truth covered in security (but i can't let you smother me)

NC-17
Завершён
194
2
автор
rubico бета
Фэндом:
Размер:
85 страниц, 32 937 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
194 Нравится 22 Отзывы 104 В сборник

i.

Настройки

__________________________________________________

За час до Чанёль слизывал с губ капли коньяка, взглядом, ослепленным стандартами, очерчивая изгибы точеного смуглого тела, что на глянцевом пилоне — хищный удав; два глаза в бликах софитов — ядовито-желтые, мутной пленкой оседали на собственных затуманенных — зазывали. И Пак Чанёль — жертва по собственной воле. За десять минут до Чанёль подталкивал свою сочную, развратно ухмыляющуюся соску в бэкрумы, где до желанного головокружения душно в приторно сладком дыму набитых табаком кальянов. Сквозь зажатые меж тонких, подрагивающих пальцев трубки из сухих, жадных до белесой влаги глоток податливых мальчиков-зайчиков сизый парализующий туман застилал щетинистые лица обезумевших, подмахивающих в забвении мужчин (чьих-то мужей, чьих-то отцов); их руки в мокром насквозь белье, обручальные кольца фиолетовыми печатями на ягодицах; и утробные стоны под кожу в отравленную кровь. За минуту до Чанёль раскрывал алые губы своим сухим членом и долбил вибрирующую глотку; колени его пластилиновой куклы — месиво на тонком; и кровоподтеки навсегда останутся в памяти, словно издевка, словно напоминание об этом кайфе. За секунду до Чанёль с низким стоном кончал ему в рот, добела сжимая пальцы на разрывающихся висках хрипящего мальчика — крупные слезы стояли в его широко распахнутых глазах, обмякшее тельце била мелкая влажная дрожь. А в следующее мгновение в нескольких тысячах километрах от пропитанного трусостью и самообманом рассадника вшивых марионеток, на одной из Сеульских автострад машина его жены Кёнсу с оглушительным скрежетом заскользила по размытой весенним дождем дороге. Чанёль подкуривал себе, кроша табак жесткими пальцами, и язык пламени очерчивал его ногти — Кёнсу до рези жмурилась и сипло, безумно кричала, захлебываясь вонью паленой резины. Выкрученный до упора руль — отсчет последних выдохов. Чанёль устало вдыхал матовый перечный табак, с благодарностью принимая массаж ступней, а Кёнсу, так и не отыскав на шее крест, подорвалась на одной из улиц Мёндона. В эту секунду его жена умерла. Пока Чанёль наслаждался своим мимолетным превосходством, что разрядами било по венам набухшим; и ни один расслабленный мускул не дрогнул, ни одна даже самая скупая мысль о предчувствии надвигающегося горя не коснулась его с годами оледеневшего сознания. Возможно, его главная проблема заключалась лишь в том, что первое время он абсолютно не чувствовал даже некое подобие всеобщей скорби. И когда подписывал бумаги в морге, и когда путался окаменевшими пальцами в узле галстука, готовясь к похоронам, и когда падал на колени от выбивающего сгусток воздуха кулака в солнечное сплетение. Чунмён в тот день орал навзрыд, не переставая бредить душным, слепым и кровоточащим — это все ты; из-за тебя, тебя, тебя, тебя. И все его проклятия, все выпитые дрожащими губами слезы и осколки лопнувшей рюмки в ладони пробитой, сводились к безапелляционной, ничем не прикрытой правде — Чанёль всегда был ошибкой в судьбе Кёнсу; засечкой на ладони — обрывом, обещанным гадалкой уличной, длинной и ровной линии жизни с той самой секунды, когда она сказала ему да. Чанёль прекрасно знал, что Чунмён любил её со школьной скамьи той безответной кристальной любовью, что Кёнсу не уставала искать на страницах своих глянцевых книг; он по жизни следовал лишь за ней от общей изрисованной парты и до шипами увитой алой розы, что упала на крышку белого гроба. Чанёль совершенно искренне не понимал масштабов его боли; и разочарованный страх сквозь шелк вуалей, сквозь стекольное отражение в глазах собравшихся говорил о том, что ему не было стыдно за свою правду. За свою реальность, в которой он не любил ее ни секунды, как полагается; не ненавидел, не презирал — без лишних вопросов ставил подпись в брачном контракте и уезжал из здания загса на несколько минут раньше; переводил на ее карту каждый месяц обговоренную сумму и платил по счетам за общую квартиру, где появлялся дважды в неделю согласно их негласному договору. Сопровождал под камерами в смокинге отутюженном и не отказывался от разговоров с ее родителями: о ней, о себе, о них. Со дня их помолвки Чанёль не переставал задаваться вопросом, почему Кёнсу предпочла его, едва получившего диплом, подвешенного за шкирку отцом на входе в многомиллионный конвейер без единой, даже самой мимолетной идеи, какого черта происходит и как играть в эту взрослую жизнь, старшему брату Шивону, которому к двадцати пяти годам принадлежал командный филиал в Китае и место в первой двадцатке самых завидных женихов Южной Кореи. Чанёль был благодарен ей за то, что смогла научить сквозь скрежет белозубой улыбки, сквозь сломанные в кулаках ногти бороться с тем душащим лицемерием их бездонной в своей гнили семьи. Кёнсу была необычайно утонченна и всеми желанна; искренне улыбалась каждому, и ей ничего не стоило уничтожить одним лишь только взглядом, а еще она ругалась громко и со смаком в спину родного пластилинового светского общества. Она никогда не пропускала выборы и голосовала за демократов. А еще она любила танцевать. И у нее был чертовски заразительный смех. « — Я говорю тебе спасибо, Кёнсу-я. Спасибо за то, что я чувствовал себя как никогда живым рядом с тобой. За то, что вместе мы преодолели все то непонимание, которым были окружены. Спасибо, что дышала за нас двоих». Быть подопытным материалом, закинутым на чужую территорию — сложно; быть псом на привязи — вдвойне. Семья До презирала Чанёля. Семья Пак жалела Кёнсу. Их союз — нежеланная, вынужденная и жалкая взаимопомощь, что хуже самого оглушительного краха. Он помнил ту неприкрытую животную ярость на перекроенном лице госпожи До во время их форменной помолвки — обмена завуалированными (под союзом для осуществления общей цели) оскорблениями и перевязывания их рук огромным бантом, за которым пряталась жесткая бечевка. Elle с репортажем о свадьбе спортсмена и модели разошелся многотысячным тиражом, приумножая свою прибыль каждую следующую минуту, а Чанёль в тот день прикрывал глаза и, сжимая раскаленную вилку, выслушивал шепотом брань из напомаженных рыбьих губ свекрови о его омерзительной ничтожности рядом с ее несравненной дочерью. Чанёль не спорил, облизывая измазанные шоколадом зубья — он улыбался в отбеленные тридцать два, выкалывая ей глаза своей мечтой быть пойманным с членом в подтянутой мужской заднице. Шивону он однажды доставил подобное удовольствие, заставляя едва ли не вспарывать вены то ли от страха, то ли от отвращения. Тогда ему пришлось откупиться от старшего, когда в воздухе повисло сухое и злое «отец в любую минуту узнать сможет; отцу педик в команде нахер сдался, вдруг ноготь сломаешь, а нам на свои бабки лечить тебя конченного?» Чанёль улыбнулся ему тогда надломано, в последнее мгновение затолкав в раздраженную беспомощным молчанием глотку лакомую правду об одном из их пилотов, которого он время от времени трахал под лязг разъяренных моторов в мотеле напротив стадиона. «Лу, — звал он медово, целуя взмокшие крылья лопаток, пока тот срывал в безумных стонах голосок тонкий под шум искрящихся в пламени шин на асфальте, — Лу, детка, вот так, маленький, еще…» «Хань» — звал он задорно, сжимая расслабленное плечо под кожаной форменной курткой; затвор на камере щелкал в такт языку Чанёля, который он мягко упирал в щеку. Хань глазами улыбался, вертясь на табурете нервно, мысленно прижимаясь к Чанёлю, для которого происходящее — спектакль одного актера. Пак был так возбужден той фотосессией для Men's Health, где в интервью он — любящий счастливый муж, который недавно научил глупышку-жену сидеть за рулем новенького королевского джипа, что он приобрел для нее в первую неделю семейной жизни. За кадром же — в первой начищенной кабинке он направлял в растраханное нутро свой изнывающий член и зажимал ладонью пухлые губы, впитывая под разгоряченную кожу тонущие стоны, что потом языком слизывал с переплетенных линий и вниз до вен подожженных. Кёнсу ждала его снаружи, провожая насмешкой во взгляде задыхающегося на негнущихся ногах Луханя, покидающего главный офис редакции на несколько шагов раньше взвинченного Чанёля, запрыгивающего с разбега на заднее сидение. Тогда они до дома только к ночи доехали и, остановившись за первым попавшимся супермаркетом, подняли крышу, чтобы Кён перебралась к нему на колени, открыв доступ к мокрым трусикам. — Су, детка… — а в голове напевом сбивчивые мелодичные просьбы на сиплом китайском с надрывом — под пальцами нежные изгибы женского тела; и нет никакой возможности сжимать ее, мягко опускающуюся на его член, еще помнящий жаркую узость Ханя, до синяков синих, драть до ссадин кожу и кусать, кусать, кусать голодно. Их первый-последний раз был отражен тихими стонами и капельками терпкого пота, что по вискам к губам пухлым; и тела в резонанс, без такой важной гармонии — хотелось (?) не ее, не его. И она умерла в этой же машине. Господи. (кто-то меж темноты небес надрывно смеется — черт бы побрал этот обмен моральной-физической болью) Ифань ждал его в кафе за углом; не выпускал из рук в разрывающем ожидании замерший телефон и выкуривал до фильтра одну за другой; а на губах горела горечь собственного задушенного ужаса, и официантка выставила перед ним три шота по пятьдесят (плюс десять сверху); зубы вгрызались в лайм. Чанёль, напевая себе под нос, обогнул друга со спины и разомлело упал в параллельное кресло; расслабленные мышцы окутало теплой негой, и он улыбнулся довольно в пустой черный взгляд напротив. Мгновенный выстрел под ребра — засасывающая тяжесть сковала легкие на выдохе — пусто; ноги кольнуло вязкой слабостью. И не сбежать, не спрятаться от неизбежного. — Что? — короткое, душное; и губы Ифаня дрогнули. Господи. — Кёнсу…произошла авария…взрыв…они ничего…не смогли сделать. И Чанёля затопило. — Что...постой, что ты несешь? — лента новостей залита кровавыми снимками смятого капота, и, кажется, вой сирен взрывает его перепонки, — Нет, нет...не может...быть? Пожалуйста. Только никто не слышал. В четыре утра Гонконгский аэропорт — снующий муравейник; на насекомых развилась аллергия, от растворимого кофе тянуло блевать, и пластиковый стаканчик в пальцах всмятку. Он зашел в самолет одним из последних, и первым делом Ифань попросил стюардессу задвинуть шторы в бизнес-классе. Клетчатый плед упал на ватные ноги — чувство сковывающего, поганого уюта. Чанёль провожал застывшее давящей тишиной море — темное, густое, завораживающее; а глаза Кёнсу такие же бездонные, такие же подчиняющие, напротив; она словно взглядом прощалась — и ее волна его волну накрывала, топя насмерть. Прикрывая отяжелевшие веки, Чанёль понимал, что больше никогда не увидит этот полный веры взгляд вновь. На открытой парковке Чонин встречал слепым взглядом железные крылья; каждое поминутное приземление — дрожью пробитые пальцы, и стаканчик капучино из Старбакса опасно накренялся — двести двадцать по венам к сердцу. В резиновых кедах чертовски холодно; он напевал попсовую песенку, что струилась из ближайшего терминала, не спуская глаз с табло ожидания — прибыл. Минута в минуту. Черт. Чанёль не смог подобрать слов благодарности; не снимая очков, держа за замыленными стеклами непрошеные слезы, он уткнулся другу в грудь, втягивая до едкой боли знакомый запах ментоловых пастилок и молочной пенки с ванильным сиропом. (Им по девятнадцать, третьему — Сехуну с радугой, затерявшейся в собранных в хвост волосах, на год меньше, и он улыбкой ласкает смуглую щеку, протягивая стаканчик с только что снятым с конфорки кофе, а Чанёль смеется и щелкает их на рябящую камеру раскладного телефона. Они ждут конца смены мелкого и бредут в заросший парк у озера — курить Сехунов замес.) В будущем Чанёлю с легкой наркоты помогла слезть измена отца и едва не начавшийся бракоразводный процесс, а Чонин задыхался в пуху его сочащихся отчаянием подушек, а затем уходил искать своему деньги на новую дозу. Они похоронили Сехуна за неделю до его заветных двадцати одного. И, прощаясь, коленями в земле, Чонин просил прощения за не исполненную мечту — увидеть звезды, рассыпанные на полу. Остались лишь стекла в чужой рвоте и крови, что он еще несколько лет вынимал из истерзанной груди. Осталась лишь память о лучшем в мире кофе и ваниль на подушечках пальцев.) — Все они лжецы и лицемеры, Чанёль, — пробегаясь глазами по свежему выпуску Korea News, его мать накручивала на вилку фетучини, но даже сладости сливочного соуса не скрыть горечь ее обрывочных слов; мама рассказывала последние новости о разбитой губе отца и горящих следах ладоней на заднице его малолетней любовницы; о собранных чемоданах и временном переезде в Плазу, а еще об отданном заявлении в суд, которое впоследствии окажется липой — чисто женской прихотью испугать отца потерей бесценного. — Никогда не становись политиком или предпринимателем. Не уничтожай себя раньше времени. Позже Чанёль гнал за двести под рев палящего мотора; в голове ожогом улыбка мамы на его абсолютно осознанное я обещаю. Она до сих пор хранит в кошельке ответ на собственную просьбу — его потертую фотографию в мотоциклетной форме; ему там пять, ветер трепал его кудрявые смоляные волосы, и он стискивал в пухлых пальчиках кожаный руль от дядиной гоночной. — Минсок... он? — сипит Чанёль, не позволяя забрать у себя чемодан — остервенело толкает в багажник, одним ухом, обрывками нервными, слыша разговор Ифаня; тот вызвонил молодого Чондэ с просьбой заменить его в ближайшей гонке в Токио. Чанёль ловит его вопрос в сонных глазах и чуть заметно кивает, тем самым благодаря по-своему. Они оба прекрасно понимают, что новенький еще не натренирован не бояться искр от собственных рук, сжимающих горящий руль; не готов к борьбе с мировыми пилотами, но всего за несколько сот минут — световых лет скитаний на гранях подорванного кокона собственной неимоверной удачи вся эта извечная гонка за лелеемым тщеславием стала такой до отвращения далекой. — Он жив, — Чонин не смотрит в глаза — невыносимо горько, а Чанёль сглатывает до сухой боли в глотке и дрожит, едва ли удерживая себя на ногах; в шаге от падения чувствует руку Ифаня на плече. — Я связывался с твоими родителями около часа назад. Его доставили в центральную больницу. Сейчас он в реанимации. Я точно не... но кажется, они сказали... в общем, у него что-то с дыханием. Ключ загорается децибелами накопленной злости; машина тотчас срывается с места — Чанёль давит на педаль до судорог, врываясь в ленивый ночной поток. — Идиот! — единственное, что успевает выкрикнуть Чонин; а затем хватает руль за доли секунд до подсечки соседнего джипа. Чанёль не чувствует ледяного хруста в спине от окостенелой ноги — пораженный рефлекс сидящего сзади Ифаня. — Тормози! Но Чанёль словно на собственную бойню гонит; за знакомым поворотом стоит светофор, а слепящему алому не пробить заслон его бешеной ярости — на спидометре за сотню. — Я сказал: «ТОРМОЗИ»! ТЫ РЕШИЛ СЫНА СИРОТОЙ ОСТАВИТЬ? В следующую секунду стрелка падает до упора. — Я должен увидеть его. На светофоре пара машин; усталая женщина в соседнем седане щурит глаза — безрезультатная попытка взять себя в руки; слезы текут по ее серому лицу от каждого следующего слова из телефона, что бьет током по уху, а меж коленей зажата откупоренная бутылка. Чанёль остервенело гнёт пальцы — ломается с треском, пока Чонин заставляет его выпрямиться и посмотреть на себя. — Пересаживайся. Иначе я врежу тебе. Чанёль молча открывает дверь и вылезает на дорогу; Чанёль молча огибает машину и всего на мгновение замирает, оборачиваясь к сигналящей ему женщине: та злится и давит на клаксон что есть мочи. Чанёль подмигивает ей и показывает большой палец. А затем хлопает дверью; мотор шумит с новой силой. И когда сзади он чувствует ладонь Ифаня на своем затылке, что жесткими пальцами по тусклым прядям гладит, гладит, гладит, он прикрывает глаза и видит улыбку Минсока. Госпожа Пак вздрагивает от порыва ветра, что волной бьет по ее озябшим ногам; она поднимает усталые, сочащиеся отчаяньем глаза, смотрит на открывшуюся дверь, и ее ладонь бьет судорогой — маленькие пальчики вздрагивают кротко. — Чанёлли... здравствуй. Минсок дует пухлые губы и тихонько душно хнычет сквозь резиновые трубки — толстые бездушные плети, что жесткими узлами увили его изломанное тело; он хмурится тревожному сну и старается подтянуть ножки к животу — тщетно; что-то мешает ему. Что-то — тупая боль, вязкими чернилами заливающая его белое лицо. В приглушенном свете единственного торшера вмятины от труб зияют фиолетовыми дырами — колючей проволокой истерзана нежная детская кожа; Чанёлю кажется, будто он улавливает сладкий запах топленого молока, которым всегда пах его сын; но к горлу подкатывает жесткий плотный ком, заставляя скрутить себя в чертов бараний рог и сделать позорный шаг назад; в нос врезается иное — скисшее молоко. Минсок же отчаянно борется со сужающейся чернотой и прижимает к гулкому сердечку плюшевую альпаку — последний папин подарок, что он привез с австралийского гран-при. Чанёлю невыносимо больно стоять здесь; Чанёлю до желчи тошно смотреть на неравную борьбу, что разворачивается на больничной койке — его сыну зимой исполнился всего лишь год. Так какого же черта искусственный кислород жжет его лучше время? — К-как он? — Чанёль все же решается подойти ближе. Едва касаясь паркета, лишь бы не создать лишнего шума, ведь маленький всегда просыпался от малейшего шороха (маленькому сейчас нужно много сил; маленький обязательно должен набраться их), он останавливается около стула матери и сжимает ее напряженное плечо сквозь шерстяную вуаль. Ему еще не удалось поговорить с врачом. У входа в корпус их поджидала снующая толпа утопающих в слюне репортеров, и вспышки их камер—винтовок ослепляли до беспомощного стона ( « — Как же такое могло случиться, господин Пак?»; «— Несчастный случай или заказное убийство?»; « — Что вы планируете делать дальше?»; « — Пару слов, господин Пак, всего пару!») Ифань и Чонин растолкали особо буйных и протолкнули его в раскрытые двери, отдав в руки предупрежденным медсестрам. Сами же остались разбираться с прессой — несколько официальных заявлений Ифань составил еще в самолете, и каждое резкое слово в его блокноте дважды перечеркнуто под тяжестью всхлипов, что рвали его грудную клетку, словно винты мотора, приближавшего их к неминуемому краху. — С ним все будет хорошо, — у матери непривычно тихий голос — затхлый страх глушит; отраженная тень синюшных бликов на усталостью забитых глазах — дробь в без успокоения ноющую грудь. Она берет мужчину за руку и опускает ледяную ладонь на крохотные пальчики. Теплые. Палата наполняется душным всхлипом. — Тогда почему столько трубок, мам? Чанёль не в силах оторвать взгляд от беспокойного лица Минсока; тот снова шумно причмокивает растерзанными воспаленными капиллярами губами; маленькие зубки проезжаются по свежей ссадине, и вот-вот брызнет кровь, как вдруг... безжизненные пальчики легонько сжимают его огромную грубую руку. Чанёль — решето; этим родным теплом его на части по центру рвет. И потаенные под покровом собственных трусливых убеждений слезы режут впалые щеки. Настоящая белая кровь хлещет в мозг. — Им необходимо стабилизировать работу внутренних органов, чтобы убедиться, что организм функционирует без затруднений. Врач сказал, что через пару недель мы сможем забрать его домой. — Я понимаю. Заберем. Конечно, заберем... домой. Домой? Шпильки ее туфель скоблят больничный начищенный кафель; она подрывается с кресла и одним движением усаживает застывшего сына на свое место — его расстроенные движения застыли в слезах; у него закончились силы на провальный спектакль, где он так старался сыграть непоколебимую уверенность в каждой следующей секунде, где стойкость идти по годами проложенной дороге из лжи не запорошена грязью подорванного самообмана. Чанёль падает в ее сильные, тяжестью прошедших лет натренированные руки — мягкие подушечки ласкают его чугунную голову; и виски, кажется, вот-вот взорвутся, но ей удивительным образом удается остудить его запоздалую горечь; она утирает горючие влажные дорожки на чумазых от упрямо скрываемой боли щеках и целует нахмуренный лоб. — Держись, сынок. Чанёль жмется к ее груди и тихо плачет, словно ему снова пять, и он разодрал коленку на скользкой горке; словно он потерял любимую игрушку в общей песочнице, и ту раздавили грязным кроссовком — ядовитый песок на ладонях, и он трет пальцами глаза, выкалывая что-то из прошлого. Свое счастье? Вместо колена — сердце; вместо игрушки — лучший друг, прежнее забытие, он сам. Паршивый обмен выходит. — Мам, не отпускай меня сейчас... И вдруг маленькие пальчики обвивают его безымянный; и золотой ободок, что до кости жег все эти бесконечные часы, под родной теплотой остывает. — А ты его, слышишь? Чанёль гладит крошечную подрагивающую ручку, силясь не замечать клеймо, выбитое на дымящемся пальце. в и н о в е н. — Как я могу? Отец демонстративно зевает под первые аккорды похоронного марша; ткань на брюках скрипит в кулаке — костяшки горят, а Чанёль до хруста ведет шеей в борьбе с желанием врезать ему по омерзительной роже. Родители Кёнсу выходят первыми для прощальной речи; по залу раскатами весеннего грома разносится учтивый тихий плач — небо Чанёля разрывается наточенными молниями. — Я не оценил твое самопожертвование, Чанёль. Завтра важная гонка, а ты отправил неотесанного сосунка долбить наши машины. Бумага с его личной болью пропиталась чернильными вопросами; она искрится от сморщенных в спазме пальцев; Чанёль прикрывает глаза, сухую глотку дерет — сглатывает слюну, что должна по его рябому лицу течь. Госпожа До на трибуне следом давиться водой из стакана. — Дочь вшивых торгашей. Она никогда не красила тебя, сын. Тебе следует как можно быстрее забыть о ней и вернуться на трассу. Завтра акции слетят к чертям. Ты понимаешь, сколько работы над ошибками предстоит? Мамино плечо к его руке ластится совсем по-кошачьи; мягко, невесомо, важно. Разряд молнии распарывает дымящееся темя; и Чанёлю так хочется поделиться с папой всеми тонкостями гомо-секса, а, быть может, и спросить совета, ведь ему до сих пор интересно, почему, будучи ребенком, он так часто слышал из-за дверей его кабинета томные низкие вздохи финансового директора, у которого порой была расстегнута на брюках молния. — Ты — будущее династии Пак. Не забывай об этом. Держи марку. Чанёль молча кивает и поднимается со своего стула; каждый шаг — баланс на рассыпанной серой соли, сочащейся из сотен пар глаз. Через край. И не хватает способностей выплыть. Белоснежный гроб слепит — ей под стать; удивительно, но даже литрам бензина, что в ту ночь пылали пожарами черными, не удалось уничтожить столь прекрасное. Она спокойна и статна, и, кажется, хватит касания подушечками пальцев по нежной щеке, чтобы затянувшийся сон отступил. Она удивительна. Спящая красавица. И сейчас в эту страшную минуту, когда в зале тихий плач разражается не сдерживаемым рыданием, он вдруг понимает, что счастлив, ведь в его памяти она навсегда останется первой красавицей. Чанёль на пару секунд замирает возле нее, а затем поднимается к микрофону и сталкивается с животной ненавистью в мокрых, красных, вытекших глазах Чунмёна. Маленькая, я справлюсь? Уже после своего пафосного, даже слегка оскорбительного монолога (он ненавидел себя в ту минуту, когда разворачивал перед фальшивыми тенями их друзей свою запятнанную душу) горячими сухими губами он касается ее лба; словно скользит по льду — и его застывшая воском грустная полуулыбка плавится; Чанёль тщетно смаргивает слезы. Крупные, вязкие, тяжелые. Вдавливая колени в жесткое дерево, он понимает, что больше не в силах держать себя — опускается перед ней и касается влажным лбом ее сложенных в замке рук. Холодные. Маленькая, почему сейчас? Маленькая, разве есть кто-то ближе тебя? Маленькая, ты так часто спрашивала, люблю ли я тебя. Теперь ты видишь там, в облаках, что не было друга ближе тебя? Прости меня. Ты только прости за все, что я недодал, за все, что не додарил. Солнечный луч врывается сквозь витражи — полосует по их переплетенным пальцам, Чанёлю кажется, что она теплеет. И он благодарно улыбается. Спасибо, маленькая. Спасибо. Я обещаю стать лучшим. Для нашего сына. Я обязательно стану, вот увидишь. Тем временем священник тушит свечи. Чанёль жмурит глаза сквозь темные стекла очков — череду ослепительных вспышек рекошетит; его грудь чертовски ноет от клейма костяшек Чунмёна, и ему совсем не хватает воздуха на дальнейшую борьбу. Ифань поддерживает его под плечо, но абсолютно не чувствует веса, словно старается ухватиться за воздух — за пронзительный ветер. Эти серые порывы в единой волне подталкивают сборище репортеров к выходу с кладбища. — Вы планируете продолжить спортивную карьеру? — розовощекая девчонка в форменной кепке ежится — ей холодно; ее лицо рвет на лоскуты мокрая дрожь — накрывает оглушительной волной; и микрофон едва не выпадает из ослабленной руки. Чанёль смотрит в упор; стекло очков со скрипом дрожит; сухие губы пламенем полосует немое «я не знаю», и он чувствует запах паленого, когда на выдохе его затыкает острием точно в развороченную грудь. — Вы здесь ради дебильных вопросов, девушка? — господин Пак голодной до падали гиеной набрасывается на нее из-за спины, — Он — лучший пилот в команде. Он — лицо Южной Кореи... Но девушка делает выпад; она с громкой усмешкой игнорирует его бешеные глаза и возвращается к Чанёлю. — Вы планируете бороться за опеку над вашим сыном? Оправа его очков трещит; болты давят залитые грязью ботинки. Чанёль пропускает удар, а Ифань едва удерживает его на месте. Отец выглядит растерянным. Единственное, что важно для гиены c подобранной добычей — скорый побег, но он окружен. — Мы поговорим об этом позже, Чанёль. Вдруг он замечает господина До; тот хмурит густые брови и направляется прямиком к журналистке. Его движения уверенные, четкие и чертовски грубые. Он хрустит шеей. — Мы посчитали, что Чанёль, как ведущий спортсмен, после возвращения на трассу снова будет находиться в постоянных разъездах в связи с профессией. А Минсоку необходима должная забота и воспитание, поэтому мы с женой подумали над... Стекло хрустит и летит к подкосившимся ногам. Чанёлю бы собрать его голыми руками и размазать по их довольным лицам. И чтобы черная кровь сочилась, а за ней — такая необходимая пустота. Его свобода. — Минсок — мой сын, — девушку сносит метровой волной — смерчем его ярости. Чанёль скидывает руку Ифаня и смотрит четко в камеру, — И он останется со мной. Его спина — натянутая струна; и словно чьи-то пальцы ломаются о проволоку — омерзительная музыка струится по разболтанным нервам; его импровизация забивает напрочь каждого в радиусе километра. Дверь машины едва не вырывает очередной колкий порыв — а ведь утренний прогноз не обещал бурь; лишь теплый весенний дождь. Педаль вжата до упора, и шлейф собственной яростной растерянности ожогом клеймит дорогу. Прозрачный Lheraud бьется о грани, систематично продолжая разрушать геометрию такого необходимого сейчас успокоения; в приглушенном свете бра янтарь растекается по стеклу, и с первым прикосновением пальцев касается жидкое пламя. Чанёль благодарно кивает, когда Эмбер закупоривает бутылку, и тяжело откидывается на спину соседнего кресла. — Твои дальнейшие планы? Эмбер всегда была из тех пресловутых запасных игроков, кто выходит на замену к алтарю, если до тридцати лет так и не узнает настоящей жизни. Они познакомились в первый день старшей школы, и оставшиеся три года на двоих растворялись в разноцветных всплохах их подростковой глупости; Чанёль до сих пор помнит, как ломал ногти о бесконечные крючки и застежки в провальных попытках снять с девичьей груди лифчик; и как после отчаянно краснел, глядя на выпавший поролон из порванных чашечек; как слизывал с губ кровь, сталкиваясь зубами с железными прутьями брекетов, целуя коряво напомаженные губы; как хихикал после первого в жизни секса в свой шестнадцатый день рождения, развалившись на родительской кровати под биты андеграунда; а на школьной крыше до сих пор тлеют угли их сладкого забвения, сотканного дымом отцовских коньячных сигар. Уже будучи студентами, на одной из душных вписок Чанёль где-то между пятой и пятнадцатой признался ей, что хочет того слишком серьезного будущего юриста, что комкает отутюженные рукава рубашки и своими удивительно чистыми глазами поражается полу на потолке их статичного калейдоскопа безмятежности. Эмбер тогда представила его Чжан Исину и шепнула что-то о свободной комнате для гостей, вложив в ладонь пластиковый квадратик; чтобы после Чанёль смог раздвинуть его стройные накаченные ноги, неспешно трахать, обнимая мокрую дрожащую спину, целовать припухшие от вспышек боли губы и шептать совершенно невозможно о том, что любовь с первого взгляда существует; чтобы наутро курить его слабенькие женские мятные и пить из горла остатки дешевого вина — дарить виноградные поцелуи за покрасневшим ушком и обещать давно потерянные ключи от целого мира. Чанёль смочил сухие губы коньяком — ее пытливые глаза топили. — Поставлю сына на ноги. — Ты понял, о чем я говорю, — измазав пальцы в шоколаде, она опустила подтаявшую конфету на язык, сглатывая горечь вовсе не коньяка — своих тщетно потаенных страхов и душащих сомнений, что не покидали ее с первой секунды краха. Наверное, Эмбер — единственная, кроме Ифаня и Чонина, знала цену гонкам в глазах Чанёля. Знала, что травля сознания в парах бензина, что обратный отсчет взрывчатки где-то слева под ребрами с каждым заводом свихнувшегося мотора, что лавирование на истонченных стенках собственного самовыражения на грани жизни и смерти — бесконечно важно, ценно, необходимо перед незримым, ничтожным, непоколебимым весом его отца. Лишь ощущение нагревающейся с каждым рывком кожи руля под жесткой хваткой сильных пальцев, лишь полная уверенность в своей способности управлять вырывающимся временем, дрессируя его до сотой, до тысячной секунды, отзывалась в побитой одинокой душе отголосками настоящего детского счастья — касанием орлиных крыльев невесомости; подчинением непокорного прежде воздуха. Вот только его оперение вымочено в соли — неподъемный вес, сточенные когти; и со скользкой земли не хватает сил подняться, выпрямить согнутую спину, вдохнуть полной грудью. В вакууме из собственного сомнения и оставленных без ответов вопросов нет ни грамма воздуха — лишь бесконечные душные слезы. Не его. От того боль увеличивается в кубических величинах; от того невыносимо просто. — Мама, мамочка... Потому что пора мириться, что чужое счастье день ото дня становится дороже лишь на мимолетных ощущениях под кожей — сердце не принимает единственную верную реальность: стать ведомым самым близким из тех, кто остался рядом. Там, наверху его сын проводит первую ночь вне больничных пропитанных хлоркой стен; мягкое одеяло прячет тощее, посиневшее от еще не сошедших синяков тельце, но даже любимым мягким игрушкам, что охраняют покой маленького, не под силу прогнать его непосильную боль. — Пятый раз за полтора часа, Ёль, — качает головой Эмбер; ее колени напряжены — губы сжаты в тонкую линию и стакан едва ли не скрипит; она подбирает слова. — Может, тебе следует принять... — Чанёль чувствует пятна на коже, а ей становится страшно продолжить, —... или хотя бы нанять няню на первое время. — Нет. Забудь об этом. Кёнсу была замечательной актрисой — ее талант навсегда останется признанным, на полках увековеченным, но существовала всего одна единственная роль, которой она подарила и душу, и сердце без остатка — материнство. Да, их ребенок был вынужденным, обговоренным юридически, забронированным числом и местом в центре оплодотворения, но — в итоге Минсок стал единственным естественным чувством, случившимся в их семейной жизни. И держа в ту абсолютно сумасшедшую ночь маленький теплый комочек в своих огромных руках, чувствуя мягкие-мягкие перышки дыхания, обволакивающего расшатанное нутро, глядя в широко распахнутые лунные глаза, что смотрели с невероятным интересом и доверием, Чанёль в первый раз поклялся. Поклялся сделать, если потребуется, невозможное, но подарить сыну уверенность в своей необходимости — показать ему осязаемую незаменимость и важность, что никогда не ощущал он, будучи окруженным безликими масками нянь и гувернанток, пока его родители разбивали лбы об углы лабиринта бестолковых доказательств своего статуса в глазах серой массы. Пока они не понимали, что теряют свою значимость перед теми, кто любил не за золотые карты и количество обставленных антиквариатом спален; перед теми, кто узнавал о любви, заботе и ласке на плазменном экране. Чанёлю нет даже тридцати, но он уже грешен бесчисленное количество раз. Он не ищет виноватого. Единственное, в чем он нуждается сейчас — залатать разрастающуюся дыру в собственном сыне; своими голыми руками. И он не позволит посторонним ее бередить. — Ты знаешь, что единственной целью Кёнсу было создать семью. Не со мной — с Мином. И я осуществлю ее мечту. Я обещал. Эмбер на мгновение притихла — стакан глухим стуком опустился на кофейный стол; ткань брюк натянулась на ее напряженных бедрах, когда она склонилась над сжавшимся в соседнем кресле Чанёлем. Глаза в глаза — и на этот раз он выдержал немую пытку раскрыть потаенное. — Дело в не том, чего хотела Кёнсу. Дело в том, на что способен ты. Поэтому подумай и реши, что, а, главное, кому ты пытаешься доказать. И ответь на единственный вопрос: кто от твоих действий пострадает сильнее всего? — Я буду поступать так, как считаю нужным. Как считаю правильным для своего сына. Эмбер качает головой и со вздохом падает обратно; она тянется к стакану и глотает последние капли. — Тебя уничтожат, идиот. Чанёль поднимает полупустую бутылку, не теряя надежды залить ощущение ускользающего контроля от правды, что пару секунд назад сорвалась с накрашенных губ подруги. Та подставляет стакан следом, понимая прекрасно, что глушить себя бесполезно, но если ему важно кичиться бравым парнем, она подыграет. В последний раз. — Пускай, но я нанесу им непоправимый урон, если понадобится. Она салютует полным стаканом; горючее течет по ее диоровскому костюму. — Я тебя услышала. А в своем стакане Чанёль прячет улыбку.
194 Нравится 22 Отзывы 104 В сборник