***
Отец никогда не курил на ходу: в этом торопливом, судорожно-нервическом процессе, как он неоднократно повторял, отсутствовала всякая приятная ритуальность. По той же причине сигаретам он всегда предпочитал массивную трубку вишневого дерева с таинственной резьбой по краешку чаши. Каждый вечер, возвращаясь домой с полевых работ, он устраивался в старом продавленном кресле у очага, просматривал страницу-другую в свежей ирландской «Таймс», а затем, пробормотав про себя загадочно задумчивое: «Так-так-так…», надолго исчезал в ветвистом облаке чуть голубоватого дыма. Мэри обожала такие минуты. Иногда прямо из облака можно было услышать обрывки старинных легенд, мудрых притч и леденящих душу историй, иногда ― пару-тройку медлительных, тягучих песен на постепенно умирающем древнеирландском, который знали, наверное, еще самые первые жители Изумрудного Острова. И даже если отец задремывал, оборвав рассказ на самом интересном месте, было приятно, пригревшись на домотканом коврике у огня, понаблюдать за ловкими, сноровистыми движениями хлопочущей по дому матери, прислушаться к ее легкой поступи и тихому шуршанию шерстяной юбки. Время тянулось плавно, как слова в старинной ирландской песне, и Мэри сама не замечала, как постепенно тяжелели веки, а на тело теплыми волнами накатывала дремота. В тот день она сразу поняла, что не услышит традиционных вечерних историй, не окунется в дымно-вишневое сизое облако. Выйдя с сезонного съезда деревенских старост, отец сразу достал расшитый кисет, долго потерянно качал головой, гудел привычное: «Так-так-та-ак…», теребил густую медно-рыжую бороду и шагал широко ― не угнаться. Табачный дым и дорожная пыль летели в лицо; маленькая Мэри отфыркивалась, чихала, шла медленно и неуклюже, намеренно загребая камушки носами стареньких туфель. Больше всего на свете ей хотелось остановиться и захныкать от обиды, но она продолжала тяжело брести следом за широкой спиной отца, умоляюще поглядывая на взъерошенный рыжеволосый затылок. Видимо, почувствовав это, отец рассеянно оглянулся. Мэри услышала только, как он задумчиво пробормотал, осуждающе качая головой: ― Это, конечно, никуда не годится… А затем, в три шага преодолев несколько футов, с легкостью подхватил ее на руки и переставил с пыльной дороги на поросшую желтоватой травой обочину. Ладони у отца были широкие, красноватые. Прищуренные глаза ― добрые, ласковые, с еле заметными веселыми искорками. А борода жесткая и колючая, но очень смешная: по весне в нее было удобно вплетать первые цветы. ― Значит, обиделась? ― понимающе, даже немного виновато заключил он. Мэри опустила голову и пробурчала, поджав нижнюю губу: ― Вот и нет. Просто ты сегодня грустный, так что мне тоже грустно. Отец удивленно сморгнул. Его широкое, густо усеянное веснушками лицо поймало медово-желтую полосу закатного света, и густая грива волос и спутанная борода окрасились неестественно ярко и празднично. ― Грустный? Вот уж неправда. Всего лишь немного задумался. ― Надеюсь, ты думаешь о том, как снова стать веселым? ― Что ж, и об этом тоже, ― серьезно согласился он и взял ее за руку. Гулять с отцом было наслаждением. Когда иссякал запас страшилок про Разбойницу Пэг и Дженни-Зеленые-Зубы, все вокруг, от птиц и зверей до предметов садового инвентаря, принимало участие в новой, на ходу сочиняемой истории. Когда и та подходила к не самому логичному, но неизменно забавному завершению, в воздухе надолго повисало молчание. Отец переводил дух, задумчиво глядя прямо перед собой, а Мэри ковыляла рядом, цепляясь за его большую руку. Еще долго перед ее взглядом оживали придорожные деревья, змеились сухие искривленные ветви, а промелькнувший меж стволов заяц обращался сказочным джекалопом. Но теперь по обеим сторонам дороги зеленели бескрайние поля, кажущиеся совершенно не сказочными. Да и Мэри чувствовала себя слишком невесело и беспокойно: отчасти из-за странной задумчивости отца, отчасти… ― Он сказал, что англичане нас ненавидят. Что они придут с большими ружьями и всех нас перестреляют, как диких уток. Она не поднимала глаз, но почувствовала, как ощутимо дрогнула и сжалась крепче отцовская рука. ― Девочка моя… ― растерянно пробормотал он, переместив ладонь на ее затылок. ― Кто тебе такое сказал? ― Дядя ОʼБрайан. Он всем сегодня об этом рассказывал. ― Дядя ОʼБрайан ― славный человек, ― спокойно, но отчего-то очень хмуро проговорил отец. ― Славный, но слишком гордый. Ему сложно понять: если мы будем вечно припоминать друг другу старые обиды, никогда не достигнем согласия… Мэри резко замотала головой. Ее интересовало совсем не то, и было в тысячу раз грустнее осознавать, что отец почему-то этого не понимает. Она дернулась, безуспешно пытаясь выскользнуть из-под тяжелой ладони. ― Так они нас ненавидят, да? ― Что? ― В задумчивых, словно подернутых дымкой темно-карих глазах на мгновение вновь промелькнули знакомые обнадеживающие искорки. ― Нет-нет, Мэри, что ты… Сама посуди: разве можно ненавидеть столько людей сразу? ― Можно, ― грустно отозвалась она. ― Дядя ОʼБрайан говорит, что англичане злые. А злые всегда всех ненавидят. Отец слабо улыбнулся. ― Злые? Эти мальчики в алых мундирах? ― Люди с большими ружьями, ― поправила его Мэри, которую особенно волновало как раз наличие ружей. Она не раз видела, как мужчины из окрестных деревень охотятся на уток и кабанчиков, и тот факт, что она сама, или мать, или отец могут показаться англичанам кем-то вроде кабанчиков, пугал чрезвычайно. ― Нет, дочка, они совсем не злые и вовсе не думают нас ненавидеть. ― Он медленно покачал головой. ― Но они давали присягу, обещали защищать свою страну… ― …но мы же их не трогаем!.. ― возмущенно перебила Мэри, однако отец, похоже, совсем ничего не слышал. ― …и ее интересы, ― твердо закончил он, глядя в одну точку, с неудержимой силой сжимая кулаки. ― А в наших интересах ― обеспечить родной земле безопасность. Шагать с вилами на винтовки! Мыслимо ли? До чего свобода вскружила нам головы!.. К чему же это приведет, хотел бы я знать… Он уже давно говорил с кем-то невидимым, вероятно, представляя себе лица выборных старост, вскидывал голову, расправлял могучие плечи и рассуждал о таких вещах, которых Мэри никак не могла понять и которые слишком мало ее занимали. Она подняла глаза, настойчиво подергала грубый рукав шерстяной рабочей куртки. ― Хорошо, если англичане не злые. Только мне все равно не хочется, чтоб они приходили. Пусть не приходят, ладно? Отец оборвал речь на полуслове и неожиданно тепло улыбнулся. ― Злых людей не бывает, девочка моя. Ты обязательно поймешь это, ― он хитро подмигнул, ― даже если не будешь каждый день слушать проповеди Брата Патрика. И… да, пока я жив, они не придут. Но, что бы ни случилось, ты не должна бояться, понимаешь меня? Медленно, непривычно медленно он опустился на колени; Мэри почувствовала тяжесть загрубевших ладоней на своих плечах, а широкое веснушчатое лицо неожиданно оказалось вровень с ее лицом, ― только живые искорки в глазах будто похолодели и превратились в жесткие отблески. ― Ты ирландка, Мэри. А в одном старик ОʼБрайан абсолютно прав: ирландцам страх не ведом. Будь сильной, девочка. Будь храброй. И будь… милосердной. Помни: важно не то, каким человек кажется или хочет казаться. Важно лишь то, что у него здесь. ― Он приложил ладонь сперва к своей груди, затем к ее. ― Темные и светлые сердца бьются одинаково. Подумай об этом, когда подрастешь, хорошо?***
Его не стало спустя два дня после этого разговора. Приехавший из города полисмен так и не смог точно сказать, стрелял в отца какой-нибудь пьяный охотник с Карроугаррской дороги или кто-то из его недавних оппонентов со съезда. Так или иначе, уже через месяц паром Дублин-Ливерпуль перенес маленькую Мэри через Ирландское море, а родные изумрудно-зеленые берега остались далеко позади, сменившись задыхающимся от фабричных дымов Лондоном. Шумный вокзал Юстон, безликая черно-серая толпа встречающих и прибывающих, скрипящий на зубах густой маслянистый воздух, едкий запах промышленных отходов, керосина, дорожной пыли… Поезд еще не скрылся из виду, вильнув черным коленчатым хвостом, а Мэри, крепко ухватившаяся за руку обескураженной матери, чувствовала, что это ― навсегда. Мрачные улицы с грязными от копоти домами, серые от шлаковых отходов дворы и подворотни, громады чадящих труб до самого неба, угрюмые, безразличные ко всему лица ― навсегда. Ну, или, во всяком случае, очень надолго. Единственным знакомым и изначально родным казался ей только Джон. С ним всегда было весело. С ним можно было без умолку говорить обо всяких глупостях, запекать нанизанную на прутики картошку, петь с детства знакомые песни на родном языке, совершенно не задумываясь ни о чем серьезном. Серьезное, по скромным подсчетам не слишком преуспевающего в счете Джона, вполне могло подождать еще лет двадцать-тридцать. То есть до тех пор, пока не кончатся песни, занятные истории и, конечно, картошка. В самом деле: до чего все было бы проще, если бы жизнь строилась на песнях, историях и картошке! И ведь некоторые англичане свято убеждены, что именно эти три составляющих рождают пресловутое ирландское счастье. Только, как заметила Мэри, для создания счастья даже по такому простому рецепту вечно не хватает не то песен, не то историй… и остается лишь сидеть плечом к плечу, глядя на то, как лопаются присыпанные золой тонкие золотистые шкурки. Сидеть молча, не зная, что делать дальше, и лихорадочно придумывать что-нибудь такое, чем можно надолго разбить, уничтожить стыдную, неуютную и непонятую тишину. Джон знал безотказное, по его мнению, средство ― смех. Мэри знала, что средство не безотказно. Потому что можно, сидя у огня, смеяться над пургой за окном; можно, в середине лета найдя старый шерстяной свитер, смеяться над здоровенными дырками на локтях. А вот, сидя в тишине, потешаться над тишиной… Тишина вообще не любит, когда над ней потешаются. Поэтому она ― вечная спутница взрослых и заклятый враг непоседливых детей. А они с Джоном все же, наверное, немного дети, потому и боятся. Во всяком случае… Джон боится. Боится молчания, тяжелых мыслей, всего серьезного. И ему ужасно хочется, чтобы счастье было простым и понятным, как крупная картофелина, чтобы оно свободно лежало в построенной социалистами общественной кладовой ― бери, кто хочет. Притом, нет, Джон никогда не был трусом. Он мог с насмешливой дерзостью крикнуть вслед любому англичанину оскорбительное: «Смерть палачам! Долой Королеву-голод! Свободу Ирландии!». Это было весьма отважно… и весьма глупо. Похоже на простенькую мальчишескую каверзу: крикнул ― беги во весь опор и прячься, пока не поймали за ухо. А ему казалось, что брошенные в спину слова делают его бесстрашным и сильным. Возможно, в самом деле ― делают. Мэри никогда особенно не задумывалась о таких отвлеченных понятиях. Вот английский капитан недавно сказал, что храбрецов не существует, а сам, должно быть, очень-очень храбрый и сильный. И уж конечно же слишком взрослый, чтобы кричать в спину всякие глупости, а затем задавать стрекача до самой Дорсет Стрит. Слишком взрослый, чтобы выдумывать простенькие смешные истории в стремлении избежать тягостного молчания. Просто слишком взрослый. Наверное, немного похожий на отца… и одновременно с тем ― не похожий. Сходство было настолько неуловимым, что Мэри и сама не могла точно определить, в чем именно оно заключалось. Возможно, в этой очень серьезной привычке напряженно задумываться о чем-то невеселом, или в грубоватых руках, пахнущих табаком и оружейным маслом, или еще проще ― в двух-трех знакомых жестах, в заметных морщинках в уголках глаз. Только вот глаза были совсем-совсем разные. Отцовские ― карие, изнутри будто подсвеченные солнцем, глядели тепло, ласково, а часто даже с каким-то живым любопытством. Взгляд темно-серых, как вороненая сталь, глаз англичанина не грел ― обжигал до самого нутра. А живым его чаще всего делало отнюдь не любопытство, а что-то другое. Такое, чему Мэри совсем не торопилась подбирать название. Ее ощутимо передернуло, захотелось потеплее закутаться в соскользнувший с волос платок. Подняв глаза, она украдкой проследила за тем, как капитан, не сбавляя шага, чуть склонил голову и запалил очередную сигарету. Да, вот как раз этого отец не любил. Наверняка не упустил бы возможности поворчать о том, до чего неспокойно, неуютно смотрится эта окопная манера. Неуютно… И до странности чуждо здесь, за тысячи и тысячи миль от ближайших окопов, ― в Лондоне. Она слабо улыбнулась, скользнув взглядом по коротко остриженному серому затылку, по острым, вразлет, плечам с резкими черточками погон. Внезапно подумалось, что, не будь этих черточек, не будь широкого армейского ремня, туго перехватывающего талию, ― англичанин бы потерялся. Точно так же, как теряются в бескрайнем море рыбаки, оставшиеся без компаса. Как теряются в дремучем ночном лесу путники без масляной лампы. И она бы конечно же подарила ему и компас, и лампу, и вообще все, что угодно, если бы у нее самой было хоть что-нибудь ценное, кроме единственной пуговицы на старом, с чужого плеча, пальто. ― Господин капитан… Слова вырвались сами. В первую секунду Мэри ужасно растерялась, поспешно зажала рот ладонью. Она совсем не знала, что сказать, боялась, но одновременно с тем чувствовала, что все время, пока она шли от заведения загадочной леди Иден, очень хотела заговорить. О чем угодно. Главным образом потому, что верила: так им обоим будет легче. Это ведь только поначалу неловко, волнительно, а потом смешно будет и вспоминать, что боялась такой малости. Англичанин сперва прислушался, верно, решив, что ему показалось, а затем все же повернулся. По немного затуманенному, отчужденному взгляду она поняла, что всеми мыслями он невероятно далеко от нее, от Лондона, от всего на свете. Она уже успела привыкнуть к этой его странной, болезненной привычке растворяться в собственных мыслях, отгораживаясь от всего остального. Похоже, ему, как и Джону, было чего бояться и от чего прятаться. ― Шнурки развязались. Погодите минуту ― завяжу, а то чего доброго расшибусь, и мы с вами совсем никуда не дойдем, ― просто, со слабой улыбкой сказала Мэри. …И это оказалось куда проще, чем она думала изначально. И одновременно с тем легче далась мысль, что капитан ― пусть даже очень-очень взрослый и суровый ― всего лишь человек, причем не страшнее прочих. Ну… разве что самую малость. Он подошел ближе. Завозившаяся со шнурками Мэри невольно замерла, вглядываясь в смолянистую черноту начищенных сапог. Почему-то именно теперь ей вспомнился Питер ― вечно насупленный приятель Джона, глава «Союза Свободных Фениев». Бывший глава. Точнее, покойный. Мэри слышала, будто перед казнью англичане сломали ему ребра. Интересно, успел ли он в этом черном зеркале увидеть… свое отражение? ― Устали? ― отрывисто прозвучало пятью или даже шестью футами выше, и мысль, вспугнутая, как дикое животное, не успев осесть в душе страхом, исчезла бесследно. Мэри пружинисто выпрямилась и помотала головой. ― Вовсе нет. Я редко устаю: дома мы с отцом могли пешком дойти до соседнего города, а это, представьте себе, миль пятнадцать, если не больше. Вы лучше скажите, ― все еще несмело улыбаясь, начала она, задрав голову, чтобы лучше видеть его лицо, ― с вами ведь с левой стороны ходят, да? Капитан понял не сразу, а, поняв, кивнул и усмехнулся с неожиданной теплотой. Возможно, ее предположение каким-то образом оказалось созвучно его мыслям, возможно, попросту напомнило о чем-то приятном, только Мэри даже на мгновение показалось, что он непременно погладит ее по голове, как тогда: медленно, чуть прихватывая и оттягивая назад длинные пряди. Она хорошо помнила тяжесть его ладони, примявшей волосы на затылке, а еще ― что было стыдно. Стыдно от странного желания поддаться этой тяжелой руке и до боли крепко прижаться лицом к стальной пряжке амуниционного ремня. Стыдно, поглядывая снизу вверх на его усталое лицо, останавливать взгляд на заметной полоске шрама, на глубокой морщинке меж бровей, на уже наметившихся вертикальных ― вдоль щек и по-настоящему осознавать, что этот человек старше ее на целую жизнь. И за эту жизнь он видел столько, сколько ей, Мэри Джейн Келли, к сожалению, не увидеть никогда-никогда. К сожалению? А может, все же ― к счастью?.. Ощутив, как кровь приливает к щекам, Мэри опустила голову, но успела краем глаза заметить, что рука с зажатой между пальцами сигаретой в самом деле неуловимо дрогнула, хотя все же ни на дюйм не придвинулась к ее макушке. ― Да, ― мужчина отвел взгляд и зачем-то еще раз кивнул. ― Да, с левой. А с правой козыряют. Вам, наверное, кажется, все это очень глупо… Он не докончил, отмахнулся от какой-то горькой, навязчивой мысли и, болезненно поморщившись, снова поднес сигарету к губам. До самого конца улицы шли молча, и Мэри было неудобно нарушать это вполне закономерное, правильное молчание. Англичанин заговорил сам: медленно, безо всякого перехода, точно озвучивая продолжение начатой про себя мысли. ― …и все же вы устали ― спотыкаетесь на каждом шагу. Да и шнурки у вас снова развязались. Присядете передохнуть? Присесть было все равно негде, хотя Мэри отказалась бы в любом случае. ― Зачем? Вот уж пустяки. ― Она уверенно помотала головой и добавила уже тише: ― Хотя, знаете, с вами в самом деле сложно ходить. Вы вон какой высокий, вот и шагаете широко, а я… сами видите. ― Поменьше глазейте по сторонам, ― посоветовал он, ― и будет легче. Мэри обиженно нахмурилась. ― А я и не глазею: здесь не на что. Просто… Вы только не смейтесь, хорошо? ― она вскинула глаза, желая удостовериться в том, что капитан вообще не собирается смеяться в ближайшие лет десять. ― Просто люблю мимоходом заглядывать в чужие окна. Все такое разное: цветы на подоконниках, шторы, книги… И живут все по-разному, ― вечерами, когда зажигают свет, особенно хорошо видно: кто читает газету, кто играет на фортепьяно, кто собирает семью за ужином. А я иду по улице, и мне кажется, будто я тоже немножечко там, с ними. Понимаете? Он понял по-своему, но не сказать, чтобы совсем неправильно. ― Скучаете по дому? Это прозвучало не как вопрос, а, скорее, как твердое убеждение. И речь шла, конечно, не о крохотной грязной каморке на Дорсет Стрит, а о настоящем доме, оставшемся далеко позади ― за Ирландским морем, за несколькими сотнями миль чужой земли. Мэри зябко повела плечами. ― Не знаю, трудно сказать. ― Чего же трудного? Говорите уж как есть. ― Да разве тут объяснишь… ― она растерялась, но, почувствовав, что ее довольно внимательно слушают, немного осмелела, решилась. ― Ведь я там не была уже ― страшно сказать! ― лет десять. Теперь, кто знает, может, и дома-то уже никакого нет… По правде говоря, мне иногда кажется, я даже не по самому дому скучаю, а просто по ощущению, что мне есть куда возвращаться. Что меня где-то ждут… Капитан молчал. Рассуждая вслух, Мэри все время смотрела перед собой и теперь, подняв глаза, оказалась совершенно не готовой встретить ответный взгляд ― тяжелый, пристальный и предельно серьезный. Она потупилась, не выдержав даже пары мгновений. А затем боковым зрением углядела, как англичанин нехотя отвернулся и медленно кивнул собственным мыслям. Незаданный вопрос крутился на языке, но она все не могла придумать, как сформулировать его, чтобы прозвучало необидно, без тени совершенно чуждого ей корыстного интереса. А, впрочем, в самом деле, ну какой тут мог быть с ее стороны интерес! Так, лишь попытка разобраться… ― Скажите, а вам… …есть куда вернуться? Она запнулась, не договорила, но, похоже, мужчина не расслышал ее слов или просто не обратил на них внимания. И Мэри искренне обрадовалась этому, застыдившись даже самой идеи задать подобный вопрос. Ну конечно же ему есть куда вернуться. Он снимает квартиру в одном из домов где-нибудь возле Уайтчепл Роад, и там за оконным стеклом колышутся полукружья штор, и зеленеют цветы на подоконнике, и какая-то женщина долго-долго ― до самой ночи не гасит свет, ожидая его возвращения. И эта женщина конечно же изумительно красива, как и все леди с Уайтчепл Роад, и свои густые волосы она забирает в сложную высокую прическу, и подбирает платье под цвет глаз, и носит большую матовую брошь под самым горлом. А еще, наверное, у капитана и этой женщины есть дети… Подумав об этом, Мэри быстро скосила глаза на его руки, точно по чуть выступающим голубоватым венам, по нервно зажимающим сигарету пальцам могла что-то выяснить про его детей. Ну конечно же есть. Двое. Нет, даже трое: двое сыновей и дочь. Мальчики уже взрослые и наверняка учатся в каком-нибудь лондонском кадетском корпусе, а девочка еще маленькая, но сообразительная: уже хорошо говорит и собирает башенки из кубиков… Мэри торопилась, перескакивала с одной мысли на другую, словно от быстроты появления этих фантазий зависело их существование в реальности. Как охваченный вдохновением художник, она широкими мазками обрисовывала картину, в которую сама очень хотела верить, и усиленно напрягала воображение, представляя эту семью дома у большого камина. Перед глазами удивительно отчетливо представали и женщина в длинном кремовом платье, и преувеличенно серьезные, поразительно похожие на отца мальчики-погодки в одинаковых ученических мундирчиках, и даже трехлетняя девочка в длинной кружевной рубашечке, с белым бантиком в кудрявых волосах. Она представила это, а затем еще раз взглянула на усталое лицо англичанина. И поняла, что все совсем-совсем не так. Никто не ждет его у окна, обрамленного белыми шторами. И даже, может, штор-то никаких нет. А есть холодная пустая комната, есть кровать в углу, и есть этот человек, который по ночам возвращается туда, но не ложится, а еще долго ходит от стены до стены, курит, мучительно кашляет, злится… Да, наверное, все так. Жалко, бесконечно жалко, что так! Очень захотелось немедленно что-нибудь сделать, хотя бы схватить его за руку и, не говоря ни слова, просто пройти рядом до конца улицы. Но она не решилась. А незаданный вопрос, повисший в воздухе угнетающе тяжелой тучей, вдруг лопнул, разбросав кругом мелкие ранящие осколки. ― Я уже вернулся, если вам это интересно. Лет десять назад. Премного рад. Ничто не дрогнуло в лице. Капитан прищурился сквозь облачко дыма, равнодушно стряхнул пепел с кончика сигареты. ― Ну, а вы? ― поинтересовался он, глядя перед собой. ― А что я… ― грустно пробормотала Мэри, не до конца понимая, о чем ее спрашивают. А поняв, даже застыдилась собственных надежд и глупых планов: отчего-то казалось, что теперь, когда чужое горе так близко, она не имеет права на собственное взлелеянное счастье. ― Я, наверное, вернусь домой… Да-да, вернусь, вот увидите. Мы с Джоном уже все решили. Она ждала хотя бы пары язвительных замечаний, но ничего подобного не последовало. ― Что ж, ― он пожал плечами, ― желаю удачи. ― Вы совсем не верите, что у нас получится? ― разочарованно спросила она, словно от его веры или неверия в успех в самом деле что-то зависело. ― Напрасно. Давайте так: как только мы с Джоном обживемся в Эннишкроне, сразу же вас пригласим, ― договорились? Ироничная усмешка тронула губы, четче обозначилась продольная складочка на щеке. ― Представляю, как обрадуется ваш мальчик… ― Ну зачем вы так? Конечно же обрадуется. Джон ведь, на самом деле, очень славный, ― вы его просто не знаете. А что он вам тогда наговорил, так это же не со зла, а так… выпил, вот и наговорил ― нарочно. Ведь так же бывает, правда? Однако услышать ответ так и не пришлось: белая церковь, особенно выделяющаяся среди безликих кирпичных домов, выросла сразу за поворотом на Коммершиал Стрит. Она была совершенно такой же, как и всегда, только прочно воткнутый в низкое небо копьеобразный шпиль в отсутствие солнца сиял тускло, мутновато, отчего казался угрожающим. По широким мраморным ступеням поднялись вместе. Здесь капитан ненадолго остановился, затушил сигарету и недоверчиво оглядел высокие дубовые двери, точно те вели не в церковь, а в логово хищного зверя. Мэри тихонько тронула его за рукав и указала на вырезанные по дереву едва различимые буквы. ― «…ибо не все мы умрем, но все изменимся», ― почти шепотом прочитала она и улыбнулась. ― Ну что, идемте? Англичанин ничего не сказал, только вдруг поежился, будто от внезапного порыва ветра, затем придержал для нее тяжелую створку двери и решительно шагнул следом в полумрак бесконечно длинного нефа, протянувшегося от входа до самых хоров.***
Здесь в самом деле было прохладно и тихо. В этой тишине клацающий стук подкованных сапог по каменным плитам пола звучал особенно резко, отчетливо и ― совершенно невыносимо. Казалось, каждый шаг, троекратным гулом отдающийся в ушах, способен до основания разрушить стены белой церкви, повергнуть в прах стройные ряды скамеек и утонченные кованные стебли подсвечников. Между тем, тишина требовала почтительного шепота, мягкости и осторожности каждого движения, каждого произнесенного слова; Фреду вдруг ужасно захотелось наперекор ее злой воле особенно громко крикнуть, или что-нибудь уронить, или пнуть, лишь бы исчезла ноющая, жужжащая пустота. Однако он молчал, угрюмо поглядывая по сторонам и стискивая зубы. Шаги Мэри, наоборот, слышны не были: сбитые подошвы огромных ботинок, казалось, вовсе не касались земли, только длинные концы шнурков тоненькими змейками волочились следом, призывая к тишине едва уловимым «ш-ш-ш». На полдороги от клироса она остановилась. Фред тоже замер на месте шагах в пяти от нее, испытывая невероятное облегчение от того, что раздражающее твердое клацанье наконец-то смолкло. Веснушчатое лицо девочки выглядело озадаченным: видимо, она никак не могла понять, отчего он не подойдет ближе. Это раздражало. Точнее, раздражало не ее удивление, а то, скорее, что невозможно было четко объяснить причину без опаски показаться сумасшедшим. ― Ну, вот и пришли, ― с неуверенной улыбкой сказала Мэри, точно так, будто пришли они именно сейчас, в тот самый момент, когда она оказалась в центре зала. ― Как тихо у вас, ― пробормотал Фред, с неудовольствием отмечая, что, словно в угоду этой пыльной тишине, понижает голос. ― Всегда так? ― Всегда. Раньше прихожан больше было, а сейчас днем редко кого встретишь. Пожав плечами, Мэри задумчиво ковырнула ногтем деревянную спинку скамьи. Офицер пристально разглядывал белые гипсовые узоры: через каждые два-три фута на ячеистом потолке распускались цветы с массивными резными лепестками. Пахло деревом, землей, известью и свечным воском. Любой назвал бы эту смесь запахов приятной, успокаивающей, но… определенно не он. ― Неуютно здесь. Холодно. ― Да, верно, ― с готовностью согласилась девочка. ― Иногда кажется, что здесь даже холоднее, чем на улице. Фред внимательно оглядел ее обтрепанное пальто, сохранившее отчетливые следы штопки и несколько ярких клетчатых заплат, ― в таком, наверное, было легко замерзнуть. Стоило предложить что-нибудь накинуть сверху, но шинель снимать не хотелось: лишняя возня, лишний шум, да и, в конце концов, в самом деле чертовски холодно… Мэри, точно угадав его мысли, покачала головой: ― Не надо, я привыкла ― уже не мерзну. Присядете? Ее белая в мутном серо-седом свете рука медленно соскользнула с деревянной спинки ближайшей скамьи, но он уверенно покачал головой ― чувствовал, что, согласившись, проведет в неприветливых стенах церкви гораздо больше времени, чем планировал изначально. ― Постою, ― он напряженно огляделся и заложил руки за спину. ― Значит, вы здесь виделись с матерью? ― Не совсем, ― оживилась девочка. ― Это было вон там, в исповедальне. Она незамедлительно махнула в сторону спрятавшегося в глубине церкви незаметного деревянного сооружения, тонкие стены которого наверняка помнили множество самых невероятных откровений. ― Мама приходила на службу к шести утра вместе с остальными прихожанами. К тому времени я уже стояла на клиросе, вот тут. Мэри стремительно взлетела по ступеням на амвон и остановилась с краю, всего в паре футов от стены. ― Вы и в прошлый раз здесь стояли, ― припомнил Фред, и она обрадованно закивала. ― Надо же, вы помните… Я с десяти лет в хоре пою и всегда на одном и том же месте. Внезапно вспомнилось, как он впервые увидел ее здесь в ломком, зыбком витражном свете. Кажется, пела она очень неплохо, даже немного лучше прочих девушек, ― очень чисто, очень искренне, с какой-то особой непосредственностью, которую трудно было не почувствовать. Неожиданно захотелось, чтобы сейчас она снова спела ― что угодно, хоть гимн свободы Ирландии. ― Ну, продолжайте, ― вместо этого поторопил Фред. ― Как обычно проходили встречи? Где и когда вы впервые увидели того хромого? ― Значит, мама приходила к шести утра, садилась во втором ряду и слушала всю службу вплоть до Благословения. Хромой человек обычно появлялся несколькими минутами позже, садился на одну из скамеек у самых дверей и уходил всегда чуть раньше мамы. ― Вы видели его прежде среди прихожан? Мэри отрицательно помотала головой. ― Нет, никогда. Он начал заходить за несколько месяцев до маминого исчезновения и всегда появлялся только с ней. А потом тоже куда-то пропал, и я больше его не встречала. ― Она подозрительно прищурилась. ― Думаете, он мог… ― Я пока ничего не думаю, ― отрезал Фред. ― Можете его описать? Широкие брови задумчиво нахмурились, девочка усердно потерла лоб, собираясь с мыслями. ― Ну, роста он был невысокого ― гораздо ниже вас, с густой спутанной бородой и… ― Она стиснула ладонь в кулак, будто это могло о чем-то напомнить. ― И, кажется, у него на руке был такой длинный и широкий шрам, точно от ожога, ― настолько большой, что я сразу обратила на него внимание. Знаете… Этот человек чем-то походил на пирата из книжек, не хватало только попугая на плече и трубки в зубах. Она явно растерялась, переживая, что сморозила какую-то глупость, но Фред понимающе кивнул: ― Вроде Джона Сильвера, да? ― Да, ― обрадованно кивнула Мэри, ― вроде того. ― Очень интересно… Вы никогда не замечали за своей матерью чего-нибудь необычного? Она не выказывала беспокойства, страха? ― Не похоже… ― пару секунд Мэри колебалась. ― Хотя в какой-то момент она стала приходить реже, говорить меньше и, даже беседуя со мной, похоже, думала о чем-то своем. В самую последнюю встречу пообещала, что скоро мы вместе уйдем за море на большом корабле, ― я вам рассказывала, помните? А потом исчезла. Совсем. Вы же не верите, что она могла уехать без меня, правда? Нет, Фред так не думал. Он вообще не знал, что думать. По его собственным представлениям Джейн Келли не походила на женщину, способную оставить дочь одну на чужой враждебной земле. За море, а, точнее, в Париж она, скорее всего, планировала сбежать с помощью своего нового знакомого из веселой компании, которую Шерри Иден окрестила «Художниками». Судя по тому, что этот таинственный знакомый с подозрительным именем ― Альберт Рекс впоследствии искал ее, покинуть с ним берега Англии женщине не удалось. А вот что ей помешало, зачем она понадобилась человеку с удостоверением? Это только предстояло выяснить. ― Тот хромой за вами следил, ― нехотя бросил офицер, неприязненно разглядывая белые колонны. ― Точнее, не за вами, а за вашей матерью. Некоторое время Мэри молчала. Ее медленно меняющееся лицо выдавало, что в эту самую минуту она с огромным трудом собирает осколки воспоминаний в единую, целостную картину. ― Я тоже так подумала, ― наконец тихо согласилась она. ― Раньше не придавала этому значения, а теперь начинаю припоминать и вижу ― все так. Но зачем? Ведь мы ни в чем не виноваты, мы просто… просто приехали на заработки и… никому не сделали зла. Беспокойно дрогнули тонкие руки. Девочка отчаянно огляделась, точно ответ на вопрос «почему?» прятался где-то здесь, за одной из колонн, и оставалось только нашарить его в дымчатом полумраке церковного зала. Никому не сделали зла… Забавно, некоторые люди полагают, что этого вполне достаточно, чтобы зла не сделали им. ― Да-да, вы просто приехали на заработки, ― немного раздраженно подтвердил Фред, ― и вашу матушку угораздило ввязаться в какую-то рискованную авантюру, последствия которой теперь расхлебываете и вы, и ваши подруги, и даже я в некоторой степени. Мэри непонимающе тряхнула головой: ― В к-какую авантюру? Офицер помедлил с ответом. Он не знал, имеет ли право говорить о вещах, о которых знал пока недостаточно хорошо. В странной истории с матерью девочки, неизвестным молодым художником, их общим ребенком, а также влиятельными преследователями оставалось слишком много белых пятен. Работы было много. Пожалуй, даже слишком много. Предстояло выяснить, куда могла исчезнуть Джейн Келли после ухода из кабаре, найти и обстоятельно допросить Альберта Рекса и, конечно, добраться до человека с удостоверением. Правда могла подождать. ― Похоже, Джейн Келли перешла дорогу весьма влиятельным людям, которые нас с вами вполне могут закопать на заднем дворе какой-нибудь ночлежки. ― Он поморщился: перспектива рисовалась неприятная, а главное, весьма реальная. Мэри слушала внимательно, чуть наклонив голову к плечу, и Фреду вдруг показалось, что она ждет еще каких-то деталей, пока неизвестных даже ему самому. Собственная неосведомленность злила. Но еще больше злило то, что девочка явно о ней догадывалась, ― именно поэтому медленно отвела глаза, пряча разочарование. ― Только не сердитесь, ― она постаралась улыбнуться, ― я понимаю: вы не можете сказать. Или пока не знаете, как, ― ведь вам наверняка кажется, что я испугаюсь. Нет, мне в самом деле страшно узнать правду… но еще страшнее ― не узнать. Фред досадливо стиснул зубы и покачал головой. Он почувствовал, что понимает ее, что на ее месте тоже любую правду предпочел бы полной неизвестности, но не мог, не позволил бы себе отказаться от собственного решения и отрезал: ― Сейчас это вам не поможет. ― Почувствовав, как резко это прозвучало, почти собрался добавить что-нибудь более ласковое и уверенное, но получилось уклончиво: ― Потом, может быть… А пока не столь важно. Вы сказали, что виделись с матерью в исповедальне. Что, только там? И совсем никуда вместе не выходили? ― Ответом стал сосредоточенный кивок. ― Подозрительно, как думаете? Девочка равнодушно пожала плечами: ― Не слишком. Мама говорила, что не хочет, чтоб меня лишний раз видели с ней ― это не приветствовалось в ее… ― Она нервно прикусила губу и опустила глаза. ― В ее работе. Тут голос будто бы оборвался, и расслышать последние слова оказалось не так просто. Приподняв фуражку, Фред устало потер ладонью лоб и тяжело вздохнул. Уж чего-чего, а подобной «работы», по его мнению, стыдиться не стоило. Было бы куда хуже, если б ее мать с воплями «Свободу Ирландии!» закладывала динамит на железнодорожных станциях. Но тогда и разговор был бы совсем другой, да и велся бы он явно не в церкви, а в местах еще менее приятных. А тут… ― Да, ― с трудом согласился он, припоминая «правила» Шерри Иден, ― в ее работе вы были скорее помехой. И это все? Больше она никак не объясняла своего поведения? Мэри с некоторым сожалением покачала головой: ― Нет. Да я никогда и не спрашивала. Знаете, совсем не об этом хочется говорить с родным человеком, которого видишь раз в неделю. Она неловко пожала плечами, вероятно, решив, что он едва ли с ней согласится, но офицер понимающе склонил голову. ― Тогда о чем вы говорили? ― О, о самом разном. В основном вспоминали нашу деревню, дом, отца, ярмарки, а еще всякие мелочи. Ну, скажем, то, что над входной дверью у нас всегда висела огромная подкова, ― однажды она сорвалась нашему соседу прямо на макушку ― представляете? ― Она улыбнулась. ― Вот звону-то было! А еще… Еще думали о том, что непременно вернемся домой, как только скопим немного денег, и снова все будет как прежде. Фред нервно усмехнулся: как прежде! Сколько раз уже он слышал эти слова, дышащие тоскливой, отчаянной надеждой на то, что в иллюзорное «прежде» можно вернуться в любой момент, прыгнуть, точно с одного берега на другой, забыв о разверзнутой между ними пропасти. С каким упорством он сам десять лет назад отмерял ими каждый поворот, каждый знакомый подъезд, твердя себе, что вот сейчас, совсем скоро начнется это чистое, незапятнанное «прежде»… ― Не торопитесь домой, девочка, ― мрачно посоветовал он, изучая ее удивленное лицо. ― Почему? ― Не бывает так, как прежде. Прошло около десяти лет, да? ― Немалый срок, люди меняются и за меньший. Офицер покачал головой и сделал несколько медленных шагов, каждый раз раздумывая, прежде чем поставить ногу. Гулкое эхо вновь сдавило виски, навалилось на плечи неподъемным грузом. ― Ведь вы изменились, Мэри: выросли, что-то видели, пережили… Вас уже не ждут дома. Точнее, ― он криво усмехнулся, не замечая ее, ― ждут, но не вас. Придется скалить зубы, из кожи вон лезть, чтоб только «оправдать ожидания». ― Спрятанная в карман рука до боли сжалась в кулак, он изо всех сил старался, чтобы голос звучал как можно более равнодушно: ― Обязательно наступит момент, когда все, чем вы дорожили, начнет пожирать вас заживо. Чашечки, салфеточки, пятичасовые церемонии… Как тут не сойти с ума?.. А ведь люди панически боятся сумасшедших ― даже сильнее, чем навязчивых идей и острых предметов. ― По-настоящему близкие люди не боятся, ― убежденно перебила Мэри. ― Они рядом до конца, потому что… ― Потому что они вас любят, так? ― с легкой иронией закончил за нее Фред. ― Любят и ждут, что бы ни случилось… Только не вас. Уже не вас. Впрочем, надо отдать должное: терпят ― из верности прошлому. Ведь у вас, кажется, были общие воспоминания, пара совместных фотокарточек и сервиз, подаренный на какое-то полузабытое торжество. В конце концов, любовь ― самое эгоистичное чувство. Мэри медленно, с какой-то потаенной грустью покачала головой. ― Неправда, ― тихо отозвалась она. ― Любовь долготерпит и милосердствует, не гордится и не бесчинствует, не мыслит зла, все покрывает, всему верит и все переносит. Фред молча покивал головой. Слова были знакомые, он уже слышал их раньше, только никак не мог вспомнить, где именно. ― Красиво сказано. Где-то вычитали? И, уже спросив, вдруг отчетливо понял, какую именно книгу назовет Мэри. ― Это Новый Завет. ― Я знал, ― угрюмо сказал он. ― Как, должно быть, несчастен человек, способный на такую любовь. Ведь это почти то же самое, что добровольно взойти на костер… Значит, в этом ваша правда, маленькая Жанна? Он поднял голову, вновь пристально вглядываясь в блестящие карие глаза. Лицо девочки не то от холода, не то от страха было совсем бледное, и только на скулах румянилось полупрозрачными нежно-розовыми пятнышками. Почувствовав на себе пристальный, изучающий взгляд, она отвернулась. ― Я не Жанна. Голос звучал глухо, печально и немного сердито, будто ей очень сейчас хотелось быть Жанной ― той самой, в сверкающих латах, с хлопающим на ветру тяжелым знаменем в руке, с проволочно-тоненьким ободком нимба, огибающим голову. Нимба не было. Только за спиной светилось витражное оконце. Пробивающийся сквозь него тусклый свет разноцветными бликами падал на широкие каменные ступени амвона и двумя ярко-алыми язычками задерживался на хрупком плече, на и без того краснеющих от смущения ушах, на рыжем виске, где мягко и трогательно пушились тонкие волосы. Чуть склонив голову, Фред молча следил за алым пятнышком, то разгорающимся, то тускнеющим, когда неяркое лондонское солнце скрывалось за плотной завесой облаков. Ровно три резких шага вперед отозвались продолжительным гулом, и Мэри инстинктивно втянула голову в плечи, точно спасаясь от полетевших в нее свинцовых дробинок, а затем, запнувшись, отступила от лестницы вглубь амвона. Невесомое облачко белесых пылинок, вспугнутых ее неожиданным движением, закружилось снежистым хороводом. Фред остановился. Только теперь он понял, что пошел к лестнице только для того, чтобы увидеть этот крохотный робкий шажок, едва ли не физически прочувствовать ее неясное, подсознательное беспокойство. Ощущение было приятным. Точнее, приятно было осознавать собственную вполне живую способность внушать реальный страх. Он почти захотел проверить, как далеко сможет зайти в этом внушении, но поспешно отогнал мысль. К этому моменту у него уже созрела другая, пожалуй, не столь тривиальная идея. Мэри продолжала стоять, сцепив руки за спиной и тревожно вскинув глаза. Видимо, она решила, что он непременно подойдет ближе, быть может, даже поднимется по ступеням, но офицер примирительно склонил голову и прошел к скамье во втором ряду. Рассохшееся дерево тяжело скрипнуло, когда он вольготно откинулся назад. ― Спойте что-нибудь. Острые плечи девочки дрогнули, точно от холода. Он не особенно пытался уйти от повелительной интонации, но не без оснований полагал, что имеет на это право. В конце концов, маленькой ирландке, живущей в самом сердце великой Британской Империи, следовало прислушиваться к подобным просьбам. Или приказам. Закинув ногу на ногу, он прищурился из-под козырька фуражки. ― Ну, давайте. Что сами хотите, ― мне все равно, хоть на ирландском. В ответном взгляде промелькнула растерянность; глаза искали подвох. Казалось, его не было. ― Я не могу на ирландском, ― бесцветным голосом пробормотала Мэри. ― И в церкви нехорошо петь что-то не из гимнария. Конечно же, причина была не только в этом. Судя по не слишком довольному, настороженному тону, сама по себе просьба уже ставила ее в неловкое и даже унизительное положение. ― Хорошо, ― Фред пожал плечами, ― пусть так. Я же сказал: что угодно; мы теряем время. ― Гимны только Богу поют. Под недовольный скрип скамьи офицер подался вперед и, не опуская настойчивого взгляда, язвительно произнес: ― Пойте кому хотите. Надеюсь, Он не будет против, если я послушаю? ― Девочка покачала головой, что могло значить как «да», так и «нет», но он только нетерпеливо отмахнулся: ― Ну ― что? Мэри обреченно вздохнула, поднесла чуть подрагивающие руки к вискам, пытаясь собраться с духом, затем, путаясь в рукавах, скинула на пол ненужное пальто, расправила воротничок платья. Резковатые, дерганные движения выдавали недюжинное волнение. Начала она робко, неуверенно и очень тихо, будто чего-то стыдясь. Дважды оборвалась на полуслове; сильно зажмуриваясь, начала заново, все еще нетвердо и робко. Фред раздосадованно поморщился: воспоминание о том дне, когда он впервые за много лет услышал церковный хор, оказалось сильнее того, что он слышал теперь. Хор звучал объемнее, сильнее, а одинокий голос метался в каменных стенах, взлетал к потолку тоненько и жалобно:Господи, помилуй, Господи, прости. Помоги мне, Боже, крест свой донести.
Однако он постепенно креп и ко второму стиху зазвучал чище и увереннее, то поднимался до самых верхних и пронзительных нот, то затихал, успокаивался с какой-то щемящей нежностью. Когда Мэри на долю секунды умолкала, наполняя грудь холодным сухим воздухом, стены еще некоторое время гудели, разнося по залу последние слова.Я ведь слаб душою, телом так же слаб И страстей греховных я преступный раб. Я — великий грешник на земном пути, Я ропщу, я плачусь… Господи, прости.
С началом нового стиха голос снова обрушивался откуда-то сверху ледяным водопадом, истончался до самой трогательной и высокой нотки, но в середине вновь набирал мощь и постепенно поднимался, нарастал, подкрепленный гулким эхом, и снова усмирялся, рассеивался к концу, как рассеиваются тучи от дуновения легкого ветерка.Помоги мне, Боже! Дай мне крепость сил, Чтоб свои я страсти в сердце погасил. Помоги мне, Боже! Щедрою рукой Ниспошли терпенье, радость и покой.
В воздухе разливался запах стылого дерева и мерзлой пыли, ясно белели на фоне черной шерстяной ткани платья крылатые полукружья строгого воротничка, и сцепленные у груди тонкие белые пальцы, и лицо… Странное лицо. Нежное и скорбное. Совсем не красивое, нет, ― нездешнее: таких лиц не бывает во всяком случае у людей взрослых. Последний стих Фред угадал, хотя совсем не знал слов гимна. Просто голос вдруг начал таять, слабеть, и слова, полные какой-то светлой печали, зазвучали тише.Грешник я великий на земном пути… Господи, помилуй. Господи, прости!
Церковные стены на мгновение задержали ускользающий отзвук, а затем и он растворился окончательно, точно подхваченный внезапным порывом ветра. Особенно крошечная и тоненькая на фоне кипенно-белой стены Мэри стояла неподвижно, растерянно глядя на него блестящими темными глазами. Она зябко ежилась, напрягая по-детски острые плечи, нерешительно переминалась с ноги на ногу, наступая на вытянутые хвосты шнурков, и то и дело посматривала на сброшенное с плеч пальто. Фреду на секунду показалось, будто она ждет разрешения, чтоб наклониться и поднять его с пола. Он выждал несколько мгновений, медленно закрыл, а затем снова открыл глаза. Девочка наклонилась каким-то особенно легким, несвойственным ей гибким движением. Пальто не застегнула ― накинула, не вдевая руки в рукава, и от этого особенно бросилось в глаза, насколько оно ей велико. Неожиданно вспомнилось, как несколько дней назад на Хэнбери Стрит она сидела, укрытая его шинелью. Это выглядело одновременно и забавно, и жалко: слишком широкие, резкие росчерки погон на узеньких плечах, небрежно перекосившийся грубый воротник, а из него ― рыжеволосая, совсем девчоночья голова на тонкой шее. Фред отвернулся. Боковым зрением все же успел заметить, что Мэри спустилась и, тихонько присев на противоположный край скамьи, сложила руки на коленях. Увидел ее лицо ― усталое, будто пение отняло у нее гораздо больше сил, чем можно было ожидать. Гораздо больше, чем она вообще могла отдать. Сейчас его занимал важный вопрос: почему из всех гимнов, большинство из которых так или иначе восхваляли Бога, она выбрала вот этот, совершенно не величественный и неизвестный, не похожий ни на восторженный вопль фанатика, ни на смиренную молитву старца; ничего не прославляющий, не возвеличивающий. Простой. Человечный. Он покосился в сторону: Мэри сидела тихо, ссутулившись, и аккуратно, ни на секунду не отрываясь от своего скучного занятия, разглаживала на коленях платье. Судя по тому, как хмурились широкие брови, как изредка размыкались пересохшие от волнения губы, она хотела о чем-то спросить, но все не решалась, подыскивала верные слова. ― Спрашивайте, не бойтесь, ― сухо бросил Фред, стараясь не глядеть на нее, хотя на самом деле в эту минуту его страшно занимало выражение ее лица. ― Вы… ― начала она, но сбилась, неуютно поерзала на скамейке, точно воробушек, пытающийся удержаться на опасно тонкой ветке. ― Смелее. Я не пытаю маленьких ирландских девочек… По крайней мере, до тех пор, пока они не взрывают Тауэр. ― Вы в самом деле… ― Она беспокойно облизнула губы. ― В самом деле убили родного человека? Фред нервно побарабанил пальцами по деревянному подлокотнику. Он знал, что Мэри непременно об этом спросит, знал еще утром, когда встретил ее возле Полицейского управления, и ежеминутно ждал вопроса, но теперь, к собственному удивлению, не был готов ответить. Доверчивый взгляд скользил по лицу, по плечам, нигде не задерживаясь долее, чем на секунду. Солгать было нельзя. ― Разве я вчера недостаточно точно выразился? ― угрожающе медленно переспросил он, не поворачивая головы. ― Я расстрелял брата. Два выстрела ― в грудь и в голову, 450-й калибр. Не жалею. Он был трус, дезертир и сволочь ― бросил своих людей, подвел генерала, меня подвел… Он ненадолго замолчал, но Мэри слушала, не перебивая. Она не вскрикивала, не упрекала, не металась, не размахивала руками и не пыталась лишиться чувств, как непременно сделала бы любая настоящая леди, стремящаяся продемонстрировать свою уязвленную нравственность. Как сделала бы Сьюзен. Как часто, слишком часто делала Сьюзен… ― А вы бы сами на моем месте что сделали? ― точно отвечая на какой-то не прозвучавший упрек, вскинулся он. ― По-вашему, можно вести людей на смерть, не будучи готовым самому ее принять? Это солдат в бою может и даже должен бояться. Солдат. Не офицер. У офицера нет священного права на страх: он ведет эскадрон, полсотни человек, и ответственность за каждого на его плечах. У нас одна судьба, ― он затрудненно сглотнул и, приложив кулак к груди, отчеканил: ― смерть или слава. Фред опустил руку и зажмурился. Это были старые слова, высеченные на стальной кокарде, а еще ― несколькими дюймами левее сердца, там, где остался заметный шрам от тридцатиграммовой пули, насквозь пробившей легкое. В них заключалась лаконичная, суровая, но притягательная истина. Для любого офицера 17-го Кавалерийского полка они значили много больше, чем все десять заповедей вместе взятые. Девочка сидела все так же молча, сложив руки на коленях. Наверное, она ждала, что он захочет что-нибудь добавить, но продолжать расхотелось. Он только чувствовал, что слишком рано ощетинился: защищаться, как оказалось, было не от чего. Однако именно это-то и казалось странным. Расстрел брата, пусть даже трижды труса и дезертира, непременно вызвал бы осуждение в глазах любого добропорядочного лондонца. Благовоспитанные леди и джентльмены, никогда не читавшие устава и вовсе не стремящиеся понять «военную мораль», наверняка поторопились бы продемонстрировать свое возмущение взывающей к совести пламенной речью или хотя бы немедленным падением в обморок. Но Мэри, похоже, не собиралась делать ни того, ни другого, и он неожиданно почувствовал почти неуловимую благодарность к ней за молчание, за иллюзию понимания, за то, что, даже если в глубине души она и не могла согласиться с необходимостью высшей меры наказания, то ни словом, ни жестом не выразила своего несогласия. Видимо, почувствовав на себе внимательный взгляд, она вздрогнула, точно от пощечины, и робко приподняла руки ладонями вверх. ― Не смотрите так. Я вас совсем не виню. ― А я не верю, что не вините, ― отрезал Фред. ― Впрочем, какое вам вообще до меня дело? ― Не знаю, ― задумчиво призналась девочка, глядя куда-то сквозь пестрое витражное окно, а затем вдруг медленно кивнула своим мыслям. ― Мне кажется, до каждого хоть кому-нибудь должно быть дело. И, точно в доказательство этой странной теории, вдруг потянулась и осторожно взяла его за руку. Офицер вздрогнул. Ладонь у нее была теплая, а кожа чуть шероховатая, обветренная. Как ни странно, прикосновение казалось приятным и ― смутно знакомым: Фред чувствовал, что такое случалось раньше, что кто-то точно так же успокаивающе брал его за руку, но кто и почему ― не мог вспомнить. Подобное сходство рождало в душе необъяснимое раздражение; вдруг подумалось, что Мэри не имеет права на этот жест, принадлежащий кому-то другому, несомненно более близкому и важному. Он попытался отдернуть руку, но с удивлением увидел, что девочка послушно покачнулась следом, и только потом заметил, что, оказывается, сам крепко сжимает ее запястье. Фред разжал пальцы, но теплая ладонь не сдвинулась с места. ― Пустите, ― глухо попросил он. ― Я не держу, ― ровно, даже с какой-то неясной улыбкой отозвалась она, а в следующий момент как ни в чем не бывало сцепила руки на коленях. Фред поднялся и, чувствуя необходимость занять себя хоть чем-нибудь, прошелся по залу. Гул собственных шагов смущал уже не так, как прежде. В конце концов, если господин Бог и прятался за одной из колонн этой церкви, то должен был привыкнуть и ― перетерпеть. ― Снова красивые слова… ― пробормотал он про себя. ― Почему, собственно, вам должно быть дело до меня, а мне ― до вас и еще до тысячи идиотов в этом проклятом городе? ― Потому что человек не может быть один, ― предположила Мэри. ― И потому еще, что мы не звери. ― Не звери… ― медленно процедил Фред. ― Тогда кто же мы, девочка? В пекле, в дыму авангарда, иссеченные чужими пулями, чужими клинками… Думаете, люди? А много вы знаете людей, чтоб такое утверждать? Он посмотрел на нее, не ожидая возражений и понимая: конечно же немного. Поскольку она ничего еще не видела, и если в даже сорок лет трудно утверждать, что «знаешь людей», то в семнадцать ― и подавно. ― Я знал многих. Разных. И, знаете, что вам скажу… в людях ужасно мало человеческого. На фронте я бы за кусок хлеба кому угодно глотку перегрыз. Представляете? Вся ценность чужой жизни ― кусок хлеба. А вы мне про людей, про любовь к ближнему, или как оно у вас называется… Какая, к черту, любовь к ближнему, когда сотня таких же ближних по ту сторону фронта готова на куски изрубить тебя и твоих товарищей? Начав ровно, почти спокойно, взвешивая каждое слово, к концу он все же сорвался и выбранился с какой-то особенной бессильной злобой, которую часто замечал за собой в разговорах с людьми, бесконечно далекими от военных реалий. Невозможно, абсурдно было винить эту девочку, которой в 1873 году исполнилось от силы года два-три, в том, что она не участвовала в подавлении восстаний в Пенджабе и Махараштре. Абсурдно было вообще кого-либо в этом винить. Только Фред чувствовал, что все равно никогда не сможет принять того факта, что для большинства таких же девочек, для большинства джентльменов в шелковых цилиндрах тот же 1873 год ― это международная промышленная выставка, экспедиция Карла Вейпрехта к Ледовитому океану, пожар в Александрийском дворце ― что угодно, но не кровавая война на брошенных Богом и людьми землях в сотнях и тысячах миль от респектабельной английской столицы. Он оглянулся. Мэри все так же сидела на скамейке, не пытаясь его остановить, и только изредка мелко вздрагивала, беспокойным, быстрым движением поправляла тугой воротничок, точно он сдавливал ей горло. ― А как же душа? ― наконец выговорила она, обеими руками вцепившись в деревянный подлокотник. ― А что ― душа? ― Фред устало прислонился к колонне, затылком чувствуя ее мраморную прохладу, и прикрыл глаза. ― Души, может, и нет никакой. У человека имеются сердце, легкие, мозг и… еще много чего. Все это можно извлечь, взвесить, измерить, заспиртовать, а как по-вашему можно измерить и взвесить душу? Разве ее вообще можно увидеть? Вот скажите, душа ― это где? Мэри понялась на ноги и неловко, запинаясь о длинные концы шнурков, протиснулась между скамей. Почему-то казалось, что она идет очень медленно, что тысячи и тысячи взметенных подолом ее платья блестящих пылинок уже не раз за это время успели опуститься на пол и подняться снова. Наконец она остановилась, ― близко, буквально дюймах в десяти, ― не достающая ему и до плеча, маленькая настолько, что с высоты своего роста он прекрасно видел трогательный светлый зигзаг пробора в медно-рыжих волосах. Захотелось увидеть выражение ее глаз: надавить пальцами на подбородок, заставить ее запрокинуть голову. Но заставлять не пришлось ― девочка сама посмотрела на него взглядом серьезным, решительным, почти взрослым. Осторожно, словно пытаясь приласкать хищного зверя, прижала ладонь к его груди. ― Здесь. Молчали. Белесые пылинки кружились в студенистом воздухе, разрезая его крошечными снарядными осколками. Он долго безотрывно глядел в очень внимательные глаза. В церковном полумраке они приобретали какой-то особенный смолистый оттенок. Непроизвольно скользнув взглядом ниже, заметил крохотную точечку родинки над верхней губой и еще одну такую же ― почти в самом уголке глаза. Почему-то показалось, что непременно должна быть третья где-нибудь в районе виска. И еще ― над левой ключицей, в ложбинке возле надплечья. Он ни за что не смог бы сказать, почему именно там, но был абсолютно уверен, что не ошибается. От столь тщательного разглядывания у Мэри заметно покраснели уши и щеки, и она опустила голову. Некоторое время рука неподвижно лежала на амуниционном ремне, а затем начала медленно соскальзывать, но в последнюю секунду Фред крепко перехватил запястье. ― Здесь сердце, Мэри, ― твердо произнес он. ― Да, представьте себе, у меня тоже есть сердце… Удивлены? ― Совсем нет. Не слишком удовлетворенный ответом, он усилил хватку и наклонился. Веснушчатое лицо оказалось совсем близко, так что можно было различить каждую рыжевато-коричневую крапинку на носу. ― Значит, нет? Любопытно… А вы вообще понимаете, кто я, девочка?.. Разве ваш мальчик не говорил, что абсолютно все английские военные ― бездушные палачи, жадные до крови твари, которые… ― Нет, ― сделав над собой усилие, она упрямо посмотрела ему в глаза. ― Нет, Джон такого не говорил. А если и говорил, то… это неважно. У вас есть сердце. И душа ― тоже. Вы мне не верите? А хотелось верить! Верить ее голосу, ее руке, ее полудетской наивной убежденности в том, что где-то там, за тугим амуниционным ремнем, за реберной клеткой, за простреленными и прожженными легкими таится что-то невесомое, загадочное, чистое, крылатое и абсолютно вечное. Нечто, что не могут уничтожить ни войны, ни годы, ни потери. Чему не ведомы ни ослепляющая ненависть, ни полубезумная жажда крови, ни пьянящая садистская радость запретного обладания. Джерри тоже часто говорил про душу. Композитор! ― Ему это было позволительно, и ему тоже хотелось верить. Первые годы. А затем… Затем он и сам усомнился ― после Кабула. Понял, что может допустить и допускает человеческая душа. Фред разжал пальцы, нехотя выпуская тонкое запястье. Болезненно поморщившись, Мэри слишком торопливо опустила рукав пальто, прикрывая место, где отчетливые белесые следы медленно тускнели, чтобы впоследствии надолго остаться красноватыми полосами. Он выпрямился и нервно прошагал вперед. ― Черт, да как же вам верить, если вы… «…совсем ничего не знаете» ― хотел договорить он, но только отмахнулся. Если бы она своими глазами видела ту кровавую резню, у нее бы язык не повернулся сказать, что у него есть сердце, а тем более ― душа. ― Если я ребенок? ― с тенью обиды закончила за него Мэри. ― Ничего не могу понять? ― То есть, вы считаете, что можете? ― снова вскинулся Фред. ― И каким же образом? ― покачав головой, добавил уже спокойнее: ― Вас там не было, девочка. Ни черта вы не видели. ― Много ли нужно видеть, чтобы понять, что это вас беспокоит? Голос ее звучал спокойно, но офицер обернулся так, будто это предположение ужалило его в спину. Он переспросил одновременно насмешливо и настороженно: ― Беспокоит? А это вам кто про меня наговорил? ― Кому надо, тот и наговорил, ― сердито отозвалась Мэри, хотя голос чуть подрагивал от волнения. ― Что у меня, по-вашему, глаз нет? Это вы неправду про себя. А надо ― правду. Фред смотрел на нее немного удивленно, еще не зная, что ей сказать, какую именно правду она ожидает услышать. Правду газетных сводок, в которых говорилось, что неустрашимые благородные британские рыцари без малейших потерь форсировали Кабул? Правду штабных комитетов, согласно которой, конечно, не совсем благородные, не совсем неустрашимые и не совсем рыцари, но ― да, форсировали, да, без особых потерь? Или же правду человека, который видел все это своими глазам и может под присягой подтвердить, что в предложении «неустрашимые благородные британские рыцари без малейших потерь форсировали Кабул» каждое слово ― наглая ложь? Он вспомнил, что десять лет назад так же пытался понять, о чем стоит говорить, а о чем ― умолчать. Тогда, долгим взглядом посмотрев в слезящиеся глаза жены, понял, что правда, полная насилия, крови, ненависти, похоти и скотства, ей не нужна. И солгал. Во спасение. Даже не подумав о том, можно ли ложью спасти любовь. ― Так, значит? Вот чего захотели?.. ― он рассмеялся тихо, нервно, совсем невесело и угрожающе заметил: ― Маленькая моя, ведь я многое могу рассказать. Очень многое. Только не жалуйтесь потом. Не скулите. Мэри нахмурилась, наверное, немного рассердившись на это снисходительное «моя маленькая», хотя, может, и на все сразу. ― А вы меня не пугайте, ― попросила она. ― Все равно не испугаюсь ― я сегодня храбрая. Но дрогнувший голос тотчас доказал обратное. Фред скептически приподнял бровь. ― Только сегодня? Девочка не ответила, только пожала плечами. Наверное, это должно было означать, что храбрая она ― всегда. Вздохнув, офицер прикрыл усталые глаза и медленно кивнул. ― Храбрая, храбрая… ― пробормотал он. ― Только губы у вас дрожат. Правды вам? А какой именно? Хотите знать, как люди горят? Извольте. Кожа лопается, застывает жгутами: кажется, что лица нет, вместо него ― голое красновато-бурое мясо и черная пропасть рта. Из этой пропасти ― нечеловеческий, невозможный рев, от которого кровь стынет в жилах. Но об этом ведь не пишут в книжках про Жанну дʼАрк, верно?.. Он спрятал руки в карманы и медленно, более не обращая на Мэри никакого внимания, принялся мерять шагами длинный церковный зал. Громкий стук сапог надолго повисал в воздухе глухим эхом. ― Или вам про повешенных? Про то, что вешать лучше не на веревках, а на струнах от фортепьяно? У меня друг ― музыкант… Видели бы вы его лицо… ― Он нервно облизнул губы и покачал головой. ― А может, вас интересуют факты? Что, согласно официальным рапортам, за пятнадцать дней октябрьской оккупации британскими войсками в Кабуле было уничтожено 1312 человек? И это, разумеется, без учета пострадавших ― искалеченных, истощенных, оставшихся без крыши над головой. Ненадолго замолчав, Фред все же бросил короткий взгляд на притихшую девочку, и ее онемевшие губы показались ему совершенно белыми, как и лицо, и руки, и колонна за ее спиной. Чем дольше она молчала, тем больше он злился, хотя говорил почти спокойно, сухо, не срываясь. Как будто отголоски той забытой ненависти дотянулись до него даже через простой, лишенный деталей рассказ и теперь должны были непременно ударить по кому-нибудь сегодняшнему, живому, настоящему. ― Вы спросите, наверное, в чем же здесь правда? ― Мэри, похоже, не собиралась ни о чем спрашивать, но он уже говорил не столько с ней, сколько со своим представлением о ней. ― А правда в том, девочка моя, что в октябре 1879 года я был комендантом города Кабул и капитаном Первого Карательного отряда генерала Робертса. Так что откуда знаю вышеизложенные факты, можете догадаться сами. Фред резко умолк, остановился и подставил лицо разноцветным витражным бликам, почти чувствуя, как они прохладными, нежными волнами омывают лоб, скользят по скулам, хрустальными капельками падают на плечи. С минуту в мозгу не было ни единой мысли. Он не чувствовал ни суеверного ужаса перед тем, что рассказал, ни стыда за это. Только какая-то тяжелая усталость крепко давила на виски. Затем мысль все же появилась: он вдруг отчетливо понял, что давно ни с кем не говорил откровенно. Да было и не с кем. Сержант все знал и так, а о чем не знал, о том уж конечно догадывался. Джорджа Томпсона куда больше интересовал Джордж Томпсон. Что же до Джеймса, ― в этом владельце процветающей аптеки стало не узнать военного врача, который вытаскивал его из кровавой воронки под Кохи-Асмаем. Подчас покой меняет человека гораздо сильнее войны… Услышав негромкий, но достаточно отчетливый в тишине шорох, Фред нехотя повернулся. Не глядя на него, Мэри сделала несколько шагов по залу. Она зябко куталась в наброшенный на плечи платок и прижимала тонкие пальцы к бескровным губам. Глаза были сухи ― она не плакала. Только думала о чем-то напряженно и тревожно. Наверное, именно от того, что она не плакала, ее стало особенно жаль, и в глубине души поднялось какое-то ожесточение на самого себя. Зачем рассказал? Чего ради? Что хотел услышать в ответ?.. Он решил чем-нибудь ее утешить, впрочем, еще не придумав даже, чем, но девочка, угадав это намерение, чуть отстранила руку от губ, развернула ее ладонью в запрещающем жесте и покачала головой. ― Не надо, ― тихо, сдавленно, словно преодолевая саму себя, попросила она. ― Не говорите. Я сейчас. Сейчас… И снова задумчиво опустила голову, ссутулилась, точно ей было очень-очень тяжело и холодно. Сейчас! А что ― сейчас? Сейчас она сожмет всю себя в свой маленький кулачок, сдавит покрепче, улыбнется и скажет, что все в порядке, все правильно, так и должно быть? А ничего не правильно и ничего не в порядке. С этим-то как примириться? Он смотрел на Мэри и думал о том, что мог бы рассказать еще многое, мог бы разом обрушить на нее все шесть лет войны, не щадя, не жалея ее точно так же, как война не щадила и не жалела его самого. Он мог бы рассказать, как ходил вдоль шеренги приговоренных у расстрельного рва, отсчитывая каждого второго, третьего, пятого, десятого. Щелчок ― человек падал прямо в яму, спиной назад, и песок окрашивался в алый, жадно впитывая свежую кровь. А затем приходилось идти в обратную сторону. И снова ― второго, третьего, пятого, десятого… Он мог бы рассказать, как целовал сепаратистку, которую должен был повесить по приказу самого генерала Робертса. Девчушка была маленькой, тоненькой и детской неразвитостью тела немного походила на Мэри. Она стояла на двух ящиках, петля уже обвивала тонкую шею, из огромных глаз катились слезы. Охваченный одновременно звериной яростью и вполне человеческой жалостью, он крепко обеими руками держал темноволосую голову, насильно разжимая ее губы. А потом лично дал отмашку и лично же вынимал из петли мертвое тело. Он мог бы рассказать, как, обезумев от скуки, играл с пленным в офицерскую рулетку. Прикованный к стулу пленный был плечистым, красивым афганцем с гордым, чуточку надменным лицом, смолянисто-черной курчавой бородой и страшными горящими глазами. Стрелял честно: попеременно ― в себя и в него, в себя и в него, чувствуя, как безумное сочетание головокружительной власти над чужой жизнью и такого же головокружительного ужаса перед собственной смертью рождает глубокие, мощные физические переживания, не сравнимые вообще ни с чем испытанным ранее. Увлекшись, не заметил, как сухой щелчок пустого гнезда сменился резким грохотом выстрела, афганец дернулся и так и остался сидеть с запрокинутой головой. Он мог бы рассказать еще многое, многое другое: память бережно, во всех подробностях сохранила целую россыпь подобных моментов, точно они имели особенную ценность. И в некотором смысле это было так, поскольку именно тогда он испытывал особое, нестерпимое эмоциональное, психологическое и физическое напряжение. Молчание начинало тяготить, и Фред продолжил, с напускным равнодушием разглядывая витраж. ― Думаете, мы за этим шли? За тем, чтобы их пытать и вешать? Я помню, перед отправкой читал газеты: «Спасители человечества», «Золотопогонные рыцари», «Миссионеры порядка», «Великая английская нация протягивает руку помощи…». ― Он криво усмехнулся. ― Казалось бы, если мы в самом деле такие великие и богоподобные, эти дикари должны были встречать нас цветами, точно посланцев Будды или Аллаха. Они и встретили ― залпами из всех орудий. А Боги обидчивы, как дети. Чуть только что-нибудь идет не по задуманному, обрушивают на головы неверных огненные дожди, насылают потопы и чуму… Знаете, мне иногда кажется, единственное отличие человека от Бога ― в масштабах власти, в радиусе поражения. Бог не ограничен количеством патронов и не обременен совестью, жалостью… Кстати, похоже, идиоты из Палаты лордов о чем-то таком догадываются, иначе зачем бы им лозунг: «Парламент ответит за ваши грехи»? Абсолютная жестокость. Никаких сожалений. Возможно, этого не хватает человеку, чтобы быть Богом? ― Для того, чтобы быть Богом, ― тихо, едва размыкая губы, произнесла Мэри, ― человеку достаточно оставаться человеком. Фред удивленно оглянулся на нее, не будучи уверен, что все правильно расслышал, но переспрашивать не стал. Мэри тяжело вздохнула. Она уже не сутулилась так, как раньше, уже не держала у губ фарфорово-белую с мелкими рябыми крапинками руку. На тревожно-бледном лице появилось выражение непоколебимой решимости. ― Простите меня, ― громко, твердо, даже с несвойственной отрывистостью сказала она. ― Пару минут назад я ужасно разозлилась на вас. Так сильно, что ни слова выдавить не могла. Я все смотрела и думала: ну разве о таких вещах можно так говорить? Как будто… ― она мотнула головой, вероятно, подавляя малодушное желание замолчать и не закончить мысль. ― Как будто вы гордитесь тем, что делали. А потом поняла, что об этом вы просто не можете говорить по-другому. ― Она снова выдохнула, точно пыталась отдышаться после долгой пробежки. ― Словом, если почувствовали, что я злюсь, ― простите. Это было несправедливо. Об этом вы просто не можете говорить по-другому… …потому что говорить об этом по-другому означает ― признать себя виновным в каждой смерти. И разрядить всю обойму себе в висок. Потому что жить с таким грузом невозможно. ― А сейчас? ― глухо спросил Фред. ― Сейчас злитесь? ― Нет, ― с той же уверенностью отозвалась девочка. ― Уже нет. И это прозвучало так, что не возникло повода сомневаться в ее искренности. Она приблизилась, и офицер внимательно вгляделся в ее немного усталое, непривычно серьезное лицо. ― Как это у вас легко и быстро получается, ― заметил он. ― Совсем не легко. А что быстро, ― так я долго злиться не люблю и не умею. Что толку? Это Джон любит придумывать себе врагов. Я ― нет. Голос звучал ровно, но тускло, и было видно, что она продолжает думать над его недавними словами, и мысли совсем невеселые, тяжелые. Конечно же она раньше догадывалась о чем-то подобном. Конечно же ирландский мальчишка наверняка рассказывал ей множество страшных историй о жестоких англичанах, которые, если и не пьют кровь, то уж точно не брезгуют в оздоровительных целях умываться ею утром и вечером. Конечно же военный, да еще с таким лицом едва ли мог рассчитывать оставить хорошее первое впечатление. И все же чужие байки ― это одно дело, а правда ― совсем другое. ― Вы сказали, ваш друг ― музыкант? Фред вздрогнул. Наверное, слишком резко, чтоб это осталось незамеченным, но устроившаяся на ближайшей скамье Мэри грустно рассматривала неопрятные хвостики развязанных шнурков на ботинках. ― Был. ― Коротко отозвался офицер, ощупывая пачку сигарет в кармане. ― Он погиб там, в Афганистане. Оторвавшись от своего занятия, девочка вскинула голову. В ее глазах было удивительно много боли и сочувствия к совершенно, казалось бы, чужому и давнишнему горю. Подумалось, что вот теперь она непременно скажет что-нибудь ненужное, вроде «Мне очень жаль» или «Примите мои соболезнования» ― что-нибудь из привычного набора холодных, ничего не значащих фраз, которых Фред терпеть не мог. Но она ничего не сказала. Видимо, знала, что бывают моменты, когда молчание стоит дороже слов. ― Да, вот так, ― пробормотал он, чувствуя необходимость сказать хоть что-то и уже жалея, что вообще заговорил об этом. ― Он пытался остаться порядочным человеком, если, конечно, в аду бывают порядочные люди. Кстати, он тоже думал, что не боится правды, а когда узнал ее, был… разочарован. Ему было противно. Могу себе представить, почему… Я другого не понимаю: что ваш Бог хотел этой смертью доказать? Что в Его игре нет правил? Что недостаточно стремления к добродетели? Что все равно все мы под Его властью? Девочка нахмурилась. ― Вы так говорите, будто Бог сам стоит с винтовкой и стреляет по кому хочет. ― Да если бы сам, то и вопросов бы не возникало, ― невесело усмехнулся Фред. ― В том-то и дело, что не сам. Любой палач вам скажет: чужими руками вершить суд гораздо приятнее ― свои чище будут. Спросите хотя бы коменданта Пентонвилльской тюрьмы. Он знает. ― Заложив руки за спину, он неторопливо прошагал к ближайшей колонне. ― Впрочем, я другое хотел узнать. Если Бог в конце концов хочет подвести человечество к какой-то великой истине, построить рай на земле, то, конечно, без жертв не обойтись. Какой, в самом деле, рай без жертв? Но вот вы мне ответьте: что это за истина? Чего он в общем и целом хочет достичь? ― Счастья, ― тихо, как нечто само собой разумеющееся, произнесла Мэри. ― Счастья для всех ― поровну. И чтобы люди были людьми. Фред засмеялся. Он не сразу понял, что смеется ― беззвучно, нервно, совершенно как сумасшедший. ― Счастья!.. ― только и сумел выговорить он, давясь смехом и держась рукой за колонну. ― Счастья на крови! Сорок лет ломаю голову, а, оказывается, счастья!.. Смех резко перешел в тяжелый, надрывный кашель, и пришлось согнуться, зажать рот рукавом. Не задавая вопросов, Мэри дернулась было помочь, но Фред жестом остановил ее, подавляя мучительное раздражение, опустился на ближайшую скамью. Приступ не проходил долго. Острые стальные коготки заскребли по ребрам, по горлу, и вдруг полоснули так, что на небе остался железистый привкус крови. Он с трудом выдохнул, отнял руку ото рта. Незаметную темную капельку, оставшуюся на сером сукне шинели, прикрыл ладонью, надеясь, что девочка не заметит. Она все равно не могла ничего исправить. Как и никто в целом мире, кроме, быть может, всемогущего господина Бога, которому всегда было чихать на человечество с высоты Царствия Небесного. Все еще хрипло, затрудненно дыша, рванул ворот, совершенно не надеясь побороть удушье. ― Он что, социалист? Мэри подсела ближе. Фред чувствовал на себе ее обеспокоенный взгляд. ― Кто? ― Ну, Бог. «Счастья для всех ― поровну» ― звучит как один из лозунгов вашего ирландского мальчика. Свобода, равенство, общественные кладовые до небес… Не узнаете? ― он насмешливо сверкнул на нее глазами. ― Я только одного не понимаю: черт с ними, с социалистами, а вот Ему-то это зачем? Если все сделаются счастливыми, кто же будет верить? В счастье Бог не нужен… Она, вероятно, не нашлась, что на это возразить, или просто не захотела. Ждала, что он скажет дальше. И он был рад, что Мэри так внимательно и серьезно слушает, что не закрывает ладонями глаза, не сбегает от вопросов и, даже если и боится, то тихо, почти незаметно. Во всяком случае, этот естественный страх не раздражает. ― Счастье… Ведь мы тоже думали, что несем счастье. Ну ладно, пусть не думали, но все газеты писали, что мы несем этим дикарям Цивилизацию, культуру, искусство и еще всякий хлам ― часы, монокли, зонтики… А они, как выяснилось, в гробу видели нашу Цивилизацию со всеми ее благами. Не захотели такого счастья ― захотели остаться в своем дерьме. А мы вернулись домой ― в такое же. Не лучше. И поняли, что если в кучу дерьма воткнуть зонтик, то кучей дерьма она быть не перестанет. Впервые после того разговора губы девочки дрогнули в слабой, усталой улыбке, вызванной, скорее всего, не его словами, а чем-то другим, что она за это время успела передумать и решить про себя. ― Чему вы улыбаетесь? ― глухо спросил Фред. ― Вот в чем оно ― счастье? В том, чтобы, стоя по пояс в луже, радоваться, что на макушку не капает? А если в чем-то другом, то я не встречал по-настоящему счастливых людей. Сам, не буду лукавить, был счастлив. Давно. И преступно мало. ― Ну, а как же вы хотели? ― Потускневший голос, казалось, надломился от удивления и зазвучал живее, медленно возвращая себе краски и эмоции. ― Как вам объяснить… Ведь счастье ― это не какая-нибудь вещь. Не пальто, не платок: надел ― и сразу счастлив. Это же момент. Вспышка. Вроде тех, которые я изредка наблюдаю с набережной. Безуспешно пытаясь вспомнить слово, она огляделась, будто одна из таких вспышек могла сейчас разорваться здесь, в стенах церкви. ― Фейерверки что ли? ― будничным тоном подсказал офицер. ― Да, ― обрадовалась Мэри, ― точно. Или как луч солнца. Если человек долго, не отрываясь, будет смотреть на солнце, он ослепнет. ― Она запнулась, притихла и заговорила медленнее, будто внезапно вспомнив о чем-то неразрешимо сложном и болезненном: ― И если бы в нашей жизни не было горя, то и счастья, наверное, тоже бы не было. А лучше уж горькое счастье, чем совсем никакого. Она пожала плечами, вытянула ноги и снова вернулась к изучению шнурков на ботинках, тем самым подчеркивая, что это были исключительно ее мысли, а остальные могут думать, как им больше нравится. Фред молчал. Витражное окно вновь брызнуло снопом разноцветных пятнышек: точно волшебные хрусталинки ― рубиновые, изумрудные, янтарные ― рассыпались по каменному полу. Видимо, там, на улице, чуть подвинулось одно из тяжелых облаков. Яркие блики вспыхнули напоследок, мигнули и растворились, сметенные очередной наплывшей на небо тучей. Он прикидывал, как давно не курил, и все мысли так или иначе крутились вокруг пачки сигарет в кармане, вокруг оставленной дома бутылки достаточно паршивого виски. Вспомнив о последней, он не сдержал язвительной усмешки: конечно, когда в сорок лет тебя дома не ждет ничто, кроме бутылки, ― это очевидный символ успеха. Эдвард Уимпер (1) конца столетия!.. По две покоренные вершины на плечах. Больше ― не смог… То и дело мысленно возвращался к своему рассказу. Да, этой девочке он определенно мог бы поведать многое. Но только ли ― это? Ведь было же, было что-то еще… Были люди ― порывистые и искренние. Они по первому зову бешеным карьером гнали в атаку коней и на своих плечах выносили из боя павших товарищей. Были его солдаты ― стойкие и отважные. Они ушли за ним в последний совершенно безнадежный, заранее проигранный бой и держались так долго, как могли. Дольше, чем ожидали в Ставке. Но, если подумать, разве могло быть иначе? Ведь он сам сделал их такими. Сам отправил на смерть. И сам готов был умереть за каждого из них. Впрочем, разве только готов был?.. И, наконец, был Джерри. Просто Джерри. Был тогда, когда стало ясно, что высоту придется отдать. Когда мощный лобовой удар картечи уничтожил единственный пулемет Гатлинга. И даже когда последний рубеж обороны переместился в глубокую кровавую воронку… из которой Джерри уже не поднялся. Все это тоже было: отчаянная храбрость, героическая самоотверженность, заработанные кровью ордена и фронтовое братство, о котором так любят вздыхать ветераны давно отгремевших войн. Одна на всех корка хлеба, одно на всех небо, одна на всех судьба… Но именно об этом Фред предпочитал особенно не распространяться хотя бы потому, что любая светлая правда наряду с другой ― чудовищной и мрачной ― казалась ложью. И было бы стыдно кого угодно, даже эту наивную ирландскую девочку, кормить сказками про «благородных британских рыцарей без страха и упрека». ― Вот я сейчас с вами говорила и вспомнила, что есть одна вещь, которую вы, наверное, никогда не замечали. И очень жаль, что не замечали, ― это стоит увидеть. Хотите, покажу? Задумавшись, Фред даже не сразу понял, что Мэри что-то говорит и обращается, очевидно, к нему. Дослушав, нахмурился. Он не горел желанием рассматривать какую-нибудь чепуху, которую прекрасной и волшебной могла сделать разве что сила детского воображения. ― Что, прямо сейчас? ― спросил он, не трудясь придать голосу ни капли заинтересованности. ― Ну да, ― спокойно подтвердила Мэри. ― Мне следовало сразу об этом подумать, но я слишком растерялась. Я вообще часто теряюсь, но потом всегда нахожусь с чем-нибудь интересным. ― Она тихо улыбнулась и протянула ему руку. Фред недоверчиво перевел взгляд с ее ладони на лицо. Очень не к месту вспомнились довольно примитивные засады, периодически устраиваемые ирландскими сепаратистами. А девчушка вполне могла состоять в каком-нибудь «Обществе Освобождения Ирландии». Идеальная революционерка: втереться в доверие, заманить черт знает куда… Ну кто в здравом уме будет подозревать ребенка? ― Ладно. ― Мэри понимающе кивнула и опустила руку. ― Просто идите за мной. А если в самом деле думаете, что я хочу вас обмануть, можете целиться мне в затылок. Тревожный и немного сердитый взгляд мазанул по кобуре револьвера. А затем, не теряя времени на уговоры, девочка двинулась по залу, и только неестественно напряженная спина выдавала ее недюжинное волнение. С трудом примеряясь к нешироким шагам, Фред старался следовать в паре футов от нее. Целиться никуда не собирался. Разве что взглядом ― в спину, в прикрытую медью волос ямку под слабым затылком. Как раз там тяжелые густые пряди нехотя стягивались в небрежную косу и разбредались ― направо, налево, направо, налево, пушась, точно пшеничные колоски. Он думал о том, что выстрел с небольшого расстояния вполне может расколоть эту маленькую головку, как грецкий орех, и тогда неопрятно слипшиеся от крови волосы как нарочно раздвинутся, обнажая края раны. Это он знал и прекрасно представлял, ― чужих затылков навидался предостаточно. Глупая девочка… Нашла о чем говорить. Можете целиться в затылок! Могу. Мэри вела его по самой середине вытянутого между рядами скамей коридора, будто собиралась выйти на улицу, но у самого входа свернула на неприметную лестницу, идущую к верхним галереям. Здесь, в темной нише у дальней стены, обнаружилась старая железная дверь. Незапертая, она открылась на удивление легко и бесшумно: хорошо смазанные петли не подвели. Пошире распахнув дверь, девочка посторонилась, демонстрируя, что никакого подвоха в темном проеме нет. Глаза блеснули торжествующе, нетерпеливо. И нетерпение легонько подтолкнуло ее в полумрак: она сорвалась с места и исчезла где-то за дверью. Обреченно вздохнув, Фред шагнул следом. Здесь не было ничего, что могло бы зацепить взгляд: небеленые стены из грубого кирпича быстро обрывались, переходили в низкий свод потолка. Откуда-то капала вода, пахло сыростью; от сваленной неопрятными грудами церковной утвари тянуло гнилыми досками. Но отсюда поднимались новые ступени. Мэри уже поджидала его на верхней площадке возле очередной загадочной двери. ― Поднимайтесь! ― заговорческим полушепотом позвала она. ― Нам выше. Фред с напускным равнодушием пожал плечами. На самом деле таинственность и непривычная авантюрность происходящего волей-неволей захватывали его, будили дремлющее любопытство. Он предположить не мог, куда Мэри взбрело в голову его тащить, и что такого особенного можно найти в задних комнатах старой Уайтчепльской церкви. Новая дверь выводила в пустой коридор, больше похожий на один из переходов лондонской подземки, ― с низким арочным сводом и бурыми кирпичными стенами, еще сохранившими неопрятные следы штукатурки. Наскоро сколоченная деревянная лестница с явно не слишком надежными ступенями терялась где-то за потолком. Фред недоверчиво приподнял бровь. ― Еще выше? ― Девочка уверенно кивнула головой: она уже вспрыгнула на первую ступеньку и держалась за шаткие, совершенно бесполезные перила. ― Уверены? Да какого, в самом деле, дьявола… Но он не успел договорить. Глухо простучав по ступеням подошвами безразмерных ботинок, Мэри скрылась из виду. ― Какого, в самом деле, дьявола, тут вообще можно найти? ― все же процедил он, подняв голову к проему в потолке. ― Это проклятое ирландское любопытство до добра вас не доведет. Слышите, Мэри? Рыжеволосая голова вновь показалась этажом выше. ― Слышу. Если устали, можете передохнуть, ― я никуда не тороплюсь. Он страдальчески закатил глаза. Лестница все не кончалась. За первым маршем последовал второй, третий, а затем Фред вовсе потерял им счет. Мэри бежала куда проворнее и часто поджидала его на узких площадках. Однообразный стук подкованных сапог постоянно нарушался сбивчивым, торопливым топотом ее ботинок. Вскоре он понял, что действительно устал. Со всех сторон обступала темнота, от стен веяло промозглой сыростью, а деревянные ступени все множились под ногами, уходя выше в неведомую черноту. Фред ежился, сволочился сквозь зубы и думал только о том, как же безумно, до головокружения хочется курить. На очередной площадке Мэри остановилась: не упорхнула при его приближении, как делала прежде, а честно дождалась, пока он поднимется следом. Запыхавшись, она дышала тяжело и прерывисто. Фред не видел ее лица, но почему-то был уверен, что оно заметно разрумянилось от долгого подъема. Движимый смутным желанием подтвердить догадку, он нашарил в кармане коробок. Спичка занялась с отчетливым потрескивающим шорохом, и вспыхнувший огонек немедленно отразился в блестящих карих глазах, растрепавшиеся пряди волос сверкнули медью. В полумраке Мэри казалась старше и гораздо красивее. Темнота придавала ей сил и уверенности, здесь она не опускала головы, не отводила взгляда ― спокойного, понимающего, определенно заинтересованного. Фред несдержанно выругался: напоследок мигнув, огонек спички обжег пальцы. Темнота обступила плотнее. ― Ну что, устали? В голосе девочки послышалась улыбка. Он равнодушно пожал плечами. ― Нисколько. Это было далеко от истины, но Мэри с легкостью пропустила ложь мимо ушей. ― А вот я немного устала. Но ничего, ― Фред был уверен, что она подмигнула, ― осталось совсем чуть-чуть: еще два пролета, а там… Там сами увидите. ― Ведите. Очень надеюсь, что мне понравится то, что я увижу. Иначе… Он не договорил ― сам не знал, что «иначе». Не спускать же ее, в самом деле, с лестницы? Неизвестно, как истолковала это сама Мэри: она ловко взбежала вверх по ступеням, похоже, даже не слишком испугавшись. Как и обещалось, через два пролета лестница кончалась, круто входя в небольшой проем в потолке. Дышать становилось легче, ― вероятно, совсем близко было какое-нибудь сообщение с улицей. Всего в паре футов от последней ступени, съежившись, сидела крупная крыса. Злобно сверкая мелкими бусинками глаз на нарушителей спокойствия, она повела носом, прихватила зубами огрызок свечи и неуклюже метнулась в сторону. На черно-сером взъерошенном боку розово сверкнуло несколько глубоких порезов. Фред поморщился от отвращения. Рука уже легла на рукоять револьвера, но Мэри тихо покачала головой. ― Не надо, пусть уходит. Здесь много крыс: они крадут свечи из ящиков. Я тоже их не люблю, но… ― Вам их жаль? ― издевательски закончил за нее офицер. ― Почему вы смеетесь? ― удивилась Мэри. ― Вовсе не поэтому. Просто не стоит здесь шуметь. Если начнете стрелять по крысам, не увидите главного. Она незаметно отступила к стене, давая возможность осмотреться. В небольшой восьмиугольной комнате, за исключением нескольких пыльных связок книг, пары ящиков да старой жестяной печки с выведенной в стену закопченной трубой, не было ничего. Из высоко прорубленных окон на пол призрачными белесыми волнами лился свет, а высоко-высоко вверх устремлялась остроконечная церковная крыша: старая деревянная обрешетка сочилась приглушенным, матовым сиянием с улицы, в нем медленно колыхались блестящие звездочки пыли. Шум разбивающегося о кровлю ветра перемежался с приглушенным воркованием голубей, и притом почему-то казалось, что вокруг стоит нерушимая тишина. Что Лондон исчез, на время убрал когтистые лапы от этой церкви, от этой комнаты, больше похожей на какую-нибудь башню из старинных легенд ― с принцессами, драконами и волшебными седобородыми старцами, чем-то отдаленно напоминающими сержанта. ― Любите читать? ― Фред кивнул на связку книг рядом с особенно удобным длинным сундуком. Мальчишкой он ни за что на свете не упустил бы из виду такое уютное укрытие. Мэри неопределенно повела плечами. ― Не знаю, наверное, люблю… Только не все. Просто о некоторых вещах трудно писать осязаемо, чтоб было хотя бы немножко похоже на правду. Вот, скажем, в некоторых книгах лес ― совершенно ненастоящий, застывший, будто гранитное изваяние. Перелистывая страницы, никогда не поймешь, как воет ветер, как садится солнце, каково на вкус море. ― Любопытно. ― Офицер серьезно кивнул. ― А стихи? ― О, стихи ― совсем другое дело, ― улыбнулась Мэри. ― Они немного похожи на музыку, оттого их проще понять. Не поворачиваясь к ней, Фред покачал головой и прикрыл глаза. ― Песню о них сложили, но песней не будешь сыт. / Голодаешь ничуть не меньше, даже если ты знаменит. / Они попросили денег, дескать, пришла беда: / Двадцать четыре фунта им уделила страна. (2) Он отчеканил это медленно, задумчиво, не пряча злой иронии. Мэри внимательно прислушивалась, стараясь не упустить ни слова, но смысл строк, очевидно, так и остался для нее загадкой. ― Красиво, ― неуверенно отметила она. ― О чем это? ― Стихи ведь проще понять, девочка? ― Вот и догадайтесь. Хотя, ― невеселая усмешка против воли тронула губы, ― не догадаетесь. Некоторые вещи, как вы верно заметили, надо испытать на своей шкуре. Да и вообще, чтобы понимать английскую поэзию, надо родиться в Англии. ― В таком случае, ― обиделась Мэри, ― чтобы понимать ирландские песни, надо родиться в Ирландии. Как же тогда нам понять друг друга? Я имею в виду: англичанам ― ирландцев, ирландцам ― англичан… ― Не знаю, ― с досадой отозвался он. ― Черт вас разберет. ― Да на самом деле все и так всё прекрасно понимают, ― пробормотала Мэри, задумчиво подняв голову к деревянным перекрытиям крыши. ― Говорят на разных языках, а чувствуют ― на одном. Я как-нибудь придумаю способ вам это доказать, хотите? Фред равнодушно пожал плечами. ― Ну, думайте, если не лень… И наугад взял верхнюю книгу из ближайшей стопки. Пожелтевшая от времени тонкая бумага дышала пылью, выбрасывала в мутные столбы света искристые серовато-белесые облачка. Он не замечал слов, но невольно останавливал взгляд на потрясающих гравюрах. Художник знал и любил свое дело: через каждые десять-пятнадцать листов на страницах разворачивались масштабные баталии, иногда занимающие целый разворот. Войска Эрнана Кортеса осаждали Теночтитлан. Крошечные фигурки испанских офицеров в стальных шлемах и замысловато украшенных доспехах противостояли таким же крошечным ацтекским воинам, облаченным в шкуры хищных зверей. Копья и арбалетные стрелы разрезали воздух, жрецы в пестрых облачениях из перьев заносили ритуальные ножи над привязанными к жертвенным камням пленниками, кровь с шипением лилась на выжженную землю. Фред листал дальше, с интересом разглядывая иллюстрации и постепенно понимая, что именно делало их совершенно уникальными. У изображенных людей не было лиц. На фоне детально прорисованных декораций безликие, лишенные глаз и ртов слепые и немые солдаты в детально прорисованной форме сражались с такими же детальными, но слепыми и немыми дикарями. Они бросались в бой по приказам своих слепых командиров, которые в свою очередь отчитывались об успехах и неудачах слепым королям… Он досмотрел до середины и, так и не найдя ни одного лица, хотел уже закрыть книгу, но передумал. Очередная страница начиналась новой главой, и художник конечно же не обошел ее вниманием. Изображенная полуобнаженная девушка была молода и хрупка ― настолько, что массивное украшение казалось слишком тяжелым для ее тонкой шеи и острых плеч. Петлистая вязь замысловатых узоров густо покрывала левую половину ее лица и тела, в то время как другая была совершенно чиста. Правое плечо тяжело и грубо сдавливала закрытая черной пластинчатой перчаткой рука. И не приходилось особенно долго гадать, кому она принадлежит… Эрнан Кортес и Маличе. Дочь касика Паналы. Осведомительница и наложница, предавшая своих богов ради грозного конкистадора ― богочеловека, обрушившего на ее народ дождь из огненных стрел. Совершенно не романтичная история, однако, активно эксплуатируемая писателями сентиментальных книжонок для трепетных леди. Жаль, трепетные леди не слишком часто используют свои очаровательные головы по назначению, иначе они бы задумались о разнице между словами «наложница» и «возлюбленная». Он внимательнее вгляделся в рисунок. Выразительные глаза. И взгляд ― твердый, решительный, но обреченный. А вот рта у Малинче так же, как и у прочих изображенных на гравюрах людей, не было. Бессловесная девочка. ― Читали? ― коротко спросил Фред, поглядев на Мэри поверх книги. Она с готовностью встрепенулась и, приблизившись, неловко подлезла под его руку в стремлении разглядеть выцветшее тиснение на корешке. ― Пока нет, ― с сожалением ответила она несколько мгновений спустя. ― Мне далеко не всегда удается почитать: Кэтрин говорит, день год кормит. ― В этом она, конечно, права. Но все же возьмите. ― Он резко захлопнул книгу и быстро передал ее девочке. ― В детстве я думал, она про приключения, а оказалось ― про жизнь. Мэри нахмурилась, задумчиво стирая ладонью пыль с переплета. ― А мне всегда казалось, все книги ― про жизнь. ― Да нет, ― Фред пожал плечами. ― Но другие читать не стоит. К слову, ― он еще раз внимательным взглядом окинул помещение, ― не думаю, что ради пары-тройки книг стоило тащить меня сюда по дюжине лестниц. Что скажете в оправдание? Рыжеволосая голова склонилась понимающе и как будто немного виновато, но уголки губ все же дрогнули так, будто Мэри очень хотелось улыбнуться. ― Скажу, что вы слишком торопитесь. Фред выжидающе сложил руки на груди, не слишком надеясь, что то, за чем они вдвоем поднялись под самую крышу, появится перед ним, точно по волшебству. Впрочем, обошлось без волшебства. Просто Мэри отошла к стене и вернулась, с трудом волоча за собой старую приставную лестницу, что означало еще десяток ступеней и новое путешествие черт знает куда. ― А не много ли лестниц на сегодня? ― поинтересовался Фред, помогая ей установить лестницу возле одного из окон. Хрупкая конструкция из рассохшихся балок не вызывала доверия, но девочка уверенно поставила ногу на первую ступень и подняла голову к оконному проему. ― Не думаю, что их может быть много. ― Она слегка повела левым плечом и обернулась. ― Всегда есть куда подниматься. Офицер медленно кивнул. ― И откуда падать. Она серьезно кивнула, крепче ухватилась за перекладину и с поразительной легкостью полезла наверх, совершенно, похоже, не замечая угрожающе недовольного деревянного скрипа, сопровождающего каждый шаг. На полпути замерла, задумавшись, и опустила голову. ― Вы пока подождите внизу. Я позову, когда будет можно, хорошо? ― И на этот раз все же не сдержала улыбки. ― Только никуда не убегайте. Фред криво усмехнулся и покачал головой: убегать было уже поздно, да и некуда. С неизменной ловкостью Мэри преодолела оставшиеся ступени. На самой последней, чуть покачнувшись, выпрямилась, завозилась со связкой ключей, а спустя мгновение толкнула тяжелую створку окна и исчезла, перебравшись через подоконник. Следующие за этим несколько минут отчего-то показались бесконечно долгими. Похоже, что-то важное и в самом деле необычное, прятавшееся в старой церковной башне, ушло вместе с Мэри за оконный проем. Остались старые книги, потолок, изрешеченный толстыми дубовыми балками, холодные каменные стены, копошащиеся в углу крысы. Стало совсем пусто и совсем тихо. Он не выдержал, поднял взгляд кверху в тот самый момент, когда Мэри вновь по плечи вынырнула из проема и приглашающе махнула рукой. ― Дождались? ― Яркие искорки нетерпения на мгновение блеснули в глазах. ― Поднимайтесь. И не переживайте: эта лестница, думаю, и Джона выдержит, а уж вас-то подавно. Фред многозначительно кашлянул ― ему категорически не понравилось это небрежное «подавно». Да и опасно неточное «думаю» ― тоже. Ставя надежность конструкции под сомнение, он внимательно оглядел лестницу и легонько встряхнул. Дерево старчески затрещало. Оставалось надеяться на то, что ирландского мальчишку, если тот взаправду когда-то поднимался наверх, ступени выдержали. Офицер вздохнул и ухватился за перекладину. Лестница оказалась совсем короткой и на удивление надежной. Под ее негодующие стенания он быстро достиг подоконника. По другую сторону, пятью футами ниже, башню огибала узкая площадка, огороженная простым каменным парапетом. Мэри уже стояла там, постукивая костяшками пальцев по перилам. Фред спрыгнул к ней и выпрямился, недовольно отряхивая руки. Ему не терпелось сказать что-нибудь язвительное обо всех этих подъемах, переходах, непонятных местах, лишенных подлинной необычности. Он решительно шагнул к парапету, но вдруг, будто запнувшись, помедлил, остановился в странном оцепенении. Вокруг, сколько хватало глаз, плыло небо. Даже не плыло, пожалуй, а бежало, летело, ― а в нем, раздувая огромные тяжелые паруса, неслись облака, похожие на неровные, бугристые комья чуть подмокшей ваты. Темно-сизые с черной поддевкой, ослепительно белые, они клоками налетали друг на друга, перемешивались, ни на секунду не прерывая своего торопливого движения. И все кругом, вовлеченное в это масштабное небесное сражение, тоже летело, торопилось. От высоты, от свиста ветра в ушах кружилась голова, и казалось, что Церковь Христа тоже вот-вот поднимется в воздух, точно воздушный шар или, лучше, ― крылатый корабль из самых смелых мальчишеских фантазий. Оглушенный этим безумным свободным вихрем, Фред особенно медленно, растерянно стащил с головы фуражку. Холодный ветер взъерошил волосы. На негнущихся ногах он шагнул к краю пропасти и, упершись руками в низкий каменный парапет, чуть подался вперед. Город остался далеко внизу. Он необъятным полотном растекался во все стороны, и огромное озеро увенчанных трубами черепичных крыш все ширилось, ширилось к горизонту. Шумели широкие рукава проспектов и едва заметные ниточки переулков. Проплешины торговых площадей то тут, то там разрывали красновато-бурое полотно строений, и уж совсем редко пробивалась со всех сторон стесненная домами отцветающая пожелтевшая зелень парковых деревьев. А там, на горизонте, где обрывался черный от сажи Ист-Энд, где коптили небо угрожающе высокие заводские трубы, ослепительно блестела серебристая полоска Темзы. За ней, на другом берегу, зеленел Саутуорк, в доках которого стояли на рейде огромные корабли с воинственно вздернутыми к небу спичинками мачт. Вот это был Лондон. Гудящий, шипящий, клокочущий, ревущий. Похожий на исполинский поднебесный муравейник, кишащий мириадами трудолюбивых насекомых ― одинаковых, как проштампованные заводские детали. Дыхание замерло где-то в горле. Кружилась голова, кровь дробно отстукивала в висках, и ее неровное, прерывистое биение иногда удивительно совпадало с биением сердца. Пожалуй, Фред мог сказать, что ненавидит этот город: душную тесноту улиц, убогие кирпичные дома с глухими однообразными фасадами, вечно хмурое небо, вечно сырой, горький от едких фабричных смол воздух. Но сейчас, глядя вдаль со смешанным чувством удивления, волнения и еще чего-то щемящего, родного, от чего становилось трудно дышать, он совершенно не ощущал привычной ненависти. Глубоко вздохнув, он зажмурился на мгновение, наслаждаясь свистом ветра и обостренно чувствуя этот ветер на лице и в волосах. Затем снова принялся с каким-то лихорадочным нетерпением оглядывать простершиеся внизу районы, бросающие в глаза все новые и новые любопытные детали, и небо, стремительным куполом летящее над головой. Он чувствовал, что это важно, это мгновение надо запомнить, запечатлеть на всю оставшуюся жизнь, не растеряв ничего существенного, и мучился от осознания того, что, скорее всего, не сможет удержать в голове и половины даже самых ярких элементов мозаики, ― она неминуемо рассыплется внизу, затеряется в однообразных лабиринтах лондонских улиц. Будучи еще не в силах осмыслить происходящее и свое к нему отношение, он вдруг вспомнил о Мэри и оглянулся. Она сидела рядом на широком парапете и щурилась на блестящую полоску реки. Густые волосы окончательно вырвались из тесного кольца ленты, рассыпались по спине, по плечам и то и дело лезли в глаза. Свободной рукой Мэри снова и снова заправляла их за уши. Другой, тесно зажатой между острыми коленями, придерживала подхватываемый ветром подол платья. Она была еще совсем девочкой и к своим годам не растеряла забавных ухваток ребенка, с которыми в ее возрасте стараются расстаться почти все юные англичанки. Выращенная далеко от отравленного промышленной революцией Лондона, с вольными ирландскими ветрами она впитала характерные для большинства ирландцев свободолюбие, легкость и очень естественную порывистость. Ее, похоже, совершенно не заботила тонкая наука, старательно перенимаемая юными леди у своих матерей, гувернанток и классных дам, ― наука несколько искусственной, кукольной пластики, где каждое движение, каждый незначительный поворот головы были заранее продуманными ходами, приближающими леди к той или иной цели. В ее годы Сьюзен, закованная в два корсета, упрятанная в целый ворох кружевных юбок, Сьюзен с ее манерой удивленно приподнимать тонкие брови и к каждому вопросу добавлять «Не правда ли?» казалась фарфоровой статуэткой, которая если и шевелилась, то неохотно, исключительно в виде одолжения. Мэри спрашивала прямо, ничего не смягчая и не добавляя; двигалась ровно так, как хотела, не задумываясь о «правильном», «приличном» положении рук и ног. Все ее узенькое, неразвитое тело ― тело уже вроде бы не девочки, но еще не женщины ― следовало каким-то собственным законам и, кажется, было изначально создано для полетов, прыжков, захватывающих дух ирландских танцев и чего-то столь же бессистемного, легкомысленного и бесконечно живого. Фред слабо улыбнулся. Он смотрел на нее отстраненно и думал о таком, о чем в последнее время вообще размышлял довольно часто: о хрупкой, нетронутой красоте молодости, о диковатой прелести пружинистых угловатых движений. Взгляд как нарочно надолго замирал на открытой шее, на узких плечах, на плотно стиснутой коленями ладони. Это выглядело просто и естественно. И таким же естественным казалось желание почаще впускать в обзор бокового зрения эти волосы, плечи, руки, колени… Почувствовав на себе изучающий взгляд, Мэри повернулась, одновременно сражаясь с заслоняющими лицо рыжими прядями. Глаза влажно блестели, и на губах играла тихая, почти нежная улыбка. Фред чувствовал, что тоже мысленно улыбается, причем вовсе не ей, не конкретной Мэри Джейн Келли, а самому образу ― неуловимому олицетворению уходящей неуклюжей детскости. Ему очень захотелось теперь что-нибудь сказать, что-нибудь особенно важное о том, к примеру, что она не ошиблась, и сюда, на крышу, в самом деле стоило подняться. Причем даже не потому, что здесь хорошо или свободно, не потому, что город грязным серо-коричневым черепичным морем разливается десятками футов ниже, ― нет. Здесь ощущалось нечто особенное, головокружительное, страшное. Отсюда, с церковной крыши, открывался вид не на угрюмый Лондон, но на всю жизнь. Горизонт милостиво отодвигался, позволяя там, за серебристой лентой Темзы, за черной от строительных лесов набережной Саутуорка увидеть и переправу через Ла-Манш, и Академию Сандхерста, и непроходимые джунгли Индии, и безводные пустыни, и полуразрушенный Кабул, и недосягаемо высокие кровавые вершины Кохи-Асмая, где навсегда остался мечтательный композитор Джерард Хэмптон с бездонными небесно-голубыми глазами… Он хотел рассказать об этом, но ужасно злился, понимая, что не сумеет в точности передать все, что чувствует. Не сумеет найти такие слова, чтобы ей, явно приходящей на крышу за чем-то своим, стали понятны и его мысли. Раздосадованный, он тихо покачал головой и спросил совсем не то, что хотел: ― Откуда у вас ключи? ― А разве это так важно? ― удивилась Мэри. ― Отец Александр частенько отдает мне всю связку, чтоб я проверяла на ночь, заперты ли двери. Фред невесело усмехнулся. ― Значит, он вам доверяет, а вы водите сюда всякий сброд? ― Вообще-то я никого сюда не вожу, ― возразила девочка. ― Даже Джона. Обычно сижу здесь одна. А вас привела потому… ― Она замолчала, задумчиво постучала по стенке парапета задником ботинка. ― Потому что мне показалось, вам стоит на это посмотреть. Ведь вы же согласны, правда? И последние слова прозвучали с такой надеждой, что оставить вопрос без ответа было бы совсем дурно и жестоко. Фред медленно покивал головой и отвернулся. ― Не то слово, девочка. ― Прикрыв глаза, зачем-то снова кивнул. ― Не то слово… Он надолго замолчал, оглядывая простершийся внизу город, и она не мешала, так же тихо глядя куда-то вдаль, где за стальным росчерком Темзы покачивались на верфях устрашающие корабли, где темно-серые мазки облаков склеивались в единое полотно, напоминающее пестрое лоскутное одеяло. Мэри задумчиво прищурилась, и он вдруг представил, до чего же, наверное, не похожа бурлящая внизу столица на куда более родные, знакомые ей с детства холмы и равнины Ирландии, равномерно залитые сочно-зелеными травами, пахнущие сырой землей и степной полынью. Сейчас перед ней лежали чужой город, чужая страна. Родина конкистадоров. Тюремщиков. Палачей. Один из которых стоял рядом и при желании мог легко сломать ей шею или попросту столкнуть на далекое рябое полотно мостовой. Девочка смотрела вдаль с церковной крыши, беспечно болтала ногами и улыбалась. ― Как странно: еще утром вы, кажется, утверждали, что Лондон всюду одинаковый, скучный, серый, ― Фред намеренно, с нескрываемой издевкой ударил на последнее слово. ― А сейчас смотрите так, будто… ― Забавно, ― почти обрадованно перебила Мэри, ― а ведь я сейчас как раз об этом вспоминала, представляете? ― Ну и что же? Она пожала плечами. ― Ничего. Поспешила, сказала глупость, ― это со всеми бывает. С такими словами, конечно, не стоит торопиться, ― просто там, внизу, я совсем забыла, каким этот город может быть. Фред прищурился, пытаясь по угловатым очертаниям застывшего на рейде корабля угадать его название, и, всецело поглощенный этим занятием, спросил машинально, не особенно прислушиваясь к ответу. ― А теперь? ― Теперь вспомнила. Лондон совсем не плохой, даже красивый… временами. Плохих городов, наверное, вообще не бывает. Все хорошие, просто иногда… ― она замялась, подыскивая слово, ― нужно смотреть с особой точки. Понимаете? ― Нужно ли? ― туманно отозвался он. ― Иногда лучше не приглядываться: однажды непременно отыщется такая мерзость, что… Он не договорил, брезгливо поморщился и опустил голову, без особого интереса наблюдая за дерганным лысоватым джентльменом, выстукивающим тростью по тротуару. ― Впрочем, с высоты все выглядит лучше, верно? ― Непрошенная усмешка искривила губы. ― Вам, кстати, никогда не хотелось отсюда плюнуть кому-нибудь на голову? Джентльмен внизу шел неторопливо, забавно подпрыгивая, вздрагивая крупным телом. Лысина у него сверкала, как отполированная столешница, и представлялась весьма привлекательной мишенью. ― Зачем? ― неуверенно спросила Мэри. Казалось, она вот-вот засмеется, но ее несколько сковывает невероятное удивление. Наверное, ей вообще было трудно поверить, что подобный вопрос прозвучал, причем, надо заметить, без тени иронии. ― Да так, ― отмахнулся Фред. ― Ребячество. Знаете, в детстве я мечтал забраться повыше, а затем плюнуть на головы всем этим… ― Он неопределенно махнул рукой, в глубине души даже не зная, кого именно имеет в виду. ― Это было давно. Да и не важно. Все равно не сбылось. Вопреки его ожиданиям, девочка не смеялась. Внимательный взгляд переместился с далеких черных труб на его лицо, почти осязаемо скользнул по волосам. ― Не ожидала, что вы такое помните. Ну, я имею в виду ― детство. Многие забывают… Причем особенно здесь, в Лондоне: все стараются поскорее вырасти. Даже дети боятся быть детьми, точно в этом есть что-то стыдное. К примеру, вон тот господин, ― она кивнула на лысого джентльмена, почти допрыгавшего со своей тростью до обшарпанной двери паба «Десять колоколов». ― Мальчиком он наверняка любил сворачивать бумажные кораблики, а сейчас уже не помнит, как это делается. Знаете, ― серьезно заметила она, ― мне кажется, взрослые часто становятся злыми именно потому, что забывают, что когда-то тоже были детьми. Фред задумчиво нахмурился. Он не мог согласиться, но все же удивился определенной созвучности ее мыслей со своими собственными недавними наблюдениями. ― Интересно рассуждаете. Детство у всех разное, Мэри. Это в вашей Ирландии можно до самой смерти оставаться ребенком, а здесь рано приходится затачивать когти и клыки, чтобы, как говорил мой дражайший отец, ― он неприязненно скривился, припоминая, ― «урвать в этой жизни кусок получше». Из кожи вон лезешь… Потом смотришь: тот урвал больше, этот больше, причем без видимых усилий. Ну какое тут к черту детство? ― Не понимаю, ― Мэри покачала головой. ― Смотрите: у того, у этого… А как же то, что рядом, что в руках? Ведь сюда и стоит подниматься, чтобы увидеть: все на самом деле общее. А в то же время ― для каждого свое… ― Она рассеянно пожала плечами. ― Я, наверное, запуталась, да и вас запутала тоже. Простите. Обдумывая ответ, Фред побарабанил пальцами по мраморному парапету. Он не запутался, нет. И знал, что она тоже не запуталась, а просто струсила, не договорила до конца. Забавная девочка… Странная, очень странная девочка. ― А за чем приходите сюда вы? Она торопливо пожала плечами и стала совсем похожа на нахохлившегося воробушка. ― Трудно сказать… Наверное, здесь хорошо думается. ― И о чем же вы думаете? Девочка мечтательно запрокинула голову, приближая лицо к стремительно летящим облакам. ― Не знаю. А разве вы всегда можете точно сказать, о чем думаете? У вас никогда не бывает так, что мыслей становится так много, что выловить какую-нибудь одну не получается? И думаешь вроде бы ни о чем, а на самом деле ― о многом… ― Да, ― согласился Фред. ― Да, так бывает. Он не верил, что Мэри в самом деле не знает, о чем думает. Скорее ― не хочет делиться. И уже почти примирился с тем, что не услышит ответа. Но она неожиданно выпрямилась, нерешительно покусала губу и твердо кивнула чему-то незримому. ― Впрочем, я вам скажу. Попробую. ― Ободранные задники безразмерных ботинок вновь глухо стукнули о стенку парапета. ― Я часто прихожу сюда; сижу, смотрю на город, на людей. С высоты все кажется… ― Она облизнула обветренные губы и ненадолго замолчала, подбирая нужное слово. ― Кажется другим. Там, внизу, город, дома и даже сама жизнь ― видятся такими простыми, сами собой разумеющимися, что мы не обращаем на них никакого внимания, ― будто собираемся жить еще тысячу лет. А ведь на самом деле это так быстро закончится… Я имею в виду: небо, облака, вот эта крыша, даже мостовые ― все однажды закончится. И будет обидно этого не заметить. Вы как считаете? Медленно, будто раздумывая, офицер повернул голову. Мэри изучающе разглядывала свои чуть покрасневшие от холода обветренные руки и почти беспечно покачивала ногой. Но это едва ли могло кого-либо обмануть. Она явно придавала своим словам гораздо большее значение, чем могло показаться на первый взгляд. ― Как я считаю? ― тихо переспросил Фред. ― Я считаю, что вам слишком рано о таком думать. Вы очень молоды, а уже беспокоитесь о том, что все закончится… Почему, девочка? Она вновь мелко дернула плечами, будто от холода. ― Потому что люблю замечать то, чего не замечают другие. Вот, скажем, деревья: весной листва на них свежая, нежная, слабая. Летом она темнеет и грубеет, становится жесткой и темной, а к осени ― желтеет, истончается и, наконец, опадает. Четыре сезона, всего-то несколько месяцев, а для дерева ― вся жизнь. Разве не быстро? ― Быстро, ― эхом отозвался офицер. ― Так значит, вы ходите сюда думать о том, как скоро все кончается? Не думаю, что такие мысли помогают идти дальше. ― Нет-нет, ― Мэри улыбнулась, и улыбка почему-то показалась неожиданно грустной, одинокой. ― Наоборот: зная, что жизнь коротка, начинаешь острее ее чувствовать. Это как шоколад. Если съедать каждый день по огромному куску, очень быстро перестанешь ценить его вкус. А вот изредка и по маленькому ломтику ― совсем другое дело. Фред понимающе усмехнулся. Все это звучало подкупающе просто, но вместе с тем очень точно. Спорить было глупо. ― То есть, здесь вы получаете свой ломтик жизни? Мэри довольно засмеялась и даже слегка качнулась назад, рискуя упасть. Впрочем, и без того казалось, что в любую секунду достаточно сильный порыв ветра может подхватить ее и унести в небо ― туда, где ей было самое место. ― Не ломтик, а целый ломоть, ― весело поправила она. ― Здесь я живу и каждую секунду чувствую это. Знаете, мне кажется, самое большое на свете счастье ― жить и ощущать себя живым. ― Подытоживая сказанное, развела руками. ― Вот такой нехитрый секрет. Щеки порозовели от смущения. Когда очередной порыв ветра всколыхнул волосы, Мэри опустила голову и не стала их поправлять, верно, надеясь спрятаться за ними, как за шелковой занавеской. Фред намеренно долго не отводил пристального взгляда от заслоненного лица. Стыдилась девочка так же забавно, как и сердилась. Глядя на нее, он мысленно обещал себе, что на прощание непременно поцелует ей руку, ― только затем, чтобы разглядеть удивление и растерянность в ее глазах. ― Стало быть, вы счастливы? Мэри сосредоточенно нахмурилась и молчала долго. Так долго, что уже не верилось, что вообще ответит. ― Да, пожалуй. По крайней мере сейчас. Тут красиво, светло и еще… ― она неуверенно улыбнулась, ― с вами очень хорошо. Нет-нет, не смотрите так, ― правда. И здесь вы как будто бы другой: говорите со мной, словно я не… Не ирландка? Не ребенок? Слово, очевидно, все никак не находилось, и то, что на самом деле имелось в виду, так и ускользнуло, немедленно отметенное небрежным жестом тонкой руки. ― А еще, ― сбившись, тихо продолжила она, ― вы улыбнулись пару минут назад. Не отпирайтесь, я видела. Жаль только, что вы редко улыбаетесь, ― у вас сразу такое лицо… Он повернулся, на этот раз зная, что обязательно заставит ее договорить. Подозрительно прищурился. ― Какое ― такое? ― Не знаю, мне сложно сказать… ― Мэри растерянно развела руками. ― Такое, будто ничего не было, понимаете?.. И снова загадка. Чего ― ничего? Сорока лет за плечами? Легиона мертвецов, отправленных на тот свет не дрогнувшей рукой? Креста на могиле лучшего друга и еще одного ― на груди, на собственной жизни?.. ― Какая вы странная девочка… ― пробормотал Фред, не глядя на нее и толком ни к кому не обращаясь. ― Не понимаю, зачем вам все это. Знаете, далеко не каждый Лазарь желает быть воскрешенным… Он помолчал, в последний раз окинул взглядом город, простершийся до самого горизонта: пропыленный, обветренный, хаотично изрезанный тонкими жилками улиц. Над ним летело небо ― ничем не изрезанное, величественное в своем равномерном, плавном движении. И казалось, столь тесно соприкасающиеся, они не знали ничего друг о друге: небо ― о городе, город ― о небе. ― Вы наверняка этого не запомните, но всегда сможете вернуться, ― тихо и как-то невпопад проговорила Мэри, удивительно точно озвучив то, что его тревожило. ― По крайней мере, теперь вы знаете, что у меня всегда есть ключи. Фред медленно кивнул, чувствуя, что тем самым лжет уже и себе, и ей. А необъяснимое волшебство, очевидно, все же жившее на этой крыше, вдруг ускользнуло по сточной трубе. Ведь всякое волшебство особенно нетерпимо к любой, даже самой маленькой лжи. ― Не думаю, что вернусь. Но… благодарю. ― Он с трудом сглотнул, отвернулся и привычным движением утвердил на голове фуражку. ― А теперь идемте, мне надо покурить. Девочка с нескрываемым сожалением соскочила с парапета, отряхнула юбку. Она еще медлила, поднимала лицо к небу, чуть покачивалась от головокружения и, похоже, все никак не могла насмотреться, надышаться, примириться с мыслью, что сейчас они спустятся и все будет как прежде. Офицер уже не оборачивался. Все рано или поздно возвращалось на рельсы и неминуемо начинало идти по-старому ― он давно примирился с этим нехитрым законом и почти не испытывал разочарования. Во всяком случае, на душе было тяжело отнюдь не поэтому. Забраться обратно на подоконник конечно же оказалось гораздо труднее, чем спрыгнуть вниз. Уже стоя наверху и держась рукой за оконную раму, Фред поймал себя на неприятной мысли, что раньше наверняка справился бы с этим гораздо ловчее. Он неопределенно постучал костяшками пальцев по рассохшемуся дереву, нахмурился, вглядываясь в скрюченное, проржавевшее, но все еще опасное острие гвоздя. ― Хотите совет, Мэри? ― Он почти позабыл придать словам вопросительную интонацию. ― Не воскрешайте мертвецов, ― это обычно плохо кончается. И будьте осторожнее. Последнее прозвучало с особенным нажимом и даже отозвалось в горле звенящим напряжением. Она вздрогнула, слишком резко оторвалась от рассматривания облаков. На долю секунды удалось перехватить взгляд карих глаз: непонятно, чего в них было больше ― ирландского упрямства или столь же ирландского страха. Страха перед непредсказуемыми, сиюминутно жестокими конкистадорами. И наверняка перед тем, как ухватиться за протянутую ей руку, Мэри дважды подумала о том, сколько футов отделяет церковную крышу от мостовой. Умница, если подумала. А если нет, то… странная. Странная сумасшедшая девочка. Фред резко отвернулся, стараясь не смотреть ни на город, ни на летящие высоко над головой тревожные облака, ни на «сумасшедшую», все еще зачем-то держащую его за руку. Он знал, что такое не повторится больше никогда, и отчаянно не хотел об этом жалеть. Скрипнули ступени деревянной лестницы, затем каблуки сапог с отчетливым стуком коснулись дощатого пола. Знакомый звук показался успокаивающе правильным. В мозгу еще раз десять отчетливо вспыхнуло похожее на вспышку сигнальной шашки: «Не жалеть». И все почти вернулось на свои места. Во всяком случае, обещало вернуться очень скоро. Мэри долго возилась с ключами, запирая окно на плохо смазанный старый замок; не дождавшись помощи, сама оттащила к стене приставную лестницу. Судя по всему, она явно расстроилась, что все закончилось так быстро и неоднозначно, и потому всеми силами старалась оттянуть возвращение: долго не отцепляла руки от перекладин, долго глядела в потолок, размышляя о чем-то едва ли веселом, долго сражалась со спутанными волосами, упорно не желающими собираться обратно в косу. Торопить ее не хотелось. Точнее, совсем не хотелось говорить. Отстраненно пронаблюдав за тем, как тонкие пальцы вновь и вновь перекрещивают пушистые медно-рыжие пряди, Фред начал неторопливо спускаться вниз, в сырую темноту бесконечных ступеней; девочка догнала его уже на второй площадке. Шли молча. Впервые ― небыстро, впервые ― в ногу. Он смотрел исключительно вперед, не отвлекаясь ни на что кругом, и напряженно обдумывал каждый последующий шаг. Впрочем, обдумывать было особенно нечего: заранее знал, что стоит спуститься вниз, ― все вернется на круги своя. Почти ждал этого ― привычного и правильного. Потому, когда последние ступени остались позади, когда неприметный дверной проем вывел их обоих обратно в залитый мутным светом простор церковного зала, на душе сделалось немного спокойнее. Все вновь становилось простым и понятным. Жизнь из стайки прекрасных и неуловимых диких птиц превращалась в аккуратную топографическую карту, размеченную красными, синими и черными значками тактической обстановки. Это тоже было правильно и очень хорошо. Рука уже толкнула дверь, промозглой сыростью потянуло с улицы, но у самого порога Фред все же оглянулся. Казалось, белый зал утопал в полупрозрачной молочной дымке, и тени пугливо жались по углам, прятались за стволами колонн, под жесткими сидениями скамей. Витражное оконце тоже светилось, но яркие блики, перекрываемые светом из других окон, виднелись не так отчетливо. Взгляд случайно зацепил пушистую рыжую макушку, кажущуюся какой-то диковинной частью витража, и Фред чрезвычайно удивился тому, что Мэри еще здесь. Занятый своими мыслями, он почти забыл о ней, а между тем она стояла рядом, смотрела в ту же сторону и наверняка даже думала в эту минуту о том же, ― что они вернулись, и, оказывается, ничего не изменилось. Едва ли ее это радовало. Едва ли она находила это правильным. Но… едва ли кого-нибудь заботили мысли странной ирландской девочки. Тяжелая дверь открывалась медленно, неохотно, ― Церковь Христа вовсе не торопилась выпускать нарушителей своего величавого спокойствия. Впрочем, и это тоже никого не волновало. Пришло время возвращаться на землю, обратно в душный серый город, словно погребенный под слоем вулканического пепла. На улице не переставал хозяйничать ветер. Наверху свободный, сильный, задорный, ― здесь, заключенный в тесные трубы переулков, он метался, не находя выхода, озлобленно набрасывался на случайных прохожих, сметал со стен небрежно наклеенные афиши и вместе с обрывками газет гнал их от перекрестка к перекрестку, оглашая город тоскливым звериным воем. Мучительно сволочась сквозь зубы, Фред долго пытался прикурить. Бережно укрываемый в ладонях огонек то и дело гас, спичек в коробке оставалось совсем мало, и при мысли, что они кончатся раньше, чем удастся зажечь сигарету, начинали нервно подрагивать руки. Число неудачных попыток от этого только росло. ― Позвольте мне. Порыв ветра подхватил и унес слова за собой, оставив лишь далекий, едва различимый отзвук. Чужие пальцы цепко ухватили коробок, дернули на себя. Офицер нахмурился, но возразить не успел. Да и не больно хотел. А Мэри изловчилась: как только слабый язычок пламени охватил серную головку, надежно спрятала его в ладонях и даже сама как-то вся подобралась, съежилась, оберегая. Переждав немного, болезненно поморщилась, ― огонек разросся, окреп и конечно же начал обжигать пальцы. Все еще боясь разогнуться, она подняла глаза, одним взглядом подгоняя: чего ждете? Ну? Коротко вздохнув, Фред низко наклонился к ее рукам ― тоже ярко-рыжим от подрагивающего язычка пламени. Зыбкая волна согретого воздуха ласково коснулась скул и тепло, пробравшись за воротник, разлилось по спине. ― Благодарю, ― прикуривая, невнятно пробормотал он. Выпрямившись, глубоко и с наслаждением затянулся. С последней сигареты прошло порядочно времени ― два или три часа, а теперь… теперь становилось намного легче. Нервическая дрожь постепенно отступала, немного кружилась голова. Щурясь сквозь дым, он внимательно наблюдал за тем, как Мэри старательно трет свежее красноватое пятнышко ожога. Протянул руку. ― Спички-то вернете? Она кивнула, и Фред почувствовал шероховатость картонного коробка, а сверху ― ровное тепло маленькой ладони. Пальцы сами собой сжались крепче, удерживая ее на секунду дольше, чем нужно. На секунду дольше, чем принято, если речь идет о юной леди. И на целую вечность дольше, чем дозволено, если в жилах юной леди течет ирландская кровь. Он вспомнил о своем недавнем желании, но ее рука неожиданно показалась такой маленькой, что даже мысль о том, что можно приблизиться, коснуться ее губами, показалась жестокой. Хватка разжалась. Фред поспешно спрятал коробок в карман, ― девочка зеркально повторила это движение. На ее губах дрогнула неуверенная и не слишком веселая улыбка. ― Ну что ж, вот и все, да? Хрупкие плечи мелко вздрогнули. Мэри нерешительно переступила с ноги на ногу, постучала носком ботинка о каменные плиты паперти. ― Пожалуй, все, ― спокойно согласился офицер. ― А, впрочем, может, и не совсем. О чем меня просили, помните? Она не сообразила сразу, озадаченно прищурилась, а затем даже как-то забавно ойкнула от волнения и быстро-быстро закивала головой. Фред тоже кивнул. Ну конечно же не забыла. И конечно же не передумала, но он все равно считал, что спросить обязан. ― Не передумали? Прозвучало, пожалуй, преувеличенно строго, но так было нужно. Нужно, чтоб она понимала, на что идет, чтоб еще не раз и не два вернулась к мысли: а смогу ли? а стоит ли? ― Ну разве можно, господин капитан?! ― звонко воскликнула Мэри, и хотя в голосе послышалась тоненькая нотка обиды, но радостного возбуждения было много больше. Казалось, она ужасно хотела подойти ближе и крепко обнять его поперек ремня, но сдержалась. Вот только улыбки сдержать никак не могла. Можно, маленькая, можно, подумал Фред, чувствуя какую-то необъяснимую жалость к этой девочке, которая сама не знает, о чем просит. Сестра милосердия! На нее, наверное, и фартука не подберут. ― Заладили, тоже мне: капитан, капитан… ― досадливо нахмурился он, но, заметив ее робкую, стыдливую полуулыбку, неожиданно понял, что она, пожалуй, не сможет по-другому, и отмахнулся. ― А, впрочем, называйте, как хотите. Я насчет вас говорил с одним знакомым. Поставил в известность. ― И что же? ― нетерпеливо перебила Мэри, едва ли не подпрыгивая на месте. ― А то, что ничего против он лично не имеет. Сказал ― пусть девочка пробует. В конце концов, решает не он, а попечительский совет. ― Так и сказал? ― Так и сказал, ― сухо подтвердил Фред, припоминая, что на самом деле Джеймс сказал немного не это, а… …если она такая, как ты описываешь, то ее возьмут. Если она сама этого хочет. Или если этого хочешь ты. ― Словом, раз не передумали, то завтра у Королевского военного госпиталя. Если вдруг дороги не знаете, могу за вами с утра зайти. Только без опозданий: там с этим строго. Девочка снова понимающе закивала, но теперь слушала внимательно, не перебивая. Видно, на смену бурной, чересчур поспешной радости пришло запоздалое осознание серьезности столь ответственного решения. ― Дорогу я знаю. А все-таки если за мной зайдете ― буду очень благодарна. Знаете, мне одной страшновато будет, а с вами, наверное, совсем нет. Она сконфуженно развела руками, точно застеснявшись этого слова «страшновато». Фред с неясным сожалением посмотрел на нее и прицокнул языком: ― А еще говорили, что ничего не боитесь!.. Ладно, ― слабо усмехнулся. ― Бегите домой, Мэри. И еще раз хорошенько все обдумайте, договорились? Девочка улыбнулась. Наверняка ей казалось, что говорит он какие-то ненужные глупости, что она уже все двадцать раз обдумала и двадцать первый ничего не изменит. Что ж, пожалуй, не изменит. Но и лишним не будет. Ловко перескакивая через ступеньку, она сбежала с паперти на улицу, беззаботно пересекла ее, не потрудившись для порядка поглядеть по сторонам, и, у самого поворота помахав на прощание рукой, скрылась за углом Дорсет Стрит. Сделав глубокую затяжку, Фред запрокинул голову. Небо плыло высоко-высоко над потемневшими черепичными крышами, и не верилось, что совсем недавно оно было таким близким, что, казалось, стоит только протянуть руку, и пальцы непременно заденут какое-нибудь зазевавшееся облако. Сверху представлялось, будто небу есть дело до Лондона, до каждого из его скучных жителей, до царящей внизу муравьиной суеты. Какая чепуха!.. Бог твердой рукой направляет грозные облачные войска на совсем другие рубежи, и его никак не могут заинтересовать ни рыжеволосая девочка, ни капитан со шрамом на лице. Он усмехнулся, снова поднося сигарету к губам. Нет, ему больше нет пути на крышу. Небо принадлежит другим ― крылатым. Недобитым ангелам. Детям. Птицам. Композиторам, взлетающим на воздух раньше срока… Если задуматься, в Лондоне осталось совсем немного по-настоящему крылатых. Ведь здесь никогда особенно не любили ни ангелов, ни детей, ни композиторов, ни даже птиц. Впрочем, неправда ― кое-какие птицы всегда были в почете. Вороны Тауэра. На их угольно-черных крыльях по легенде держится Британская монархия. Прав, тысячу раз прав был отчаянный ирландец, прокричавший с эшафота: «Вы узнаете цену всему, когда вороны улетят из Тауэра». Глупый мальчик. Вороны Тауэра не могут улететь. Ведь им очень рано подрезают черные крылья.