« —Доброе утро, Бэкхённи. Убежден, что моя маленькая шалость удалась и, быть может, я даже вызвал твою удивленную улыбку. Я долго думал, существует ли в этом городе место, достойное твоего бесценного внимания моей маленькой семье. И пришел к выводу, что моя благодарность будет заключаться в выходе за рамки. Надеюсь, ты любишь ветер. Хорошо выспись. И будь готов за час до твоего будильника».
Конец голосового сообщения.
Весеннее утро — воздушная свежесть, что сквозь залитую угольной дымкой пелену пробивается первыми солнечными лучами; Чанёль с улыбкой жмурится доброму утру и стягивает с носа очки, когда заехав на нужную улицу, видит на лавке миниатюрную фигуру. Его медовые волосы распушились золотым куполом, еще сонные глаза, освещенные приятным ожиданием, блестят совершенно искренним предвкушением, с которым Бэкхён вскакивает на ноги, едва заметив в лобовом стекле вскинутую в неловком жесте раскрытую ладонь. — Ты ведь все равно не скажешь, почему так рано? — он забирается на пассажирское сидение и опускает кожаный рюкзак в ноги, своей теплой улыбкой по самому сердцу лаская Чанёля. — Даже не подумаю, — Чанёля топит им; самим его существом — мягким, нежным, таким... родным сердцу, уже забывшему, как это — без мысли о Бён Бэкхёне, — Если хочешь, ты можешь подремать немного. Дорога предстоит долгая. — Ага, чтобы все пропустить и даже не попытаться разгадать... — но словно в ответ самому себе, со сладким вздохом Бэкхён широко зевает, пряча слезящиеся заспанные глаза за длинной челкой, — ...твой сюрприз. На заднем сидении в спортивной сумке сложен шерстяной плед; Чанёль расправляет обволакивающую ткань на порядком смутившемся парне, а тот ластится гладкой щекой к шотландской клетке и прекращает свою упрямую борьбу с рассветной дремой — прикрывает осоловелые глаза, втягивая носом пряный запах свежезаваренного черного чая, что Чанёль купил по дороге к его дому в тщетной попытке успокоить переполненное приятным волнением сердце. В мыслях — будоражащий вихрь под знаком «Бён Бэкхён»; в мыслях ледяные пожары — «мы, наконец, вместе; мы, наконец, только вдвоем». Мягкое дыхание тихим шелестом — одно на двоих; Чанёль не позволяет развить себе выше ста десяти, украдкой ежеминутно поглядывая на мирно вздымающуюся грудь — отсчитывает биение собственного сердца; на пару тактов быстрее — Чанёль с улыбкой качает головой своему мальчишескому волнению, а сосредоточиться на дороге все равно не получается. Все внимание отдано своей маленькой мечте, что пропустить сквозь дрожащие пальцы — неумолимо наступающая реальность; что исполнить — единственная возможная попытка, цена которой — собственное сердце, сбивающееся раз за разом от ноющего избытка — сохраненного истинного чувства, что все эти годы он нес в тайне от каждого, кто пытался отнять его. Бэкхёну же он готов подарить себя до последней капли. Он готов полюбить. Вот только готов ли Бэкхён? С каждым следующим километром погрязший в выхлопной затхлой пыли, утопающий в слякоти человеческого раздражения Сеул остается позади, уступая свои идеально ровные асфальты ребристым мощеным развязкам, что вдали размываются под тяжестью клубящегося дождевого тумана. Чанёль цепляется нервным взглядом за навигатор; красная стрелка топорщится в углу карты — конечная точка, до которой всего десять минут пути, сотни сожженных без никотинового оправдания нервных клеток, и одна единственная надежда. Когда нетерпение начинает жечь пальцы раскаленными иглами, он открывает на четверть окно и тянется за начатой пачкой сигарет, обуреваемый единственным желанием угомонить разбушевавшееся сознание, в котором разочарованные чернильные глаза, отвергнутые протянутые руки и тихое «я ошибся, я хочу обратно» набатом по чугунным вискам забивает насмерть едва живую уверенность в собственном решении — ее кислород на нуле. В Чанёле — тоже. На мгновение выпустив из рук руль, он пытается прикурить себе, но из дешевой, купленной в ночном маркете зажигалки вылетают лишь редкие мелкие искры, а у Чанёля слишком трясутся руки, слишком рассредоточен взгляд, цепляющийся то за нахохлившуюся завертевшуюся макушку, то за вырисовывающиеся сквозь матовую пелену очертания заветных строений, то снова за бумажный цилиндр, что под давлением покрасневших пальцев расслоился табачной крошкой на светлые джинсы. — Чанёлли... — его голос сиплый и тихий после сна — медовый, наполненный безграничным доверием, и сейчас ничего нет важнее, — Мы уже приехали? Меня что-то разморило совсем... ой, а где мы? Он резво подрывается на сидении и отворяет дверь; удивленные глаза исследуют каждый сантиметр густого зацветающего леса, освещенного возродившимся после ночного ливня весенним солнцем; пушистые изумрудные листья подхватывают налету кристальный воздух, направляя на его сонное лицо — мелкие морщинки мгновенно разглаживаются, и Бэкхён кротко ежится, но спасительно, довольно улыбается, подставляясь под каждый новый порыв. Чанёль смотрит на разворачивающуюся перед ним картину: каждая новая улыбка Бэкхёна — точно мазок акварельными красками, и на палитре исключительно теплые оттенки; внутри что-то следом теплеет. Что-то — его уверенность в выборе, что рискован и далек от традиций, присущих их скупому на искренние, безрассудные эмоции обществу, но так близок самому Чанёлю — свобода, полет, контроль и одновременно полное его отсутствие. — Пойдем, пойдем скорее! — в прищуре лисьих глаз веселая хитрица; коленки в нетерпении дрожат, и рукой Бэкхён пытается подозвать его, неуверенно застывшего рядом с машиной, — Пак Чанёль, ты просто удивительно непредсказуем... я даже предположить не мог... пойдем же, пойдем! Чанёль безоговорочно повинуется; забирает свою сумку и принимает предложенную руку — сложенный пазл. Идеально, важно и больше не страшно. — Научи меня, Чанёль, — неожиданно говорит Бэкхён, вприпрыжку поднимаясь по деревянной лестнице к воротам. — Чему? — улыбается тот в ответ, подхватывая его беззаботный ритм, но вдруг Бэкхён неожиданно останавливается и вместе с дуновением ветра разворачивается к Чанёлю лицом; между ними ровно две ступени; между ними несколько сантиметров; между ними цепной мост из самых важных слов — шаткий, хрупкий, требующий предельно четкого баланса. Солнечные блики в глазах Бэкхёна — игра наперегонки со сжавшимся от сводящего с ума трепета сердцем. Чанёль впервые в проигрыше; Чанёль впервые рад чужой победе. — Быть таким же потрясающе разным: утром в своем ресторане ты важный и строгий начальник, по выходным — чуткий и заботливый отец, а здесь и сейчас у тебя ветер в волосах гуляет, и ты улыбаешься как беззаботный и удивительно счастливый мальчишка. Сердце пропускает за ударом удар; дыхание замедляется с каждым взмахом ресниц; дыхание срывается на запретные скорости, когда Бэкхён прикусывает рубиновую губу и на выдохе шепчет: — ...а еще у тебя ладони влажные. ( а еще у меня сердце рядом с тобой больше не мышца) В следующую секунду он целует его в налитую солнечными лучами щеку. У Чанёля в голове тысячи, тысячи признаний, среди которых существует одно главное: « ты — моя палитра; благодаря тебе я теперь способен чувствовать каждую свою сторону», но пока он молчит, едва ли осознавая, как совладать с той степенью чувств, что завладели его сознанием. — Без проблем, — отвечает он вместо этого и, обогнав Бэкхёна на несколько ступеней вверх, выуживает из кармана джинсов ключи, а в следующую секунду отворяет замок на точеной калитке перед ними. — Знаешь, когда я получил твое сообщение, то подумал о китайской опере или о прогулке на яхте, но, Чанёль... — Бэкхёна бьет мелкой дрожью, когда шершавый язык касается его раскрытой ладони; квадратик сахара мгновенно исчезает, а Бэкхён смущенно улыбается, не в силах унять эту счастливую дрожь от встречи с давно забытой радостью, — Это... удивительно. Это прямиком из детства. Это в самое сердце, понимаешь? Чанёль понимает; потому что в его улыбке — душа наизнанку, а она — кристалл на солнце, что, наконец, раздвинуло утренние тучи. Что освещает их дорогу по настоящему — дорогу из желтого кирпича, что по приданию — поиск счастья. — Они наши на эти выходные, — в глазах напротив разливается совершенно обескураживающий восторг, — И следующие сорок восемь часов... — Чанёль обводит руками конюшню в попытке обхватить необъятный коттедж, в стенах которого они сейчас стоят, — ...мы единственные хозяева в этом доме. А в следующую секунду Чанёль падает; его до мельчайших деталей просчитанный план и рациональность по привычке отточенных действий напрочь сносят всего лишь две теплые мягкие ладони, что ложатся на плечи и тянут ближе — прижимают к груди, кожей к коже; и птица, что трепещется в клетке — в сердце, выбирается на волю. Она слаба, дезориентирована, растеряна — мечется на слабых крыльях, но улететь не пытается — стремиться ближе, ближе, ближе. Руки Бэкхёна белые и гладкие; Чанёль с замиранием ведет по округлым плечам своими огрубевшими пальцами, сквозь легкий хлопок чувствуя иглы предательских мурашек, с тихим выдохом спускается к острым локтям и отросшими ногтями царапает оголившуюся кожу, вызывая легкую улыбку от приятной щекотки — заходится душным вдохом от ощущения трепещущего, призрачного — в унисон. — Прокатимся? — шепчет Чанёль, и маленькое ушко мгновенно краснеет. Под налившимся наступившей весной солнцем печет; Чанёль поглаживает лоснящуюся крепкую шею лошади Бэкхёна, пока тот, слегка прикусив губу, с предельной внимательностью устанавливает на ее спине седло и фиксирует стремена под свой рост. Чанёль видит слегка замершую спину и бегающие по упругому туловищу глаза, словно примеряющие угол непосильного прыжка — легкое упрямое замешательство, и без лишних слов он протягивает руку — опора, благодаря которой Бэкхён забирается на покорное животное. — Ты очень уверенно держишься в седле, — Чанёлю хочется сгладить его легкое раздражение от своей беспомощности, что серой волной накрыло прежнюю блестящую улыбку. Они выезжают за ворота, и лошади сами ведут их по проселочным разбитым дорогам к небольшому густому лесу; Чанёль слегка натягивает поводья, заставляя лошадь сбавить скорость, чтобы поравняться с Бэкхёном. Тот благодарно улыбается в ответ. — Я родился и вырос в Пучхоне — в живом муравейнике. Рос в семье один и был страшно избалованным ребенком. А затем родители рассказали, что скоро у меня появится младший брат. И когда он родился, мне стало казаться, что я задыхаюсь даже в своем родном доме. Тогда я попросил отца отдать меня в какую-нибудь секцию. Я хотел заниматься футболом, но статус семьи не позволял. Меня отвели на ипподром, — на этом Бэкхён неожиданно запинается и тупит взгляд, тыльной стороной ладони пробегаясь по густому загривку, — Но там я провел совсем немного времени. Через пару лет, когда я уже уверенно управлялся с лошадью и даже осваивал прыжки, меня отправили на местные соревнования. Я был слишком глупым, слишком горделивым и слишком эгоистичным, чтобы отказаться и продолжить тренировки. В итоге не справился с простейшей балкой и сломал ногу так, что с профессиональным спортом пришлось покончить. Честно говоря, Чанёль, сейчас я впервые за пятнадцать лет снова сижу в седле, — его голос едва не срывается, но в последнее мгновение Бэкхён удерживает баланс выскальзывающих эмоций, — И мне больше не страшно. В довершение своих слов он с силой тянет поводья, заставляя лошадь сорваться на галоп; до Чанёля эхом доносится его кристальный чистейший смех — он в отражении солнца, что слепит пораженные глаза; в порыве чистейшего ветра, что развивает волосы — с глубоким вдохом он оседает на его тлеющих легких, и дышать становится легче — важнее. Собственные поводья рассекают скучающую лошадь, и Чанёль взмывает в своеобразную погоню. Это невероятно — полет на расправленных крыльях. Небо — шелковый палантин, что размывает острые очертания вспаханной земли, сливает две параллели в его заведенном сознании в единую стихию. Атрофированные пассивным отрицанием своей истинной природы мышцы невыносимо жжет, но эта боль — оправданна и желанна. Она — бешеный рев собственного сердца, что вырывается сквозь кровоточащие свежей кровью жгуты и затмевает все его жалкие страхи; она — непреодолимое желание быть сожженным заживо собственной исконной скоростью; она — головокружительный шлейф стартовой точки, с которой он позволил себе сорваться; что осталась позади, пропуская его только вперед, только за тем, кто собственной рукой остановил отсчет, кто помог преодолеть главный старт в его жизни — ломаными траекториями вдоль по вздутым в так долго, так тщетно искомом напряжении венам. Под подкованными копытами прогибается влажная после ночного ливня земля; Чанёль крепче сжимает кожаные поводья, накреняясь под невообразимым углом — разгоряченной грудью к стальным животным мышцам. Краем глаза он замечает, что Бэкхён лихо лавирует по разбитым дорогам, не позволяя ему сократить дистанцию — и снова все те же несколько определяющих сантиметров. Дистанция — та самая мостовая, и держаться за поручни — чувствовать опору. Делать последние шаги навстречу — сброшенные с лодыжек оковы. И Чанёль давит на поводья — добела раскаленные костяшки; перед глазами натянутая спина — струна, что изгибается под невидимыми пальцами. Его лошадь пластичным взмахом заходит на поворот, заставляя Чанёля в последнюю секунду принимать решение — «трасса, размытые дороги, шины — вхлам»; он жмурит глаза, слыша дикое ржание лошади, чувствуя неумолимое давление на поясницу — падение в миллиметре, свист разрывает воспаленные перепонки, небо поглощает мясистая земля, но... в следующую секунду мир становится на ноги вновь. И он открывает глаза. Пройденный поворот позади — впереди финишная черта, а за ней — безумие, в которое он окунается сам. Бён Бэкхён, прислонившись к молодому, цветущему дереву, смеется, размазывая слезы по алым, горящим щекам. Между ними безмолвный диалог на размытых гранях пошатнувшегося сознания; каждый рассказывает о своем личном горе, что сбросило его в бетонный ледяной подвал, где стены — тиски, пропитанные страхом, неуверенностью, удобным отрицанием. Каждый рассказывает о своем маленьком армагеддоне, последствия которого — свобода душевная. Долгожданная, необходимая. Ведомый шестым чувством, Чанёль, не спуская глаз с безумного взгляда Бэкхёна, хватает его за плечи — дышит огнем в шею и видит пламенную дорожку крупной возбужденной дроби; в следующую секунду он целует его. Зарывается пальцами во влажные волосы, выпивает его томительный, изнеможденный стон; оттягивая медные пряди, покусывает налитые припухшие губы, слизывая с мелких ранок горьковатый терпкий привкус этой больной скорости — кровавого адреналина; внутренний крик ликования растягивает диафрагму живительной свежестью лесного воздуха — также резко он отрывается от пылающих губ и утыкается мокрым лбом в шею; мелкие капли стекают вниз по бледной коже. — Спасибо, — сиплым, надорванным голосом словно в бреду шепчет Чанёль; чужое сердце под его ладонью — детонатор в действии, — Теперь я тоже больше не боюсь. Под ними — колкая весенняя трава, что под лопатками, укрытыми тем самым пледом, сохранившим запах Бэкхёна; Чанёль вжимается в мелкий ворс, без остатка теряясь меж благородных ноток его еще зимнего парфюма с пряным розмарином, пачулей и горьким привкусом легкой сигареты, что зажата меж тонких пальцев — он затягивается глубоко, выдыхая изломанные кольца, и Чанёлю кажется, что осевший на землю пепел рано или поздно разразится настоящим пламенем. Под солнцем — хорошо; оно — зрелый апельсин, и Чанёлю кажется, будто сок стекает по его лбу прямиком к широко распахнутым глазам — больно; он принимает протянутую сигарету, и пропитанные городским смогом легкие не выдерживают — на выдохе он разражается глухим кашлем, чем вызывает сосредоточенный, чуть хмурый взгляд сбоку. — Ты слишком громко думаешь, — впервые за час нарушена тишина. Бэкхён возвращает себе дотлевающую сигарету и последней затяжкой сжигает ее до фильтра — пауза, чтобы решиться озвучить все то темное, кровоточащее, что тянуще гложет его с той самой ночи, что они провели рядом с лихорадящим Минсоком. То, с каким открытым недоверием, с какой диковатой опаской, осевшей на чернильной радужке печальных глаз, Чанёль сперва принимал его совершенно искреннюю помощь, до сих пор отдавалось под сердцем тупой болью; болью за совершенно потерянного мужчину, разучившегося верить. Чанёль видит тысячи немых вопросов, застывших в его ощетинившемся взгляде — попытка разоблачить скрытый за семью печатями маленький мир большого человека — карточный домик из шестерок и королей всех мастей, а между ними — вырытая наспех воронка зияющей пустоты. Но Чанёль не облегчает ему задачу: не приподнимается с затекших лопаток, не улыбается как-то ободряюще что ли. Если Бэкхён хочет стать ближе — он должен перестать искать оправдание правде. — Там, в лесу ты сказал, что больше не боишься, — его глаза коньячные — затягивающее, Чанёль чувствует душный жар на покрывшемся испариной лбу, и губы вспыхивают остатками его вкуса, — Что ты имел в виду? В небе апельсин вот-вот взорвется; Чанёль прикрывает глаза в попытке спастись от потери зрения и шумно выдыхает, сдаваясь — удержать накопленное в непозволительной близости от того, кому не все равно, невозможно. — Это нонсенс для гонщика бояться скорости, согласен, — усмехается он, но попытка усмирить волнение провальная, — С самого детства я ненавидел пассивность, мне было невыносимо от одной свободной секунды — пустой. Помню, когда дядя впервые посадил меня за руль, когда впервые взревел мотор, и мы взлетели, за те недолгие секунды полета я понял, что вот оно — единственное, где я не ощущал тогда еще детского страха быть пойманным и загнанным в угол, — хриплая мольба самому себе быть спокойнее, держаться. — С тех пор я дневал и ночевал в машинах: стойкий запах бензина на ладонях, выбитые суставы, сбитые в кровь ногти на пальцах ног. Только на трассе я чувствовал свое превосходство над собственной... семьей? — смех больше не помощник; сбитое дыхание Бэкхёна — удар по развороченным легким, — Я ведь второй ребенок. Скажешь, что у меня напротив должны быть привилегии? Должны, но я всего лишь плод обязательств перед партийным статусом. Средневековая монархия и людоедские способы казни — пытки молчанием и ледяной водой. Я второй наследник, порченый товар. Поэтому гонки стали для меня в каком-то смысле убежищем, понимаешь? — безучастный вопрос — фактическая констатация факта; грудь Бэкхёна нервно вздымается — выпущенная обойма, барьер для каждого слова. Не время словно. — Мой брат ненавидел меня за каждую мою победу, за каждый старт, за каждый пересеченный финиш. Каждый воскресный семейный ужин заканчивался либо словесной перепалкой, либо дракой. К семнадцати годам он убедил меня, что я — ничтожество, жаждущее внимания безразличного отца; что выпрашивать любовь — жалко. А затем он застал меня в кровати с парнем. И в тот день начался мой четырехлетний ад — каждодневный шантаж подробностями моей личной жизни перед отцом, прессой, общественностью. А мне восемнадцать, я едва осознал свою сексуальность, едва поступил в университет и почувствовал себя н о р м а л ь н ы м. В итоге в день своего полного совершеннолетия я отдал ему тридцать процентов своих акций в команде, и был поставлен перед фактом — женитьба по контракту. На лице Бэкхёна — смесь отвращения и смирения; Чанёль мысленно улыбается ножом по глотке, а кровь у него черная — отравленная обыденностью ситуации, в чужих глазах отраженной абсолютным неприятием. — Кёнсу была совсем девчонкой, когда нас представили друг другу. У меня перед глазами до сих пор ее дрожащие пальцы, которыми она ставила подпись в брачном контракте. Как она плакала у меня на плече в тот вечер, когда была объявлена дата нашей свадьбы. Нет, мы не любили друг друга как мужчина и женщина. Она узнала обо мне почти сразу же и спокойно принимала мою ориентацию — мы даже иногда по вечерам обсуждали наших любовников, давали друг другу уроки пикапа. Это было так... весело, так свободно. И я упустил то мгновение, когда Кёнсу стала моим самым близким человеком. Она ведь была моим отражением; всю боль, унижение и отвращение мы делили на двоих. Рядом с ней я смог смириться, а затем даже стал получать некое удовольствие от своей двойной жизни. Иногда мне казалось, что я — герой какой-нибудь замысловатой компьютерной игры, который никак не может завершить свою миссию — не хватает, самую малость не хватает скорости, ловкости, хитрости. Я бился о стену, она — об пол. У нас была внешняя идиллия. А потом Кён влюбилась, — Бэкхён выпрямляется, поджимая под себя ноги; сверху вниз смотрит и видит: затекшую в глаза черную кровь — туман незабытой боли, — Я наблюдал за ее моральным разложением с опущенными руками — ненавидел себя за беспомощность. Наше заточение превратилось в пытку. Родители заметили, родители злились, родители искали выход. А Кён однажды вернулась домой после очередного своего свидания, зареванная и убитая, она упала передо мной на колени: «Чанёль, пожалуйста, подари мне ребенка. Иначе я сдохну». И Мин стал нашим якорем. Заботы о зачатии, ее роды, первые месяцы — он затянул ее в свой маленький ирреальный мир, отрезал от прежней публичной жизни, от бесполезных безликих знакомых, от ее мужчины. Она словно переродилась заново, а я... я со спокойным сердцем продолжал своим идиотские игры в Дон Жуана. За эти годы у меня выстроилась идеальная стратегия любящего мужа и счастливого отца: съемки для женских журналов за руки, улыбка от уха до уха на обязательный вопрос о семье в интервью, обновленные социальные сети, где на фотографиях все уверены, что мы — счастливы вместе. А затем ночные вылазки по клубам, барам и мотелям. И в какой-то момент я даже пытался убедить себя, что такая жизнь приносит мне удовольствие. Доигрался. В раскрытую, пробитую судорогой ладонь ложится новая сигарета; без слов Бэкхён приподнимается над влажным лицом и прикуривает ему своей зажигалкой. Дым — проводник между ними. Дым — указатель на самую страшную тайну (правду). — Мы были в Гонконге. Помню, гонка выдалась очень тяжелой. После победы всей командой поехали отмечать очередной кубок в клуб. Уже потом, когда мне на руки передали заключение о смерти, я понял, что в момент самой аварии какой-то безымянный парень отсасывал мне на коленях. Чёрт. Я никогда не забуду, каким стеклянным был голос Ифаня в ту ночь; какими ватными стали мои ноги, когда он... сказал мне. Как мы летели в аэропорт и не могли, не могли дозвониться до близких, чтобы... убедить, абсолютно эгоистично убедить себя, что мы не напрасно благодарили Бога за то, что Минсока в машине не было. А он был. И я до сих пор не могу простить себе этого. — Но Чанёль... — сквозь бесконечный дым Бэкхён — грозовое облако, — Каким образом, находясь за тысячи километров, ты мог повлиять на ситуацию? Твоей вины в случившемся нет. Мозгом Чанёль иллюзорно поверил в эту правду; сердцем — не смог. — Знаешь, за несколько недель до случившегося, когда у меня был небольшой перерыв в соревнованиях, и я жил в нашей общей квартире, она, словно между делом, очень тонко и едва заметно, но говорила, постоянно упоминала о быстротечности времени; «смотри, оно так же мимолетно и едва ощутимо, как мой шелк, что меж пальцы без остатка утекает». Чувствовала ли она что-то? Не знаю. Замечал ли я? Нет. Хотел ли? Нет. Но если бы я просто позвонил... если бы... а я ведь даже ничего не почувствовал. Никакого знака ни в сердце, ни свыше. Ни-че-го, — спасительная сигарета превращается в яд, что он собственноручно проталкивает себе в развороченную глотку; поделом, — Мин едва выжил. Весь в трубках, проводах — датчики почти не различали его сердцебиение. Мы боролись за него три дня, прежде чем врачи полностью сняли угрозу жизни. Еще две недели он провел в реанимации, около полугода — в больнице на бесконечных уколах, таблетках, растяжках. Он был весь синий, Бэкхён. Маленький грустный инопланетянин, потерявшийся на чужой планете без мамы. Временами Мин рыдал так, что мне порой казалось, он порвет себе рот. А я совершенно беспомощно качал его на руках, предварительно скрутив в два раза, чтобы он не смог вырваться. Я безвозвратно потерялся в бесконечных месяцах, прежде чем он, наконец, начал признавать во мне своего отца. И тогда я поклялся, что больше никогда не позволю себе даже мизерную мысль в угоду собственным прихотям. И со временем во мне начал развиваться страх даже малейшей скорости. Ифань говорил, что я конкретно тронулся, но для меня за пятьдесят на спидометре стало равносильно неумолимой опасности — смерти. Я за руль не садился больше года после ухода Кён, словно заново учился ходить. Вместе с Мином, понимаешь? В Бэкхёне развороченный детонатор с перекусанным проводом — секунды до взрыва; в Бэкхёне — заточенные лезвия против часовой стрелки в костях. Ему больно той мерзкой безысходной болью от невозможности повернуть время вспять и быть рядом в роковые месяцы агонии. Доказывать, что судьба — сука, и от нее невозможно скрыться; ее невозможно отсрочить. Учить мириться; направлять на душевное перерождение. Широкие плечи дрожат крупной вязкой дробью; перед Бэкхёном рушится наспех склеенный человеческий конструктор; последние секунды внутренней бомбы — Бэкхён жмурится сердцем полностью готовый к разрыву от боли. Перебит не тот провод — вновь обратный отсчет. Мягкими, налившимся солнечной краской ладонями по плечам вниз; наплевав на траву, Бэкхён опускается на колени перед ним и тянется ближе — грудью к груди, сердцем к сердцу. Чанёль мгновенно теряется от такой непривычной немой поддержки — утыкается горячим лбом в изгиб острой ключицы; обжигающий кипяток его уничтожающей годами внутренней борьбы находит выход в легком хлопке чужой рубашки. Чанёль давится воздухом, но ему не страшно задохнуться, потому что Бэкхён держит его, гладит по покатой взмокшей спине, касаясь влажными губами жестких сбитых волос. Бэкхён собирает кожей пепел его сожженной души, чтобы на руинах строить новую — вместе. — Я могу удариться в шаблоны и в тысячный раз сказать тебе, что прошлое должно оставаться в прошлом, но... — Чанёль сжимается в руках, ранящих его перебитые раны, поднимает сочащийся невыплаканной болью взгляд, и в параллельном чернильном — искомая уверенность в завтрашнем дне накрывает тем самым шелковым лоскутом, что выпадает из рук Кёнсу на свежую, едва-едва взошедшую траву, — Позволь мне быть рядом и строить наше будущее вместе. — Зачем я тебе нужен? — на пепелище срывается, перестает отрицать, замирает, — Потасканный жизнью трус с ребенком на руках... — Тише... — мягко, обволакивающе, успокаивающе, — Помнишь, ты сказал, что больше не боишься? Помнишь, ты доказал это в первую очередь самому себе? Помнишь? — Чанёль незамедлительно кивает, — Ты взрослый, самостоятельный, семейный человек, с которым случилось страшное горе. Но, неужели, ты никогда не задумывался, насколько достойно ты смог его пережить? Обернись назад: ты не сломался сам и не сломал своего чудесного сына; ты не начал пить и не захлебнулся в наркотиках; да, ты оставил гонки — единственное, ради чего ты жил прежде, но... и вновь ты доказал и продолжаешь доказывать, что не только машины поддерживали в тебе эту самую жизнь. Ты выбрал безопасность и стабильность, но не ценой собственных амбиций — ты сделал это ради сына. Разве что-то может быть важнее? — Чанёль не отрывается от него ни на сантиметр, лишь сильнее, ближе жмется в поисках душевного тепла — заполнять свою так неожиданно образовавшуюся пустоту, — Ты удивительный, Чанёль. Я говорил это несколько часов назад со своим мальчишеским смущением и желанием сделать приятно, но сейчас я повторяю эти слова с полной отдачей и уверенностью. В тебе столько еще неиспользованного благородства и силы, которым просто необходимо правильное русло, к которому ты неумолимо стремишься. И единственное, чего я хочу — стать нужным такому человеку, каким стал ты. Чанёль смотрит в его прекрасное лицо — чистое; в ясных глазах лишь невообразимая забота и некая тяга к внутренним переменам, что именуется слишком важным и глубоким чувством, которое порой не стоит лишний раз озвучивать. Тень мягкой улыбки ложится на его прежде дрожащие губы, и он улыбается, как умел всегда — широко, красиво, ясно. Ему счастливо — осознавать, так четко осознавать, что его самоличное затворничество подошло к такому желанному концу. Он больше не один. — Что же ты сделал со мной? — он соприкасается своими ледяными жесткими пальцами с пылкими и изящными пальцами Бэкхёна; их прочный замок — идеальные пазы для подвесного моста, что, наконец, обретает опору; и теперь никакая высота его прошлого не страшна больше. — Испытываю наши судьбы, — чувствуя преодоление накалившегося предела, с долей иронии шепчет Бэкхён и перемещает их накрепко сложенный замок Чанёлю за шею — не чувствует даже малейшего сопротивления; лишь обоюдное желание и высшая степень доверия друг другу — телом. А затем он целует его, опуская на дурманящее полотно ароматной травы. И на припухших, налившихся алым желанием губах секунды разливаются томящей бесконечностью — одной на двоих. С нижней приоткрытой губы стекает маслянистый розмарин; Бэкхён ведет влажным языком по ребристой коже — острый кадык дергается под тяжестью глотка. Терпкий хвойный привкус распаляет рецепторы точно уголь, что горит сизым пламенем на раскаленном гриле возле него. Перед глазами — напряженная рельефная спина, обтянутая потертой временем джинсовой рубашкой; жесткая ткань раздражает мелкие волоски на взмокшей шее, и Чанёль хрустит позвонками в провальной попытке сгладить грубую джинсу. Бэкхён промокает салфеткой пролившееся на руки масло и приподнимается со своего стула, ловким движением заправляя выбившийся воротник. Чанёль с улыбкой ловит налету его ладони и, ведомый совершенно животным желанием, ведет горячим носом по ароматной коже, что разом кружит и без того хмельной разум. — Кедровые орехи, — вдоль по мягким фалангам, вдыхая кротко, — вяленые помидоры, — на секунду задерживаясь во влажной ложбинке меж указательным и большим, — немного спаржи и пара капель розмарина, — глубокий ломаный вдох по гладкой подушечке — сладкая дрожь, — Ты на вкус — солнце Тосканы. — Привет, меня зовут Бён Бэкхён, — глубокой низкой нотой на сбитом дыхании, — И меня сводит с ума твое умение читать каждое мое действие, — смешение пряной разноцветной палитры местных голову кружащих специй и свежих, омытых речной ледяной водой овощей, что они долго выбирали на местном крохотном рынке часом ранее, заставляет два распаленных тела жаться друг к другу в колкой потребности чувствовать — сердечное тепло на собственной кровавой мышце, уют объятий душевных озябшей кожей; видеть — цепляться взглядом за такие простые мелочи, как готовка ужина одна на двоих — домашняя пища, приправленная щепоткой природных приправ и щедрой горстью еще непереведенных семейных ценностей. Их нужда в семье, защите и желании быть для кого-то важным — непреодолима. — Остался завершающий штрих, — огнем тронутая ладонь спускается на поясницу; не выпуская его из рук, Чанёль тянется за своим начатым вином; омытое алым виноградом стекло касается приоткрытых в предвкушении губ, и пухлый отпечаток узором вырисовывается на накренившемся бокале — Бэкхён жадно глотает, слизывая растекающееся сладкое полусухое. — Приятного аппетита, — захлебываясь, в легком бреду шепчет Бэкхён в ответ. Густой, обволакивающий жаждущее нутро жар магнетизирует его распаленное тело, заставляя вытягиваться тончайшей струной — мелодия высоких нот; бедра непроизвольно качнулись в такт, и вместе с треском поленьев, подхваченных разразившимся пламенем, Бэкхён сдавленно стонет под властью пальцев, массирующих ямку на взмокшем копчике. И вот он уж прикрывает горящие глаза и соскальзывает на сильное плечо, широким мазком прикусывая пульсирующую венку на открытой шее. — Чанёлли... — жар раскаленного гриля, перченного поджаренного мяса и затесавшийся меж острых ключиц острый, почти болезненный запах самого Чанёля, что разрядами за двести двадцать бьет по электризованным осознанием полнейшей покорности нервам, — К черту... Вибрация судорогой отдается в расслабленном бедре; их иллюзорное забвение разбивает звон смартфона. Одними губами, с неловкой улыбкой прости. — Папа! — звонкий детский голосок на том конце провода отрезвляет порывом ледяного ветра; с затуманенного рассудка разом сходит вся спесь, и Бэкхён, кивнув в ответ, отходит проверить решетку с их ароматной свининой. Чанёль провожает его голодным взглядом, а в следующую секунду полностью отдается восторженным рассказам Минсока. — А когда ты приедешь? Я очень-очень соскучился, па... — совершенно искреннее, щемящее. У Чанёля перед глазами надутые пухлые губы и широкие бровки домиком. — Совсем скоро, приятель. Всего одну ночь ты поспишь у Эмбер-нуны, а утром приедет Ифань-гэ и отвезет тебя домой, где уже будем... буду ждать я. Согласен? — Да, па, — трогательный зевок на том конце провода, — Я люблю тебя. — И я люблю тебя, Мин-а. Спокойной ночи. Отпускать образ сына — сложно; в небо поднимается чистейший дым, в котором он прячет свой тяжелый выдох — очередную тщетную попытку скрыть ни на секунду не отпускающий страх от неминуемого знакомства Мина с Бэкхёном. И у него заранее готов ответ на любой исход: слово сына — единственный его закон. Горчица на сочном ровном куске забивает ранки на искусанных губах; Чанёль тянется к нему и стирает капли соуса подушечкой большого пальца — его коротит от мимолетного касания языка; ему чертовски хочется. — Сочно, — улыбается Бэкхён, и эта улыбка — издевка над внутренним контролем, утерянном еще вместе с первым глотком вина, что они разделили на двоих, — Еще бокал? Он выглядит настолько развязно в этой белой, распахнутой на пару пуговиц рубашке, со сводящими с ума рубиновыми губами, масло на которых ослепительно в приглушенном ламповом свете гостиной; удовлетворенность во взгляде — чистейшая провокация, и Чанёль сжимает вилку до скрежета в сведенных судорогой пальцах. — Перестань. — Перестать что? — играется, издевается скорее — ведет непонимающе бровью и глотает глубоко — кадык рвет бумажную кожу. — Бэкхён, я... — в шаге от капитуляции, потому что пальцы вновь на бокале с вином, и ему кажется, будто он видит, чувствует, как широкая терпкая струя бередит его вновь алеющую кровь, оголяя расшатанные нервы, — Я ведь говорил тебе, что не хочу торопить наши отношения и... — Что? Спугнуть меня? — недоумение в удивленном голосе заставляет его смущенно улыбнуться, — Чанёль, мне казалось, ты привез меня сюда, чтобы мы смогли открыться друг другу. У нас слишком мало свободного времени, и еще слишком много потаенного, чтобы выстраивать наши отношения по крупицам. Но мы, черт возьми, уже взрослые люди, которые слишком часто оступались по жизни. И сейчас мы в очередном шаге от фатальной ошибки — если мы вернемся в город в том же неопределенном статусе, в котором уезжали, мы просто потеряемся в повседневных проблемах, — Бэкхён пытливо ловит его ускользающий взгляд, в котором чернилами высечено сожаление в собственной слабости, — Я не хочу отпускать тебя. Я чувствую себя настолько правильно рядом с тобой. Пожалуйста, дай мне шанс. Дай этот шанс нам. — Иди ко мне, — Чанёль разбивает в нерешительности сложенный замок рук и манит Бэкхёна в свои объятия. Едва тот приподнимается со своего стула, Чанёль синхронным движением оказывается возле него, слегка дрожащего, сбитого с толку и, приподнимая двумя пальцами острый подбородок, заглядывает в темные, тронутые матовым страхом быть отвергнутым, ищущие ответов на свой единственный вопрос, глаза. Легким касанием Чанёль раскрывает ладонь, опуская ее на напряженную шею — забитые нервным ожиданием неизбежного мышцы поддаются теплой коже; Чанёль перебирает мягкие медовые волосы и, глядя, как Бэкхён разом опадает в его руках и податливо выгибает шею, раздвигает его ноги коленом. Жилка за ушком аритмичным набатом разрывает последние нити самообладания; Чанёль подхватывает его под ягодицы — дверь в спальню поддается с первого раза. В ней просторная деревянная кровать, разожженный камин за стеклом, в воздухе — хвойная примесь дикой сосны и затмевающего разум желания перейти черту — полюбить. Довериться телу — единственным ощущениям, обман которых не под силу ни разуму, ни сердцу. Истома пронзает задрожавшее под ним тело; у Чанёля вдоль по венам — пьянящий жар пылающей кожи. Страх, неуверенность, смятение — сизым пламенем. Рядом с Бэкхёном — правильно; и он, наконец, готов признаться самому себе, что впервые за двадцать семь лет чертовски счастлив — осознавать, что горящее под ним тело раскрывается для него и из-за него; чувствовать — смертельный ток на пальцах, что по оголенным нервам в кровь; понимать — их близость желанна и важна обоим. Их жизни меняются, смешиваются в единую палитру тепла и холода — идеальный баланс. Чанёлю и д е а л ь н о; Чанёлю не жаль, что для осознания единственной верной правды он едва ли выжил в своем личном конце света. Счастливая улыбка отражается протяжным низким стоном, когда Бэкхён вжимается ему в пах, впиваясь обжигающими губами в жилку на шее. Сила их желания на одном уровне — кожей к коже; она — невероятна. Чанёль целует его за красным ушком и тянется ниже — руками пробирается под широкую рубашку, чувствуя под жесткими ладонями мягкий, словно против воли поджатый живот. Закравшийся вопрос разом забывается с первым просящим стоном от касания пальцев напряженного паха — чистая инерция. Бэкхёна коротит; он поднимается на коленях, секунда — пол на потолке. Его пальцы везде; вдоль по острым ключицам, минуя мелкие пуговицы, ожогами на впалом поджаром животе — ответная, сводящая с ума дрожь. Болты на джинсах поддаются ловкости его рук — нетерпеливый утробный стон, и губы, губы горячие, полные, влажные. Касаться друг друга — важно; это некая приоткрытая тайна. Узкие брюки, взмокшие рубашки — комом на пол; Бэкхён сверху, и от его тела приятная тяжесть; он пахнет индийскими специями и немного миндальным шампунем. И эта примесь невероятно возбуждает. У них не секс — они занимаются любовью. Он не может сдержаться и вновь проводит ладонью по упругой коже и узкой напряженной груди — Бэкхён замирает мгновенно и позволяет, позволяет перенять инициативу. — Чанёлли, только... — ему сложно, он весь горит, жмурится и дышит надрывно, — Будь осторожен, пожалуйста... Чанёль опускает его на крылья лопаток и целует так, чтобы Бэкхён понял без лишних слов — он его хочет, но он ему слишком важен, чтобы забываться в собственной похоти. Он прижимается влажными губами к низу его вновь нарочито напряженного живота и гладит крутые бедра. Белья они лишаются в следующую секунду. Он прекрасен; Чанёль упивается его невероятной естественной красотой: гладкая светлая кожа, что под пальцами — топленое молоко; налившиеся алые губы, податливо приоткрывающиеся под натиском языка; мягкое, слегка округлое тело, но Чанёль покорен этой, быть может, в чьих-то глазах неидеальностью. На его лице — тень боли, что не скрыть искомой жажде стать единым. Чанёль старается подготовить его как можно медленнее, как можно нежнее, отвлекая каждое следующее проникновение поцелуями бесконечными — губы искусанные, покрасневшая шея, впадины ключиц; гладит бедро, раскрывая шире и ближе к себе; льнет к нему, шепчет на ушко что-то нежное и убаюкивающее болевую реальность. Несравнимое чувство — доверие сердцем, а следом — подчинившееся тело. Это калейдоскоп из граничащих с криком стонов, вязкого запаха латекса, хвои и мокрых тел, сталкивающихся друг с другом в железной хватке. Каждый толчок — пробивающая грудь дрожь, смешанная со срывающимся голосом. Чанёль бредит. Каждый толчок — против правил. Чанёль сходит с ума от своей же скорости — Бэкхён изнывает под ним в хаотичности и аритмичности, хватается пальцами за хлопковые жесткие простыни, за свои волосы, за покатые плечи Чанёля. Пальцы в поисках опоры — губами по коже; Бэкхён кричит, и Чанёль, кажется, тоже. Единый организм — острие одно на двоих. Сперва просить, затем умолять — быстрее, быстрее, быстрее. Отчаянно, судорожно отпускать себя — обвивать дрожащими ногами бедра, сжиматься, слепнуть — замирать. А затем кончать на тонкой грани между реальностью и небытием. Чанёль оглушен, Бэкхён — его вакуум. Он растворяется в нем до последней своей капли; ему больно от этой полноты экстаза. Ему счастливо — ведь это в первый раз — так остро, живо, по-настоящему. Бэкхён смаргивает и смотрит прямо — в его глазах восхищение и осторожное счастье. Чанёль поддается порыву и притягивает обмякшее тело к себе, укладывая взмокшую горячую голову на грудь; сердца — сошедший с ума унисон. Теперь им спокойно и воистину хорошо. — Ты — мой, — наплевав на обещание самому себе не торопиться с определением границ их отношений, шепчет Чанёль в макушку притихшего мальчика, — Я тебя никуда не отпущу. Он чувствует вибрацию широкой улыбки на коже и улыбается следом в ответ на все его внутренние войны и отрицания. Он нашел его. Нашел того, с кем не страшно быть счастливым. И Чанёль сделает невозможное, если понадобится, но создаст настоящую семью для него, для себя, для сына. Заплетаясь в собственных ногах, в полной, ласкающей рассредоточенный слух и осипшее горло тишине, они доходят до душевой; теплая вода обволакивает уставшие тела — Бэкхён совсем слабенький; он позволяет себя неспешно мыть пеной лавандовой, а сам тихонько посапывает на плече Чанёля — продолжает зажиматься, прячется. — Бэкхённи... — едкое чувство вины неизвестности бередит его безмятежность; Чанёль осторожно придерживает его за талию и просит посмотреть на себя, — Там, в постели, ты просил меня... быть осторожнее... я что-то сделал не так? Вопрос — прострел; Бэкхён вздрагивает и выдыхает ему в грудь — конец сказке. Он сперва пытается заставить Чанёля забыться улыбкой и поцелуем в изгиб шеи, но Чанёль непреклонен. Он вдруг осознает, что Бэкхён для него — закрытая книга до сих пор. Ведь он ничего не знает о его прошлом сердечном — узнает лишь крупицы последствий в неуверенных ломаных жестах, что с редкой периодичностью превращаются в излишние попытки привлечь внимание слишком громким весельем — уродливой фальшью на прекрасном лице. — О, нет, что ты... — снова пытается улизнуть, направляя лейку душа на крепкую грудь, — Ты был прекрасен. Я чувствовал себя таким желанным. Как никогда, понимаешь? Чанёль улыбается в ответ, целуя в висок; не о том он спрашивал, совсем не о том. Но вид распаренного, действительно измотанного сегодняшним бесконечным днем мальчика — тяжесть на сердце от своего эгоистичного желания такой острой, такой болезненной правды. Потому что дрожат губы, потому что в глазах слезящийся сон стекает по плитке к стоку, потому что в атмосфере — чертова недосказанность, просящая отсрочки. В постели под пуховым одеялом им вдвоем уютно; Бэкхён жмется к успокоившемуся сердцу и своем теплым дыханием не дает ему остановится. Пламя тлеющей хвои отбрасывает на стену причудливые тени, в которых, неумолимо засыпая, Чанёль видит пастелью разрисованное будущее — одно на троих. И своей мечты он больше не боится. Предрассветное марево царапает глаза дождевой дымкой; Чанёль тушит сигарету о землю и вдыхает сырой росистый воздух — свежесть. Он стягивает полы свитера на голых плечах — зябко. В голове идеальная пустота вокруг единственной мысли — ему хорошо, ему спокойно. В мышцах приятная тяжесть после сна в крепких жарких объятиях, на коже — остаток глубокого запаха того самого топленого молока. Нестерпимо хочется кофе; он разминает затекшую шею и возвращается в дом, на ходу прикидывая, что приготовить им обоим на завтрак, как вдруг видит миниатюрную фигурку, направляющуюся к нему. В свете поднимающегося солнца сонные глаза плотно зажмурены и прикрыты ладонями; из одежды лишь его хлопковая белая футболка — Чанёлю она едва прикрывает живот, но Бэкхёну же достает до середины бедра, свободно обтягивая ягодицы. В его движениях — спешка и путаница. Услышав звук посторонних шагов, Бэкхён вздрагивает, словно от скрежета заведенной дрели, и мгновенно распахивает глаза; в них испуг и растерянность — куда бежать. Чанёль замирает — в нем холодное и горячее бушует смертельным смерчем. Бэкхён — олицетворение домашнего тепла, которое необходимо ему прямо сейчас. Бэкхён — сгусток той болезненной неуверенности, о которую разбивается его по-утреннему светлая и радостная улыбка. — Я... нет, нет, не смотри на меня! — хрипит после сна, свой крик срывая на шепот, — Я просто заблудился... я... сейчас приведу себя в порядок и... подожди... Он разворачивается на пятках и пытается сорваться на бег, но Чанёль быстрее; он хватает его за футболку и тянет в свои объятия — резко, крепко, безапелляционно. Мгновенно чувствует страшный дискомфорт сжавшегося Бэкхёна и разворачивает его спиной — утыкается лицом в обнажившееся плечико. Дыхание учащается — легкий поцелуй в шею. — Чанёль, перестань, пожалуйста... — скулит, но больше не вырывается. — Тебе неприятно? — Нет... я плохо выгляжу, я грязный, и пусти, пусти меня, ну пусти же... Пальцы против воли зарываются в золотистой макушке; ощущение лихорадящего жара пронзает кожу — по чужому лбу бегут капли ледяного пота. Бэкхён жмурится и делает последнюю попытку покинуть любимые объятия — Чанёль не держит. Минута молчания — свободный полет. — Бэкхённи, давай, наконец, поговорим? — до падения доли секунд. — Мне страшно. Позвонки вдребезги; позвоночник — колом. В печальных глазах напротив эта вязкая, всепоглощающая тоска, а утешить нельзя — разрешения нет. — Я не осужу. Ты можешь доверять мне так же, как я доверился тебе. Бэкхён сжевывает нижнюю губу едва ли не в кровь, но продолжает молчать, переступая с ноги на ногу — прохладный ветер сквозь приоткрытую дверь мансарды обвивает голые ступни. — Так, пойдем, — он делает шаг вперед, но сопротивления не чувствует, — Иначе ты простудишься, — снимает со своих плеч свитер и немым жестом просит поднять руки; дрожь в его теле становится менее заметной, — Я сварю нам кофе. Собирайся с мыслями. В турке вскипают молотые зерна арабики, что он предварительно перемолол в кофейне за день до их отъезда. На соседней конфорке пенится ароматное молоко, а у Чанёля в руках две кружки, и он украдкой поглядывает на застывшего на барном стуле Бэкхёна; на его лице — смятение и неуверенность. Он бегает глазами по слишком белым, слишком светлым стенам, дрожащими пальцами наигрывая на невидимом фортепиано — задерживается исключительно на низких клавишах. Чанёль ставит перед ним дымящуюся чашку — улыбка грустная, но искренняя; корицей на пене нарисовано маленькое солнце. Вышло кривовато, но он очень старался, и ему важно, невероятно важно дарить кому-то заботу. Получить отдачу — ни с чем несравнимое чувство, к которому едва ли возможно привыкнуть. Бэкхён делает глоток и блаженно прикрывает глаза — морщинки разглаживаются, а он сам распрямляет спину. Чанёль чувствует, быть может, мелкую, но такую важную перемену — в его взгляде больше нет былой потерянности; на смену ей приходит то самое безграничное доверие, светом которого вчера точно так же сочились его глаза. А в следующую секунду Бэкхён говорит. — Я не чокнутый, — первое и обескураживающее; Чанёль только сейчас осознает, что поведение Бэкхёна получасом ранее граничило с настоящей истерикой, но ему не было ни мерзко, ни страшно; единственное, чего он хотел — помочь, — Я просто боюсь разочаровать и тебя тоже. У меня были всего одни серьезные отношения. В конце первого курса я проходил практику в крупной политической газете и работал ассистентом одного очень известного журналиста. Он друг моего отца, поэтому позволил мне присутствовать на интервью с ним. Он не был особо красноречив, не посылал двусмысленные взгляды, не делал никакие намеки, но он был очень внимателен ко мне, хвалил за мои редкие ремарки к заранее готовым вопросам и даже сам предложил дать небольшое интервью к моей курсовой работе. Когда тебе девятнадцать, и ты понимаешь, что гей, но тебе до смерти страшна реакция твоего окружения, а взрослый мужчина неожиданно, но так остро дает понять, что ты ему важен — ты перестаешь существовать как личность. Без купюр продаешься в его власть, разрешаешь подчинять себя его правилам — унижаешься из-за банального «нет», нежелания, нужды чувствовать себя любимым. Нормальным. Уже в то время он причислял себя к элите, поэтому рамки наших отношений были предельно жесткими — неоспоримыми: его водитель забирал меня с учёбы, и мы проводили ночи в люксах. Никогда не останавливались в одном отеле. Никогда не появлялись в холле вместе. Но мне казалось, что я абсолютно счастлив, потому что ночи были жаркими, утра — теплыми. Он в лучших традициях обещал мне золотые горы, просил подождать пару лет, прежде чем он выиграет выборы и изменит мир. Говорил, что мы переедем в Америку и там станем настоящей семьей, — Бэкхён неожиданно останавливается, чтобы сделать глоток кофе, но Чанёль видит хватку его пальцев на коленях, и каким пламенем горит его кожа, — Но время шло, я разрывался между учебой, ложью и своей сводящей с ума любовью. А затем у него начались какие-то проблемы на работе, и моя внутренняя идиллия рухнула. Всю злость, всю свою ничтожность он срывал на мне: в его глазах из «очаровательного мальчика» я превратился в урода. Вот так просто, представляешь? Я не так сидел, не так ел, не так выглядел, не так д ы ш а л — его раздражало каждое мое слово, каждое мое действие. Наш секс превратился в ад — он становился зверем, он доводил меня до рвоты, до разрывов. Собственно поэтому я просил тебя быть... осторожнее. У меня нет никакой психологической травмы, не подумай. Но воспоминания еще живы. Мне было страшно потерять его, я прогибался — перекрасил волосы, начал подводить глаза, морил себя диетами — в итоге довел до нервной булимии. Все закончилось тем, что он избил меня просто потому, что однажды в городе увидел в объятиях сокурсника. Все мои оправдания, мольбы о прощении и заверения, что я ни в чем не виноват обернулись разбитым лицом и сломанным ребром о его ботинок. Он вышвырнул меня за шкирку и сказал, что если хоть одна живая душа узнает о нем, он меня убьет. Я плакал, конечно, винил себя в своей глупости, в своем уродстве. Обрывал его телефон, пока он не сменил номер. Несколько месяцев принятия ситуации казались мне бесконечностью. Учеба, друзья, родители... ни до чего мне не было дела. А затем встал вопрос об отчислении, и я заставил себя сесть за учебники. И когда мне начало казаться, что я, наконец, расправился со своей болью и отпустил его, он вернулся в мою жизнь. Он начал преследовать меня. Везде. Абсолютно везде. Куда бы я ни пошел, где бы я ни оказался, за мной следовала его машина, его люди — шестерки. Я был завален цветами, подарками, сопливыми просьбами вернись, ты самый лучший, я люблю тебя, мне плохо. Мне, мне, мне. И я почти сдался, почти поверил его словам, его рукам, объятиям, если бы не капля крови... маленькая аккуратная капля из носа, которая упала на белоснежную подушку, когда он поставил меня на колени. Мой побег в ту ночь стал решающим — я сдал последние экзамены и нашел стажировку за границей. Полтора года зализывал раны в Англии — на свободной земле, где, наконец, осознал, что гомосексуальность — не приговор. И что я достоин нормальных человеческих отношений. А затем я встретил тебя, абсолютно случайно заметил в первой попавшейся кофейне. Чанёль слишком отчетливо чувствует, как обрывается его собственное сердце; вот такая грустная ирония выходит — Чанёль так отчаянно все это время пытался ухватиться за Бэкхёна, чувствуя в нем ту самую необходимую уверенность в каждом следующем шаге, а в итоге он сам стал ориентиром их будущего. — И мне стало так чертовски страшно, когда ты обратил на меня внимание. У нас разница всего в два года, а кажется, что вся вечность. Я чувствую себя рядом с тобой таким маленьким, таким глупым и эгоистичным ребенком, что мне от себя становится тошно. Я пытался побороть свою неуверенность, наступал себе на горло и вел себя довольно смело, правда же? А в душе я умирал от каждого своего слова, поступка — дешевка. Все мои страхи, все мое недовольство своей внешностью словно очистились от пепла собственных утешений. Ну и сейчас я просто... сорвался немного. Систематические унижения сделали свое дело, — и эта завершающая улыбка лезвием под кожу — вспарывает, разрывает, режет. Чанёль упирается мутным взглядом в узкую дрожащую грудь и тянется к нему руками; Бэкхён не сопротивляется — он падает. Кашемировый свитер едва ли согревает продрогшее от ледяной исповеди тело, но в крепких, пахнущих терпким кофе, руках тепло окутывается мгновенно. Чанёль целует Бэкхёна в шею и чувствует, как немеет бумажная кожа от его горячих губ, словно не привыкшая к нежным прикосновениям. Кольцо пальцев на его шее сжимается — поцелуи частые, мелкие, влажными мазками по горьким губам. Чанёль вновь держит его в своих руках над полом — теряется, путается в ногах, тяжело дыша. Линии их жизней — перевязанные ленты на сплетенных в замок ладонях. Чанёль прикрывает глаза, когда миниатюрное тело содрогается над ним — ширинка на джинсах скользит вниз, и он высвобождает ноги из узких штанин, опуская Бэкхёна на свои колени. Смотрит снизу вверх на светлое, окутанное сонным туманом, чистое лицо и в бесчисленный раз восхищается его удивительной красотой. — Под подводкой скрываются потрясающие умные глаза, — подушечками скользит по размытому контору нижнего века; Бэкхён забавно моргает и скрыть смущенную улыбку у него не получается, — А еще у тебя такая нежная молочная кожа, которой совсем не нужен лишний маскирующий тон, — легким касанием он очерчивает острые скулы, по ломаной траектории спускаясь к полным губам, — А эти губы... Бэкхённи, эти губы я готов целовать каждую секунду, потому что нет ничего лучше, чем ощущать твой собственный вкус, что не перебит химическими блесками, — большим пальцем он жадно надавливает на нижнюю губу, с замиранием глядя, как под его пальцем кожа наливается алым влажным желанием. — И эта твоя внешняя красота сочетается с красотой, — пальцами... по шее... и они задыхаются в унисон, и сердце под раскрытой ладонью вот-вот взорвется от сокрытых в нем чувств к этому мужчине, — Внутренней. За этот месяц, всего за тридцать дней ты сделал для меня и для моего сына столько, сколько не сделал ни один человек за всю нашу с ним жизнь. Ты, будучи на тот момент совсем чужим, смог подарить мне надежду. И теперь я понимаю, что тобой не руководила ни одна сомнительная мысль — лишь твое сердце. В этом и заключается твоя главная красота. А все остальное... оно так вторично. Но, если для тебя это важно, то мне абсолютно наплевать, будут ли на твоих домашних штанах и футболках пятна от соусов и соков; твои округлые бедра слишком прекрасны, чтобы прятать их в широких штанинах и под длинными кофтами, а твой мягкий животик нравится мне намного больше, чем уродливые стальные кубики. Для меня ты прекрасен, малыш. И я буду доказывать тебе это каждый день. Чанёль любит его на этом холодном паркете; жмурится, вдыхая затесавшуюся меж золотых спутанных прядей утреннюю свежесть. Бэкхён — трафарет, его идеальная копия, он жмется к груди и на выдохе приглушенно стонет, когда Чанёль наживую проникает в его тело. Не чувствует сопротивления — лишь горячий кончик носа, что вдоль по виску в жесткие волосы — дыхание сорвано. И больше никаких мыслей. Лишь солнечный свет на гладкой коже — косые лучи раскрашивают изгибы его тела и, кажется, что Бэкхён светится. — Мы не выдумка, мы — реальность, — с утробным стоном шепчет Чанёль, чувствуя меж пальцев горячую влагу. А в следующую секунду срывается следом, выпивая с раскрытых в немом вскрике губ золотые капли растаявшего на их телах солнца. Подниматься со второго дна не страшно, — думает Чанёль и протягивает Бэкхёну руку. А тот смеется и срывает с себя все свитера и футболки, оставаясь полностью обнаженным. Время до отъезда — их безмятежная нирвана; маленький мир, в котором есть место лишь для искренней мечты стать друг для друга неоспоримым свершением. Из обжигающей душевой бесчисленными минутами не исчезают очертания их тел, что стекают акварельными мазками с затуманенных прозрачных стен. Чанёль изучает его по крупицам — на высшем уровне тактильных ощущений; запоминает, что подушечками пальцев вдоль по плечам — щеткой залитой лицо; раскрытой ладонью линия по бедру — и он в его безграничной власти, губами к кончику носа — горячее счастливое смущение на щеках. Для Чанёля это настолько ново, настолько неизведанно — угадывать собственным телом желания ставшего настолько близким человека. — Я бы хотел научить тебя любить скорость, — перебирая его медовые пряди, полушепотом напевает он, сквозь прикрытые веки глядя на него, прижавшегося к его бедру с незамысловатым романом в руках, — Самое лучшее время для нее — закат. Уверен, в первый раз ты будешь сонным, совсем как сейчас, сбитым с толку и, возможно, слегка колким. Потому что рев мотора сводит с ума, а ты вряд ли захочешь, чтобы я сделал тебя таким же сумасшедшим, каким становлюсь я сам. Ты будешь кричать и не просить — требовать меня сбавить скорость и остановиться совсем. Но спидометр будет лишь разгораться, а пустынное шоссе дымиться под тяжестью шин, потому что моя первая и единственная цель — обогнать ветер. Ветер в своей и в твоей голове. Ты осипнешь напрочь, устанешь от своего пустого страха и доверишься мне — разрешишь показать тебе, как это — со всей скорости прямиком в уходящее солнце. Сеул нам вряд ли позволит ввязаться в эту погоню, но я довезу тебя до одного места, где размыты границы недозволенного. И это будет чертовски здорово, вот увидишь. Это место — моя тайна, которой я еще ни с кем не делился. — Расскажешь, что это за место такое? — завороженный, откладывает книгу на пол и скользит на грудь, чувствуя ладони на пояснице. — Оно особенное, — улыбается ему Чанёль, заправляя выпавшую прядь за ушко, — Оно из детства. Сродни твоим ощущениям. Целовать его — легко и свободно; бесконечно. Кажется, проходит целая вечность, прежде чем стрелки часов бьют по четырем, и входная дверь сотрясается стуком. Их вещи давно собраны; они прощаются с лошадьми, и Бэкхён просит пару минут наедине со своим конем. Нашептывает о чем-то сокровенном с легкой, окутанной теплой грустью улыбкой и достает из кармана кубик сахара. Бэкхён — кристально чистый. Он поражает. Чанёль передает ключи хозяину; тот благодарит их за порядок в доме и желает счастливого пути. — Спасибо тебе, — в салоне спертый воздух, отдающий затхлым городом; Бэкхён часто дышит через нос, словно наполнить легкие кислородом незапыленным пытается, разом ощущая гнетущую тяжесть забытых проблем, — Спасибо за то, что я не хочу отсюда уезжать. Под шинами хрустят мелкие ветки; Чанёль заводит мотор и оборачивается назад, выезжая из распахнутых ворот — взгляд цепляется за густой, изумрудный лес. Меж ароматной листвы затесался свежий ветер, что подгоняет шумно поющих птиц. Чанёль улыбается, ловя налету порхающего мимо лобового стекла стрижа — мимолетную мысль о том, что он совсем не против слушать пение птиц, чувствовать под ступнями пробуждающую от летаргического сна росистую траву, на запорошенной сеульским пеплом коже — лучи мягкого солнца. Прежде он никогда не задумывался о переезде за город, по голову утонувший в вязкой череде бесконечных проб и ошибок. Но сосредоточенная на вечной гонке в цирковом колесе жизнь разбилась буквально в одночасье, стоило ему соприкоснуться с тем душевным спокойствием, что подарило ему первое приближение к такой далекой телу, но близкой душе природе. Равновесие, погоня за которым никогда прежде не увенчивалась победой, на весах его безумной в своей непредсказуемости жизни — решающая гиря. Полтора дня — измененный на триста шестьдесят градусов курс; попутный ветер, и тяга к чертовски необходимым переменам. — Неужели такой лощеный и глянцевый мальчик смог бы променять городской комфорт на деревню? — пытается поддеть Чанёль с единственной целью — на исказившемся лице прочитать немой ответ. — Глянец рано или поздно сходит с кожи, — прикованный к приоткрытому окну, он провожает взглядом очертания редеющих деревьев, каждый следующий метр — желтеющая листва, обрубленные ветви; Бэкхён тянется за пачкой лежащих на бардачке Мальборо, и подожженный табак в свете зажженных фар — неумолимо приближающееся расставание, ненависть к которому растет в сердцах обоих. — Куда мне везти тебя? — приглушенный глубокий шепот спустя полчаса туманной дремы с поджатыми под себя ногами пробуждает Бэкхёна от теплого сна, где у них одни на двоих мечты не разлучаться ни на секунду. — Домой. Чанёль с усмешкой проезжает первый указатель Сеула и сворачивает в сторону своего дома; Бэкхён все прекрасно понимает и благодарит мальчишечьей шалостью — тянется за поцелуем в щеку, заслоняя собой пустую дорогу. — Чанёль, я бы не хотел... — краснеет слегка, прячет глаза и улыбается широко, — Знакомиться с Минсоком с пустыми руками. Давай заедем... Уже знакомая вибрация пронзает его бедро; словно пойманный за непристойным делом, Бэкхён смущается сильнее прежнего, со смешком возвращаясь на свое место. Чанёлю сложно отвести взгляд от его чистейшего предвкушения. Не открываясь от безмолвного разговора с его смеющимися глазами, он достает из кармана телефон, не глядя принимая звонок. — Да? Дымовая завеса в затхлом голосе на том конце провода застилает прежде ясный взгляд широко распахнутых глаз. Чанёлю слишком хорошо знаком этот тон. — Чанёль, Чонин разбился.