overwhelming
18 июля 2015 г., 20:18
falling down again
Чонгук смотрит на Юнги, развалившись в кресле, как на полотна Рене Магритт; Юнги для него такой же сюрреалистичный шедевр, хранящийся в знаменитой галерее. Юнги непонятный, запутанный (ещё запутаннее мыслей Чонгука), застывший в неподвижном потоке времени, молчаливо храня свою трагедию и катастрофу, свой тайный сакральный смысл, к которому никто никогда не приблизится. Чонгук оставляет в памяти каждую складку ткани, каждый залом, каждую линию его тела, отмечает мельчайшие детали и двигается вглубь, упираясь взглядом куда-то в район чужой грудной клетки, закрытой от пытливых глаз бордовой футболкой. Сладкий цвет бордо остаётся терпким вкусом вина на языке.
Юнги — картина, и Чонгук — его ценитель. Это могли бы быть идеальные условия, но на деле что угодно оказалось бы лучше, чем подобное стечение обстоятельств, которое сейчас песком сквозь пальцы утекает вместе с секундами. С Юнги нужно сдувать пылинки, на него нельзя дышать, потому что этого требуют музейные правила. Не дай бог, от чужого дыхания краска, так старательно и вдохновлённо наложенная мастером, вдруг начнёт трескаться, не дай бог, безумие, заключённое среди мазков, начнёт облетать. Но Чонгук не хочет так. Он хочет Юнги трогать, он хочет на Юнги дышать.
У музейных экспонатов нет ничего, за исключением их зрителей. Весь их смысл, вся их история — всё то, что они старательно несут через вечность, нужно только ценителям, небезразличным. Чонгук думал об этом сотни раз, а потом улыбался сам себе неловко, неровно, нервно. Ведь даже самый ценный экспонат до конца останется равнодушен ко всем, даже к тем, кто смотрит на него с любовью. Искусство должно принадлежать людям, иначе зачем ему ещё существовать. Но обладать им нельзя, искусство в собственность никому не даётся, даже творцам. Что бы Чонгук ни делал, Юнги никогда не станет его. Просто потому что он чёртово полотно.
Чонгук смотрит на растрёпанного Юнги, глаза которого полны яда, покусывая кончики пальцев, и ему хочется смеяться. Ему всегда хочется смеяться, когда внутри все проводки рвутся, когда кроме поганой боли в сердце больше ничего вообще не чувствуется. Юнги смотрит в ответ со стальной злостью и колкой обидой, стоя совсем близко, а Чонгук пытается просверлить в нём взглядом дыру там, где по идее должно находиться сердце. Хочется сломать прутья чужой грудной клетки, извлечь тёплый бьющийся орган, взяв его в прохладные руки, и положить в карман. Чонгуку рвёт крышу от странных картинок, возникающих перед глазами: он представляет в деталях, как будет облизывать испачканные в чужой крови и солоноватые на вкус пальцы, а джинсовый карман будет пропитываться красным. А Юнги стоит, словно манекен на витрине дорогого магазина. Такие обычно смотрят на людей из-за стекла, и на лицах у них написано: «Ты ничто, а я всё». Смех подкатывает к горлу Чонгука волнами тошноты и икотой.
Юнги делает шаг вперёд, и Чонгук машинально раздвигает колени и тянет к нему руку, Юнги берёт её в свою и подходит ещё ближе. Приручать Юнги — это как приручать дикую лису. У Чонгука уже искусаны руки, исцарапаны плечи, но он не отступается и не жалуется. Стоит благодарить Юнги хотя бы за то, что не распорол живот и не оставил выпотрошенным.
Юнги сжимает пальцы на чужой ладони, его собственные пальцы бледнеют. Чонгук понимающе улыбается, и Юнги встаёт совсем вплотную, упираясь коленками в кресло. Ему хочется развернуться и уйти, но что-то не отпускает, душит. Чонгук просит его наклониться, сопротивление бьёт Юнги в солнечное сплетение откуда-то изнутри, но выбраться наружу не может. Юнги наклоняется.
Сухие губы Чонгука касаются его совсем осторожно, целуют неглубоко, без настойчивости, но дышать с каждой долей секунды становится всё труднее. Как будто у них на головах завязанные стрёмные полиэтиленовые пакеты из супермаркета, мерзко шуршащие, и целоваться приходится через них, искажая тишину неестественными шорохами. Поцелуи у Чонгука мягкие и вкусные, но Юнги не хочет на них отвечать, он к ним не может привыкнуть.
Рядом с Юнги невозможно дышать, глотка пересыхает, пальцы немеют, реальность пропадает — всё кончается здесь и сейчас. Чонгук не знает, чего хочет и зачем ему это нужно. Знает только одно: что ещё не готов выходить из этой картинной галереи, не готов отдавать этот шедевр сюрреализма в чужие руки, но и в своих оставлять боится.
Часы на стене режут слух отвратительным до дрожи тиканьем, Чонгук обнимает Юнги обеими руками и встаёт на колени, сползая с удобного кресла. Звуки часов становятся громче. Всё, что может сделать Юнги в ответ, это положить на чужую макушку свою тяжёлую ладонь.