувство. А порой такие приливы рассеянности заменял страх — тогда Россия, напуганный чем-то абстрактным и неизвестным, начинал жаться к Холлу, боясь отойти от него на сантиметр, и доверчиво заглядывать в глаза, видя в де Варде защитника и друга, в котором он всегда нуждался. И Холл не мог ему сопротивляться: он приобнимал русского за плечи, помогая ему успокоиться и выровнять дыхание, а потом заботливо стирал платком холодный пот, выступивший на коже Ивана, и нежно бормотал всякие глупости, успокаивая его. Постепенно эти обряды стали привычными, и они уже ничего не смущались — если Брагинскому становилось страшно посреди площади или рынка, он с воплем бросался в объятия Холла и прятался в своей заботливой, пропахшей табачным дымом крепости от всех невзгод и печалей, что могли ему померещиться. А «крепость» всегда нежно принимала трусишку, успокаивая ласковыми поглаживаниями и со стыдом ловя себя на мысли, что тяжелое детство России сыграло ему на руку: без этих мимолетных сеансов успокоения втереться в доверие юной Империи было бы в разы сложнее.