than this: where I does not exist, nor you, so close that your hand on my chest is my hand, so close that your eyes close as I fall asleep.
s xvii
25 января 2018 г., 21:05
Примечания:
и пустота с укором посмотрела в пустоту и, в общем, я оптовый продавец стекла в сахаре и сахара в стекле
помогите чем можете через паблик бету
Чонгук фиксирует камеру на штативе и подкручивает зум. В тесной комнатке в подвале только одна лампочка-эквилибристка под потолком — сверкающая звезда над представлением запертой в четырёх стенах жизни. Со стола салютует огнями звуковой пульт, с ним азбукой морзе переговаривается огонёк на чонгуковой камере. Осторожно, идёт запись. Стул Юнги едва слышно поскрипывает.
Усталое лицо в кадре хмурится. Чонгук старается не дышать и всё смотрит на опущенные глаза на маленьком мониторе предпоказа. И вдруг взгляд, преодолевая границы пространства, пронзает стекло линз, пластик корпуса и тонкость матрицы, проходит сквозь хрупкость глазниц и останавливается только там, куда вход один — через зрачок. Он оседает блёстками, искрит и щекотится.
— Ну что там? Снимаешь?
— Да, — Чонгук рассеянно скребёт щёку. — Да.
В трёх метрах между ними, растянутых, как струна, по скоростной трассе мысли-ласточки взмывают из одного сердца и врезаются в другое с отчаянием последнего дня. Их крылья вспарывают воздух, как мягкую кожу предплечий, и там, где выступают капли крови, расстояние сгорает бенгальскими огнями.
В кадре камеры крупный план спутавшихся ресниц моргает, пока видоискатель с другой стороны запотевает от горячего взгляда.
Бумаги по пожарной безопасности они подписали неглядя. Если бы хоть раз они поступили согласно инструктажам.
— Зачем ты это вообще делаешь? Мне просто хочется уйти, — говорит Юнги и напряжённо гладит пальцами губы, отводя взгляд от объектива.
— А что, стесняешься? — Чонгук не издевается, скорее исследует реакции.
— Нет, — Юнги прочищает горло. — Мне просто некомфортно.
Петличка собирает в себя выдохи сразу из лёгких, изнутри, и гонит по тонкому проводку к камере; собирает все шорохи складок футболки, щелчки кнопок, хрипловатое дыхание — всю суть.
— Когда-нибудь ты станешь звездой, — Чонгук улыбается тепло, — и на тебя будет смотреть множество глаз. Больше, чем просто я и моё нутро.
Юнги кривит рот в странной улыбке.
— Одно твоё внимательное нутро страшнее сотен тысяч чужих глаз.
— Это почему? — Чонгук наконец справляется с настройками и аккуратно, чтобы не снести штатив, присаживается на стул рядом с камерой. Юнги крутится на своём кресле туда-сюда, как маятник, и старательно избегает смотреть объективу глаза в глаза.
— Знаешь слишком много, — на мгновение он переводит взгляд на Чонгука, прищуривается, и снова отвлекается на собственные ноги с развязавшимся шнурком, на просверленные дырки в стене, на колени Чонгука, на пыльный потолок — на что угодно, только чтобы не смотреть в камеру.
Этот подвал знает столько их общих поцелуев, что в его интимной темноте становится совсем неловко, ещё и под прицелом. Как будто дуло пистолета смотрит на твой беззащитный, прикрытый чёлкой лоб и раздумывает, какое же твоё слово станет последним. Юнги старается много не говорить, чтобы если не миновать, то хотя бы оттянуть неотвратимое.
Это место вообще многое помнит. Чонгук накопил половину денег за аренду, вместе с Юнги они перекупали чей-то диван, потому что «в настоящей студии должны спать люди, в промежутке между пятью утра и полуднем». И кто бы мог подумать, что в настоящей студии будет чайник с подсветкой, который ломается с завидной частотой и вообще работает по настроению. Или что будет отдельное место для книг. Чонгук столько раз спал на этом чужом диване, пока Юнги в наушниках сводил очередной трек, что он перестал быть чужим. После этого вообще всё здесь перестаёт быть чужим.
Писать песни стоит только для того, чтобы торопиться их скорее закончить, стараться, а потом смотреть на спящего Чонгука и будить его своим нетерпением скорее показать.
«Ну что, закончил?»
«Ты же спишь».
«Показывай».
«На, слушай. Что думаешь?»
Оборванный сон наполняет глазницы тяжёлым мокрым песком. Прикрываясь от режущего света монитора ладонью, Чонгук старательно вслушивается в мелодию и улыбается, когда Юнги опять перестаёт от волнения дышать. Трепещущее в мелодии признание в любви, Чонгук слушает его всё, угадывает даже в самых утопленных звуках, оперевшись на стол, и ставит ногу Юнги на бедро, придавливая к общей реальности сильнее. Вдруг истончится, станет совсем лёгким и отправится в невесомость прямо вместе со стулом.
Идеальное признание в любви путается среди нот, глубоко внутри звука, чтобы не выдать себя ничем перед другими. О том, что скрывает созданный Юнги звук, лучше молчать. Чем больше об этом молчишь, тем больше имеешь.
Под закат звуковой дорожки, Чонгук владеет поцелуями Юнги. И совсем немного его слегка счастливой душой.
— А что самое пугающее? — Чонгук пальцами зачёсывает волосы назад, его приглушённый голос оседает на стенах тонкой плёнкой и как будто делает их мягче, растворяет.
— Ммм, — Юнги думает какое-то время, и камера жадно фиксирует все его движения, — иногда я лежу у себя дома один и слышу, как ты дышишь мне в ухо. Мне кажется, если я позвоню тебе в этот момент, то услышу тот же ритм.
Знакомая история. Чонгук прячет глупую улыбку за ладонью.
— Когда ты позвонишь, он собьётся.
— Не затирай мне тут, уже давно не сбивается, — колется Юнги.
— Каждый раз. Каждый раз, как в первый.
Юнги поджимает губы, чтобы ничем не выдать стремительно дуреющее сердце. Но маленький петличный микрофон записывает каждый торопливый удар.
Это как будто нормально — не знать, но чувствовать. Сначала лёгкое помешательство, потом отчётливое сумасшествие, а потом крепкую связь, путь сообщения мыслей-ласточек. Ты не знаешь чужой боли и страха, не знаешь чужих радостей и восхищений, но они с тобой как детские шрамы или глупые воспоминания, которых как будто бы не было. А потом уже невозможно отличить своё от чужого. И когда тон голоса повышается до опасного предвещения удара в лицо, уже сложно разобраться, кто первый начал кричать. Кто вообще хотел кричать.
— Что ты думаешь, когда мы ругаемся? Ну, какие мысли у тебя в голове?
Юнги смотрит с особым укором, едва заметным. Он смотрит так иногда, когда Чонгук нечаянно роняет что-нибудь с полки или когда говорит «Прости, мне пора бежать».
— Я думаю, что ты охуел.
— Это ты оставишь потомкам в записи?
— Да, оставлю потомкам в записи, что ты охуел.
Чонгук смеётся в голос, громко и глупо.
— Отлично, оставим потомкам в записи, как я охуел по тебе.
Улыбка в кадре наконец-то становится свободной, расцветает, простая и хрупкая.
— Правильно, пусть все знают, — Юнги впервые смотрит прямо в камеру. — Знайте, он охуел. Он официально охуевший. И мой.
Чонгук запрокидывает голову назад, из глаз его сыплются искры.
На два делится всё: кружки, футболки, шапки, кровать, мысли, жесты, смех. И ещё очень опасно делится то, что делить нельзя.
Камера тихо жужжит, подстраивая автофокус, и вот в кадре остаются только губы.
— Что мы вообще такое?
Юнги фыркает.
— Ещё спроси что-нибудь такое дебильное. Вот ты знаешь?
Чонгук мотает головой.
— Нет.
— Вот и я не знаю. Узнаешь — расскажи.
— Мне вообще кажется, что ты больше я, чем я сам, — как-то невзначай бросает Чонгук, выравнивая камеру.
— Как тебя зовут?
— Что? — На мгновение Чонгук теряется. — Юнги!
Юнги закрывает лицо руками. Кажется, это больше похоже на правду, чем на случайное совпадение или игру слов.
Юнги.
Ты что, издеваешься?
Всё это одна большая игра смыслов.
Внутри взрывается ворох бумаг, сухостоя, цветочных лепестков, песка, пыли, фольги всех съеденных шоколадок. Расстояние сокращается в два широких шага, в два вдоха, в два удара сердца. Пальцы хватаются за толстовку, а как будто бы сразу за горло, и губы сминаются губами.
В камере размывается фокус, в голове размывается сознание, в глазах размывается реальность. Размываются берега, падают скалы, камни сыплются в руки, бьют по пальцам. И только петличка покорно пишет зашифрованные в каждом вдохе признания в любви.
В горячем неразборчевом шёпоте Юнги:
— Я видел, как один порнофильм начинался так же.
Окончание мысли теряется, Чонгук уже сидит на его коленях, гладит прохладными пальцами шею.
Гибридное существо с одним сердцем, одним ртом и четырьмя спутавшимися руками. Существо, которое не может разобраться в себе, только дышит тяжелее от секунды к секунде и трогает само себя, пытаясь определить свои границы. Границы, которых не существует.
Офисное кресло поскрипывает, посмеивается. Чонгук вылизывает шею Юнги, пропитывая его собой, как кондитерское изделие пропитывают ромом.
— Спорим, ты первый кончишь? — говорит Юнги.
— Снимай ботинки, — шепчет Чонгук.
— Заберёшь себе как трофей?
— Как трофей я заберу себе твой оргазм.
Петличка с футболки Юнги отлетает примерно тогда, когда Чонгук садит Юнги на стол и горячо целует бедро. Юнги почти сдирает с себя надоедливый провод и чуть не роняет камеру.
— Осторожно, — говорит Чонгук и берёт член Юнги в рот. Юнги ругается громко и несдержанно и сжимает плечо Чонгука так сильно, как может, чтобы сдержать вырывающиеся восторги, но всё равно срывается на стон. И это один-один, Чонгуку от этих звуков почти физически больно, как будто каждую клетку тела завязывает в узел. Проводок наматывается на запястье Юнги, путается в пальцах, и колья острых словечек уже летят в само мироздание. Чонгук бы подписался под каждым, но пока его собственный рот занят, за него вселенной всё может высказать Юнги.
На столе мало места, Юнги заставляет себя подумать об аппаратуре, о всех этих кнопочках, рычажочках и слайдерах, но когда Чонгук оказывается внутри, в пульт управления превращается он сам. Чонгук толкается плавно и размашисто, в ритме морских волн, вбивающихся в берег, греет губы, прижимаясь к солнечному сплетению, и Юнги распускает на нитки.
Стоны у Юнги плотные, грудные, он кусает пальцы, и Чонгук целует его вторую ладонь, обдавая трепетом каждый палец.
— Сдаёшься? — ехидничает Чонгук, обжигая дыханием рёбра, без минуты победитель.
Но Юнги сжимает его шею пальцами и требует в губы:
— Сильнее.
Никто бы не выдержал.
В конце концов именно Чонгук едва не воет и сдаётся первым.
И вот подвал становится обувной коробкой, рассыхается, сминается. Бумажные фигурки мебели неуклюже сваливаются на пол. Разваливается синтезатор, горит звукорежиссёрский пульт. Штатив остаётся без крепежей, без головы, без ног — одна за одной ломаются все три.
И Юнги, собранный Чонгуком из банок кока-колы, капель дождя, смешных картинок, грустных стихов, странных сообщений в мессенджерах, фотографий ног, фотографий рук, пустых разговоров, тяжёлых разговоров, раскатистого смеха, сухих губ, влажных губ — весь этот Юнги поджигает игрушечный подвальный дом и теряется в дыму.
Он звенящая пачка гвоздей. Он галька, по которой ступаешь босиком. Он внутреннее кровоизлияние. Он щелчок зажигалки, запаянный край атласной ленты. Он горящая свечка, гаснущая под стеклянным колпаком без кислорода. Он порванный шнурок. Он мятные таблетки от тошноты.
Вдвоём им нравилась одна подвальная страна. Но они ей всем сердцем не нравились.
Вселенная — ткацкий станок. И в тонком шёлке мироздания рвутся нитки, оставляя бесконечные чёрные дыры.
Вероломный ноль не в облегчении, не в пустоте. Вероломный ноль в простреленной грудной клетке, в ране, которую не скроет куртка, фальшивая улыбка или вычурная фраза. Вероломный ноль в воспоминаниях о коротких волосках на шее, в воспоминаниях о сухой коже под пальцами, в воспоминаниях о запахе подушек с утра. Вероломеный ноль в ложном желании пропасть или сгрести в пропасть все сувениры из путешествий по стране, которую нельзя назвать словом.
И если поклониться этому нулю, возможно он сжалится и подарит тебе иллюзию, что твой шёлковый кусок жизни чуть менее дырявый и мятый, чем на самом деле.
И возможно, время сорвётся и побежит назад. Через крики и ругань, через вспышки желания обладать, через все интервью и скромные признания на кухнях, скамейках и в автобусах, пронесётся мимо спрятанных взглядов по дорогам, где каждый камень — осколок бесконечного чувства, уходящего вникуда и начинающегося из ниоткуда. И в конце концов время подпрыгнет, задыхаясь, и вырвется на свободу, возвращаясь туда, откуда упало. И остановится только там, где никто никого не встретил.
В памяти останется отснятое кино, порезанное при монтаже, зацензуренное. Кино про то, чему нельзя было случаться, но о чём ты не имеешь права пожалеть.