Бог Муравейника

NC-17
Заморожен
21
2
Фэндом:
Размер:
318 страниц, 169 769 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 51 Отзывы 10 В сборник

Предисловие

Настройки
      Пятого августа около полудня улицы Лондонского Ист-Энда были охвачены праздничной суматохой. Выходной день праздновался ярмарками, пышными выставками, благотворительными концертами, театральными спектаклями и народными гуляниями. Несчетное множество лавок раскинулось на обочинах дороги, приковывали взгляд броско украшенные витрины магазинов на Уайтчепл Стрит и Коммершиал Роуд, многочисленные кафе и пабы гостеприимно распахнули двери, и одно из самых безрадостных мест Лондона наполнилось звуками музыки и отблеском красок, невиданных прежде под мрачным стальным небом. Август 1888 года даже по самым оптимистичным прогнозам должен был стать одним из самых холодных летних месяцев за последние десятилетия.       Иные растерявшие веру в лучшее лондонцы и вовсе клялись, что за всю историю города не видели еще подобного, а главное — не чувствовали. Надевать осенние пальто летом — невиданное и нежданное неудобство, а для леди и вовсе трагедия, что могла знаменовать лишь приближение Апокалипсиса грядущего века. Надобность в миниатюрных кружевных зонтиках, коими женщины спасались от излишне резкого, безжалостного к коже света, отпала, но на смену им вернулись обыкновенные будничные черные зонты, и тысячи джентльменов заменили ими, практичности ради, респектабельные трости. Порывы северного ветра без разбору сдували с голов женщин элегантные цветные шляпки и задорно раздували подолы платьев, так что на улицу выходить нужно было с особенной осмотрительностью.       Это воскресенье, вопреки самым обнадеживающим прогнозам, выдалось много холоднее и отвратительнее всех предыдущих дней, откуда следовало, что в этом году лето закончилось, едва начавшись, а ледяные ветры и дожди воцарились над Туманным Альбионом вплоть до следующей весны. Серая мгла заволокла ясное чистое небо, окончательно заслонив процветающую столицу от солнечных лучей, и под этим бесстрастным ко всему мутным потолком вздымала свои ртутно-серые неспокойные воды величавая Темза.       Джордж Томпсон успел купить у мальчишки-разносчика последнюю утреннюю "Таймс" и теперь чрезвычайно радовался этому обстоятельству. Опоздай он ровно на пару мгновений, вероятно, пришлось бы коротать минуты ожидания совершенно иначе, в полнейшей скуке, ибо ни прыткого мальчишки, ни вообще кого-либо на улице разглядеть не представлялось возможным из-за густого тумана, что опустился на город. На это Томпсон уже успел подосадовать, равно как и на сырость и на ожидавшийся дождь, так что теперь пребывал в странном, несвойственном ему настроении лирическом и возвышенном: досадовать было больше не на что. Туман, впрочем, должен был вскоре рассеяться или, во всяком случае, поредеть: так печаталось в "Таймс", так мечталось абсолютному большинству проходивших мимо людей и так, разумеется, было приятнее думать самому Томпсону. Прохожих он мог разглядеть разве что на расстоянии вытянутой руки, но это не помешало ему осведомиться у одного из джентльменов о том, который нынче час и чего ожидает тот от лондонской погоды. Прохожий тоже был недоволен и также сетовал на отсутствие всякой видимости, а кроме этого сообщил бесценные сведения о том, что близится полдень, и что это лучшее время для чашки теплого чая в куда более приятной компании, нежели общество судостроителей в доках. Томпсон покачал головой — он был совершенно согласен и даже, посочувствовав несчастному, заблудившемуся в тумане, указал дорогу на верфь, но не был уверен, что тот вообще заметил, куда именно он махнул рукой. Джентльмен ушел, а одинокий Томпсон остался ждать, уповая на то, что чашка чая в хорошей компании все же ждет его в ближайшем будущем, если хорошая компания, разумеется, найдет его по такой погоде.       Джорджу Френсису Томпсону минуло сорок восемь лет, двадцать из которых он работал журналистом на "Дейли Мейл", остальные же годы его прошли весьма безмятежно и без всякого перенапряжения. Что значит на самом деле слово "работа" журналист не узнал до этого самого августа и сердечно уповал на то, что никогда не узнает. Впрочем, подобные мысли никогда не тревожили его благородную голову. Последние годы он и не работал даже, а, скорее, величественно сложа руки, наблюдал за тем, как трудятся другие, чем очень удовлетворялся, за других радовался, себя считал утомленным жизнью и изведавшим все весьма молодым душой джентльменом, коему всего лишь нужен творческий отпуск. Творческий отпуск состоялся, и даже в этот период не переставали выходить статьи, подписанные Томпсоном, правда, к ним он и не притрагивался, но щедро платил тем молодым акулам пера, что брали на себя величайшую честь написать за него.       Как и прежде, теперь, оглядывая родной Лондон, а точнее то, что мог разглядеть, Джордж Френсис Томпсон не чувствовал ни вдохновения, ни воодушевления, он хотел чашку горячего чая, а то и чего покрепче, а еще мечтал вернуться в Париж, из которого приехал два дня назад. Впрочем, ни крылатой Музы, ни бескрылой журналист и не ожидал — писать теперь ему не хотелось. Писал он лишь тогда, когда находилось нечто захватывающее для него, по-настоящему скандальное, — так работа разбавляла мерно и монотонно тянущиеся праздники, как праздники для обычных людей, разбавляли мерно и монотонно тянущиеся будни.       Разумеется, Джордж Томпсон никогда не вышел бы купить себе газету, и уж тем более никогда не подумал бы для этого ехать в Ист-Энд, по другую сторону Темзы, а по такой погоде это и вовсе превращалось в немыслимый подвиг. Стоя на холодной, затерянной в тумане Кейбл Стрит, он ждал своего нового приятеля и, как искренне считал сам, друга.       Друг опоздал минут на десять. К этому моменту Томпсон основательно продрог. Сырость была для него невыносима и мучительна. Массивное округлое тело свое он безуспешно пытался упрятать в пришедшийся сильно не в пору после поездки в Париж плащ. Приходилось признать, легкого плаща оказалось недостаточно — не помешало бы пальто, уютное и теплое, с норковым воротником, что, должно быть, висело в гардеробе на Альберт Стрит, о чем теперь особенно тоскливо было вспоминать. Однако, завидев в медленно рассеивающемся тумане своего приятеля, Томпсон немедленно оживился, сбросил с себя остатки сонливости и даже, как убеждал себя, несколько согрелся.       — Джордж, мне нет прощения! — раздался совсем рядом молодой и завидно бодрый голос, а через секунду за этим выскользнул из тумана его обладатель.       Им оказался молодой человек лет двадцати семи — двадцати восьми, очень примечательный собой и даже, можно было сказать, замечательный. Узкое тонкое лицо его, кажется, светившееся нескрываемым жизнелюбием, нельзя было назвать иначе как красивым, нежно-голубые глаза сияли счастливым любопытством, а волосы, уложенные аккуратно, но с некоторой продуманной небрежностью, свойственной натурам творческим, были густы и светлы. Роста он был чуть выше среднего, щегольски одет в светлый, цвета слоновой кости плащ, в коем совершенно, судя по всему, не зяб.       Остановившись в шаге от журналиста, новоприбывший весьма элегантно поклонился, отставив при этом чуть в сторону простой черный зонтик, который использовал в качестве трости, и лучезарно улыбнулся так, будто бы ни туман, ни редкостно промозглый и сырой месяц никак не могли омрачить радостной встречи.       — В газетах писали, что сегодня до Уайтчепла можно будет доехать на омнибусе совершенно бесплатно — никак не мог устоять перед искушением опробовать этот чудный вид транспорта. Удивительно, насколько все знакомо: за последние четыре месяца здесь не изменилось ровно ничего!       — Как, Уолтер?! Вы — на омнибусе! В этакую погоду! — Томпсон негодующе всплеснул короткими руками. — Да как же так? Помилуйте, весьма сомнительное искушение, скажу я вам, ездить на омнибусе в такую сырость. Внутри вам норовят отдавить ноги или утопить в море грязной слежавшейся соломы, а снаружи, на крыше и того приятнее — ловить ртом отравленный лондонский воздух и маслянистый туман!       — Не знаю, как вы догадались, но я действительно ехал наверху, и, надо сказать, был очень этим обрадован: внутри действительно невозможно было не то что сидеть — но даже стоять, а уж воздуха там нет никакого, не то что снаружи. Однако, любопытство мое практически удовлетворено, но теперь меня постигла неудача — мальчишка-разносчик сообщил, что продал последнюю газету около четверти часа назад, так что простите, дорогой друг, а я пришел с пустыми руками, и мне даже нечего вам поведать из свежих городских новостей. Ах, как я тосковал по ним…       — Вам чертовки повезло, Уолтер! — вскричал Томпсон и победно взмахнул рукой с туго свернутой в трубочку свежей газетой. — Вам чертовски повезло повстречать того самого счастливца, что увел последнюю газету у вас из-под носа!       Уолтер Сикерт довольно хлопнул в ладоши и рассмеялся так заразительно, что журналист не удержался и последовал его примеру.       — Нет, это положительно невозможно! Впрочем, отчего же невозможно, что я говорю, когда вы — тот самый человек, что вечно должен узнавать все новости первым. Вы неподражаемы и восхитительны, Джордж; только вы и никто другой в целом мире не смог бы по такой погоде, следуя уникальному какому-то чутью, взять след утренней газеты и выхватить ее в тот самый момент, когда ни разносчиков, ни газет на улицах увидать невозможно!       Томпсон смеялся, он был в наилучшем расположении духа. Присутствие молодого друга рядом развеяло утреннюю сонливость и хандру, и будто бы воздух даже стал чище от одного только присутствия и ободряющей, жизнерадостной улыбки очаровательного художника.       — Не понимаю, однако, что вы находите в этом городе… — не без некоторого внутреннего расслабленного удовлетворения протянул журналист.       Они неспешно шли по Кейбл Стрит уже несколько минут, более не переговариваясь с момента встречи и даже едва глядя друг на друга. Томпсон изредка вздыхал, поглядывая при этом на спутника, но молчал, а потом и вовсе оставил идею многозначительных вздохов, ибо грязный, пропитанный индустриальным дымом воздух, был, как печатали в одной из медицинских газет, вреден для легких. Сикерт заговорить не пытался, но все время с величайшей заинтересованностью крутил головой по сторонам, так что скорее сошел бы за иностранца, прибывшего в Лондон впервые в жизни, причем иностранца крайне эмоционального и восторженного. Положительно все: грохочущие и разбрызгивающие грязь кэбы, серые однообразные фасады домов, пробегающие мимо клерки, открытые двери магазинов, лавок и контор, неприкаянные оборванцы, шныряющие меж пестрых овощных лотков в поисках яблок и картофеля, — все приводило художника в неописуемый восторг.       Томпсон мутным взглядом оглядывал медленно проползающие мимо однообразные картины, вяло и лениво, с некоторой завистью наблюдал за энтузиазмом молодого друга. Идти в молчании ему наскучило, тем более что не для того они встретились, чтоб сохранять неколебимую строгую тишину — всего более именно она была противна и тягостна. Как нарочно подходящей темы подыскать не удавалось — все уже было много раз обговорено в Париже, где друзья встречались чуть ли не каждый вечер, обсуждая все, что возможно было припомнить в стране легкого, кружащего голову вина, изысканных закусок, развязной музыки и прекрасных женщин. Так что теперь, по возвращении в Лондон, журналист с тоской обнаружил, что, возможно, поторопился запланировать встречу столь рано — ничего нового произойти еще не успело, а тягостное чувство некой скованности оставалось. Иногда, встречая после длительного совместного времяпровождения старого знакомого, в первую минуту хочется скорее отделаться от него, ибо неизменно следует по пятам чувство, что он знает слишком многое, чего теперь стоит стыдиться. Впрочем, Томпсон был из тех людей, что редко и весьма недолго тяготятся такими вопросами, а потому полюбопытствовал лениво и вроде бы даже обыкновенно, словно бы ничего не заканчивалось, и они с Сикертом все еще шли, не умолкая ни на минуту, по аккуратным дорожкам Люксембургского сада:       — Решительно ничего привлекательного в нем не вижу! То ли дело — Париж, — с наслаждением тянул Томпсон, — вот где культура, вот — столица. А Лондон — промышленное горнило современной цивилизации, этакий персональный ад, выстроенный людьми во имя удовлетворения единственной потребности — жажды наживы, и не пытайтесь меня разуверить, Уолтер! Все это так и никак иначе. Отсечь бы Ист-Энд, сжечь дотла — и вот перед нами образовалась бы респектабельная столица, ибо западная часть города, надо признать, очень недурна. А здесь – ад, песочница Дьявола, куда он приходит поиграть в свободное от сжигания душ грешников время! Только вообразите себе славные сады зеленого Парижа, а теперь оглянитесь на эти трущобы — здесь же самое место смерти и упадку. Ну скажите, Уолтер, как человек, живущий на такой помойке, может быть человеком вменяемым и здоровым? А воздух! — вошел в раж он, активно жестикулируя. — Разве это воздух, друг мой, разве можно дышать здесь свободно и чисто? О нет — здесь миазмы рассеянны даже в воздухе, они в этом жирном тумане, которым мы с вами, Уолтер, дышим наравне с местными бродягами и пропойцами, наравне с чумазыми шахтерами и изнуренными рабочими…       Сикерт вздохнул в подтверждение справедливости слов, но тотчас вразрез этому мечтательно улыбнулся, оглядев практически с трепетным интересом и восторгом двоих особенно грязных и оборванных нищих, что сидели у стены одного из домов. Мужчина и женщина, видимо, некогда представлявшие собой семейную пару, ныне сидели в лохмотьях на голых камнях, в грязи и холоде, не находя более в себе сил подняться и пройти еще хотя бы несколько шагов к раскинувшемуся неподалеку рынку, увитому праздничными лентами. Оттуда доносились нестройные звуки музыки, звонкие вопли зазывал, коим нипочем была туманная сырость, крики и заливистый смех, столь не характерный для Ист-Энда.       — Удивительно, а здесь все осталось по-прежнему! — как бы не замечая критических слов Томпсона воскликнул Сикерт. — Те же дома, та же набережная Темзы… Да неужто, Джордж, взгляните! — и магазин "Пири и Сыновья" все еще стоит на прежнем месте, а ведь хозяин предупреждал меня, что, скорее всего, закроется. Зайдемте на обратном пути — мне нужно купить бумаги для писем… Даже речные барки у пристани — и те ничуть не изменились!       — Хм, — весомо фыркнул собеседник, — города вообще редко меняются, а уж тем более в столь короткие сроки. Вы слишком многого ожидаете от старой доброй закостенелой Англии, Уолтер, это свойственно молодым людям. Вам все кажется, что за пару-тройку месяцев все изменится, а вы вернетесь в совершенно новый мир. Время вообще, как я иногда думаю, не движется, а обтекает нас плавно, как течение реки, знаете ли. Главное — не пытаться идти против этого самого течения — так и утонуть недолго, да и все равно снесет. А Лондон…       — Лондон замечателен! — воодушевленно подхватил молодой человек. — Это один из тех городов, где ощущается весь контраст жизни, все ее грани. Глядите — вот эти нищие на обочине — голодные, несчастные, оборванные, в грязи с ног до головы, кажется, не доживут и до вечера, а в двух шагах от этого — музыка, гуляния, овощи на продажу, циркачи, уличные актеры, смех, крики, шум, а наравне с этим — несчастье, и мы с вами идем тут же, рядом. Не странно, не изумительно ли? По-моему, невероятно! Нигде более не расчерчены так границы между дном и вершиной. Так меньшая, но самая блистательная часть айсберга величаво восстает над водой, но большая его, тяжелая половина — тянет айсберг ко дну, она скрыта от глаз, но сколько, сколько льда там, внизу… Вот он — лед из низов, из этого вашего горнила, а вот мы — вершина, и все это — рядом, мы с ними не разделены даже тонкой гранью воды! Бедность имеет некие притягательные черты, воистину, она чарующе… ужасна.       — Вот, и вы возвращаетесь к этим вашим любимым размышлениям, Уолтер! Воистину, вы — аристократ, склонный к жизни под лестницей, говорил ли вам подобное кто-нибудь? А я скажу, и не ошибусь ведь! Омнибусы… Никогда не прощу себе, что отпустил вас домой с поезда! И почему же вы, в конце концов, не кликнули кэб — доехали бы значительно быстрее и с относительным комфортом, все лучше нежели выдержать тряску на ледяном ветру.       — Ах, вы же понимаете, Джордж, с поезда я буквально вынужден был немедленно ехать домой — прошло шесть месяцев, это весьма большой срок. Негодование Элен трудно себе вообразить — я не писал ей весь последний месяц, и не явиться после такого домой и поехать к вам — предложение более чем заманчивое, но, боюсь, совершенно неприемлемое. Не вешайте нос, Джордж, ведь мы снова вместе и можем, если пожелаете, дойти хоть до Парка Виктории!       Последнее предложение было встречено с весьма кислым выражением лица Томпсона, по которому нетрудно было догадаться, что до парка приятели точно не дойдут, а, скорее, остановятся, не пройдя и четверти пути, в одной из кофеен. Сикерт разочарованно покачал головой, но ни единого упрека не озвучил: Лондон, по его разумению, взаправду действовал на журналиста дурно и словно бы вытягивал из того жизненную энергию.       — Что с вашими студиями, Уолтер? — вяло поинтересовался журналист. — Одна из них находится, насколько я понимаю, где-то в проулках Провиденс Стрит?       — Джордж, лучше и не напоминайте мне о ней! Представьте себе, я действительно снял под студию небольшую комнатку на этой прелестной улочке, обосновался там и даже начал писать одну из работ, как вдруг пришлось уехать. Разумеется, хозяин об отъезде предупрежден не был, так что теперь, боюсь, затребует с меня достаточную сумму, об этой неудаче следует сказать Элен, хотя поездка в Париж и увенчалась успехом — не без вашей помощи, друг. — Он нахмурился и расстроено покачал головой. — Я бы предпочел этого не делать — она вечно относится к подобным новостям слишком импульсивно, но, пожалуй, это единственных выход из положения, тем более что я планировал снять еще один небольшой подвал в очень живописном районе здесь, в Ист-Энде. Там у меня есть шанс найти как раз нужную атмосферу для завершения одной из моих свежих работ. Полагаю, вы будете первым, кто ее увидит, Джордж!       Глаза журналиста довольно заблестели, он покровительственно кивнул со всей важностью, не в силах добавить и слова, тем более что любое слово уже сорвало бы значительную часть ореола величественности с его облика. Совершенно не разбирающийся в искусстве, но польщенный столь высокой оценкой приятеля своих способностей, он как-то даже комично выпрямился и раздулся от гордости. Томпсон был совершенно удовлетворен, а Сикерт — невероятно счастлив, оказавшись вновь в городе, атмосфера которого так привлекала его.       Неясно, почему сердце молодого человека так стремилось к английской столице, оно словно бы билось с нею, словно бы город был неотъемлемой частью того, что неизменно наполняло жизнь его с младенчества. Родился Сикерт в Германии, далеко от Лондона, но с момента переезда и поступления в Лондонскую Академию Искусств, жизни за пределами столицы для него не существовало. Здесь, как объяснял он Томпсону еще в Париже, родилось его вдохновение. Вовсе не атмосфера французской богемы наполняла полотна молодого художника, а неприукрашенная, строгая, суровая реальность, сочетающая совершенно невозможное — высший свет сталкивался с гнилью и грязью низов, света никогда не видевших, и даже искусство и красота балансировали на хрупкой, тончайшей грани убожества, разврата и пошлости. Сикерт по праву мог считаться художником нового времени, реалистом, не стремящимся скрыться от жизни в лавандовых полях Франции.       "Мне дорог мой милый Дьепп, Джордж", — объяснял он еще в Париже, когда они с Томпсоном сидели на залитой солнцем открытой веранде одной из лучших кофеен, неспешно потягивая вино. — "В нем есть нечто прекрасное, утонченное, загадочное. Море… Как можно не любить море? А этот сказочный бриз, а эти ранние рассветы, когда солнце поднимается из самых глубин подводных, и быстротечные закаты, когда яркий диск, постепенно алея и наливаясь соками, стремительно катится обратно в глубины, из коих родился на свет? Что может быть прекраснее тонкого аромата лаванды, приносимого легким ветерком? Работа на свежем воздухе, когда все силы Природы, кажется, швыряют кисть в твои ослабевшие руки, крича, "Лови!", и слышится — "Твори! Твори, пока ты жив, ведь время быстротечно!". Я столько раз прислушивался к этому зову и бросался к мольберту, и писал, но…» — Сикерт кисло улыбнулся и виновато развел руками. — "Чертополох нам слаще и милей растленных роз, отравленных лилей…" — продекламировал он. — "В Лондоне больше тем, больше контрастов — это неистощимый источник противоречий, а где есть конфликт, там рождается искусство. Несколько иное, конечно, чем в солнечной Франции, но, друг мой, я бесконечно предан своему городу, его таинственным туманам, его холоду и дождям, его нищим, облепляющим ночлежки, солдатам, выстроившимся в унылую очередь за очередной подачкой, его богадельням и папертям, его мюзик-холлам и мутным китайским кварталам. Это столь уродливо, сколь и прекрасно!".       Томпсон, разумеется, согласиться не мог — солнечные дни во Франции согревали его больше лондонских пейзажей, больше всего того, что вызывало у Сикерта столь бурный восторг, но спорить он не пытался ни тогда, ни теперь.       — Однако, вы глядите, какое празднование! Что же сегодня за день?       — Воскресение, я полагаю… — зевнул журналист. — Лучше идемте, выпьем чаю подальше от этих чудовищных затей. Подумать только, настоящий дракон, Уолтер, смотрите! Снова китайцы… Нет, помилуйте, иностранцев в Лондоне немыслимое множество. Идемте, пока какие-нибудь сорванцы не утащили мою трость вместе с часами!       Кафе, а преимущественно баров на Леман Стрит нашлось предостаточно. Опытный местный житель совершенно точно обнаружил бы с десяток недурных заведений, где вполне возможно было без риска для здоровья пропустить пинту пива или даже пару стаканов виски. Вино же оказалось кисловатым, что выяснилось сразу же после того, как обоим друзьям, расположившимся у окна одного из многочисленных заведений, обещавших домашние уют и тепло, принесли скромный заказ — пару бокалов Шато-Лафита, чай, заявленный горячим, но на деле более напоминавший сильно разбавленную горячей водой спитую заварку, и печенье. Разочаровавшись в напитках, Томпсон подтянул к себе всю вазочку, так что художник едва успел подцепить одну из солоноватых корочек из тяжелого, грубого теста. Домашняя атмосфера складывалась из редкостно невкусной еды, запахов мяса с кухни, потрепанных клетчатых салфеток на простых, грубо сколоченных столах и, пожалуй, праздно облетающих свои владения сонных мух. Впрочем, в вопросах сонности с мухами могли бы поспорить разве только еще более сонные официанты, прохаживающиеся меж столами с таким видом, будто лень готова была сморить их в любую секунду и опустить искусственно-жизнерадостные физиономии в тарелку супа.       Кроме двоих друзей, в баре также еще сидел оборванного вида подвыпивший рыбак, скучающий над кружкой пива, да суетливый щуплый юноша с угреватым лицом, уплетающий переваренную говядину с горошком так, будто в любую секунду его трапезу могут прервать.       Томпсон уныло вздохнул, и, опечаленный, принялся поглощать печенье, проявляя в этом деле чудеса ловкости и сноровки. Сикерт, вначале с любопытством оглядывающий помещение, теперь наблюдал за журналистом с нескрываемой улыбкой.       — Ужасное место, Уолтер, ужасное! — провозгласил Джордж, не заботясь о том, что все служащие бара могли слышать его достаточно хорошо. — Отвратительное зрелище! И нас с вами занесло в такую глушь! Впрочем, не отчаивайтесь, — продолжил он, утешая более себя, нежели спутника, — скоро мы выберемся из этой части города и направимся в "Критерион" или к "Симпсону" (1), а то и вовсе — к Хрустальному Дворцу, а там, дорогой мой, нас точно накормят и жареной индейкой, и свиным паштетом, и напоят дорогим вином, это уж можете мне поверить. Я не большой любитель Лондона, это верно, но местную кухню знаю лучше любого гурмана!       — О, не сомневаюсь в том нисколько! — сквозь смех выдавил из себя Сикерт.       — Нет, сомневаетесь! Вижу, сомневаетесь! А вот вы знаете, Уолтер, чем, скажем, отличаются свиные колбаски в Лондоне от тех же — в Берлине?       — Да как же не знать, Джордж, мое детство прошло в Германии!       Томпсон насупился, а затем красноречиво хлопнул ладонью по столу в наигранном раздражении. Минуты раздражения, равно как и обиды его, длились недолго и разыгрывались в лучших традициях театральной школы. Успех заключался в том, что Джордж Томпсон любил чувствовать себя оскорбленным и в том доходил до последней черты, изображая обиду столь натурально, что под конец и сам начинал истово веровать в изображенное.       — Ах, вот и не знаете! — Томпсон рьяно замотал головой. — Только в Лондоне они покрыты столь равномерной золотистой корочкой — ни в какой Германии вы такого не сыщете, это я уж вам могу обещать с большой уверенностью и даже с гарантией! Там колбаски жарят как? — Кидают безбожно на решетку и дымят неизвестно какими углями; хорошо притом, если повар соблаговолит припомнить о готовящемся блюде, — иначе есть вы будете те же непонятного происхождения угли. А здесь — совершенно иное качество, не для бродяг, — чтоб живого мяса совершенно не осталось, — а для людей совсем иного достатка. И вот для них-то, скажу вам, и стоит готовить колбаски тщательно и бережно… Однако ж, — он с тоской оглядел полупустой стол, вздохнул и кротко взглянул в сторону задремавшего за стойкой бармена, — сейчас самое время для второго завтрака, а есть, признаться, совершенно нечего. Как вы смотрите на то, чтобы закусить кусочком ароматного горохового пирога?       Журналист весело подмигнул, и, не слушая ответа, жестом подозвал к себе скучающего официанта. Гороховый пирог нашелся, как и должен был найтись в любом столь же отменно зарекомендовавшем себя заведении с истинно домашней кухней. Приготовлен он был дня три назад, но разогрет со всей тщательностью. К пирогу принесли несколько мутноватые приборы и две небольших рюмки с вишневкой.       — Кто же пьет вишневку с гороховым пирогом?! — возмутился Томпсон и тотчас опрокинул в себя содержимое рюмки.       Сикерт, улыбнувшись, последовал его примеру и пронаблюдал за тем, с каким аппетитом, несвойственным человеку, только что плотно позавтракавшему, спутник отправляет в рот первый крупный кусок пирога. Со стороны могло показаться, что Джордж Томпсон не ел уже около трех дней и прошел, между тем, через бескрайнюю пустыню.       — Приступайте, Уолтер! Зря я, надо признать, грешил на сие заведение — не хуже "Критериона", верите? Ешьте, привыкайте заново к особенностям английской кухни, тем более что вам оно нужно для вдохновения. Откуда берется вдохновение? Истоки, скажу вам откровенно, лежат именно в питании желудка и мозга, соответственно. На сытый желудок творить приятнее, что ни говори, мир играет другими красками — гляньте за окно, ведь праздник, воистину, хотя утром, верно, я этого не замечал. А что же празднуют?       Поскольку Сикерт на это лишь недоуменно пожал плечами, Томпсон повторил вопрос официанту. Тот склонил услужливо голову, просеменил к столу, постоял несколько секунд исключительно для придания сонному своему облику большей важности, а затем медленно протянул, сгибаясь при том в полупоклоне:       — Люди празднуют день рождения сиятельного Герцога Эдинбургского, сэр. Да будет вам известно, сэр, что сегодня в честь этого открывается большой базар, и народ стекается посмотреть на это зрелище. Это все причины для праздника, сэр. — ответил он и, еще раз почтительно поклонившись, выжидающе остановился.       Журналист довольно рассмеялся неизвестно чему и сунул в заранее подставленную для того руку соверен. Счастливый, но не потерявший достоинства официант с непроницаемым лицом откланялся и подобно фрегату на всех парусах устремился к барной стойке.       Томпсон довольно потянулся:       — Как много у нас причин праздновать, не так ли? Люди всегда найдут повод для веселья, особенно неимущие — у них, пожалуй, поводы эти возникают случайно. Что ни событие, скажем, из Писания — то праздник! Почему бы нам что-нибудь не отпраздновать, Уолтер? К примеру, — оживился он, — день вашего приезда в Лондон… После стольких лет это действительно стоит особого почтения — нет лучшего повода выпить немного ирландского виски, не находите?       Сикерт улыбнулся, покачал головой и наигранно вздохнул:       — Ах, друг мой, Лондон ликует, но не я тому причиной, отнюдь!       — А мы из вашего приезда как раз сможем сделать недурной праздник, этакую пирушку в одном из чудных ресторанчиков? Что бы ни случилось, сегодня я вас не отпущу до самого вечера, в том будьте уверены. Кстати, вы были в "Лицеуме", Уолтер? — хитро прищурился журналист, будто предвкушая некую феерическую авантюру. Художник об этом особенно хитром довольном взгляде знал, и потому заранее приготовился услышать заманчивое предложение, от коего отказаться не сможет.       — Бывал, разумеется, — бесхитростно ответил он, пожав плечами, — и не раз бывал. Как же мне не знать великолепных спектаклей Лицеума, — я более всего на свете люблю театр, о чем не раз вам сообщал. Три года назад там ставили "Отелло", и это была одна из лучших интерпретаций Шекспира из когда-либо виденных мною…       — В таком случае, как вы относитесь к творчеству Роберта Льюиса Стивенсона?       Молодой человек искренне рассмеялся, откинув голову и довольно щелкнул пальцами. Смеялся он продолжительно и, кажется, совершенно не мог остановиться, после же в глазах его плясали веселые искорки.       — Джордж, вы неисправимы! Кто еще, как ни вы, может задавать столь же очевидные вопросы? Неужто вы говорите о новой постановке в Лицеуме — "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда"? Друг, я обожаю эту повесть более всего на свете — великолепно, удивительно, а главное — в том есть невероятный, всеобъемлющий смысл. Человеческая психология — необъяснимая вещь, и, если присмотреться, — задорно подмигнул он, — в каждом из нас прячется мистер Хайд, причем кто-то выпускает его прогуляться по улицам, кто-то — держит глубоко внутри себя, но он есть и рано или поздно напомнит о своем существовании даже самому благочестивому джентльмену. Что тут вспоминать о двуличных политиках, о холеных лицах из высшего общества…       — Но вы и сами принадлежите к этому обществу, Уолтер, к чему же так себя принижать! Мы с вами тоже оттуда и, надо сказать, я несказанно тому рад — не готов, уж поверьте, просыпаться рано утром и идти на работу в строго отведенные часы неизвестно куда и зачем и просиживать там до самого вечера, а то и сверхурочно за жалкие гроши, — важно ввернул журналист, откинулся на спинку стула так, что тот жалобно скрипнул под грузом его плотного тела, побарабанил пальцами по столу, огляделся в поисках рюмки, и, обнаружив оную, с тем же достоинством кивнул притихшему официанту. Расторопный служащий ловко подлил еще немного наливки в мутноватую рюмку, с тревогой наблюдая за посетителем, но для закаленного Томпсона количество выпитого было абсолютно ничтожным, лицо его только чуть порозовело, отчего приняло вид благостный и довольный.       — Помилуйте, ну какой же из меня представитель высшего общества! — смутился художник и махнул рукой. — Я точно такой же служащий, можно сказать, только служу искусству, и ровно так же выхожу рано утром на работу практически каждый день. Работа художника — вообще результат долговременных наблюдений. Это вовсе не несколько простых взмахов кистью — вдохновение само по себе ничего не производит, оно лишь стимулирует гигантскую машину, — наш мозг — дает ему сигнал к действию. Поверьте: те, кто говорит о вдохновенном и вольном труде художника, ничего в том не понимают. Искусство и тем более — искусство, которое вы видите на картинах, картинах правильных, истинно ценных — результат кропотливого труда и математического расчета. В основе каждого стоящего полотна лежит принцип четкой геометрии, можно сказать, золотого сечения…       — Да, конечно, вы правы, Уолтер… — осторожно перебил журналист, зевая и явно стремясь немедленно задремать. Тема живописи для него виделась слишком непростой для столь приятного дня, тем более — золотое сечение. Геометрии, равно как и всякой точности, Томпсон не терпел — она нагоняла на него сон и тоску, а уж природу всего живого и принцип построения каждого объекта он и вовсе знать не желал, ибо коли существует нечто, то оно существует вне зависимости от структуры своей и конструкции.       — Да, вы правы, — повторил он и с надеждой, кротко взглянул на приятеля, — и все же, что же насчет театра?       — Театра? — Очнулся художник и встрепенулся, тряхнул головой, и взгляд его снова стал лучезарным, — Ах, вы о Лицеуме! Да как же мне не знать тамошней сцены, если я, припоминаю, был там не раз и даже как-то выступал…       Томпсон вытаращил глаза в непревзойденном удивлении. В следующую секунду Сикерт театрально поклонился, насколько позволял это сделать стол, откинул гордо голову, нахмурился, изображая страшную суровость и, выпятив грудь и расправив плечи, продекламировал деланным басом:       — "Когда б не тайна / Моей темницы, я бы мог поведать / Такую повесть, что малейший звук/ Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей, / Глаза, как звезды, вырвал из орбит, / Разъял твои заплетшиеся кудри / И каждый волос водрузил стоймя, / Как иглы на взъяренном дикобразе; / Но вечное должно быть недоступно / Плотским ушам…".       И тотчас улыбнувшись, пояснил:       — Я играл Призрака в "Гамлете". Всегда мечтал блистать на сцене, но судьба распорядилась иначе, и вместо чудесной школы гения Генри Ивринга я бросил все и отправился в студию Уистлера. Он не писал мне давно. — Молодой человек нахмурился. — Хотел бы я знать причину… Мы расстались спокойно, но холодно, и с тех пор не виделись. Я слышал, он женится… Ах, простите, дорогой друг! — воскликнул он и помотал головой, будто стряхивая наваждение. — Я вечно прерываю вас и говорю совсем не о том, — забудьте, это Лондон и суматоха действуют на меня так! Вы все о постановке? Ох, Джордж, вы обладаете удивительным талантом в нужное время предлагать самые нужные вещи! Верите ли, я сегодня вечером иду в театр, как раз в Лицеум и как раз на "Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда" — уж такое событие я не в силах пропустить. Премьера обещает быть шумной, красочной и невероятно громкой — что еще нужно для такого любителя театра, как я? Предполагал насладиться этим зрелищем и даже приобрел заранее билеты, для этого пришлось давеча проснуться чуть раньше, чем обыкновенно, но результат оправдывает все усилия, — билет в четвертом ряду со мной сегодня и греет мне душу куда лучше всех ликеров "Критериона". Хотя, не могу, разумеется, перечить — "Критерион" также прекрасен…       Томпсону в который раз пришлось изумиться. В досаде он хлопнул себя по колену, а после серьезно задумался. Думал он, впрочем, не так долго, а по окончанию серьезных размышлений вскричал:       — И вы молчали! Идете в театр и молчите о таком! Но, позвольте, вы идете с Элен?       — Нет, — пренебрежительно и с некоторой даже несвойственной холодностью ответил художник, — нет, она изъявила желание остаться дома.       — Даже после столь длительной разлуки?       — Моя жена — не поклонница театральной сцены, все, что необходимо ей знать она узнает из газет или из какого-нибудь кружка вязания. Дурно то, что она слишком умна для женщины. Никогда не имейте дела с женщинами разумными — это я осознал теперь совершенно. Завтра, если я вернусь домой, она со стоическим терпением заговорит о погоде и ни слова не скажет о моем времяпровождении, - нет, положительно слишком умна.       В довершении Сикерт разочарованно покачал головой и невесело мелко вздохнул. Томпсон же приходил во все большее оживление, все ширящееся и разрастающееся с каждой секундой и грозящееся дойти до состояния полного восторга, в минуты коего журналист рвался разбрасываться добродетелями, поить и потчевать всех знакомых и незнакомых, а также рассыпать щедрые чаевые, не заботясь ни минуты о последующей за этим утренней головной боли. Заметил это и официант, и даже пробудился, напрягся весь, как приготовившийся к броску сеттер, и замер в ожидании.       — Так вы идете один? — воскликнул журналист еще живее и громче прежнего.       — О нет, не совсем один, — странно смутился Сикерт, — и это вовсе не то, что вы могли бы предположить, — горячо добавил он. — Я пригласил своего хорошего друга, вы его, вероятно, не знаете, — он недавно в свете. Тревильян Паркинсон — он подающий большие надежды доктор из Лондонского Госпиталя, можно сказать, светило современной медицины. Собственной практики в Лондоне не имеет, все больше проводит время во Франции со своим учителем Сэром Уильямом Галлом и Принцем Эдвардом. Эдди — замечательный друг, мы познакомились в Кэмбридже. С вами дурно? — испуганно спросил художник, видя, что глаза журналиста совершенно округлились от удивления, и тот даже ослабил порядком мешающую темно-фиолетовую бархатную бабочку. — Воды?       — Уж лучше вишневки, друг. Не трудитесь, я сам, пожалуй… Вот так. И вы молчали? — вновь возмутился он, осуждающе глядя на приятеля. — Вы знаете самого Принца Эдварда, а говорите мне о том только теперь, что за рассеянность, Уолтер! И вы… Ах, да можно ли так? Что до доктора, так о нем не слыхал, — недолюбливаю я докторов, сказать откровенно. Сначала они столуются в твоем доме, а затем говорят с прискорбием, что у вас больные почки, и более ни капли спиртного вам на этом свете нельзя. Особенно хорошо сообщаются такие траурные вести за стаканчиком виски… А на чем он специализируется?       — На душевнобольных, в основном, но, полагаю, интересуется разными областями. Впрочем, скрытен, о других его успехах я не слышал. Он также был во Франции, к слову сказать, но южнее Парижа, в Бордо… — Томпсон пробормотал что-то восхищенно, но Сикерт не расслышал. — Проводил некие исследования, и вот теперь вернулся — готовится представить результаты в Королевском Обществе Врачей, ожидается нечто грандиозное — непременно там буду. Так вот мы сошлись на мысли идти сегодня вдвоем…       — Боже, какая невероятная удача! — загремел журналист, не желая более ничего слушать. — Ваши места на пятом ряду, кажется, да? Рвите эти несносные билеты, — безапелляционно прогрохотал он, опасно махнув рукой ровно над тем местом, где стояла опустевшая рюмка, — рвите без сожаления! Ибо сегодня вы будете смотреть спектакль из моей ложи, и вашего доктора ведите с собой.       Пришел черед Сикерта удивляться:       — Как же, у вас есть ложа в Лицеуме? Мне казалось, Джордж, вы не большой поклонник театра. И вы молчали?! — умело передразнил он и рассмеялся.       Засмеялся следом и разгоряченный Томпсон, снова махнул рукой, так что официант даже дернулся было из своей выжидающей позы, готовясь хотя бы даже ценой своего чистейшего передника спасти драгоценную рюмку, но тотчас снова каменным изваянием замер на месте.       — Сегодня у меня будет ложа в Лицеуме, можете мне довериться, и это будут лучшие места за всю вашу жизнь, пожалуй, только на сцене вы сможете разглядеть все настолько подробно и детально.       — Но вы же не планировали сегодня…       — Не планировал! Верите, утром представить себе не мог, что иду в театр; и больше вам скажу — минуту назад еще я о том не знал, но теперь — решил. Иду непременно, ибо не могу пропустить столь важное событие! Подумать только, на премьеру, с вами… Рвите билеты, говорю, не пожалеете — заходите к нам сразу, со мною там всегда бывает несколько весьма приличных и интересных господ, несколько прогрессивного взгляда молодых людей, — я страсть как люблю молодых! — мои коллеги, несколько человек из Парламента, в общем, весь цвет общества. Идемте, решено? А после — в "Критерион", и врача заставим пить!..       Художник снова улыбнулся совершенно довольно и счастливо, достал, не раздумывая, билеты из нагрудного кармана и разорвал их в клочки, Томпсон зааплодировал.       — Великолепно, друг мой, великолепно! Но как же? — идемте, непременно теперь!       И он вскочил, оборвав на этой ноте триумфальную восторженную речь свою, схватил было художника за руку и настойчиво энергично повлек к выходу, но, к счастью, в дверях обернулся. Официант так и стоял, напряженно замерев у стойки с открытым ртом. В руке он обреченно держал готовое выскользнуть полотенце. Перечить столь высоким господам он не мог и не умел, но все же робко промычал нечто неразборчивое, но явно с протестом и как бы даже обиженно. Томпсон добродушно улыбнулся, торжественно прошагал к стойке и вытащил из объемистого тугого кошелька несколько монет — значительно более необходимого.       — Об вас и забыл, голубчик! А вы что же не напомнили? Да будет молчание ваше вознаграждено на веки вечные. Распейте сегодня на эти деньги бутылку вина за мой счет, да не скупитесь, это — наш вам подарок! За Королеву! — неизвестно зачем пафосно воскликнул журналист, хлопнул официанта по плечу, подмигнул ему, ссыпал горстку звонких монет на стойку и вышел вслед за ожидающем его Сикертом.       Только очутившись на улице, в чрезвычайном возбуждении он поспешил по мостовой, да так, что молодой человек едва поспевал следом, и крайне удивительно было, что коротконогий, несколько тяжеловесный Томпсон может шагать столь широко и уверенно, будто бы пружиня с каждым шагом. Сикерт засмеялся:       — Помилуйте, да куда же вы так торопитесь, Джордж! До семи часов — еще пропасть времени, мы успеем несколько раз выпить чаю на набережной, неторопливо любуясь шумной гаванью, а также обойти весь рынок — он прекрасен в праздничной суете, поистине великолепен… Смотрите, что там?! — внезапно воскликнул он, указав на нищего шарманщика, стоящего возле тесной клетки с животными.       Приглядевшись получше, журналист рассмотрел, что в клетке соседствовали: тщедушный старый мастиф, облезлая кошка, крупная серая крыса и болезненного вида попугай. Мастиф провожал прохожих добрыми грустными глазами, ища порой поддержки у кошки, но та совершенно охладела ко всему и выкусывала блох, а крыса металась по клетке, периодически упираясь крохотными розовыми коготками в прутья решетки, и щерила маленькие красные глазенки. Шарманщик неустанно и меланхолично наигрывал заунывную мелодию.       — Да это же "Счастливая семейка" (2)! — заметив недоумение Томпсона ответил сам себе художник. — А там, — вы только поглядите! — петушиные бои; а вот и уличные музыканты, а там, — что же это? — цирк, Джордж, вы видите? — Цирк! Волшебно! Уличные представления, Панч блистает на импровизированной сцене… Кого же он огорошит на этот раз, какого простофилю ударит по голове тростью, кому за шиворот польется вода? Я обожаю кукольные сценки, страсть как люблю смотреть, не поверите! А вот и ленты, платья, платки, играет скрипка и надрывается гармонь, и цветочницы с полными корзинами плывут в толпе, и продают пряники, леденцы, конфеты… Хотите кружку пива, друг? Или горячего молока? А вот там жарят самых настоящих кур, и я еще помню это место, ибо вон виднеется труба мануфактуры, а перед этой мануфактурой, я помню, была бойня, и свиные туши вечно висели под ее навесом, я и мясника знал… Когда-то у меня была студия неподалеку, – о, как давно это было!       Уолтер Сикерт светился счастьем, и Томпсон боялся даже прервать его вдохновенную речь, полную молодости, восторга и любви, той, какой журналист никогда не испытывал, той самой страсти, что влечет молодых людей кинуться очертя голову в омут страстей, столь пагубных и столь притягательных. Сикерт мог по праву называться одним из тех представителей общества, что не подходят ни под какие рамки сословных разграничений. Такие бедны и бескрайне богаты, сегодня готовы кутить беспросветно, разбрасываясь деньгами, а завтра придут просить у вас же взаймы жалких несколько фунтов, ибо прогорели или же по природной рассеянности — не просчитали того и иного подстерегающего краха. Они любят культуру и роскошь и готовы пасть ниц пред театральными подмостками, вся жизнь их — большая роскошная пьеса, но вот они за кулисами, — и распивают недорогое вино в обществе самых неприятных господ, и всеми мыслями с этими господами, и всею душой слиты с ними. Они женятся и выражают готовность жить, как приличествует доброму семьянину, но непокорный дух все влечет их упрямо, с завидным постоянством, на задворки, в подворотни, к грязи и низости, чтобы там, в котле городской преисподней, познать вкус совершенно иной жизни, жизни под лестницей, жизни в разврате и пороке. Сикерт любил эту жизнь, и мог бы с уверенностью сказать, что в некоторых случаях с удовольствием променял бы жизнь пусть даже самого известного толстосума на нехитрое существование портового докера, и наслаждался бы таким хитрым обменом. Из дому он уходил и вечно скитался меж снятыми студиями в самых грязных и бедных районах Лондона, а потому вот ее-то, эту-то самую преисподнюю знал лучше любого среднего "человека из общества", и понимал эту жизнь и ценил ее по-своему, смеясь и потешаясь.       Они шли через рынок, красочно убранный к празднику, и все здесь жило, дышало, пело, кудахтало, грохотало, шкварчало, шипело и дымилось, и сотни лиц проносились в бурной суматохе, лиц, с утра пораньше раскрасневшихся от джина и спешивших теперь как следует наплясаться, насмотреться и накричаться.       — Следите за карманами, Джордж, — предупредил друга художник, — я помню это место так, будто еще вчера бродил по улицам! Как долго не был я в Лондоне! Поверьте, если бы был на свете город, куда я хотел бы вернуться с той же силой, — не разговаривали бы мы с вами сейчас здесь… Так вы бумажник поберегите все же, — местные сорванцы уведут у вас и сюртук, причем так, что вы сего совсем не заметите! — При этих словах Томпсон испуганно огляделся по сторонам, похлопал себя по карманам, с удовлетворением и облегчением нащупал бумажник, лежавший в до сих пор не стянутом сюртуке, и задорно погрозил собеседнику пальцем, но тот уже не видел, — перед ним цвела и распускалась жизнь, и художник не желал упускать ни единого оттенка из представленного буйства красок.       — Военные, нищие, торговцы, музыканты — поэты улиц, пишущие нескончаемую оду, славную оду Лондону! И те несчастные, что сгрудились у ночлежки в надежде на кров, и те, что выпрашивают пенни у церкви, и те, что пытаются стянуть корку хлеба с прилавка — все они гении, все они — творцы! Я люблю людей, Джордж, — вскричал он, наконец, в праведном искреннем порыве, — я люблю их порок и их добродетель, люблю и грязь и низость, но пуще почитаю — святость, достойную уважения и наивысшего почтения! Всем им — дорога заказана в ад, но потому они и святы. Понимаете ли? Ах, вы не понимаете, но да все вздор, — прекрасно жить среди них в честности и неприкрытой откровенности! Благословенна действительность, уходит век мечтаний! Adieu! — скажем ему и помашем рукою. Здравствуй, новое время, тебе я посвящаю мою песнь!       Он восклицал, все восторженнее, и приложил руку к груди и вскинул другую в импульсивном преувеличенно театральном жесте, и засмеялся собственным интонациям. Глаза его светились озорно и счастливо. Он жил и дышал городом, в коем находился, и не было во всем Лондоне места, что было бы ему дороже обыкновенного Уайтчепльского рынка, грязного и пошлого, но — цветастого, как юбка непокорной цыганки.       — Благословенны сегодня и воры и пьяницы — и без них тосклива была бы жизнь! Но, что ж это, неужто столь спокойно в городе? — и полиции не видно… Что было здесь без меня, Джордж? — Вдруг лицо его оживилось в некоем даже нетерпении. - Ах, да вы же успели, однако, этим утром захватить последнюю газету… Джордж, не томите! — сядемте где-нибудь, вот здесь, на скамейке, точно под тем чахлым деревцем, не видите? Идемте за мной!       Томпсон пожал плечами и поплелся следом, теперь уже не успевая за молодым другом, а тот провел его через оживленную площадь и усадил на деревянную скамейку в крохотном скверике. Дерева журналист действительно видеть никак не мог, но, по всей видимости, Сикерт знал, что оно там находится. Неподалеку шумела колонка с водой; женщина, подобрав юбки, возилась рядом, пытаясь наполнить два больших жестяных ведра.       — Так что же пишут, Джордж! Не томите, рассказывайте немедля и найдете во мне преданного слушателя. Я так заинтересован во всем, что творится в столице, а кому как ни вам о том знать. Рассказывайте же!       Томпсон смутился. Свернутая в трубочку газета так и лежала у него в кармане нетронутая — развернуть ее и справиться хотя бы вкратце о содержании он не успел, и потому вынужден был сейчас лишь неловко пропыхтеть в ответ нечто неопределенное. По приезде из Парижа ни единого печатного издания в руки к нему не попадало, и теперь даже неприятно было сознавать перед Сикертом, что один из самых известных журналистов и самый скандальный из оных не имеет ни малейшего понятия о происходящем в городе. Следовало признать очевидный промах, и Томпсон вздохнул:       — Я, по правде сказать, и не читал еще, но вам зачту вслух непременно — тем любопытнее получится! — провозгласил он, и художник тотчас же согласился.       Первая страница была увенчана красноречивым заголовком о предстоящей премьере пьесы "Джекил и Хайд" в Лицеуме. Лондон замер в нетерпеливом ожидании перед предстоящей феерией, богема пришла в движение, и именно этим прекрасным вечером должно было состояться долгожданное разрешение всего. Статья об этом оказалась небольшой, но восторженной, написанной, судя по всему, некоторым особенно благосклонно настроенным представителем творческой интеллигенции. Ее Томпсон пробежал глазами с приличествующей радостью, обозначающей нетерпеливое ожидание, но взгляд его рассеянно направился к нарочито выделенной в рамочку рекламе "Боврила"(3). В обрамлении из пышных вензелей красовалась нарисованная банка с непонятным содержимым, а под этим великолепием красовалась крупная черная надпись: "В мире есть только две непогрешимых силы — римский Папа и Боврил".       — Чудовищно! — только и воскликнул на такое Томпсон, и газета опасно заколыхалась и замялась в его негодующей руке. — Вы только вообразите, Уолтер, куда ведут нас эти новые тенденции в мире кулинарии! "Жидкая говядина", — и кому это в голову взбрело? Как, скажите. Говядина может быть жидкой?.. И зачем нужен такой продукт, да еще и в банке, да еще и такая порция, которой и умирающий чумной сыт не будет? Все уж лучше поесть нормальной, здоровой говядины в "Критерионе"! О, "Критерион"! Какие там отбивные, дорогой мой, если бы вы только их пробовали… А запах!.. И здесь этот "Боврил"! Несравнимо, ни коим образом!       — Помнится, мне доводилось пробовать сей чудной продукт, — заметил Сикерт, задумчиво рассматривая рекламу, — "Боврил — для здоровья и силы", — кажется, тогда это звучало вовсе не так абсурдно.       — Здоровья! — возмущенно фыркнул журналист. — Да, силы и здоровье — и весьма крепкое, надо сказать, — понадобится, чтобы травиться этакой мерзостью! Нет, уж лучше "Критерион", увольте, мой желудок не готов к такого рода переменам. И не говорите даже ничего, и не предлагайте! — уверенно и бесповоротно заявил журналист, размахивая перед собой газетой, как гордым знаменем здорового питания. Заставлять его есть банками "Боврил" Сикерт, естественно, не собирался, как не думал об этом никто на всей улице, но Томпсон уже успел свято уверовать в себя, ратующего за справедливость перед толпой противников, а потому и слушать не желал.       — Полагаю, это — изобретение для военных, — пространно поддержал художник, как раз заметив двоих слоняющихся по площади солдат. Они о чем-то оживленно спорили, но, только завидев миловидную цветочницу, дружно увязались следом. — У них, как правило, не оказывается под рукой подобного "Критериону" заведения…       Томпсон не смог не согласиться, хоть и вознегодовал тотчас про себя от такой несправедливости.       Чтение продолжилось. За "Боврилом" следовала статья некоего врача о морфии, в коей автор крайне робко высказывался о том, что на самом деле, судя по его изысканиям, скрывается под маской распространенного лекарства. Томпсон махнул рукой — приведенные исследования были не новы, да и не могли волновать журналиста вовсе. Сикерт тонко улыбнулся, будто наблюдал неразумное дитя, не умеющее обращаться с погремушкой.       — Вы его не знаете случайно? — осведомился Томпсон, лениво зевая. — Не знакомый ли вашего врача?       — Что же это вы думаете теперь, Джордж, все врачи Лондона — мои знакомые? О, о таком я бы вам непременно сообщил. Понятия не имею. Кто это? Валлендор? Ах, похоже, вы напророчили: я слышал о нем от Паркинсона. — Сикерт выдержал некоторую недолгую театральную паузу и развел руками. — Сумасшедший, одержимый поисками некоего "лекарства от морфинизма". Насколько мне известно, он даже изобрел нечто подобное — сущий пустяк, — к лекарству этому привыкнуть проще, нежели к морфию — сильнодействующий наркотик, яд, по сути. Но рекламируется этим сумасбродом получше "Боврила"!       — По мне, так это то же самое, что лечиться от чумы. После этакого лечения добрая половина новоиспеченных "здоровых" попадает в желтый дом!       Сикерт незаметно подтянул газету к себе. Томпсон совершенно тому не противился, расслабленно откинулся на лавочке и блаженно сцепил руки на животе. Если бы Лондон изволило посетить солнце, журналист стал бы самым довольным и изнеженным котом, приветствующим его пробуждение.       — А вот это даже интересно, — протянул художник, цокая языком и покачивая головой, — статья под громким заголовком "Знатная леди пригрела гадюку на груди: неудавшаяся попытка отравления с последующим ограблением привела к головокружительной победе Скотланд-Ярда"! — анонсировал он так, что Томпсон даже лениво приоткрыл один глаз и неуклюже постарался выпрямиться.       — Чудовищное по своей бесчеловечности преступление чуть было не свершилось в Бэллингтон-холле, общественность возмущена и требует для преступников высшей меры наказания…       — Что же там произошло такого ужасного?       Сикерт следил глазами по строчкам, пока ничего не комментируя. То и дело он хмурился, затем, внезапно, лицо его приняло самое удивленное выражение:       — Бэллингтон-холл, подумать только! Судя по этой статье, я не ошибся… Эта "попытка ограбления" была совершена в доме достопочтенной мисс Гризельды Бэллингтон! Я знал ее, мы часто встречались в Париже на выставке. Крайне переменчивая, но очень интересная особа…       — Гризельда Беллингтон… — пробурчал Томпсон, как бы припоминая, а затем расхохотался и даже хлопнул в ладоши. — Старушка Гризельда?! Боже, Уолтер, я уж думал, она или померла, или свихнулась на старости лет! Попытка ограбления и убийства? Феноменально, друг мой, и весьма в ее духе, если что-то осталось, конечно, от ее духа за все время!       — Помилуйте, так и вам она знакома, Джордж?       — Ха! Я бывал в Бэллингтон-холле не раз и, прошу заметить, как очень почетный гость: повар там, скажу вам по секрету, — француз и то, что он делает с едой… — Томпсон вычертил пальцем в воздухе непонятный вензель, развел руками и вздохнул, восхищенно подняв глаза к небу. — Именно потому я там и бывал. А Гризельда — сумасшедшая старуха. Ей вечно казалось, что кто-то или что-то пытается ее убить, ограбить, шантажировать, — буквально каждый мог попасть под ее неуемные подозрения, и отвертеться было крайне тяжело. Известна история, когда ей почудилось как-то, что один из ее несчастливых соседей пытается, или — что даже лучше сказать, — намеревается отравить ее спаниеля. Глупость, конечно же, и трудно даже представить, как престарелая леди распознала эти намерения, да только весьма серьезно обратилась в Скотланд-Ярд с просьбой разобраться в этом деле и осудить виновного. В Отделе Уголовных Расследований, — где у меня есть знакомые, — только развели руками. Действительно, является ли намерение совершить попытку убийства собаки — уголовным преступлением? Думали сравнительно долго, но ни к какому выводу не пришли и тактично отказали Гризельде, надеясь, что сплавили с рук надоедливую старую деву. Но не дождетесь, о нет! Наша мисс Беллингтон наняла двух независимых частных детективов, чтобы они расследовали это дело, установила слежку за соседом и приставила к спаниелю охрану — садовника. Чем кончилась эта нелепая история — загадка, но, вероятно, все вяло сошло на нет, ибо сосед действительно и помыслить не мог о подобном злодеянии. Частные детективы, конечно, пытались хотя бы сфабриковать дело ради больших барышей, но и они под конец струсили, ибо в случае провала этого предприятия, Гризельда и против них завела бы дело. Старуха явно сдает в последнее время…       — Ошибаетесь, Джордж! В Париже она была мила и вовсе никак не выглядела сумасшедшей. Живо интересовалась искусством, я дважды видел ее в опере…       Томпсон махнул рукой:       — Чепуха. Что ж, по-вашему, сумасшедшие не интересуются оперой? О, да они втройне могут быть заинтересованы, тут не в том суть! Да, вы сказали, что она мила? Уолтер, бедняга, вы совершенно ничего о ней не представляете: Гризельда — подушечка для иголок, только вывернутая наизнанку. Знаете, тронешь эту подушечку — кажется, мягкая? — а она вдруг и ужалит… Так что ж с ней опять не так? Кто на это раз пытался ее убить? Садовник? Поломойка?       — Ах, вы невыносимы, — засмеялся Сикерт, — отнюдь! Несчастная леди стала жертвой собственной доверчивости по отношению к своим же племянникам Дереку и Эмме! Молодые люди, как водится, позарились на ее деньги, ибо, по их мнению, тетя должна была скоро скончаться. Осознав, что смерть наступит нескоро, они решили совместными усилиями ускорить ее приближение, но даже не удосужились выяснить, упомянуты ли в завещании. Как оказалось…       — Тетушка оставила обоих с длинным-предлинным носом! — триумфально закончил за него Томпсон. — Это тоже весьма в традициях этой неисправимой "иглы". Так что же они подсыпали?       — Мышьяк обнаружен в снотворном. Несчастная жертва обречена была умереть во сне!       — Жертва?! — расхохотался Томпсон. — Уж кто-то, а она-то, друг мой, менее всего похожа на жертву. Скорее я стану ее жертвой! Впрочем, что там еще пишут?       Сикерт вздохнул, впрочем, изображая наигранную досаду, и зачитал:       — Сначала мисс Беллингтон донесла свои подозрения до сведения местного отдела Скотланд-Ярда, но там к ее словам отнеслись без должного внимания. И тогда она направилась в Уайтчепльское управление и написала главе полиции дивизиона прошение о срочном рассмотрении этого дела…       Томпсон даже подпрыгнул и поперхнулся от неожиданности. Вытаращенными от удивления глазами он просмотрел статью и нервно хихикнул.       — В Уайтчепльский дивизион? Старуха выжила из ума! Представляю реакцию сотрудников местного отделения…       — А эксцентричной реакции, судя по всему, и не последовало, — пожал плечами художник, не зная, чего ожидать от приятеля, — там тотчас взялись за дело, когда был получен ответ суперинтенданта (4).       Журналист непререкаемо подтянул к себе газету за уголок. Глаза его выискивали нечто особенное, о чем художник, конечно, не догадывался, но событий не торопил. По его ожиданиям спутник и сам должен был сообщить обо всем с минуты на минуту. Действительно, вскоре, полностью удовлетворив свое любопытство, Томпсон хлопнул себя по колену и вновь рассмеялся.       — Я знал! Уолтер, поздравьте меня, я только что проиграл лучшему другу бутылку Шато-Марго! Знал ведь, старый я дурак, что этот дьявол докопается и в три дня раскроет любое дело. Перед отъездом поспорил и вот — мой приговор!       — Ваш приятель? — удивился Сикерт. — У вас есть друзья в полиции?       — Смотрите сами — вот, — собеседник махнул рукой на две фотографии, что были напечатаны тут же, в колонке текста.       Сикерт с любопытством всмотрелся в газету. Первая фотография показалась ему весьма обыкновенной. На ней был частично запечатлен парадный подъезд Бэллингтон-холла; возле толпились люди. Констебль неколебимо стоял навытяжку по левую сторону от двери, справа втиснулся в кадр репортер в помятом котелке, вооруженный карандашом и блокнотом. На ступенях же разыгрывалась вся драма. На самой верхней стояла в преувеличенно агрессивной позе хищного грифа престарелая женщина, — небольшая голова на длинной морщинистой шее, обвитой жемчужным ожерельем, неправдоподобно далеко вытянулась из пышного воротника дорогого пальто. Женщина вытянула руку, осуждающе указывая длинным сухим пальцем на съежившегося от ужаса юношу, закованного в наручники.       Чуть поодаль, направо от лестницы четко выделялась на фоне белесых фальшиво-мраморных колонн высокая фигура человека в темной шинели, туго перепоясанной по узкой талии на офицерский манер. Безучастного свидетеля, по всей вероятности, мало волновала разыгрывающаяся на ступеньках драма, — он низко опустил голову, практически спрятавшись за высоко поднятым грубым воротом, и с самым сосредоточенным видом пытался прикурить от зажженной спички.       Фотографу, сделавшему следующий кадр, повезло несколько больше: ему удалось выхватить этого человека, проигнорировав и старую графиню, и юных преступников. Запечатленное лицо цепляло. Красив был высокий чистый лоб, прямой нос, очерченные высокие скулы, тонкие губы, уголки которых чуть скосились книзу, словно дрогнула рука художника, выписывающего это правильное мужественное лицо. Взъерошенные короткие темные волосы, небритый четко выраженный подбородок, заметный шрам от широкого клинка на левой скуле. И устало, с безысходным отчаянием смотрели глубоко посаженные стальные глаза под прямыми бровями.       — "Я жить устал, я жизнью этой сыт и зол на то, что свет еще стоит" — задумчиво продекламировал Сикерт и еще раз внимательно вгляделся в фотокарточку.       — Откуда это? — Робко поинтересовался Томпсон, страшась обнажить свое невежество, но художник отнесся к этому с пониманием и пояснил:       — Это строки из Макбета. К слову, нам с вами следовало бы сходить на постановку в театре "Глобус", но это подождет. Мне вспомнились эти слова при взгляде на вашего друга, — положительно интересная личность, трагическая или пламенная? Он из тех людей, к которым жизнь не проявила ни капли снисходительности, этим несчастным приходится пройти через огонь и воду, прежде чем обрести покой, а зачастую они и вовсе его не обретают до самой смерти.       Журналист насупился и почесал бровь с самым сосредоточенным видом; таких размышлений его приятель никогда у него не вызывал, потому он, не особенно задумываясь, брякнул:       — А по мне, так он Мефистофель в том самом обличии, в котором его имел честь видеть несчастный Фауст: насмешливый язвительный черт, расчетливый бес, однако, обманутый, оставленный, так сказать, с носом. По факту нигилист, циник, безбожник…             — Декадент, — подсказал Сикерт и тотчас отрицательно покачал головой. — Да, это, конечно, вернее всего того, что вы сказали, друг мой. Безбожник еще вероятно, но уж никак не все остальное. И, право, почему же Мефистофель?.. Я бы сказал — Фауст, впрочем…       — Недурно сказано, Уолтер, у вас явный дар видеть людей, — поторопился согласиться собеседник. — Впрочем, ваша тонкая, восприимчивая натура художника, конечно… — журналист не договорил, а только развел руками в подтверждение того, что добавить к тому нечего. Его друг не обратил на этот жест никакого внимания, потому как о чем-то напряженно раздумывал.       — Мне доводилось писать разные портреты, и ваш приятель — человек, которого я хотел бы написать, но никогда не взялся бы… Но кто может предугадать будущее: все может случиться. — Сикерт внезапно будто решился, лицо его утратило ореол отрешенной задумчивости. В чрезвычайном нетерпении он даже вскочил на ноги, и — будто вышел на сцену.       — Вы меня очень обяжите, друг, если изволите нас познакомить! — провозгласил он, готовый, кажется, ехать знакомиться в ту же секунду. — Мне просто необходимо поговорить с ним, и теперь я точно это понял!       Томпсон даже не успел осознать происходящее: секунду назад он лениво сидел на скамейке, а теперь и не заметил, как его вовлекли в очередную беспокойную авантюру. К разочарованию растревоженного после спячки медведя прибавлялась еще и некоторая незаметная обида: только увидев нового потенциально интересного знакомого Сикерт словно бы позабыл и о Томпсоне, и о предстоящем совместном вечере в театре и готов был тотчас сорваться с места и лететь знакомиться.       — Ах, Уолтер, я даже не смогу вам сказать, где он теперь! Фред замечателен тем, что в один миг он нас с вами примет с видимым интересом, а в следующую минуту — выставит за дверь. Сейчас ехать никак нельзя, — в полиции нас просто затопчут, тем более, если теперь там такое оживление в связи с только раскрытым делом! — Он возвел глаза к небу, демонстрируя свою неспособность повлиять на ситуацию, и примирительно предложил: — Лучше выпьем чаю на набережной, друг. Я и сам, признаться, хотел бы увидеть нашего инспектора вновь, но теперь это однозначно опасная затея.       — Значит инспектор? — протянул Сикерт, проглядывая статью вновь. — Он, верно, бывший офицер, — очевидна военная выправка.       — Да-да, он служил в Индии и Афганистане лет десять назад, а теперь Инспектор Первого класса Отдела Уголовных Расследований района Уайтчепл, если быть совсем точным.       Художник сосредоточенно покачал головой, но был видимо удивлен:       — Весьма недурное положение для бывшего военного.       Журналист даже прыснул от смеха:       — О да, для сорока лет это большой успех, Уолтер. Фред умеет оказываться в нужном месте в нужное время, а к тому же, — Томпсон развел руками, — просто талантлив в своей, кхм, специфической области. Он ведь у нас по части ирландцев... Подрывники, революционеры, сепаратисты... Просто так на такую должность не попадешь; поговаривают, он один из лучших людей в Скотланд-Ярде по части этих проклятых фениев, хотя его и недолюбливают. Трудновато, должно быть, обрести расположение человеку несговорчивому, своенравному и настолько чудаковатому. Обещаю, я вас познакомлю — дайте срок.       Художник согласно кивнул головой, со свежим блеском в глазах оглядел площадь и поспешно потянул журналиста за рукав.       — Договорились! А теперь едемте на набережную, друг! — счастливо воскликнул он. — Будем пить шампанское и наблюдать за кораблями, за неспокойным движением Темзы, за серым небом и скучными людьми. Каждый скучный человек — интересен, каждый интересный — скучен! Едемте, Джордж!
Примечания:
21 Нравится 51 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (10)