truth covered in security (but i can't let you smother me)

NC-17
Завершён
194
2
автор
rubico бета
Фэндом:
Размер:
85 страниц, 32 937 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
194 Нравится 22 Отзывы 104 В сборник

v.

Настройки
— Я понимаю, как непросто вам пришлось в последние дни, — эта душная жалость в голосе госпожи Пак уничтожает то шаткое самообладание Чанёля, что он по крупицам выискивал по углам всю эту бесконечную неделю; не давал себе ни секунды на лишний вдох — из легких до сих пор не вымылся ядовитый густой пепел, в котором умело прятал свою душащую боль. Мне бы лишь поговорить с тобой, мама, — в глотке настолько сухо, что он словно глотает колотое стекло, мешая осколки с кровью — кивает держащей его за руку женщине, а тепло едва ли чувствует сквозь ее кружевные перчатки; их паршивый этикет превыше материнской ласки, что похоронена под слоями этой чертовой ткани. — Но вы смогли организовать достойные похороны, — продолжает она до омерзения монотонно; по мозгам словно из расшатанного крана оглушительные капли — худшая из пыток, так излюбленная его семьей — б е з р а з л и ч и е. — Вы проводили Чонина как настоящего спортсмена. Мое уважение. Чанёлю хочется орать; рядом стоит Ифань и сжевывает в мясо нижнюю губу — не принимай к сердцу, не принимай всерьез, не принимай... — Благодарю за похвалу, госпожа Пак, — поклон со скрипом в костях, — Чонин наш лучший друг, и мы хотели проститься с ним с честью. Рад, что нам это удалось. Между ними минутная пауза — вода из крана заливается в уши; Чанёль все слышит, но совершенно не хочет слушать. До боли в висках силится отторгать фальшивый гомон со всех сторон — слишком много пустых людей, и им нет никакого дела до страшной смерти молодого спортсмена; здесь десятки камер, журналисты известных газет, и мелкий дождь с неба на лица — фотографии получатся чертовски атмосферными: смазанная тушь, намокший шелк — высшая степень скорби. Суки. Какие же вы все суки. — Если вам потребуется финансовая или юридическая помощь, вы всегда, слышите, всегда можете обратиться ко мне. А я уже поговорю с господином Паком, — женщина переступает с ноги на ногу и резко выпускает руку Чанёля, доставая из кармана светящийся телефон. Отходит на пару шагов и... улыбается, черт подери, от уха до уха улыбается и принимается щебетать. — Курить есть? Мои вымокли, — Ифань вздрагивает — Чанёль впервые за чертов час говорит. Чанёль выглядит настолько страшно, что на него сложно смотреть; это на уровне мутации — они словно вернулись на три года назад и приумножили столько же — его боль. Униженное, растоптанное существо, что едва ли походит на человека. — В машине, сейчас схожу, — а ведь оставлять его одного нельзя. От греха подальше он остается. Его матери не удается нацепить на лицо деланное сочувствие, когда ее разговор заканчивается, и ей приходится вернуться. — Госпожа Пак, — Ифань жмурится от отвращения к ситуации, — Не могли бы вы в таком случае взять на себя прессу? Мы сейчас не в состоянии отвечать на вопросы касательно случившегося. — Конечно, мальчики, не беспокойтесь об этом, — улыбается она, а меж ее зубов жало — жажда личной выгоды, в поборе которой она — профи, — Мы не допустим осквернение его памяти в газетах, — поджимает губы и еще раз кивает на рефлексах, — А теперь извините меня, отдамся им на растерзание. От горячего напомаженного поцелуя в щеку Чанёль хватается за живот — его тошнит; но в кармане остался пакет для блевоты. Он замечает в снующей безликой толпе золотую макушку. Он срывается с места и, смахивая с лица липкую морось, вслепую несется к прислонившемуся к каменному фундаменту часовни Бэкхёну. Эта костюмированная вечеринка явно провалилась; жди разгромных рецензий. Чанёлю бы выпить, но никто не позаботился о достойной выпивке. В дешевом пойле из флуоресцентных коктейлей захлебываться — худшая участь, но Чанёль достоин лишь подобной муки. «— Давай же, выпей с нами, гребаный Пак Чанёль», — напевает каждый, на кого натыкается замыленный взгляд, пока он бежит, бежит, бежит на золотой свет. Суки. Какие же вы все суки. «— Ну иди же к нам, Пак Чанёль, мы можем продолжить у нас дома! Идем же, идем!» На их губах забитая в уголках слюна — так бывает от голливудской улыбки в тридцать два. Чанёль такая жалкая дрянь, не способная увернуться от очередного удара ножом. По часовой стрелке полный оборот. — Папа! Бэкхён резко дергается, когда Минсок вырывает свои пальчики из его ладони и бежит к Чанёлю; тот опускается на колени, наплевав на вязкую жижу на брюках, и прижимает к груди сына. От его живого тепла погрязшее в ледяной пустоте сердце начинает стучать на пару тактов быстрее. — Папочка, ты такой холодный... — мягкая ладошка гладит впалую щеку, нежной кожей задевая мелкие не сбритые волоски, — И колючий... Чанёль поднимает глаза на Бэкхёна — и сглатывает слёзы; он больше н е м о ж е т. — Чанёлли, прости, что мы опоздали... — начинает он сипло, неуверенно, виновато, но Минсок прерывает его поцелуем в щеку; и слезы льются из его пустых глаз — словно дыры специально выколоты для них. — Мы с Бэкхённи попали в пробку, — говорит он бойко, а Чанёль впервые благодарен забитому выхлопной пылью городу за то, что лишил маленького самого страшного — мертвого человека в нескольких метрах. Мертвого друга, товарища, брата. Мертвого совсем молодого парня, что олицетворял своей улыбкой безвозмездную любовь к жизни, к своему делу, к своим близким. Того, кто погиб настолько зверски. Господи. — Мой мальчик, — а в ответ он давится желчью горькой и прижимается к его губам, притягивая за шею. Бэкхён надрывно дышит ему в рот, но не пытается отстраниться, лишь прижимает Чанёля ближе к сердцу, Минсока — к бедру. — Я облажался, — на шее обжигающее мокрое месиво, но уже без слез; Чанёль просто хочет вставить два пальца в рот, и чтобы вся эта дрянь, что он давил в себе чертову неделю, вышла наружу, оставляя после себя уже знакомую, удобную пустошь, — Прости меня. Я слабак. — Эй, посмотри на меня, — Чанёль отрывает чугунную голову от его плеча — припухшая, воспаленная губа, в раны на которой он занес инфекцию; изрешеченная алыми нервными пятнами, желтоватого оттенка кожа, забывшая о здоровом сне; забитая кислотой шея — пробивающийся меж кривых костей горб, — Соберись. Соберись ради Мина. Он не должен видеть тебя в таком состоянии. — Да-да, ты прав, — у него дрожат губы, от него пахнет паршиво — на зубном налете кофе и сигареты, — Но так больно, черт подери, так... это невыносимо. — Тише, хороший мой, тише... — волосы в лаке — жесткие, непослушные; и даже мягким пальцам Бэкхёна они не поддаются; под дождем — холодно, они мокнут, и Мин неожиданно всхлипывает, носом вжимаясь в ногу, — Давайте уйдем отсюда? Мы ведь можем? — Можем, они закончили, — кивает он так, словно в горячке бьется, — Гроб в земле. Все кончено. — Папа, — по чистому личику текут крупные слезы; Мин протягивает свои ручки, но Чанёль пробит насквозь больной дрожью, поэтому Бэкхён прижимает его к себе, успокаивающе ведет по ладонью по спине, — Почему ты плачешь? Кто тебя обидел? Не плачь... — Это всего лишь дождь, малыш, — улыбаться — невыносимо, но для душевного равновесия сына он старается очень, — Сейчас поедем домой. Дома тепло и спокойно. Они идут втроем мимо застывшей в недоумении толпы; и снова Чанёль — главный герой и главный злодей тусовки. Одетые в люксовый траур дамы недовольно цокают, оставаясь без должного внимания. Чанёль заставляет их разбить колени одним лишь взглядом. Он обнимает Ифаня до хруста в костях, жилах, на сердце; тот прячет глаза за стеклами темных огромных очков, но подтеки от слез — вмятины на бледных щеках. Наверное, именно разбитое нечто, вместо привычно уверенного в себе и никогда не сдающегося мужчины, заставляет Чанёля глотнуть свежего воздуха; они не те самые печальные рыцари из героических сказок — гребаное клише, пресмыкающиеся, переломленные пополам. Тошно; адская боль от осознания, что единственное летящее в заведенном моторе счастье обернулось реальной, без ролевых метафор и заводских прикрас смертью, что сегодня подвела земляную черту в вырытой яме — разъедает казавшиеся не пробиваемыми ткани. Они его потеряли. — Мне нужно с тобой поговорить, — его движения ломаные, говорящие о наболевшем, о чертовски важном; о том, что ищет выхода вопреки обстоятельствам, — Прости. Это важно. — Завтра будет новый день... — бормочет Чанёль в ответ, носом ботинка взбивая грязь в луже; теперь он не хочет ни слышать, ни слушать, — Завтра. Увидимся завтра? В нашем баре? В нашем баре. Это местечко на окраине они нашли еще будучи студентами; учились там пить текилу, сворачивать для Сехуна самокрутки и осваивать азы игры во взрослых. Они не были там несколько лет; в последний раз — через полтора месяца после смерти Кёнсу, когда Минсок не выходил из наркозного бреда несколько часов к ряду. — Добро пожаловать, — всегда горела вывеска у входа. — Добро пожаловать обратно в ад, ничтожество, — гореть неоном будет вывеска у входа. — Ты будешь в норме? — А ты? Ифань усмехается и говорит, что снял номер в Плазе; Чанёль хочет попросить не нажираться до горячки, но... в итоге с трудом лишь кивает и уходит, не оборачиваясь. Величественные громоздкие мемориалы и мраморные падшие ангелы смотрят ему в спину; это становится их чертовой традицией. — Когда закончится твой дождь? — спрашивает Минсок, устроившись на его коленях. В салоне машины как в первый раз — уютно, спокойно и пахнет конфетами. Вечное движение — мнимая панацея от насущного гнёта. Чанёль переводит взгляд от залитого окна на уставшего, притихшего сына, что смотрит с такой надеждой в глазах, и последняя нить на сердце с треском рвется. — Когда на небе загорится еще одна звездочка, — Минсока вполне устраивает этот сказочный ответ, а Бэкхён молчит. Потому что ему больно. Вуаль этого ответа — мимолетное забытие; единственная успешная из сотни попыток забыться. По радио говорят о предстоящих выборах в Сенат, о росте нитратов в поставках японских продуктов, а еще о вопиющем случае: ручной питон задушил своего хозяина в квартире ночью. И Чанёль тоже больше не ощущает позвонков, удерживающих его безумие. По подбородку течет желчная рвота, но у Чанёля просто нет сил, чтобы наклониться в бок — вязкая жижа пропитывает его твидовые брюки. По полу растекается опрокинутая кружка ромашкового чая — кипяток полосует голые ступни; Чанёль глухо стонет — второй час ночи. Сигарета тлеет до основания фильтра и режет по пальцам, но Чанёль с остервенением жжет глотку — наслаждается этой болью. Единственным состоянием, которое доказывает ему, что происходящее — реальность; что он не сошел с ума окончательно. — Скажи мне, что все это неправда. разве я не заслуживаю хоть немного снисхождения? — Я не могу. Я не могу. Ему не нужна жалость, он ненавидит сочувствие — он просто хочет услышать еще всего один звонок и, наконец, ответить согласием «да, чувак, я готов, я возвращаюсь». Но вместо того, чтобы схватиться голыми ладонями за ускользающее будущее, он сидит на этой чертовой кухне в собственной рвоте и с абсолютным непониманием, как выстраивать жизнь дальше — без фундамента, в основе которого лежала их дружба. Бэкхён перед ним на коленях, и он пробит банальным горьким бессилием; у Чанёля же перед глазами — железный фарш восхитительного когда-то болида в своей излюбленной молниеносной манере сошедшего с безжалостной трассы. Он держал Чонина за руку последние так неумолимо ускользающие минуты, прежде чем датчики на мониторах оглушили мимолетную надежду статичной сиреной. Теперь их никогда не будет достаточно. — Знаешь, что убивает меня сильнее самой мысли о том, что его больше нет? Мы не смогли похоронить его рядом с Сехуном. В печальных глазах Бэкхёна немой вопрос. — С его первой и единственной любовью, — он сплевывает липкую, пропитанную притворной дозой успокоения слюну и вслепую мажет рукой в лужу, — Он размозжил себе голову, а я, сука, я не смог сделать для него такую простую вещь — переступить через этот гребаный этикет (???) и помочь им воссоединиться. Боже. Свой звериный вой он глушит в сведенных коленях, вот только голову себе оторвать не удается. Вот она реальность — мужчина, вкусивший сырое человеческое счастье; запекшаяся кровь забилась в высохших уголках губ — пытаться давить из себя силы, когда ты уже на коленях — невыносимо. Не плакать — орать, выть подстреленным животным. Сердечные артерии перебиты холостыми патронами. Адская ноющая агония, для которой обезболивающее — вата. — Почему я не смог стать героем? Не смог оправдать ничьи ожидания? Он ведь... ушел с мыслью, что его лучший друг — банальный трус, противоречащий своей природе. Он ушел разочарованным. Бэкхён поднимает опустошенную кружку и встает на ноги; в кухне матовую темноту нарушает болезненная подсветка холодильника напрочь забитого — поддерживать иллюзию календарной повседневности важно, даже если за непробиваемыми теплыми стенами чей-то мир в освежеванных руинах. Бутылка японской водки стоит за детскими ягодными творожками, пузырек успокоительных рядом с мазью от ссадин, которой вечно смазаны неугомонные коленки маленького. Бэкхён пропускает каплю за каплей — пройденный порог не замечает. Он не врач — ему плевать на правила; дозировка рассчитана идеально — отсутствие самоконтроля. Чистые эмоции. Пусть лучше телу станет плохо, а тронутый мозг возьмет паузу; нескольких часов на передышку (не)достаточно. Будь что будет. — Пей, — возвращает ему наполненную живой комой кружку, а затем вновь опускается на колени и, чтобы тот не вырывался, хватает за подбородок, заставляя открыть рот, — И только попробуй сдохнуть. Горло горит тошнотворным солодом; Чанёлю словно рвет кожу кровоточащими язвами — через дыры выходят остатки гемоглобина. Он тонет в собственном железе, что сносит свисающую голову — лучше бы вдоль по вздутым черной кровью венам. Необратимый процесс — свободный полет. Чанёлю неожиданно становится чертовски х о р о ш о. Бэкхён цепляется железным захватом, не позволяя глотать кислород — подожженная спичка. Гори, гори, гори. В голове на перемотке черно-белая кинопленка: его безумные глаза, когда в той же больнице, на том же этаже в бреду лихорадящей Ифань возле ворот реанимации; семь часов кряду с единственной знакомой молитвой в сознании — на коленях в маленькой больничной часовне, где каждая секунда — единственная просьба к Богу «пожалуйста, не забирай и его тоже»; сливовые синяки под глазами у высушенного до скрипа хирурга, когда на губах «мы сделали все, что могли, но его мозг мертв, у вас есть несколько минут». И в легких пусто. Рычащий кашель — вспоротые язвы, лопнувшие сосуды. Это невыносимо. Очередной вой глушит коктейль из градусного веселья и сострадания медицинского — последние капли водки забивают раны на инфицированных губах. Бэкхён убирает руку от кипящего рта и отходит от него в сторону. Капает, капает, капает вода в открытом кране — мозг плавится; рубашка на спине насквозь мокрая липнет к шершавой стене — зацепки на спине, кожа в царапинах. Чанёль на рефлексах вдавливает лопатки и улыбается — хорошо. — Тебе лучше? — через черное марево Чанёль видит в его руках смоченную тряпку и словно пес на привязи на четырех лапах к ней тянется. — Мне хорошо. Бэкхён стирает рвоту с его лица, с лишней силой сдавливая кожу на щеках; Бэкхён разбит и напуган, но не состоянием Чанёля — непониманием, как помочь вновь потерянной душе. Я не брошу тебя, слышишь? — хочется выдохнуть ему в губы; счастье — не собирать улыбками конфетти с разрисованного салютами сердца; счастье — открывать дверь в агонию самого страшного горя. Быть вместе в горящей лаве. — Я здесь, — обнимает, укладывая голову на плечо, — Ты можешь делать со мной все, что угодно. Кричи, бей, круши. Но только сегодня и только сейчас. Потому что завтра ты должен проснуться и начать жить. Твоя жизнь не просто продолжается — она растет, она нуждается в любви и во внимании. Ты, черт подери, не имеешь права разваливаться из-за жалости к себе. Я здесь. Чанёлю хочется сдохнуть. — Нахуй все это! Нахуй мою гребаную семью! Нахуй тебя! Нахуй, нахуй, нахуй! — Бэкхён вздрагивает, когда его глаза желтеют безумием; он срывается с пола, раскачиваясь от невозможности унять дрожь в подкошенных коленях, ногтями дерет деревянный стол, — Как же вы все меня заебали! Заебали дохнуть! Заебали уходить! — Давай... —Бэкхён понимает, что это накатывает передоз; его мышцы — тряпка, он едва ли держит себя на ногах, порываясь сбежать, — Еще! Только здесь, только со мной. — Прочь от меня! — откуда-то издалека доносится свистящий отзвук, пробивающий его легкие; пораженное нечто в глазах Бэкхёна. Он уверен — они тонут. Вместе проваливаются под корку льда и бьются, бьются о непробиваемый слой своего отчаяния. Но ему абсолютно плевать; боль настолько сильна и властна, что такие мелочи как дыхание и фильтрование своих слов, кажутся банальной потерей времени для нее. Все, что ей нужно — смерть. Не физическая — моральная. И Чанёль, разорванный на части слабак — идеальный сосуд. — Чаннёли... — Бэкхён осознает свою ошибку, Бэкхён готов за нее расплатиться, но прежде... — Давай я отведу тебя в душ. Тебе станет легче, если... Серебристая вспышка пронзает его тело; густая искаженная тень накрывает его с головой — Бэкхён содрогается кротко, словно висельник в петле. Чанёль одним молниеносным рывком хватает его за перебитую шею и швыряет к стене. Арочная поверхность вонзается в затылок — трещина в ледовой бесконечности. С приступом волчьего воя Чанёль делает решающий шаг — сжимает кулак, чтобы убить в нем и в себе то чувство, что в итоге оставит его, Чанёля, в одиночестве вновь, но... — Папа! — это не крик — мольба, — Папа, пусти! Это же Бэкхённи! Обернуться назад — невыносимо; Бэкхён в его руках обмякает и жмурится в ужасе. Минсок заспанный и испуганный, сжимает зайца за плюшевое ухо и жмется к стене — сливается с ней. это же Бэкхённи. Набатом в больной голове сопротивление своей потребности нуждаться в защите — невозможно. Он переводит разом очистившийся взгляд на Бэкхёна — он никогда прежде не видел его таким опустошенным. Ему страшно, у него дрожит грудная клетка — он скатывается по стене на пол; нет, нет, нет. Даже в такой кромешной темноте он замечает инородный отпечаток на арочной глянцевой панели; пальцы сводит судорогой, когда он проводит по гладкой стене. пожалуйста, прошу, пусть кожа останется чистой. Но она окрашена в алый. — Стой! — сипло вскрикивает Бэкхён и на попытку Чанёля приблизится пятится в сторону, заслоном выставляя руку, — Не подходи. В его голосе — страх; ледяная волна накрывает кипящую голову. Осознание того, что его отталкивают, что ему не позволяют прикоснуться, стать ближе, выбивает последний воздух из легких, превращая их в сморщенную высохшую губку. Чанёль — ошеломленный зверь, пойманный в собственноручно поставленный капкан идиотских убеждений в своем браке. И он в секунде от того, чтобы ему оторвало главное — связь с протянутой когда-то рукой. — Чёрт, Бэкхён! — обезумевше ревет он, когда на следующий его шаг Бэкхён задушено вздыхает и замирает так, словно его сердце останавливается, — Пожалуйста, малыш... — Под ногами лужа, — шепчет он, и Чанёль смотрит на пол — в своем бреду он не заметил, как смел рукой чашку со стола; маслянистая жижа призывно поблескивает, — Ты мог поскользнуться, — и тянет его за запястье вглубь коридора. — Малыш, господи... — Чанёль сжимает его продрогшее тело в объятиях и, рывком оторвав кусок ткани от рукава рубашки, прижимает смятую ткань к затылку, — Маленький, я... Забрать его боль — единственное, чего сейчас жаждет Чанёль. Он ведь мог... его... своими руками. Словно противясь своим страшным мыслям, Чанёль его к своей груди прижимает и судорожно гладит по спине, слишком ярко, слишком четко осознавая, в какую тварь он превратился за последние дни. Жалость к себе — ничтожное чувство, и он провалился в ту же пропасть, лелея себя и свое знакомой защитой — нежеланием принять реальность. И пока он игрался со своей изрезанной душой, близкие ему люди страдали, страдали из-за него. И это — главная и единственная правда. — Я в порядке... Чанёлли... все хорошо... — но Чанёль продолжает прижимать его к себе, неосознанно лишая воздуха; ему кажется, что если он отпустит его — тот упадет и потеряет сознание, — Чанёлли, надо успокоить Мина... Прострел под легкие; он мгновенно разворачивается и находит маленького всхлипывающего мальчика, забившегося в угол. — Мин... Мин... — Давай лучше я, — Бэкхён осторожно накрывает его сжатую на затылке ладонь и снимает со своей головы, — А ты сходи в душ и ложись спать. Утро вечера мудренее. Чанёлю остается лишь беспомощно смотреть, как пошатываясь, удерживая равновесие плечом о стену, Бэкхён подходит к Минсоку и поднимает его на руки. Мальчик мгновенно тянется к нему и обнимает маленькими ладошками за шею. Вина перебивает кости; и он падает, вот только в этот раз его никто не держит. — Минсокки, малыш, хочешь секрет? — Хочу. — Ты сейчас — главный герой захватывающего сна. — Правда? — Конечно! Ты только что сбежал из логова чудовища! И теперь ты должен крепко и сладко поспать, чтобы набраться сил для следующего дня. — А это чудовище умрет? А вдруг его можно спасти? — Конечно можно. Это вовсе не чудовище — заколдованный принц, который попал в плен. Вот только в отличие от тебя, ему не хватило силенок, чтобы выбраться самостоятельно. — Но ведь надо ему помочь! — Конечно, малыш, конечно надо. Но как же ты поднимешь свой меч без сил? — Ой, я не смогу... — Вот поэтому скорее ложись на бочок и прижимай своего зайчика поближе. — А что будешь делать ты? — А я пойду придумывать план, как спасать нашего принца. Я ведь взрослый, у меня в запасе есть еще немного энергии, чтобы побороться. — Спокойной ночи, Бэкхённи. — Спи крепко. И ничего не бойся. Рыцарям и принцам иногда тоже бывает больно. Матовая подсветка в ванной комнате окрашивает его руку в бордовый — тошнотворно; ссадина на затылке не глубокая — несколько миллиметров, но кровь — застывшее в промокших в поту волосах желе. Тупым молотком по вискам стучит вина — он заигрался. Вот только в этот раз перешел все границы дозволенного — прямиком на еще свежих, едва захороненных костях. В мире слишком много способов сойти с ума, но Бэкхён выбрал крайность — лавировать на тончайших канатах собственного отрицания. Почему мне так спокойно? Когда он наконец меня ударит? — змеиный отравляющий напев разъедал его едва сформировавшееся в уютной теплоте счастье. Его вопросы требовали незамедлительных ответов — выпавший часом ранее шанс; ведь он знал, чертовски хорошо знал, что может сделать с надорванным организмом лошадиная доза успокоительного. Парадокс человеческой сути: они не рыдают от боли — они отправляются на ее поиски. И Бэкхён — собственноручно отданный приз в жаждущие разрядки руки. Только как теперь жить с четким осознанием того, что петлю на шее, называемую банальной непоправимой виной, он затянул этими самыми руками, на которых сейчас прожигающие кожу отпечатки собственной крови. Из лампы, словно не выдержавшей скопившейся энергии всеобщего сумасшествия, выбивает плафон — свинцовой головы не выдерживает шея. Ему почему-то начинает казаться, что они и правда застряли в обоюдном кошмаре; но для успокоения своего внутреннего землетрясения он слишком часто смаргивает — глаза в ссадинах. Стены даже под слоем проточной воды невообразимо давят. В стоке исчезает его наказание за эгоизм — алая краска; а в очищенной голове ни единой свежей мысли. В ушах свистит невыносимость — отвращение к себе. — Я хочу стать достойным тебя. Ему бы закричать; неужели он уничтожил в Чанёле его исключительность? Вода заливается в уши — его вакуум рвется точно по шву: в своей изнурительной прошлой погоне за счастьем, что обрывками драными разлеталось точно на северном ветру, он конкретно выдохся — не мог делать лишний шаг без предупредительного толчка в спину, по ногам, по почкам. Нравилось ли ему, что его любимый мужчина бил его? Нет. Хотел ли этого? Хотел. Едва ли осознавая, что крылось за каждым следующим ударом. Его зверства в Бэкхёне зарождали ответ — светлое чувство погибнет без противодействия. А рядом с Чанёлем он стал понимать, что умирает той страшной, медленной смертью, когда хочется свернуть себе шею, лишь бы перестать чувствовать уходящую из-под сведенных судорогой ног землю — привычку; боязнь к переменам. Вот только искомая боль не принесла былого облегчения — его вакуум, за толстыми мутными стенками которого было так удобно сворачиваться с кокон, дал трещину до самого корня — толстого, здорового, облюбованного. Его душа задавлена руинами рассекреченного убежища. Маленькая смерть маленького человека. — Я хочу стать достойным тебя. Закрывает кран — с волос стекает чистая вода; на полотенце ни единого следа. И чувство облегчения врывается в пустую грудь; не за себя — для него. Ему вдруг хочется разнести здесь каждую свою мелочь к черту — зубную щетку, бритву, расческу. Все, что оттуда, из прошлого. Все, во что впитана энергия саморазрушения. И он смеется. Он обязательно завтра этим займется. — Я хочу быть достойным тебя. Мы снова будем счастливы. Обязательно. Твоя, моя, наша вина сыграет нам на руку. В спальне окутывающий шалью холод — распахнутое настежь окно; Чанёль кротко вздрагивает, когда краем уха слышит отворившуюся дверь; готовится к лязгу створ шкафа, глухому падению вещей на пол, резким, кротким шагам в спешке, но единственное, что он чувствует — укус ледяного порыва ветра в спину, приподнятое одеяло и вес чужого тела — теплые влажные ладони на талии. — Я знаю, что ты не спишь, — тихо шепчет Бэкхён, и прикосновения его мягких пальцев эхом отдаются на сжавшемся сердце, — А вот Мин спокойно уснул. Он решил, что увиденное ему приснилось. Падать в его руки — невыносимо страшно; Чанёль разом чувствует себя таким чертовски жалким. Память мгновенно взрывается болезненными воспоминаниями о медовом запахе его золотистых волос с отросшими черными корнями, которые просто не было времени подкрасить в этом водовороте бесконечных бумаг, траурных лент и бесполезных разговоров; о будоражащей щекотке удивительно длинных ресниц вместе с утренними поцелуями в шею; о мягком земляничном запахе заваренного им зеленого чая, что всю эту страшную неделю создавал ему такую важную иллюзию контроля. Он, словно биологическое беспозвоночное, на рефлексах чувствует необходимость что-то делать, двигаться, доказывать, просить, но костей в нем нет. — И ты засыпай, Бэкхённи, кто знает, быть может, это действительно просто затяжной кошмар, — Чанёль сдерживает в себе глухой вой, когда ладони поднимаются к плечам и обнимают его крепко. — Ты ни в чем не виноват, слышишь? — его голос настолько тихий, настолько нежный, что Чанёль просто не выдерживает этого внимания — рвется; плечи сотрясаются. — Порой, страх делает с нами неподдающиеся логическому объяснению вещи. А нам остается их принимать и понимать, а еще прощать — самих себя. Чанёль не осознает то мгновение, когда начинает плакать; глаза адски режет пост-реакцией на передоз каплями — очертания спальни размываются вихрем угольным, и только взгляд Бэкхёна все такой же ясный и четкий, и в нем немое, но оглушительно важное понимание, принятие и прощение. Самого себя. И Чанёль, кажется, начинает понимать, почему Бэкхён в ту страшную секунду, когда он заносил над его головой кулак, не жмурился, не сжимался и не кричал в ужасе — лишь следил за наклоном руки, словно подставляясь под выгодным углом. Черт бы побрал эту суку судьбу. — Я вытравлю его из тебя, — злые слезы без остановки текут по его щекам, — Прости меня, Бэкхённи, прости. Пожалуйста, дай мне немного времени. Нужно завершить одно дело. Он прижимается к его лбу своим горячим и влажным; невыносимо, просто невыносимо становится жарко — это настоящая горячка, душный бред. Это не с ним, не с ним, не с ними. Один подыхает самостоятельно себе же на радость, другой же ищет убийцу аккуратного, который все сделает предельно чисто и правильно. — Расскажешь мне? — сухие губы мажут по лбу, собирая приторные капли пота; Чанёль медленно тонет. Они когда-то мечтали об этом — с пылающим спидометром к концу света. Их гонка не должна была стать извечной погоней за славой и признанием чьей-то силы — у них не было нужды доказывать друг другу свое превосходство в скорости; она не подвластна. Память о Чонине — тоже. Чонин мечтал догнать ветер; мечта подобна душе — она бессмертна. И Чанёль, наконец, принимает сжирающую его заживо все эти дни правду — он обязан его отпустить. Сжечь свой последний литр бензина. — Я хочу устроить показательную гонку в память Чонина. Я хочу... участвовать в ней, — и неуверенность в его голосе стирает рев мотора, ворвавшийся в их чистилище сквозь распахнутое окно. Бэкхён полосует носом складочку между скулой и шеей и оставляет легкое касание губ на родимом пятне; неожиданно он задевает кости ключиц и впервые за эти семь дней понимает, насколько похудел, насколько высох Чанёль. Он хватается за едва родившуюся мысль приготовить завтра домашнее мясо; забота — единственное, в чем сейчас так нуждается его мальчик: ненавязчивая, шепотом, объятием. Он должен понимать, что в своем горе он не один, что есть кто-то, кто выслушает без слов — они бывают, порой, абсолютно бесполезны. Бэкхён так гордится его желанием. Бэкхён так гордится его невероятным сердцем. — Со своей стороны обещаю статьи во всех спортивных журналах и безумную поддержку на трибуне, — улыбка срывается с его губ, высушивая дорожки застывших слез. Чанёль часто-часто кивает и с новым потоком невыплаканных слез ластится к его груди, вздрагивая от нового порыва северного ветра. Бэкхён накрывает его своей частью одеяла, укутывая едва ли не с головой. Ладони скользят по дрожащей спине — надрывное дыхание успокаивая; Чанёль инстинктивно льнет вплотную — к теплу, сливается с его телом и выдыхает сипло, влажно. — Я просто обязан... обязан искупить перед ним свою вину... обязан... Чанёль продолжает хвататься за Бэкхёна, как за спасательный круг, просто чтобы не утонуть в своих слезах, отравленных разочарованием и злостью, а еще усталостью — невыносимым осознанием очередной потери. Засыпает он под тихую детскую колыбельную; засыпает он, когда даже плакать больше не о чем. А наутро находит под своим боком маленькое тельце, свернувшееся клубочком; и когда Минсок забавно дует губы и тянется ладошкой к сплетенным пальцам взрослых, он улыбается без лишних вопросов — дорога через Чистилище пройдена. Когда на его контрольный звонок отвечает инфантильный парень, на высоких нотах сообщая, что Ифань сейчас в душе, Чанёль решает не отвлекать друга от зализывания ран и, поцеловав Бэкхёна на прощание, выходит из квартиры с Минсоком за руку. Мальчишка все утро, размахивая ложкой с овсянкой, энергично доказывал им, что ему удалось победить в принце косматое чудовище и вывести его из темницы глубокой — Чанёль с улыбкой ерошил его смоляные волосы, в благодарность кивая Бэкхёну. А тот смотрел на них с кружкой кофе в руках, сидя на подоконнике, и не мог не улыбаться грядущим переменам, потому что стать частью этой удивительной в своей судьбе семьи — до щемящего замирания в сердце бесценно. — Пап, а Бэкхённи останется с нами жить навсегда? Чанёль, безусловно, ждал этого вопроса, но никак не был готов к тому, что отвечать понадобится вот так скоро — без заранее подготовленного разговора. Ведь тема настолько щепетильна и непредсказуема, что важен каждый вдох, каждый выход — главное не свернуть с намеченного пути, не запутаться в доказательствах и просьбах, не сорваться на властное отцовское. Все должно быть предельно мягко и осторожно. Но, впрочем, жизнь вновь распорядилась по-своему. — А ты бы хотел этого? В зеркале заднего вида Чанёль замечает теплую улыбку от упоминания его имени; Чанёль закусывает губу, дети — слишком непредсказуемые создания. — Да, Бэкхённи очень добрый. Он рассказывает мне много интересных историй, а еще у него не противная каша! — Вот уж спасибо! — с притворной обидой хохочет Чанёль, паркуя машину возле детского сада, — Я, между прочим, столько рецептов выучил ради любимого сына, а он, негодник, заявляет мне такие обидные вещи! — Не обижайся, папочка, — тянет к нему свои ручки Минсок, когда Чанёль вызволяет его из хитрых ремней детского кресла, — Я люблю тебя не за кашу. — Подхалим, — смеется Чанёль, безоговорочно сраженный удивительным очарованием его взрослого не по годам сына. — Я думаю, что Бэкхённи сделает нас очень счастливыми, — заявляет Минсок на прощанье, когда в раздевалке Чанёль надевает на его плечики маленький рюкзачок с учебниками. — Спасибо, малыш, спасибо тебе, — дрожащими губами Чанёль целует его в лоб, — А теперь беги к друзьям. Минсок моментально срывается с места, едва заметив красные бантики в блестящих косичках танцующей во время зарядки Йери. Простые сложности, — думает Чанёль, выходя на свежий воздух, — Но, если не детские уста глаголят истину, где же она, эта единственная правда жизни? На часах десять утра — у него есть еще несколько свободных часов перед встречей с отцом. По пути на кладбище он покупает два букета белых хризантем — к благополучию и правде для Кёнсу, к победе для Чонина. В главном офисе непривычно тихо — отравляюще; лето за пыльным стеклом обрывается, уступая солнечный насыщающий надеждой свет гнетущему стуку каблуков туфель и химическому запаху аэрозолей с ароматом полевых цветов возле перевязанного лентой портрета Чонина у входа — банальному обязательству, атмосфере всеобщей скорби, что едва ли может вызвать искреннее чувство. С печальной усмешкой о застывшем в стабильности времени он поднимается на последний этаж в кабинет отца; где его встречает секретарь — Чанёль не удивлен, что видит абсолютно новое лицо — нрав его отца выдерживают лишь ему подобные. — У себя? Девушка поднимает на него взгляд — новенькая: еще не успели залечь синяки под глазами, еще не осунулось свежее лицо, еще не облупился лак на стучащих по клавиатуре ногтях. Та с ног до головы оценивающе осматривает его и просит пару минут подождать — связывается с отцом по телефону и, с важным видом придерживая микрофон у губ, кивает, указывая рукой на дверь. — Отец, — с поклоном приветствует его Чанёль, заставляя себя держать всю свою спесь в кулаке, — Здравствуй. — Признаться, я был удивлен твоему звонку, — кивает в ответ отец; все такой же искусственно лощеный, словно подключенный к системе робот с запасом первичных эмоций в памяти. Новый подшитый костюм, идеальная стрижка, рябое лицо скрывает глубокие морщины — показатель карьерного положения, и не единой, пусть даже деланно радостной эмоции при виде сына. — Родной сын не может поинтересоваться благополучием своего отца? — иронично ведет бровью Чанёль, вольготно присаживаясь на клиентское кресло. — Давай не будем отнимать друг у друга время, — в тон Чанёлю отвечает господин Пак, смыкая костлявые пальцы в замок, всем своим видом показывая, что он не намерен растрачивать свое драгоценное время попусту, и плевать, что сын впервые за несколько лет пересек порог этого кабинета, — У меня работа, у тебя — любовь, — словно выплевывает ему в лицо; и Чанёль липнет в его кислотной слюне. На похоронах было слишком много зорких, рыщущих глаз. — Моя личная жизнь не касается никого кроме меня самого, — отчеканивает Чанёль, стараясь не замечать укола отцовского брезгливого взгляда, — И я здесь по другому вопросу. — Не будь идиотом, Чанёль, — теряя терпение, господин Пак сжимает костяшки до белесых полос, — Мне абсолютно наплевать, с кем ты спишь. Я давно смирился с мыслью, что потерял контроль над тобой. Но не забывай о том, кто твоя семья и как на нас могут отразиться твои выходки. Чанёль кривит губы в усмешке полной боли, обиды и сарказма; «твоя семья» — оглушительная пощечина, которой отец так умело попрекал его всю сознательную жизнь. Та семья, что всегда воспринимала его не иначе как бесполезную обузу, лишь умело сметая пыль в угоду обществу, в котором безбедно существует и по сей день. Детская разрушительная обида комом застревает в горле. Где найти ответ на вопрос, почему его никогда не любили самые близкие в жизни люди — его родители? Почему человек, который должен был стать для него авторитетом по жизни, не вызывает ни единого чувства кроме отвращения? — Твой голубой сынок может сделать тебе отличную социальную рекламу, — усмехнулся Чанёль, остатки самообладания душа своими же руками; выдохнув скопившуюся копоть, он четко произносит, — Пап, я хочу организовать благотворительную гонку в память Чонина. — И ты здесь, чтобы попросить мой стадион? — издевка в низком голосе разрушает ту хрупкую защиту, что, казалось, удалось выстроить Чанёлю после череды бесчисленных неудач, — Ты издеваешься надо мной, сынок? Ты должен залечь на дно, пока я буду подчищать за тобой твое же дерьмо, но ты, напротив, делаешь все возможное, чтобы выставить себя напоказ и разрушить мой имидж в Парламенте. — Господи, папа, опомнись! Это же Чонин! Твой лучший гонщик! И гонка будет проведена в его и только в его память. А вырученные деньги ты можешь перечислить в какой-нибудь медицинский фонд. Это будет идеальная реклама для твоей предвыборной кампании, — из Чанёля будто вынули стержень, за который держался он все это время; для кого-нибудь, кроме них с Ифанем жизнь Чонина хоть что-нибудь значила? — Моим лучшим гонщиком был ты, пока по каким-то лесбийским соображениям не бросил команду ради сковородок и кастрюль. Чанёль прикусывает нижнюю губу; до рези в глазах ему становится смешно — они на параллельных полюсах как были, так и остались. И эту тончайшую нить, что продолжает их связывать, пора обрубить. — Позволь мне использовать твой стадион, а за это я продам Шивону остаток своих акций и официально расторгну контракт с командой, — тихо и сипло — надсадно, с налетом серой тоски по несбывшейся надежде быть услышанным безвозмездно, — И больше тебе не придется даже косвенно лицезреть меня и мою аморальную жизнь. — Чанёль, зачем же так кардинально? — господин Пак ощетинивается, явно не ожидая такой приятной, легкой, но в то же время шаткой наживы, — Заплати мне пятьдесят процентов от аренды, дай опровержение в газеты, и на этом разойдемся. Идет? — Мне не за что оправдываться, папа, — с болезненной усмешкой качает головой Чанёль, приподнимаясь с кресла, — И я тебя понял, идет. Ты получишь свои проценты с гонки. И после нее ты больше обо мне не услышишь. А мой контракт будет расторгнут через суд. И с этими словами он выходит из кабинета, не обращая внимания на злое, отчаянное и просящее «Чанёль, остановись!». Отец определил ему вполне разумную розничную цену — ответил на единственный, съедающий его изнутри вопрос; и он готов откупиться — последний, решающий шаг в незапятнанное будущее; к своей настоящей семье. — Это наша последняя гонка, приятель, — говорит Чанёль, жгуты шлема сцепляя у горла; за спиной — целый их мир, что через считанные минуты навсегда останется самым ярким воспоминанием о прошлом — глубоким шлейфом шин на самом сердце. И все же это внушительно, — думает Чанёль, оглаживая серебристый капот своей вновь ожившей после четырехлетней спячки машины; в солнечном свете блики на стекле слепят, вызывая сводящую его с ума улыбку — Чанёль чувствует легкое призрачное похлопывание по плечу; Чанёль знает — он рядом. Он никогда не уходил. В воздухе чувствуется примесь свежего концентрированного бензина, тягуче горького машинного масла и легкой теплой грусти. В воздухе слышатся сплетения чуть приглушенных из-за оживленного гомона на трибунах голосов — ему не отказал ни один пилот. Каждый звонок — безоговорочное «я буду». Они все здесь — их истинная команда, которая никогда не станет бывшей. «Золотое поколение» — до сих пор говорят о них в спортивных газетах, и комментаторы неустанно напоминают зрителям об их достижениях в нынешних репортажах. Чанёль вдруг вспоминает, как в свое время они расходились поодиночке; как он, молодой еще, эгоистично вскруженный, разбивал кулаки о шкафы в раздевалке, от каждого бьющего в еще едва ли знавшее боль от потери сердце «я ухожу». Как он срывал свою юношескую ярость на оторопевшем Чонине от банального непонимания, что у каждой скорости есть свой предел. Его хёны нашли свое счастье в тишине и покое — в семье. По стадиону разносится просьба для пилотов занять свои болиды; до старта гонки считанные секунды — желанные, и забытая дрожь в коленях накрывает. Чанёль оборачивается на триста шестьдесят и ловит ободряюще задорные взгляды — лучезарный Бэкхён и восхищенный Минсок, сидящий на его шее — они машут ему, выкрикивая что-то восторженное, сливающееся с общим предвкушением настоящего искусства. Чанёль поднимает большой палец вверх и видит, что Минсок вторит ему со смехом — смеется следом. Вот оно — его успокоение. Его семья. Машины выстраиваются за стартовой полосой. — Это наше финальное начало, — говорит Чанёль, и руки на руле прежней тяжестью наливаются. А в следующее мгновение под оглушительный рев срывается с места, взмывая в небо. ( Давай я расскажу тебе о том, что терять не страшно? Удивительно, но я и правда больше не скучаю по этому гладкому скольжению шин, что когда-то было для меня сильнейшим наркотиком. Наверное, морфием. Помнишь, как в Гонконге тогда шел ливень стеной, и меня на каждом повороте вхлам? Тогда я и понял, насколько машинная сталь, которой дышали мы с тобой, на самом деле хрупка перед застывшим бетоном. Понял, но на осознание ушли целые годы, и доказать эту истину я просто не успел в первую очередь тебе. Это серебро металла, казавшегося танком болида, навсегда в твоей крови. Я помню, я никогда не забуду, я отпускаю. Давай я расскажу тебе о том, что кроется за моей потерей? Его зовут Бён Бэкхён, и он — моя жизнь, без преувеличения. Та истинная, что полна искомого каждым утомленным гонщиком спокойствия и не прикрытого фальшью забытия в скорости счастья. Механическому пламени мощи не заменить тепло чужой кожи. Это и не потеря вовсе. Я нашел его так же, как ты когда-то Сехуна. Вы сейчас вместе. Мы — тоже. Давай я расскажу тебе о том, как приятно после остановки чувствовать опору под ногами? Его плечо стало моим спасением — не убежищем. Он другой, знаешь? Его мир параллелен нашему. Он никогда не имел дело с опасностью — он всегда жил в отличие от нас. Знаешь, по выходным он просыпается только часам к двенадцати и еще сонный идет варить кофе, чтобы слегка разогнать свое сердце; жарит изумительную яичницу с пармезаном нам на двоих почти вслепую, потому что, забыв где-то в ванной очки, проверяет по привычке твиттер,; а еще он мелкого приучил есть свою манную кашу. Он замечательный, а я увлекся немного, да? Прости, но эти, казалось бы, мелочи для меня теперь бесконечности. Для меня теперь важно лишь благополучие моей семьи — его и моего сына. У меня больше нет права на риск. И это ли не лучший повод ставить жирную точку для последующего многоточия в предложении на нижней строчке? Давай я расскажу тебе о том, что финиш не означает конец? Безусловно мы, восемнадцатилетние, отказывались верить, что за черной полосой существует жизнь. Символическая печальная ирония: твое тело навсегда останется перетянутым лентой скорбной, а душа, Чонин, душа ведь сейчас свободна? Я уверен, она впервые за годы по-настоящему парит, как когда-то парили мы. ) Механик сообщает Чанёлю идеальные секунды, просит быть чуть сдержаннее, потому что техника граничит с сумасшествием прошлым. Чанёль все еще помнит, как это — лавировать на гранях самосознания, когда до краха — полшага. В последний раз. Теперь он действительно понимает, что это прощание желанное, осознанное, единственно правильное. Он больше не «Пылающий Феникс» — клеймо, которое однажды сам себе выжег. Он Пак Чанёль, ему скоро двадцать восемь, и он с улыбкой предвкушения смотрит в многообещающее будущее. Он больше ни финансово, ни морально не зависим от своего отца — ресторан приносит пусть меньший, зато стабильный и личный доход, а тихое и уверенное от Бэкхёна «наш каминг-аут не нужен в первую очередь Минсоку, как считаешь?» сняло все последующие вопросы. Он теперь действительно в ы р о с — забава приводить в ярость родного отца перестала казаться веселой. Вчера у него была очередная консультация со своим адвокатом, который подготовил все документы для расторжения контракта. И Чанёль знает, что пока он здесь, оглядывается в свое прошлое, профессионал своего дела прокладывает свободную незапятнанную дорогу в его завтрашний день. — Я не могу уехать, не попрощавшись, — и усмешка тает на губах Чанёля, когда до финиша последний круг, а впереди н и к о г о. Воспоминания о каждой выигранной гонке, о каждом бездумном и сумасбродном соперничестве на трассе взрываются в памяти; он понимает, сколько таких важных и безусловно бесценных секунд навсегда утрачено, но сейчас он не чувствует сожаления. Чонин ушел — пересек свой последний старт (не финиш) с высоко поднятой головой; с улыбкой. Лучшая смерть — светлая память, которую он оставил после себя в сердце не только Чанёля — каждого спортсмена. И, пересекая финиш первым, слыша в наушнике восторженный крик механика о великолепных скоростях для показательной гонки по сути уже бывшего спортсмена, он заключает главное. Чанёль выбирается из болида на подкошенных ногах; свежий воздух словно бьет его в солнечное сплетение сжатым кулаком. Вокруг него толпятся как когда-то толпы каких-то безликих, но безусловно восторженных, вот только теперь он не чувствует желания упиваться собственным превосходством. Партнеры по команде тянут его в свои крепкие объятия, он знает, что дальше его ждет первая ступень подиума, на которую они его и затаскивают, а он просит не уходить их. Ведущий, порядком известный и абсолютно бесстрастный, не сможет сдержать эмоций и дрожащим голосом просит вручить победителю кубок чемпиона сегодняшней гонки. — Я не говорю тебе «прощай». Я говорю тебе «до свидания», Чонин-а. И толпа взвывает в общей болезненной памяти по его не просто другу — брату. А Чанёль улыбается в рассеявшееся после утренних туч небо — он все сделал правильно. В падок его отпускают после нескольких совершенно бесполезных интервью; он жмет руки знакомым репортерам, с которым когда-то был в неплохих отношениях. От одного из них он узнает, что Лухань, которого слишком давно и слишком неправильно он использовал в качестве подстилки, женился на хорошенькой молоденькой певице и ушел из большого спорта, вернувшись в родной Китай. И Чанёль, честное слово, совершенно искренне рад, что тот отыскал свой истинный путь. Как и Чунмён, который долгое время (тайно) лечился от нервного расстройства, а сейчас готовится к большой роли в американском мюзикле. Жизнь не заканчивается, — думает Чанёль, когда налитой свинцовой усталостью, едва ли переступает по ступеням в прохладном помещении. Детский оглушительной восклик заставляет его поднять голову; совершенно довольный Минсок бежит к нему, сломя голову, а козырек безразмерной кепки забавно падает ему на лоб. Чанёль подхватывает сына на руки, и в эту секунду перестает чувствовать опору — кислородное голодание от непривычки накрывает. Они, кажется, падают, а Минсок продолжает хохотать. — Эй, а я снова первый, — устало шепчет Чанёль, утыкаясь Бэкхёну в ключицу. Он чувствует его частое, отрывистое дыхание и насквозь мокрую футболку. — Не снова — всегда, — говорит Бэкхён, прижимая его за талию ближе; он оставляет легкий поцелуй в изгибе шее и цепляет губами разрывающую тонкую кожу вену. Под глазами у Чанёля фиолетовые глубокие тени, гладкая кожа погрубела под серым оттенком и пот не горячий от перенасыщения — ледяной, — Для меня. — Чанёль! — окликают его звеняще со спины. Ифань одет точно не для пресс-конференции — на нем не приталенный костюм, а джинсы и кеды — признак дороги. Глаза у Ифаня мокрые. Он буквально вырывает его из объятий Бэкхёна, и Чанёль ставит Минсока на пол, отходя в сторону. — Ты был великолепен. Как и всегда в прочем. — Иди к черту, — смеется Чанёль и хлопает его по плечу, — Говори. — У меня сегодня ночной рейс до Калифорнии. Цзытао, он... — и Ифань запинается, сглатывая. Чанёль знает. Бэкхён как-то за завтраком показал ему новость о расторгнутой помолвке между китайской моделью и американским баловнем судьбы; о том, что модель не прошла проверку славой и деньгами, и сейчас закрыта в одной из психиатрических больниц Америки с диагнозом нервное истощение. Истинная причина — «невозможность забыть единственно верную дорогу» не упомянута даже между строк. Чанёль в то утро ждал звонка от Ифаня, но когда ни через день, ни через два тот не упомянул даже мельком о случившемся, понял, что друг готовится к отъезду. Звонок от общего знакомого из компании с новостью о заявлении об уходе, что лежит на рассмотрении, лишь подтвердил его мысли. — Черт, это адски сложно... но я должен...

От кого: Цзы. << Оставайся со мной, не могу без тебя Оставайся со мной, я люблю тебя. >>

— Нет, Ифань, на самом деле все просто. Езжай и верни его домой. Ифань удивленно смотрит он в расслабленные и спокойные глаза. Мы больше не заложники статуса, — думает Чанёль, когда обнимает Ифаня на прощание и просит отписаться, когда самолет приземлится. Ифань обещает ему бутылку Калифорнийского полусладкого и подмигивает Бэкхёну, говоря ему такое простое «спасибо». Минсок заказывает в подарок большой самолет, и Чанёль уже собирается отругать его за наглость, но Ифань смеется и, переворачивая ему кепку козырьком назад, говорит, что привезет два. И еще одни очки. — Мы ведь не разобьемся с ним больше? — Навряд ли. На телефон приходит оповещение о том, что такси ждет у выхода со стадиона. Ифань скрывается с места вихрем необходимых ему перемен. Так и должно быть, — заключает Чанёль, когда у заднего выхода их ждет полированный семейный джип, а Бэкхён улыбается довольно и чуть крепче сжимает его руку. Чанёль сам несколько дней назад забрал его из салона с мыслью, что когда-нибудь, быть может, их станет чуточку больше, а в низком и рискованном просто не хватит места его молодой семьей. Минсок скачет чуть впереди прямиком по свежим осенним лужам, и в каждом неуклюжем движении коротких ножек Чанёль узнает себя в далеком детстве. Они не допустят тех же ошибок, через которые ему пришлось пройти длинный извилистый путь, будучи еще полным надежд ребенком. Они обязательно научат его таким важным истинам как мужество перед сложностями, стойкость вблизи от опасности и умение прощать собственные ошибки, которых будет немало на его только начавшейся дороге. — И все же вся эта жизнь — часть тебя, — говорит Бэкхён, оглядываясь на пустой и словно застывший в ожидании новых зрелищ стадион, — Ты не можешь отрицать этого. Чанёль и не хочет; теперь он понимает, что прошлое навсегда останется частью его настоящего и будущего — оно неразрывно, но он больше не проклинает его. Сегодня он окончательно освободился от груза оставшихся за спиной побед и поражений. Он готов к еще неизведанным, а от того чертовски желанным начинаниям; ведь им еще столько всего предстоит сделать, столько новых людей повстречать, столько увидеть городов и стран; в планах и новые рестораны, и колонки в журналах, а еще —исполнение заветной мечты — собственная книга, за которую Бэкхён теперь готов взяться, чувствуя поддержку двух самых близких в его жизни людей. Нет ничего прекраснее этой секунды, — понимает Чанёль, когда с задорным хохотом Минсок разбивает стайку пьющих из лужи голубей и пускается за ними в погоню, в итоге выходя победителем в этой незамысловатой гонке. И Чанёль просто не может не сорваться с места, и с оглушительным криком он заключает в объятиях своего маленького чемпиона. А в следующую секунду целует подоспевшего к ним Бэкхёна. Где-то из-за угла выходит уставший репортер Sport TV и своими глазами видит эту картину, что завтрашним утром обязательно станет сенсацией грязной; но когда светловолосый мужчина прижимается щекой к груди Пак Чанёля, а раскрасневшийся мальчишка дарит ему звонкий поцелуй в щеку, он убирает камеру за спину и бесшумно покидает их маленький мир.
194 Нравится 22 Отзывы 104 В сборник
Отзывы (22)