Роджер

NC-17
Завершён
78
3
автор
Фэндом:
Размер:
512 страниц, 245 390 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 83 Отзывы 21 В сборник

I live I die

Настройки
All is never enough. And tomorrow never knocks. And neurosis pretends to laugh. And we are driving and I count my locks. And the door is never open. And never closed. And my land is for no man. And I am restless and dozed. And the promised land is never home. At least for me. And my arrival flight is never to Rome. And nothing and no one is free. And the page is white and darkness is too light. And I am the sea when it dries out. And when I strike I'm always on the right. And I can get drunk on his tales and stout. And I don't look back but I attempt. And the attempts never count. And I'd love to but I can't tempt. And my family's falls are on my account. And no one comes. (Please, please.) And no one calls or answers. And I wanna be teased and be a tease. And I gonna go mad and have all the cancers. And I am with you and I am alone. And I need him, but him needs her needs. And can someone throw me a bone. And can I cut my belly so it bleeds. And I am wrong and he know that I'm right. And I want to leave you and sever. And he is my Auden's song and noon and midnight. And this is it and this is forever. Если не чувствуешь себя цельным без призового золота, оно тебе не поможет. Но чтобы узнать об этом, нужно выиграть забег и получить его. Америка – это забег. После тура группы либо взвиваются на музыкальную вершину, либо падают, раскалываются (сколько музыкантов – столько кусков), и ни хиты, ни поклонники в родной старушке-Англии не помогут. Роджеру нравится думать, что у них есть все шансы пережить этот тур. Янтарь Southern Comfort омывает мышцы, огибает органы, отдается отрыжкой в горле и проникает в речь: — Не хочешь глоточек? Дженис откидывает голову, смеясь, и протягивает руку за бутылкой. От алкоголя в Роджере ее некрасивый приплюснутый нос красиво заостряется, а наброшенная на плечи шуба переливается жемчужно-серым. Реальность будто обмазана масляными красками. — У меня есть такая дома. Шуба такая. Для концертов. — Это потому, что вы все там в Англии мне подражаете! — Нет, — гогочет Роджер, — это потому что я – такая стильная дамочка! Теперь смех слышен со всех сторон; Дженис толкает его в бок, выхватывает бутылку виски и, раскинув руки, выходит на сцену. Ее голос гремит и падает со сцены раскаленным дождем. Дженис делает то, что никогда не получалось у самого Роджера. Она поет, и строчка остается торчать у нее в уголке рта, как сигара, и она так лукава, почти снисходительна к своей хозяйке и всем присутствующим. Может, дело даже не в Дженис, а в Америке. По телевизору, с постаментов в Hyde Park, в богемных клубах вечно твердили, что в Америке все лучше, там парни говорят о деньгах и престижных колледжах, о потере девственности и войне во Вьетнаме, о сексе и диком Западе, о Рите Хейворт и Дорис Дэй и о том, что стоит, пожалуй, пристрелить очередного президента. Может, родись он в Америке, Роджер смог бы выйти на сцену так же свободно, как Дженис. Он бы не думал о том, что нос у него как дверная ручка, а челюстью можно забивать гвозди. Родись он в Америке, у него была бы подружка-чирлидерша, он бы мог жарить блюз со своими черными друзьями, и его папа по вечерам возвращался бы с работы домой. Аплодисменты. Все для Дженис. Роджер видит ее глаза. Она не спешит. Она смотрит на людей, прижавшихся к сцене так, точно их распинают во имя шоу. Должно быть, она спрашивает себя, принадлежит ли она этому месту – хотя ей плевать на ответ. Она знает – никто не втопчет ее в грязь, а если кто-нибудь попытается, она встанет и отряхнет одежду. И только. Страсть вьется вокруг Дженис, и она позволяет ей пропитать воздух, и наблюдает за ней, не опуская глаз. Потом она начинает следующую песню. Роджер покачивает головой в такт музыке и отбирает у Ника косяк. Виски, травка, девицы и солнце Калифорнии, пекущее картошку, макушки и новых звезд. Можно представить, что это солнце сотворит самое настоящее чудо и обжарит сумасшествие последнего полугода так, что его кровяные тельца свернутся, оно прекратит пульсировать в их телах и погибнет, издав свой последний крик… Последний крик. Последним криком этого лета стала «Scream Thy Last Scream». Они все ее ненавидели. Они записали ее с первого тейка и больше не возвращались к бренчащим звонкам, ускоренной квакушке, сумасбродной лирике и слабейшей вокальной партии. Сид принес им ее, сказав, что это лучшее, что он написал в последние месяцы, и улыбка, с которой он, сложа руки на груди, слушал запись, словно говорила: «Вот вам новехонький сингл, кррре-ти-и-и-ны». Возможно, во всем этом есть скрытое значение. Возможно, в этой песне есть никем ранее не рассказанная история, история о том, как кто-то просыпается утром, чтобы купить яиц и сделать себе омлет, и идет в супермаркет, а там его настигает смерть, и он падает, и с ним падает картонка и они оба бьются об пол. И они оба разбиваются. Тогда старуха с метлой в одной руке и тряпкой в другой нагибается и вглядывается в пустоту глаз кого-то и липкую желтизну разбитых яиц. Тогда она тычет в тебя пальцем, и ты не понимаешь, в чем ты виноват: в смерти кого-то или в битой скорлупе. Ты не понимаешь виноват ли ты. Но она утверждает, что да, и несмотря на то, что весь магазин молчит, ты знаешь, что они с ней согласны. Тогда она выметает тебя из магазина. Тогда ты идешь в место, которое в документах указано как «дом», и включаешь телевизор, и смотришь его ночами напролет, потому что так поступают люди, которые отчаялись и не знают, что еще они могут сделать. Ты смотришь телевизор, пока электричество в доме не отключают за неуплату. Тогда ты задаешь себе вопрос: зачем ты пялился в экран все это время? И отвечаешь, что смотрел ящик, потому что его смотрят все. Тогда на потухшем экране становится видна тень кого-то, чей призрак ты, уже и сам не помнишь как, унес из супермаркета; он все это время стоял за твоей спиной, но ты был слишком увлечен «When little sisters play it tough they make the boys’ life pretty rough! Buy Kellogg’s Corn Flakes!»(1), чтобы узнать, виноват ли ты в смерти кого-то и в том, что дюжина замороженных детишек одной курицы нашли свое последнее гнездышко на полу лондонского супермаркета. Тогда ты оборачиваешься, и выходишь из здания, и идешь в супермаркет, и покупаешь картонку яиц, и тень кого-то идет за тобой, и ты возвращаешься и записываешь эту историю, пока его тень лежит на бумаге. Ты записываешь историю о крике. О крике кого-то, когда тот падал вниз с высоты своих шести футов; или о крике двенадцати невылупившихся птенцов; или о крике старухи-уборщицы; или о крике из телевизора, когда ты нажал на кнопку «Вкл.»; или о твоем собственном, потонувшем в тишине месте, которое ты называешь домом, и в разговорах с другими людьми. Или о крике, которого все вокруг ждали, но он так никогда и не прозвучал. И тебе нравится последнее предположение. Именно тогда эта история заканчивается и начинается другая. Возможно, во всех людях есть история, которую они хотят, но не могут рассказать – возможно, в том, как Сид спел ее, в том, как он накладывал шум толпы после каждого из куплетов, в том, как накручивал на палец сальную прядь волос, в том, как он соединял несоединимые слова на бумаге, во рту, в голове, в том, как молчал почти все время, что был в студии — во всем этом есть история, которую Роджер не может понять. А возможно, во всем этом нет никакой истории. И это намного страшнее. Возможно, все это просто шутка. Сид смеется над ним. Ведь он смеялся. Этот сукин сын смеялся, когда Роджер вчера пришел к нему в номер и обнял его. Несколько лет назад, когда они только кинулись друг к другу, он делал так каждое утро – еще не разлепив глаза, шарил по другой половине кровати рукой, всякий раз готовясь не найти ничего, кроме холодной простыни. Тогда не было денег, были Боб Клоуз, поправка Лабушера, меняющиеся как перчатки названия, ежедневные путешествия из Highgate в университет и обратно, чертежи подвалов банков для фирмы Fitzroy Robinson & Partners, работу в которой он бросил совсем недавно и, конечно же, сны, переставшие быть снами, когда они с Сидом вытряхнули друг друга из одежды на проседающей кровати в доме Майка Леонарда. Сейчас у них есть контракт со студией и ее молоточки, стучащие им по вискам, морзянкой выбивающие: «Сингл, сингл, сингл. сингл, синглсинглсинглсингл!!!» … .. —. ——. .—.. На студии говорят, что после очередного хита дела Pink Floyd обязательно пойдут в гору – что они смогут позволить себе новую аппаратуру, домик с дизайнерскими обоями от Morris & Co, еще больше молящихся на них девиц, большие залы, большие деньги, большие контракты. Но все это — большие лживые обещания, потому что очередного хита не будет. Поэтому они кричат. Возможно, в последний раз. В тот же самый августовский день они начали записывать песню Роджера. Роджер так ее и называет у себя в голове — «его песня». Это его первая песня после «Take Up Thy Stethoscope And Walk», и Роджер знает, что она куда лучше. Он написал ее дома, сидя на полу в тишине воскресного утра, пока Лила шила себе платье из занавески. Иногда она поглядывала на Роджера, расправляла складку-другую, меняла нитки или выбирала иголку нужной толщины. Джуди еще не вернулась с ярмарки, куда ходила за красной глиной, и Роджер ждал ее, чтобы в кои-то веки позавтракать вместе. Джуди бы нарезала салат, он бы открыл бутылку сидра, и они бы ели прямо в постели, притворяясь, что только встали, и не провели утро выходного дня в разных концах города. — Юджину очень нравится твоя группа, — сказала Лила, разрывая нить зубами. Роджер зацепился за слова «твоя группа» и усмехнулся, сильнее проведя по струнам. — Но он всегда на работе, когда вы выступаете. — А у вас есть наша пластинка? — Куда нам… — покачала головой Лила, — у нас даже проигрывателя нет. — Вы всегда можете слушать на нашем. — Спасибо, спасибо… А что ты сейчас пишешь? — Одну песню. Включим ее в новый альбом. Я надеюсь, — он постучал ногтем по листу на коленях. Плавающие по бумаге ноты. Аккуратно выписанная лирика, намного короче и сдержаннее, чем все то, что выходило в многочисленных черновиках – всего три куплета. Вся надергана из сборника стихов. В нем поэты династии Тан писали о том, что любовь равняется тени, отбрасываемой ею, и о человечке, кричащем свои вопросы в низкие, страдающие от глухоты небеса. Этот сборник Сид отдал Роджеру на его двадцатитрехлетие. Издание явно прошло через множество рук, корешок потрепался, а между страниц была спрятана бумага для самокруток. Это было последнее, что Сид ему отдал. Роджер держал книгу на самой верхней полке их шкафа, стараясь как можно реже глядеть на нее, но порой не сдерживался и проглядывал стихи, выписывая из некоторых заинтересовавшие его строчки. Так родилось то, что он назвал «Set The Controls For The Heart Of The Sun». «Его группе» песня понравилась не меньше, чем Лиле. Проведи они больше репетиций, они вполне могли бы исполнить ее в туре, но выпрашивать у Capitol Studios литавры, вибрафон и гонг для исполнения одной песни было себе дороже. Им и ударную установку нехотя дали – английские музыканты, мол, слишком любят рушить оборудование, и теперь Ник красуется на сцене с барабанами разных цветов. — Салатовый хай-хэт подходит к твоим глазам, — смеется Роджер и делает затяжку. — Он цвета морской волны, Родж. У тебя к отсутствующему слуху теперь и дальтонизм прибавился? — Ник отбирает свой косяк обратно и тычет Роджера локтем между ребер. Зверек ощеривается, но Роджер проглатывает желание разозлиться вместе со сладковатой наркотической слюной. Очередной перепалки им еще не хватало – тем более, что Ник здесь единственный, за кого Роджер может держаться, чтобы не сбрендить от беспокойных снов, красного солнца, грохота аплодисментов группе Дженис и десятка выступлений на обоих американских берегах. Big Brother and the Holding Company во главе с Дженис выбегают со сцены под свист и топот толпы. Роджер понимает, что завидует – Pink Floyd обычно заканчивают свои выступления перед публикой слишком уставшими, чтобы продумывать громкий финал. Эл-эс-дэ. — Спасибо тебе, дорогуша! — Дженис отдает ему пустую бутылку Southern Comfort и хохочет над чьей-то шуткой. Она едва не падает от смеха, хватается за плечо Роджера, и вот они уже вместе смеются неизвестно над чем. — Мне сегодня снилась одна девчонка, вся из себя деловая и заносчивая. Она украла мою шубку и устроила в ней парад на Sunset Strip, такая сучка, представляешь? — она хлопает его по спине и дышит перегаром в лицо, — уж не ты ли это был? — Если бы это был я, то украл бы еще и туфли. Я, в отличие от тебя, умею в них ходить, — он протягивает ей джойнт, и Дженис затягивается, даже не забирая его из рук Роджера. У нее потное, счастливое лицо. Роджер чувствует, как в ней колотится жизнь – как лихорадка, как вирус, она могла бы отыграть еще десять концертов сейчас, – и вновь ощущает зелень злости, цветущую на шерстке его зверька. Роджер и зверек знают, что их группа, выступающая на разогреве для блестящей Дженис, не может без осложнений провести ни одного чертового выступления. — Вы, англичане, все такие, — подмигивает ему Дженис. — Оккупировали нашу страну, смотришь теперь на кого-нибудь и не поймешь ¬– гомик он или англичанин. Роджер в шутку толкает ее плечом и кричит, чтобы открыли еще бутылку. Он надрывается от смеха, пьет из горла Southern Comfort и потехи ради не отдает бутылку Дженис – та ведь прикончит ее в один присест. В одурманенном марихуаной, алкоголем и адреналином сознании ворочается новорожденный вопрос: почему же все вокруг кажется таким смешным? По непонятным причинам Роджеру Уотерсу смешно до смерти. *** Snow falling and night falling fast, oh, fast  In a field I looked into going past, And the ground almost covered smooth in snow,  But a few weeds and stubble showing last.  The woods around it have it — it is theirs.  All animals are smothered in their lairs.  I am too absent-spirited to count;  The loneliness includes me unawares.  And lonely as it is, that loneliness  Will be more lonely ere it will be less -  A blanker whiteness of benighted snow  WIth no expression, nothing to express.  They cannot scare me with their empty spaces  Between stars — on stars where no human race is.  I have it in me so much nearer home  To scare myself with my own desert places. Robert Frost, «Desert Places». Сегодня им выступать в местечке под названием Венеция, и они дружно хмыкают, узнав об этом. Венеция ненастоящая, как и все в Америке. Настоящее, знакомое осталось дома. Чернеющие на загорелых лицах улыбки с прококаиненными зубами, инструменты, которые им не принадлежат, но на выступлениях ими нужно владеть мастерски, ленивый калифорнийский акцент, акклиматизация, сбитые биологические часы, мечты об уединении с простынями с утра до вечера и бессонница по ночам. Все это подделка. Даже солнце, горячее и яркое, лживо – разве может солнце светить и греть так сильно в начале ноября? Роджер – сын дождливого Суррея, он не помнит ни отца, ни землю, на которой вырос, но там, в сырых прохладных чащах, между красно-кирпичными стенами, все правда. Отвратительная, гадкая правда, от которой хочется сбежать в такую вот Санта-Монику: безработица, вычищенные войной родословные, бесплатный стакан молока для младшекласников в школьной столовой, порицание в глазах домовладельцев каждый раз, когда платишь месячную ренту за себя и свою подружку, которая «да, вы правильно поняли, мы все еще не женаты, да, да, может быть, в следующем квартале соберемся», полиция на лошадях, разгоняющая вызывающе одетых хиппи с набитыми шмалью сумками и лизергином – зрачками, безотцовщина, текущий кран с холодной водой и сломанный – с горячей, запрещенная литература, запрещенные фильмы, запрещенная музыка, классовое разделение по школе, произношению и длине волос, все это – правда прямиком из страны главных мировых лицемеров, чьи измученные колонии часто и некрасиво отшелушиваются от ее старческого тела. Самая неприглядная правда – это то, что все они – безродные островитяне, и возвращаясь домой, они из раза в раз обманываются. Просто они любят свое королевство лилипутов и абортированных детей войн. И потому правые и левые, аристократы и кокни, Скотланд-Ярд и заключенные в Holloway Castle, все они превратят свою землю в концентрационный психоделический лагерь, потом сами развалят его на части и застроят пустырь монструозными фабриками, но будут гордиться и вспоминать, как они сами строили и сами разрушали. Это самая неправильная правда, с которой Роджер когда-либо сталкивался. Но сейчас, вспоминая места, которые он оставил по ту сторону океана, он знает, что променял бы все будущие концерты на возможность встать посередине London Bridge и дать этой правде заполнить его сверху донизу. Он что угодно променял бы на возможность сбежать из этой реплики Венеции. Из этого тура. Из этого дня. Но пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого не готово оставить его. И даже когда с приходом полуночи пятое число сменится шестым, этот день не оставит его в покое. Он будет идти по пятам, будет поднимать его подбородок выше, будет заливать в него виски и вкладывать между его губ одну самокрутку за другой, а вместе с ней – уверенное нетерпеливое: «Мы должны найти другого гитариста, чем быстрее, тем лучше». Будет ослаблять цепь, на которой сидит зверек, будет выпускать его на охоту, будет науськивать его, будет кормить его кусочками сырого красного мяса, тем самым утоляя и голод Роджера, обращая происходящее в твердый черный комок у него в горле, вызывая тошноту, горячку и кошмары. Пустой желудок Роджера и бунтует, а рот пенится желчью. Воздух обжигает кожу, губы трескаются, а на лбу и руках можно завтрак жарить. Когда Роджер получает в Cheetah Club бас-гитару компании Vox, он смело перекидывает ремень через плечо, не представляя, как будет играть на ней, больше похожей на грушу, чем на оставленный им в Англии Stratocaster. Он пытается сыграть квинту. Не привыкшие к новой форме баса пальцы соскальзывают. Роджер выдыхает и повторяет движение. — У кого-нибудь есть бриолин? Все в комнате разворачиваются. Все привыкли, что перед выступлениями Сид обычно сидит молча, поэтому теперь удивленно замолкают. — А зачем тебе? Ты же только завился? — спрашивает Рик, выдвигая ящик тумбочки со сценической косметикой. — Слишком… слишком. Я как дикобраз, — Сид трясет головой, и перманент пушится еще больше. — Пять минут до выхода! — гаркают у двери так, что Роджер вздрагивает. Он нервно крутит в пальцах медиатор и в который раз прочерчивает пробор гребешком. Их же, черт подери, будут снимать для музыкального канала (Кинг: «Вы даже не можете представить, насколько он популярен!»). Что-то похожее прошептал ему на ухо Дженнер перед концертом в All Saints Church Hall – пообещал сделать их такими же знаменитыми, как The Beatles. Порой Роджер напоминает себе об этом перед выступлением – и даже когда все горит огнем и по клубу носится пепел, это помогает ему держаться. Но не сегодня. Кто-то на секунду появляется в гримерной, вкладывает Сиду в руку склянку с бриолином и исчезает. Был ли это услужливый работник или самая что ни на есть мистическая сила, сила дня под названием пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого, решившая дать Сиду то, чего он хочет? Роджер стоит к Сиду спиной, но видит в зеркале, как он обмазывает бриолином волосы. Лица его не разглядеть – только темная макушка и массирующие голову руки. Медленные движения. Медленно двигались его руки и медленно сгибались колени, а потом распрямлялись; все его тело так же медленно перекатывалось вперед и назад, с носков на пятки, и тихий скрип высоких зеленых сапог затекал Роджеру в ушные раковины. Точно он стоял под водой, а на поверхности разворачивалась реальная жизнь. Только он и этот звук. А потом еще и белые кругляшки из прозрачной баночки, которую Сид трясет над головой. Как маленькие дети трясут шары с искусственным снегом в сувенирных лавках, а потом просят мамочку купить их. Взрослые люди знают, что снег на башнях тает, и эти игрушки – приманка для туристов и наивных детишек. Мама знала об этом и никогда не покупала их бестолковым Джону с Роджером. Роджер никогда не тряс такой шар и не знает, каково это – быть богом маленького мира за пару шиллингов, сыпать снег то на землю, то на небо. Каждый раз, проходя мимо сувенирной лавки, Роджер вспоминает об этом. Сейчас он чувствует себя как маленький житель такого шара – стоит, как приклеенный, а снег летит во все стороны, и от него никуда не деться. Остается ждать, когда бог его маленького мира наиграется и поставит шар назад на полку. Но чья бы рука ни держала стеклянный мир с фигуркой Роджера внутри, ее хозяин не собирается останавливаться. Таблетки мандракса рассыпаются по волосам Сида. Его руки придавливают их, они путаются в прядях, приклеиваются к ним, коронуют его белой разорванной диадемой его собственного королевства, в которое никому, кроме Сида, входа нет. хорошо но слишком? — Выходите сейчас же! — Я готов, — Сид поворачивается к ним лицом и перекидывает через плечо ремень гитары. Он единственный, кого пропустили в самолет с собственным инструментом. Возможно, потому, что гитара маленькая – а возможно, потому, что Сиду никто не может отказать. Они выходят на сцену гуськом через узкий проход, на сцене разделяются. Разогретая публика галдит и всматривается в них. После потустороннего терменвокса, который был здесь до них, «Astronomy Domine» должна прийтись толпе по вкусу. Роджер собирается сделать длинный слайд, но палец, конечно же, соскальзывает. Левая рука пляшет между D и быстро и коротко повторяющейся E. Танец продолжается, даже когда Роджер сбивается с ритма, звук явно искажается. Слушатели, конечно, все замечают. Они замечают еще что-то. Поначалу Роджер не может понять, что. Затем он поднимает голову. Сида нет на сцене. Он присутствует на ней, но на самом деле он не здесь, не с ними. Даже не близко. Одна из его рук держит гриф и не движется. Другая висит плетью, кончики пальцев чуть подрагивают и… …палец скользит по толстой четвертой струне, выуживая из нее совсем тихий звук. Рик поет, и для публики с окаменевшими от веществ мышцами лиц и мерно покачивающимися телами его голоса достаточно, тем более что выкрученный на всю громкость бас и орган Farfisa превращает голос Рика в нечто похожее на голос Сида когда-то давно. Когда он раскрывал рот во время концертов и четко произносил слово за словом. Тогда это ощущалось не как голос кого-то одного, а как голос Pink Floyd. Роджер не слышал этого голоса так давно. Он набирает как можно больше воздуха в легкие и разжимает губы – его голос вклинивается в партию Рика, и теперь они пытаются приноровиться друг к другу, повторяя слова, которые слышали от Сида сотни раз до того. Подступив ближе к микрофону, Роджер ударяет медиатором по струнам. Он ошибается. А потом ошибается еще и еще, он ошибается столько раз, что в середине выступления что-то в голове начинает диктовать ему, что это не он сейчас играет концерт в Санта-Монике, не он лажает раз за разом, точно с инструментом знаком только год, не он прилетел в Америку в крылатой титановой коробке. Роджер привыкает к басу только к концу выступления – и тогда же вспоминает, что каждую его ошибку запечатлевает камера. Как безразличный глаз. Как дуло пистолета. Роджеру хочется напоследок посмотреть прямо вперед, и он вскидывает голову. Мокрые от пота кончики волос хлещут по лицу, затекшая спина хрустит, а глаза слепят низко установленные лампы. Тоника, квинта, тоника. Октава. Спина стоящего чуть впереди Сида исчерчена полосками напряженного желтого, и эта картинка смывает с Роджера оцепенение, раздвигает ему веки, не позволяя моргнуть и тем самым избавиться от действительности. Откреститься от происходящего не получается. Не выходит перевести взгляд себе под ноги и перестать смотреть на неподвижного Сида и на таблетки, тающие под невыносимым жаром ламп. Волосы буквально впитывают их. Ключ бьет из макушки Сида и стекает к ушам, за воротник, на лицо и шею. Роджер мог бы быть водой. Возможно, не самой чистой, возможно, зеленоватой и взболтанной с песком, возможно, со сдохшими у берега рыбами, но он был бы водой. Сид же – ключ, из которого бьют кипяченые димедрол и метаквалон. У его берегов растут корни мандрагоры. По ночам они превращаются в людей и купаются в белой жиже ключа. Роджер хочет подумать, что в отличие от других ключей этот никогда не пересохнет, но пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года – день безобразных правд, поэтому он думает вот что: ключ Сида из тех, которые перестают бить быстрее остальных. Клейкая меловая кашица впитается в землю. Корни мандрагоры подберут под себя ножки и прилягут у берега, заснут без конца, и им приснится, что когда-то они были людьми. Роджер не знает, что происходит раньше – он исполняет особенно удачный хаммер, заполняя клуб плавным звуком перехода, или зверек сжимает челюсти и отрывает от него кусок мяса. Вместо боли Роджер чувствует злость. Он режет руку о струну, и медиатор едва не выскальзывает из влажных, вымазанных в крови пальцев. Наедине с погруженной в себя публикой Роджер сцепляет зубы. Если бы в «Interstellar Overdrive» был вокал, если бы они условились закончить другой песней, если бы микрофона перед ним не было, он закричал бы, он бы сорвался, он бы позволил зверьку взять свое. Но Роджер должен молчать. Поэтому он срывает с себя бас и, подняв его над головой, со всей силы обрушивает на пол. К черту заверения, что они не собираются пойти по стопам The Who, не собираются расколачивать сцену аппаратурой. К черту выдержку, терпение, самообладание. К черту попытки притвориться, что ему плевать на то, что Сид делает с ним, с самим собой, с группой, с его группой. К черту ложь – Роджер якобы умеет держать хорошую мину при плохой игре. К черту удобную мягкую уютную правду. К черту Cheetah Club, к черту съемку, к черту акул из Capital Records. Он ударяет бас об пол на каждой мысли. Он бьет, пока в руках не остается сломанный напополам гриф. Бьет, пока не заканчивается песня. Пока не заканчивается песня, а с ней выступление, а с ним съемка. День же не заканчивается. Роджер знает, что ни одно его выступление больше не будет таким, как раньше. Роджер уже и не помнит, как было раньше. Возможно, все дело в мышце, на которую покусился зверек. Что же он выгрыз у Роджера внутри? Может быть, это жизненно необходимый орган? Но тогда Роджер бы упал на сцену и скончался от внутреннего кровотечения. Роджер же крепко стоит на ногах, окруженный осколками бас-гитары. Он не может понять, что изменилось. Кажется, что изменилось все, но Роджер считает, что он уже слишком взрослый, чтобы делать такие заявления. Он первым уходит со сцены, ловит Кинга и говорит: — Нам нужно найти нового гитариста. Мы должны его заменить. Он больше не может выступать с нами. Он не должен выступать с нами. Мы должны найти другого музыканта как можно скорее. Кинг так быстро тараторит в ответ, словно уже давно ждал этого. Но Роджер не слушает – только качает головой и повторяет: — Мы должны найти другого гитариста, чем быстрее, тем лучше. Под конец Кинг говорит совсем тихо, точно не веря самому себе: — Только когда вернемся домой. Роджер не знает, слышал ли его Сид. Зверек, зализывающий ему рану изнутри, мурлычет, что их обоих это не интересует. На выходе из клуба его останавливает пожилой черный мужчина. Это хозяин гитары. В висках стучит кровь, так что Роджер не слышит слов – только видит, как шлепают друг о друга темные губы, как тот пожимает его руку в пятнах крови и раскрывает сумку с остатками бас-гитары. Он наконец-то может выйти наружу – навстречу остаткам пятого ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого и другим дням, от которых Роджер не ожидает ровным счетом ничего, кроме того, чтобы они наступили. Роджер засыпает, как только его голова оказывается на подушке. В закрытой комнате гостиницы Роджер видит сон о том, что когда-то он был человеком. *** “There he is again!” cried Izz Huett, the pale girl with dark damp hair and keenly cut lips. “You needn't say anything, Izz,” answered Retty. “For I zid you kissing his shade.” “WHAT did you see her doing?” asked Marian. “Why — he was standing over the whey-tub to let off the whey, and the shade of his face came upon the wall behind, close to Izz, who was standing there filling a vat. She put her mouth against the wall and kissed the shade of his mouth; I zid her, though he didn’t.” Thomas Hardy, «Tess of the D’Urbervilles». — Скажите, что вы любите? — Америку! Время ползет так медленно, как будто ему отрубили ноги. Ноги-часовые стрелки. Через шесть дней их ждет двенадцатичасовой полет до дома, потом продолжится тур по Англии, они будут выступать на разогреве у Jimi Hendrix Experience, но пока они по другую сторону океана с молочными коктейлями, взбитыми со сливками и арахисовым маслом, бронзовыми от загара девицами и виски. Сегодня их снимают для программы Pat Boone In Hollywood, включающей много кривозубых английских улыбок, очертания членов под вельветом брюк и дружелюбные ответы на вопросы самого Буна. Можно растечься на диване, все еще отходя от выступления накануне, после которого Сид мыл голову в раковине гримерной, а Роджер надирался в номере Ника – две большущие бутыли виски и сверток первосортной калифорнийской марихуаны. — Не стоит волноваться. Бун позадает вопросы, исполнит пару своих песен, и все закончится. И еще одно… Родж, ты, главное, не улыбайся широко – дырка между зубов будет на камеру видна, — Кинг пробует отыграться за подколки, но сразу утыкается носом в свой ежедневник и красным маркером подчеркивает в нем: «06/11. Голливуд, Бун, трепотня» Рядом с Буном они выглядят как педики: аляповатые рубашки с рисунком из турецких огурцов, лохматых лучами солнц, больших волн в Канагаве(2) – длинные патлы с перманентом из новомодного Vidal Sassoon – нога на ногу, чтобы было видно пестрые носки – вся эта чехарда напротив бежевого костюма Буна, двух расстегнутых пуговиц у воротника и рук в карманах. На то и был расчет. Расписание программы составлено так, чтобы ни у кого из зрителей не осталось сомнений: настоящая звезда здесь Бун, а не четверка бледных как поганки английских музыкантов, разъезжающих по миру с самодельной световой установкой и самодовольством размером с Аляску. Перед самой съемкой Кинг поймал Роджера у входа в студию и, поморщившись, как будто ему свело зубы, произнес: — Проследи, чтобы он не сказал лишнего. Роджер уже был готов согласно кивнуть, когда зверек протяжно взвыл у него в желудке. Неужели он действительно думает, что способен контролировать мозги Сида? Вот это шутка. Стоило бы посмеяться над просьбой Кинга, но смеяться Роджер вряд ли сможет до возвращения домой. Поэтому он просто пожимает плечами и поворачивается к обескураженному Кингу спиной. — Зачем ты так? — голос Кинга звучит почти надрывно. Роджер вспоминает, что Кинг ненамного старше него и тоже никогда не бывал так далеко от дома. Правда, на этом их сходство заканчивается. Кинг, по мнению Роджера, пытается стать ординарным специалистом в неординарной сфере – Роджер, по мнению Кинга, просто заносчивый ублюдок – каждый из них прав в той же мере, в какой ошибается. — Почему я? Он неуправляем и давно уже никого не слушает. Меня тем более, — Роджер качает головой, проходит вверх по коридору, ориентируясь на голоса опередивших его в джунглях студии. — Это Голливуд, детка, — говорит он своему отражению и пробует игриво подмигнуть правым глазом. В зеркале подмигивание походит на нервный тик – возможно, виной тому отпечатки потных пальцев, покрывающие стекло, а возможно, и нет. Операторы снимают лица так же часто, как лицо Буна, от обилия стойкой косметики похожее на поминальную маску. Бун сидит чуть ближе к ним, чем нужно, чтобы Роджер мог почувствовать себя комфортно. Он шумноват и улыбается слишком белозубо и, как назло сажает их с Сидом по центру, вынуждая Роджера отвечать очень быстро. Краем глаза Роджер следит за Сидом. Он бросает быстрые взгляды из-под ресниц, и в голову впечатываются слайды – совсем как те, что они используют во время концертов: вот руки Сида на полосатой ткани брюк; вот аккуратно остриженные ногти с белыми полумесяцами; вот рука взмывает вверх и потирает переносицу. Некоторые вещи Роджер видит, даже если не смотрит: вот Сид облизывает потрескавшиеся губы; вот дергает нижнюю пуговицу рубашки; вот запоздало рассеянно улыбается какому-нибудь ответу Роджера. — Вы отыграли много концертов на восточном берегу? — Поразительно много – круглое число, знаете ли. — Дайте я угадаю – десять? Двадцать? — Не угадали – ноль. Мы запланировали там семь выступлений и семь отменили. Видите, как нам там нравится. С каждым смешком в зале Роджер убеждается, что съемка окончится огромным непоправимым провалом. Он почти не удивляется, когда Бун всем корпусом наклоняется вперед, давая понять, что не позволит Роджеру перехватить вопрос, адресованный Сиду. — Скажите, что вы любите? Зверек затыкается и сворачивается в клубок, покалывая шерстью вчерашнюю рану. Хочется широко раскрыть рот и глубоко дышать, но вместо этого Роджер поджимает губы и ловит взгляд Ника. Панику в нем можно черпать столовой ложкой. — Америку! Голос Сида – медовое восклицание, смутная улыбка с темным контуром, отшлифованная специально для ночных разговоров, ватага желтых резиновых утят, плывущих по масличному озерцу на горящей сковородке, билет на экстремальную зону тематического парка, пена от имбирного эля на подбородке. По-детски восторженное «Я люблю Америку!» – по-детски восторженные гримасы зрителей. Когда аплодисменты заканчиваются, все замирает. Зверек заваливается на спину, отвлекая Роджера, теребит лапами, будто ждет, чтобы с ним поиграли; во рту у него – скопившаяся за ночь желчь, и когти едва виднеются из лохматых конечностей, и Роджеру дергается. Память о вчерашней ране свежа, как она сама. Никогда раньше зверек не нападал на него. Окончание съемки не приносит долгожданного спокойствия – адреналин все еще циркулирует по венам, а рана нарывает, чем бы Роджер ни занимался: вставал со студийного дивана, пожимал Буну руку (мягкую, влажную и никак не сочетающуюся с его имиджем удалого парня), пил апельсиновый сок из пакета, влезал в такси, трогал кожу на животе, прощупывая возможные повреждения. Он не может почувствовать ничего непривычного, но знает наверняка, что чего-то в нем недостает. И это произошло не внезапно – оно давно росло в нем, как злокачественный аппендикс, наливалось и пухло. Атака зверька готовилась давно, и если и был момент, тогда, в самом начале, когда Роджер мог сказать «нет», то он его упустил. Гусиная кожа, запах перегара, сердце, бьющееся чуть быстрее, чем положено. — У меня болит здесь… в груди, болит сердце, у меня болит сердце. Ребенок, старающийся казаться совсем не напуганным – ведь мама стоит в дверях, и ее губы белые, как школьный мелок, так она их сжимает, ведь доктор со стетоскопом, проползшим ему под пижамную куртку, спрашивает: — А где, как ты считаешь, у тебя находится сердце? Когда они вышли, оставив его одного в комнате, Роджер расслышал слово «умрет», но не расслышал, была ли перед ним частичка «не». Он лежит на кровати совсем как тогда. Доктор так и не сказал ему, на правильное ли место он указал, неуверенно положив маленькую ладонь себе на грудь. Роджер до сих пор не знает точно, где у него находится сердце. Он пытается найти его по стуку, но стучит, кажется, во всем теле, и сердце может оказаться где угодно: в кишках, в правой пятке, у зверька в брюхе. Роджер приподнимается на локтях и замирает. Мысли прорастают в неподвижной голове, и он спрыгивает с кровати, пока те приводят себя в порядок; хватает ключи от номера, выбегает из него, скатывается вниз по пожарной лестнице на два этажа и оказывается в коридоре с таким же ковром, такими же вазами с декоративными цветами, такими же пепельницами на стойках, как и на его собственном. Он знает, как ему нужно поступить. Перед тем, как постучаться в номер со знакомыми цифрами шесть, шесть и восемь, он проводит ладонью от ключиц до самого ремня брюк, в последний раз проводя учет внутренностей, но, как и все разы до этого, ничего не находит. Впервые за долгое время он чувствует облегчение и давится смешком. Роджер перебирает картинки, пришедшие ему в голову после заключительного вопроса Бун. Ассоциации, которыми, за неимением существенного, он так дорожил. Все, существенное иссякло и потерло свою ценность, и это ослабляет боль от укуса. Вместе с оторванным от Роджера мясом от него отделился Сид. Тело Роджера не вытерпело быстрее, чем глупая голова. Сид теперь оторван от него, и эта перемена необратима, потому что откушенный кусок не приклеишь обратно. Зверек облизывается, молча на немой вопрос Роджера. Желудок сжимается от голода и пищит. «А где, как ты считаешь у тебя находится сердце?» Закрытые двери спален, гостиничных номеров, сарая на заднем дворе на Rock Road – и пустота за ними. Крыльцо, на котором топчешься, когда точно знаешь, что никого нет дома. Глаза Сида… И все это значит, что Роджер больше его не любит. А он не сможет заснуть, не сможет заснуть никогда в этой проклятой жизни, если не проверит это, и поэтому пару раз ударяет в дверь, сдерживаясь, чтобы не рвануть на себя ручку. Дверь резко раскрывается, так что напрягшаяся рука Роджера повисает в воздухе – и опускается, только когда Сид выходит из темноты номера. Босой. На нем все те же полосатые брюки из тонкой ткани, а под ними – Роджер четко это видит – ничего. — Я могу пройти? — собственный вопрос застает Роджера врасплох. Непонятно, кто спрашивает – они со зверьком пришли сюда не больше чем на пару минут, заходить в пропахший травой и Сидом номер совсем не обязательно. Можно потолковать у двери – говорить и смотреть Сиду в лицо, смотреть в грудь, туда, где прутья реберной клетки тянутся друг к другу, смотреть на белые брюки в тонкую черную полоску, а под ними – ни-че-го. Роджер поднимает подбородок и смотрит Сиду в лицо. Взгляд у того на удивление осмысленный – испытующий, какой бывал у него всегда, когда они играли в игры. Томительные игры с размытыми границами; Сид каждый раз бросал на него взгляд: «Каков твой следующий ход, Джорджи-Поджи?» — Хочешь остаться здесь? Роджер кивает и тут же выпаливает: — Нет. Сид поднимает руки вверх, точно сдается, и пятится внутрь номера. Оттуда доносится запах благовоний и табака, а Сид манит его пальцем, и Роджер идет, он, черт подери, идет внутрь. Дверь неслышно закрывается. — Как ты тут дышишь? Роджер разгоняет запах ладонью и кашляет напоказ. — Это лаванда, — после недолгой паузы произносит Сид. — Ты знал, что эфирные масла содержат около четырехсот ингредиентов?.. А лаванда – даже больше. Лаванда – узнавание приходит не сразу, а потом Роджер понимает, как давно не был дома в Кембридже. Там лаванда росла на обочинах дорог, на соломенных крышах сараев, во двориках колледжей. Иногда по указу матери он собирал ростки в трещинах в тротуаре. Она никогда не говорила, зачем они ей, но как-то Роджер подглядел и обнаружил, что она кладет их в шкафчик для чистого белья. Он покраснел и не мог взглянуть в ее спокойное строгое лицо еще несколько дней. Джуди покупала лаванду на рынке – пыльную, с сухими цветками, перевязанную веревочкой, и добавляла в мясо. «Детство в собственном соку», — сказал он однажды. А она, дурочка, обиделась. Перешла на тимьян, и никакой Роджеру больше лаванды – ни в домашнем садике, ни в тарелке, ни даже в воспоминаниях. — Нравится? Хотя чего я спрашиваю. Конечно же, тебе нравится, — Сид разводит руки в стороны и делает глубокий, шумный вдох. Роджер вглядывается в его грудную клетку. Зверек сучит лапами и выставляет вперед когти – уже так сильно, что когти могут легко отразиться в глазах Роджера, и тогда вместо взгляда к телу Сида будут прикасаться лезвия опасных бритв. Они будут следовать за несуществующими ошметками белой пены. Бритвы – они очертят ребра, мягкую кожу вокруг сосков, потянутся вниз к выемке пупка и нарисуют вокруг нее косую окружность, а потом подденут резинку брюк, прорежут хлопок и… — А еще тебе нравится прожигать во мне взглядом дырки. Будь на то воля Роджера, с правого соска должна была бы потечь кровь. Пена бы стала багровой и капала бы на пол вместе с кровью. Роджер раскрывает рот в беззвучном крике и, переведя взгляд вверх, попадается в капкан глаз, и тогда понимает, что Сид тоже видел наточенные лезвия, скользящие по его телу, тоже чувствовал прохладу мыльной пены на груди. Кровь, каплющую под ноги. Боль от пореза на коже. Он почувствовал то же, что и Роджер, когда зверек забился в очередном припадке. Наверное, это первый и последний раз, когда они с Сидом разделили видение. Наверное, именно об этом Сид говорил много лет назад, когда они с Роджером прятались от Роз за ширмой в спальне миссис Барретт. Липкая от сладкого печенья рука оставила пятно на выходной рубашке Роджера: «Твои сны похожи на мои…» Стоило прожить все эти годы, чтобы стоять на двузначном этаже лос-анджелесской гостиницы, вдыхая запах лаванды, лицом к лицу с Сидом. Чтобы оставить его и закрыть за собой дверь. Все эти годы. Все это время он ждал этого момента – чтобы видение, пришедшее к ним обоим, разрубило опаленные химией и предчувствием больших денег истончившиеся нити между ними. Желудок сжимается, сдавливая дезориентированного зверька. Холодный пот стекает за ремень джинсов, а горло першит от колючего сгустка, не позволяющего Роджеру проронить ни слова. Пропажа меняет все внутри и снаружи, при этом оставляя все неизменным. Это похоже на первый раз. По солнечному сплетению бьет так же. Нет. Сильнее. Теперь Роджер знает, каково это – верить, что потерял Сида. А потерять его – значит утратить и себя, и зверенка, и это самая ужасающая вера из существующих. Именно поэтому Роджер начинает говорить. У него нет лезвия, но он метит Сиду промеж глаз словами. Это расплата – и это самый честный их разговор. — Ты, мать твою, охерел, — начинает он сипло, — ты – лживая дрянь, знаешь это? Я… я сколько лет на тебя положил, ты это знаешь, а? А я знаю. Еще я знаю, что ты думал, что фиглярством и… и загадками, мать их, и всем этим дерьмом ты можешь меня сделать?.. Можешь делать со мной что хочешь? Ты захотел, и мы стали жить вместе. Ты захотел, и мы стали играть в одной группе! — тело горит, подпаливая голосовые связки, подначивая их помчаться вверх по раскрытым парусам верхних октав. — Ты захотел, и мы разъехались. А потом звонил мне домой, и я мчался к тебе на потрахушки… Считаешь, это нормально? Что же… считаешь, это делает тебя особенным? Ни хрена, скажу я тебе. Сид делает шаг назад и падает на ручку дивана, будто спотыкаясь о слова Роджера, путаясь в них, словно в своих ногах, падает, как упал бы от пощечины Роджера, если бы тот решился поднять на него руку. — Ты ведь знаешь, что это значит для меня. Ты ведь все знаешь, — Роджер давится слюной и желчью. Обвинения безобразно клокочут в горле. Черт подери, они бы вышли, даже будь у Роджера рот зашит и вырезан язык под корень. Сид ему и в глаза не смотрит – потирает одна о другую ладони, словно Роджера здесь нет. Кривая линии жизни ему куда интереснее ломаной голоса Роджера. — Ты это всегда хотел услышать? Что у меня стоит, когда сама мысль… что… я не ты, мне никогда не было плевать на то, что будет завтра, на то что случится потом. А тебе же всегда начхать, я прав? Ты же везунчик, счастливчик Барретт, да, и я мог бы быть таким, родись я с золотой ложкой во рту, но не случилось. Я вытащил не лучшую карту. Карту не такого уж и талантливого друга… вечно ходит на вторых ролях, вечно на что-то надеется, как чертова дворняга, вечно ждет, что его назовут «лучшим», «лучшим другом», и знаешь, что? Заебался я с этим. И заебался я с тобой. Тело ходит ходуном, а зубы клацают, как у очень пьяных, проводящих ночь в обнимку с унитазом и вместе со спиртом и остатками еды выблевывающих желудочный сок, а из глаз с полопавшимися сосудами брызгающих слезами. Только вот Роджер со вчерашней ночи не брал в рот ни капли спиртного. Скривившись, Сид вытирает глаза, точно стирает какие-то мысли, и постукивает себя ногтем по зубам. — Ты в курсе, что ты это все сейчас вслух сказал? — спрашивает он и склоняет голову набок. Точно Роджер и не человек вовсе, а что-то маленькое под стеклом микроскопа. — И что дальше? А? Не строй из себя, блядь, хорошего парня, только не со мной. Ты сам на все отвечаешь: «И что дальше?», — он всплескивает руками. Тяжелые кольца бьются друг о друга. — Изменил своим девчонкам – «и что дальше?» Переспал с мужиком – «и что дальше?» Со своим другом, так ты думаешь? Что там творится в твоей голове, когда мы занимаемся этим? Очередное «и что дальше?», угадал? — Зачем, — у Сида срывается голос. В попытке удержать его он вцепляется в обивку дивана и продолжает еле слышно: — зачем ты все это говоришь, это все не так, не так, ты же сам знаешь, — последние слова тают, не достигая Роджера. Кажется, что тело Сида замирает, а губы не двигаются, как будто за него говорит кто-то, кто прячется под диваном или в шифоньере или в мини-баре, кто-то совсем другой. — Ты все рушишь. Понял? Ты все, блядь, мне рушишь, — продолжает Роджер. — Но ты… — Я получаю семь фунтов в неделю и живу на деньги своей девушки. И дом делю с парой таких же неудачников. Ты знаешь, что мне мать говорит, когда я приезжаю? Что мне пора бы найти «нормальную» работу, а положить я хотел на нее! Знаешь, что мне действительно важно? На самом деле, все то же, что остальным – секс и деньги, но чуть больше. Внимание, мать твою, и никаких больше вторых ролей, — Роджер вытирает подбородок рукавом рубашки. — Что я… — Чего тебе нужно, ну?! Крик истончается и исчезает, и в номере шесть, шесть, восемь разбивается тишина. Руки Сида втекают друг в друга под падающими в окно огнями мегаполиса. Он сцепляет их на груди, распрямляет плечи, как будто хочет казаться крупнее и выше. Выждав пару секунд, задает вопрос, опустив тонкие веки: — И что же я разрушаю? Роджеру хочется ответить: «все», – но вместо этого он выпаливает: — Меня. Сид вздрагивает, будто слова Роджера застали его врасплох. Вновь лезет пальцами в рот, смотрит по сторонам, бросает взгляды куда угодно: на рыжий ковер, на чайник на кофейном столике, на вентилятор под потолком – но не на Роджера. А потом в нем точно кончается старый завод и начинается новый. Он перестает терзать свои пальцы, вытирает влажные от слюны пальцы о брюки. Откинувшись на ручке дивана, Сид кладет руки на затылок, позволяя теням наступающей ночи пометить чернильно-черным голую кожу рук, фантомную ранку на груди и лицо. Брызги теней складываются в чернильно-черную улыбку. Она похожа на трещину в земле, какая бывает при землетрясениях: «Спасайся и беги!». — Всего-то? — пренебрежительно говорит он. Роджер вздрагивает – тьма сверкает перед его глазами, обещая припомнить ему все это. Роджер забывается. Лицо Сида искажается все сильнее, и он закрывает его ладонями, будто пытаясь стереть свои черты, будто они давят не только на Роджера, но и на него самого. Но как и все в этом гостиничном номере, происходящее от него не зависит. Роджер переводит дух и хочет добавить что-то еще, но изо рта выходят одни несвязные звуки. Наконец у него получается выдавить: — Ты думаешь, это шутка? Я… для меня это реальность, почему ты не можешь понять? Почему ты никогда не можешь?.. Потому что ты Сид Барретт, да? И вся причина. Да кто ты такой, чтобы… чтобы делать это со мной? — Я хочу, чтобы ты ушел, — неловко произносит Сид, склонив голову так, чтобы волосы закрыли лицо. — Я никому бы не позволил, слышишь? Никому! — каждый раз, когда Роджер повторяет «я-я-я», голос взвивается в фальцет. Расстояние между ними – короче руки Роджера, но они совсем не близко друг к другу. Какая занятная механическая физика правит в этом номере. Сид подтягивается на руках и привстает с ручки дивана. Половина его тела попадает под свечение одного из небоскребов напротив гостиницы. Тот озаряет их сдавшийся мраку номер, и при свете Роджер едва ли может поверить в то, что произошло. Роджер смотрит и видит белеющую в ночи кожу груди без намека на дуэль с опасной бритвой. Видит кровоточащий заусенец на указательном пальце. Видит темные волоски, приглашающие его взгляд к резинке полосатых брюк и ниже. Он бы хотел, чтобы ничего, кроме этих деталей, больше не существовало. — Скажи мне правду. Сегодня, хотя бы сегодня. — Уходи. — Скажи мне, Сидни, только сегодня, я… — Уходи! Сид даже кричит тихо. Крик рождается у него не в груди, а у самых губ. Он бьет Роджера по ушам, и тот отступает, пораженный. Никогда раньше Сид на него не кричал, никогда, ни-ког-да. Перед тем, как Сид отворачивается от него к окну, Роджер замечает красный след от кровоточащего пальца на светлой ткани его брюк. Видимо, единственный, кто имеет право причинять Сиду боль – это он сам, и никакие призрачные опасные бритвы в сознании Роджера этого не изменят. Легкие Роджера голодно сжимаются, отдаваясь болью в груди. Зверек, встрепенувшись, убеждает его развернуться и оставить Сида в покое. Дверь сама глухо закрывается за ним. Все, что было дорого Роджеру, было в номере шесть, шесть, восемь, и Роджер наконец понимает – скоро оно умрет. *** Because your voice was at my side I gave him pain, Because within my hand I held Your hand again. There is no word nor any sign Can make amend— He is a stranger to me now Who was my friend. Joyce, James, «Chamber Music». Ее зовут Ребекка, и она носит зауженные розовые джинсы. Она ждала их в холле гостиницы, изнывая от скуки и поклевывая соленые фисташки со стойки. Денег на выпивку у нее не было. Сначала они не поняли, что она и еще четыре густо накрашенные девицы на каблуках коротают вечер в ожидании именно них. Догадались только после красноречивого знака метрдотеля. — Смотрите-ка, их тут пятеро. Кому-то из нас сегодня повезло вдвойне. Или не повезло одной из них, — шепчет Ник и машет им, сидящим на барных стульях. Самая бойкая отделяется от остальных и про-цок-цок-цокивает по лакированному полу в их сторону. Она останавливается в футе от них, во все глаза глядя на них и не выделяя никого по отдельности, а потом раскрывает подведенный рыжим карандашом рот: — Мы видели вас вчера в Burbank. Это было… — она облизывает губы, подбирая верное выражение, — …безумно прекрасно! — Спасибо, — говорит Роджер, чуть выступая вперед. — Нас сейчас снимали в Голливуде для Boss Town. — Boss City. — Да, конечно, Boss City, — улыбается он. Лет в пятнадцать, когда он начал гулять с одноклассницами, ему приходилось подолгу простаивать у зеркала, тренируя такую улыбку, которая бы не выставляла на обозрение все разнообразие его зубов. «Будешь так улыбаться девчонкам, они решат, что ты их сожрать хочешь!» — издевался Джон, но в итоге именно он посоветовал держать губы крепко сжатыми. «Они решат, что ты весь из себя загадочный и задумчивый. На это много кто клюет», — со знанием дела заявил он, а Роджер его послушался. требую фотографию с улыбкой с опущенными уголками губ В конце концов, Джон, а не он, убегал по субботам на свидания. Заметив нетерпеливые взгляды со стороны бара, Рик спрашивает: — Вас угостить? — он отлично знает ответ. — Ага, — она широко улыбается, заглядывая ему в глаза, и идет следом, каждый шаг – цок. Минус один. Теперь их осталось четверо. Под кожей Роджера скребется азарт, и он толкает Ника в бок: — Пошли к ним. При их приближении девицы расцветают, откидывают волосы назад и впиваются в них глазами. Сколько бы они ни ждали «тех самых Pink Floyd», теперь их наконец-то ждет перевязанный длинной красной ленточкой приз. Роджер облокачивается о барную стойку и подмигивает им: — Если вам так понравились наши песни, почему вас не было сегодня? Я бы точно заметил вас в зале. — Мы все заметили бы. Таких красавиц грех не запомнить, — вступает в игру Ник. — Так вышло… — объясняет одна, лукаво переглянувшись с остальными, — так вышло, что мы на мели. — Да, мы даже на такси денег не смогли наскрести, пришлось ловить попутку, — говорит другая. — Какие жертвы, и все ради нас, — усмехается Роджер. Он мажет по ним взглядом, прокручивая в голове варианты того, как начнется эта ночь. Судя по степени одетости девиц, именно так она и начнется. На одной из них взгляд задерживается чуть дольше, чем на остальных и, как и в музыке, эта лишняя секунда все определяет. У нее упрямый подбородок и пухлые щеки. Между ними сидит Ник и, не теряя времени даром, забалтывает окружившую троицу. Она замечает взгляд и закидывает ногу на ногу – Роджеру кажется, что это означает согласие на все, что он сочтет необходимым. Перевесившись через Ника, он спрашивает: — Что будешь пить? — Пиво. — Пиво? — он медлит. — Окей. Два пива, пожалуйста, — обращается он к бармену. — А что? — спрашивает она. — Обычно вы заказываете коктейли. Маргариту, например. — Ненавижу Куантро, — она пожимает плечами, и ее подбородок становится еще упрямее, — и кто это «вы»? — спрашивает она шепотом, пододвигаясь к Роджеру чуть ближе. Он щурится. Она его подловила, эта штучка, и от этой мысли волосы на теле встают дыбом, а в паху тяжелеет. Ай, ай, ай, рановато! — За что хочешь выпить? — спрашивает он, когда на стойку выкатываются две бутылки пива. — За ваш оглушительный успех у нас в стране, — улыбаясь, произносит она и приподнимает бутылку. — Оглушшшительный! — Роджер прокатывает слово на языке и тут же мрачнеет, но все равно делает глоток, украдкой посматривая на ее губы, обхватившие стеклянное горлышко. — О чем ты думаешь? — помедлив, спрашивает он. — Скажу, если пообещаешь не облить меня пивом за мой вопрос. — Обещаю, — лжет он. — Вчера на передаче я не совсем… — она тушуется и поджимает губы, — напомнишь мне свое имя? Роджер делает еще пару глотков, силясь придумать какое-нибудь забавное прозвище, которое бы заставило ее улыбнуться, и он бы вновь получил возможность представить, как ее губы, как эти губы… — Роджер. Меня зовут Роджер. Она начинает смеяться, прикрывая лицо ладонями. — Что? — У тебя такой смешной вид сейчас. Такой серьезный. Не знаю, может, мне тебе руку пожать? — она взбивает волосы пальцами и, слегка приподнявшись на сиденьи, пододвигается к нему еще ближе. Чертов Мейсон, не мог себе другой стул найти. — Конечно, а после этого тебе понадобиться узнать мою фамилию и группу крови и просмотреть на мои детские фотографии. Хотя предупреждаю, — он кладет левую ладонь на стойку, так что еще пара дюймов, и их руки бы столкнулись, — последнее – вещь не для слабонервных. На этот раз они смеются вместе, он старается быть тише, впитывая в себя ее мягкий смех. Он и вправду скучает по Джуди. А возможно, он просто давно не сидел так, болтая о чепухе и заливая бак слабым алкоголем. — Ник, дай пройти, — Роджер похлопывает его по плечу, представляя, какими на ощупь окажутся ее руки – небольшие и загорелые, с неаккуратно накрашенными ногтями. — А другой ваш друг не хочет присоединиться? — громко интересуется та самая девица, что первой решилась подойти и захапала себе Рика. — Друг?.. — Роджер не понимает, сказал ли он это вслух или просто подумал, но в голове слово падает откуда-то сверху неподъемным грузом. Этаким черным ящиком, о присутствии которого в комнате порой забываешь, но который напоминает о себе всякий раз, когда вздумаешь пройти от одной стены к другой. Сид стоит в центре холла, переминаясь с ноги на ногу. Перманент у него на голове топорщится во все стороны. Почему он не пошел с ними к бару, а почему они его не позвали, а разве должны были, а стоило, а хотел ли он этого, а хотели ли они. И все это даже не вопросы. С тем же непроницаемым выражением лица Сид достает из заднего кармана джинсов ключи от номера и, как будто не понимая, для чего они нужны, крутит их в руках. Не проронив ни слова, одна из девиц встает и цок-цок-цокает к нему. Видно, как движутся их губы, ее рот складывается в улыбку, она убирает прядь волос за ухо, отчаянно желая понравиться человеку, которого видела один раз – когда он расстроил гитару и отказался петь под фонограмму. Потом они идут в сторону лифта, и всего, что случится, Роджер уже не увидит. — И как он это проворачивает? — со смешением недоумения и зависти спрашивает Ник. — Надеюсь, это риторический вопрос, — сухо отвечает Роджер. Он становится ближе к своей девице и думает, что еще через бутылку вполне сможет позволить себе взять ее за руку. У нее открытый плоский живот, а вымазанное тональным кремом лицо выглядит слишком бледным. Кажется, Джуди пользуется чем-то похожим, «Слоновая кость», да, она называет это так – но у его Джуди всегда была прозрачная, светлая кожа, не то что у этой, с калифорнийским солнцем в крови. — Странные сигареты… — она затягивается, втягивая щеки. Черт ее подери, не может же она быть несовершеннолетней. — Английские. У нас табак покрепче будет. — Мне нравится, мне нравится все… покрепче, — даже сквозь слои крема виден румянец. А еще на ней розовые джинсы. Раньше Роджер видел розовые джинсы только в каталогах одежды, которые просматривал Сид до того, как нашел себе эту ходячую энциклопедию моды, эту свою Линдси… — Шэрон! Шэрон, детка, ты чего? Он нехотя оборачивается на вскрик – звонко пересекая холл, к ним спешит только что ушедшая девица. По лицу у нее течет тушь вместе со слезами, она дрожит и всхлипывает и начинает рыдать, когда новоявленная подружка Рика усаживает ее на диван и обнимает, поглаживая по растрепанной голове. Шэрон сбивчиво отвечает на ее расспросы, нервно перебирая складки своей сбившейся на сторону микро-юбки. Она говорит шепотом, словно стесняясь произошедшего, но Роджер готов побиться об заклад, что Шэрон не расскажет им ничего нового. Когда это случилось в первый раз, слухи до него дошли довольно быстро. Сторм сказал, что «мистер Корнер» схватил гитару за гриф и ударил ею «миссис Барретт» по голове. Прежде чем Сторм поверил в то, что глаза его не обманывают – пять ударов. Плашмя. Сторм уговаривал ее сходить к доктору, но ей, кажется, было сложнее поверить в случившееся, чем ему. Судя по покрасневшему лицу Шэрон, повезло ей не меньше, чем Линдси. — Родж, — слышится голос Рика сзади. Тот еще ничего не сказал, но Роджер заранее знает, что последует за этим. Он проходил через это не один раз и даже не два. — Да? — Поговори с ним. — И почему это я должен это делать? Я ему кто? Брат? Мамочка? — Ты дольше всех его знаешь, — встревает Ник. — И что теперь? Пусть Рик попробует. Может, он решит прийти в себя во имя выкуренных вами косяков? Хотя бы до конца тура, а? — Роджер осекается – он не успел уследить, когда в его голос просочилось столько – зверек покашливает и сквозь усы подсказывает верное слово – ревности. — Посмотри на нее, — Ник прихватывает его за плечо, — посмотри на ее шею, она же вся расцарапана. А потом посылай нас куда подальше, раз тебе так хочется. — А почему бы тебе самому не пойти? — голос взвивается вместе со зверьком. Тот встает на задние лапы, и это как будто прибавляет роста Роджеру – он вжимает голову в плечи, пугаясь, что пробьет потолок. — Я бы пошел, если бы знал, о чем с ним разговаривать. У нас, когда он еще был на плаву, херово получалось, а сейчас тем более. Про тачки мне ему, что ли, втирать? Ты вообще как себе это представляешь? — Да пошли вы, — цедит Роджер и отходит. Он – против них всех, он один против всех этих трусов, прикинувшихся друзьями. Скорее всего, девицы теперь о нем такого же мнения. А потом он натыкается взглядом на шею Шэрон, и отвернуться больше не получается. Несколько красных, воспаленных борозд у яремной вены и исполосованные ключицы. Роджер пятится. Пятится в сторону лифта. — Не уходи, хорошо? Я приду. Правда, приду, — обращается он к своей девице. Он не спускает глаз с ее розовых джинсов, обтягивающие острые коленные чашечки и узкие бедра, и больше всего ему хочется просто остаться здесь, пить пиво, говорить забавную бессмыслицу и фантазировать о том, как ночью он освободит ее от тугой ткани и увидит, что же она прячет под ней, и ввернется в нее глубоко-глубоко, а дальше… А дальше он разворачивается и уходит. Лифт стальной гусеницей ползет вверх по этажам. Роджер смотрит на себя в зеркало, опускает руку и дотрагивается до собственного паха. Как бы ни повернулся этот разговор, ночью он получит свое. Он отдохнет. Да, он отдохнет. А сейчас ему нужно продержаться еще немного. Двери лифта выпускают его со звонком, и Роджер быстро выходит, не замедляясь даже при виде двери с набившей оскомину табличкой шесть, шесть, восемь. Он входит в номер без стука, и Сид встречает его приветственным кивком, как будто наверняка знал, что тот вот так ворвется к нему. Что даже сказанное два дня назад «Уходи» его не остановит. Сид сидит на подоконнике с цветочным горшком на коленях. Варварски выкорчеванный росток фиалки лежит на полу в окружении рассыпанной земли. Совсем как на похоронах. Роджер видел это однажды. Когда хоронили мистера Барретта. Кто сыпал землю на крышку гроба, он уже не помнит, но уверен в одном – это был не Сид. — Привет тебе, будь моим гостем и раздели со мной трапезу, — глумливо говорит Сид, поднимая над головой огрызок зеленого яблока и сплевывая зернышко в горшок. — Отныне я – Джонни Яблочное Семечко, герой Америки и гроза всех фиалок. Роджер думает добавить, что он еще и Джек Потрошитель, если судить по его обращению с Шэрон. Но тогда получится, что он опять вовлекается в игру. А это не игры. Ее царапины – не игра, и слезы тоже, и ее лицо и голос, когда она рассказывала обо всем так, как будто сама в этом виновата. Все это не игра. — Я ждал тебя вчера. Ты нарушил свою славную традицию заглядывать ко мне по вечерам и разбивать мое сердечко. Я даже накропал ночью что-то… сумасбродство такое, — он хрустит остатками яблока и, вытащив язык с зернышком на кончике, сдувает зернышко в горшок. — Я заметил, что чем больше я пишу, тем красивее становятся мои руки, — он протягивает их к Роджеру и машет, растопырив пальцы. Его руки покрыты целыми созвездиями чернильных пятен, точно Сид болен ветрянкой и перепутал средство. — Они чернеют и потому красивы, — мечтательно тянет Сид, вдавливая зернышки в землю. — Не вижу связи. Хотя чего там, в твоей голове она, наверное, есть. — Наверное, — уголки губ Сида дергаются, а потом медленно ползут вверх. Прямо как тяжелые шторы в домах аристократов – сначала камердинеры дергают их в стороны, и они протестуют, но все-таки разъезжаются, позволяя солнцу заглянуть в хозяйский дом. Роджер хорошо знает эту улыбку, и если раньше он каждый раз ловил ее, то сейчас ему хочется стереть ее с лица Сида. Хочется вправить ему мозги, сказать ему, что если он думает, что ему спустят с рук то, что он сделал с Шэрон – он ошибается. Он не отмажется от того, что устроил с ней. Что устроил с Роджером. Что устроил с группой. — Ты сказал мне уйти. Тогда. Помнишь? — Потому что тогда ты был плохим мальчиком и зарывался, — все тем же тоном продолжает Сид, но лоб его морщится, точно воспоминание выбивает его из колеи. — Да и тем более, ты прижал меня к стенке, — он театрально разводит руками, — загнал меня в угол, а это запрещенный прием, — произносит он и цокает языком. А потом нарушает невидимую границу и подходит слишком близко. Настолько близко, что ткань брюк начинает натягиваться сильнее, а Сид уже слишком близко, чтобы этого не заметить. — Загнал ты меня в угол, как настоящую крысу. Ближе. В голову Роджера ударяет жар. Как же давно он не чувствовал этого – запрещенного, опасного жара, от которого возбуждение путается со злостью, и уже не хочется вспоминать, зачем пришел и что происходило в этой комнате какие-то четверть часа назад. — Да ты и есть крыса, — тело слишком раскалено для движений, поэтому он только наклоняется вперед, — засел здесь, и нужно выманивать тебя. Мне нужно выманивать на… на сыр. Ближе. Вот так. «Еще ближе» может случиться, только если они снимут друг с друга одежду, а «ближе некуда» – если Роджер проникнет туда, где совсем глубоко. — И ты, значит, сыр, да? — дразнится Сид и подцепляет его за ворот рубашки. — Так ответь мне, Джорджи, ты у нас в роли сыра или мышеловки? — он не мешкает, вдавливая ткань в тело, позволяя рукам пробираться ниже, останавливаясь на конечной станции – бинго – ткань брюк больно впивается в пах, и Роджеру кажется, что с секунды на секунду она позорно порвется. — И да, мне жутко интересно, если ты все-таки сыр, потому что, скажу тебе по секрету, для мышеловки ты больно… — он берет ткань в горсть, — …живой. Так вот, если ты сыр, то какого сорта, не подскажешь мне? Сид не ждет ответа, он ему и не нужен. Все эти слова – только передышка перед тем, чтобы одними глазами рассмеяться Роджеру в лицо и опуститься перед ним на колени. — Тонкий голландский в крупную дырку или маленький брусочек такого противного сыра? С плесенью и очень острым запахом, — сощурившись, он тычется носом Роджеру в пах, ведет им вверх по молнии и картинно принюхивается, — очченнь острым. Но, сдается мне, — он пытается обхватить член Роджера через ткань, — ты большой, твердый кусок, очень твердый – на ощупь, но если догрызть до середины, если я догрызу своими крысиными зубками, то ты растаешь у меня во рту. Когда Роджер прихватывает его за волосы на затылке, от жара уже не спастись, кожа покраснела, должно быть, до цвета артериальной крови. Сид – знакомый, чужой и забытый. Никогда. Он вминается в него, тянет на себя, позволяя жалким, безобразным звукам вырываться у него изо рта, и впечатанное в его брюки лицо Сида, влага от его зубов и языка, трогающих ткань заставляют думать, что он может кончить прямо сейчас. Мысль бьет под дых, и в противовес ей он вытаскивает Сида вверх за волосы, а тот кривится и перехватывает руку Роджера на своем затылке, скребет по ней ногтями. Роджер вспоминает: — Ну что ты натворил с ней? На нее как будто дикая кошка напала. — А может, так и было, откуда тебе знать, ты был внизу, со своей девчонкой, ты же нашел себе девчонку, знаю тебя, ты нашел, — бормочет Сид и вцепляется в пуговицу его рубашки, — сейчас с тобой будет то же самое. — Ты ублюдок, — шепчет Роджер, протискивая ладонь в его джинсы, перебирает там пальцами, пока не удается ухватиться за – вновь бинго – твердеющий под его рукой член. Сид выворачивается, вцепляясь в Роджера одним только взглядом, и тот понимает, что не знает, зачем он сюда пришел. Кажется, в холле его ждут, кажется, дверь не заперта, кажется, розовые джинсы и упрямый подбородок принадлежат другому, неизвестному ему миру. Кажется, они двое в лесу, который кишит охотниками, порохом и сворой собак с пеной на клыках. На лице Сида лисья готовность к атаке. — Меня ждут внизу, — отчаянно говорит Роджер и вгрызается в его рот. Как и раньше, Роджеру постоянно что-то мешает: слишком много одежды, слишком туго зашнурованы туфли, «Тяни, просто тяни их», слишком рассыпанная по полу земля, слишком долго искать, чем смазать, «Давай зубной пастой!» — «Болван, консистенция у нее не та» — «Но она с мятой…». Это не то место, не та страна, не то время, не тот повод. Сид гогочет, едва не высасывая его язык с корнем. — У тебя должно быть что-то. Что-то похожее на смазку, ну! — злится Роджер, а Сид потешается, устраиваясь поперек кровати. — У тебя смазки полон рот. Роджер замирает не дольше чем на секунду и рывком разводит ему ноги. — А я это запомню. — А я это проверю, — не унимается Сид и кладет ноги ему на плечи. Они скользят. Перед глазами все тоже скользит. Скользит и Роджер – проскальзывает внутрь, сдерживается, каменеет – Сид мелко дрожит под ним и пару раз коротко кивает. Спинка кровати громко стучит о стену. Сид закусывает себе руку. Потом это повторяется, и Роджер замечает палец с подсохшей коркой и развороченной кутикулой. А потом Сид останавливает его, положив ладонь ему на шею. Решает поступить с ним, как с Шэрон? Или придумать что-то более интересное? Роджер крепче сжимает его бедра, но тут пальцы Сида напрягаются, впиваясь ногтями в кожу. — Нет, — выдыхает Сид. — Нет. Роджер прикрывает глаза, соскребая остатки сдержанности с тьмы под веками. — Как скажешь, — он открывает глаза. — Как скажешь. Что ты тогда хочешь делать? Сид приподнимается на локтях, сближая их лица. — Я хочу трахнуть тебя. Роджер заставляет себя улыбнуться. — Но это я сейчас трахаю тебя. Они оба смеются, обдавая друг друга теплым дыханием, смехом и фальшью. — Но дай мне в этот раз трахнуть тебя, Роджер. Сейчас я хочу трахать тебя, — смеющаяся маска застывает на лице Сида, а блеск в глазах пропадает. Там не остается ни глумления, ни запала в предвкушении игры. Там не остается даже похоти, и это заставляет Роджера отпрянуть назад. Ноги Сида все же соскальзывают с его плеч. — Понятно, — признаваться, что ему страшно, Роджеру не хочется даже себе. Он часто моргает, пытаясь найти хотя бы один разумный аргумент, хотя бы одну отговорку, хотя бы для самого себя, но выдавливает невразумительное: — но мы же с тобой не делаем этого. Сид подается вперед, берет лицо Роджера в руки и говорит сквозь зубы: — Я так сильно хочу трахнуть тебя в задницу. В его голосе больше озлобленности, чем возбуждения. Точно Сид обворовал его, украл его злость, высосал через рот, а теперь использует ее против него. Роджер стискивает зубы и отвечает: — Прр-ос-ти, — а потом он снова рвется вперед, а изголовье снова громко стучит, но Сид уже не сжимается, не жмурится, не дышит, как на финише долгого забега. Он говорит ровным голосом: — Это нормально. Когда тебя трахают, — поймав настороженный взгляд Роджера, он бьет уже открыто: — это не слабость. — Я никогда не говорил, что это слабость. — Тогда дай мне трахнуть тебя, — парирует Сид. Роджеру кажется, что его обобрали подчистую, в запасе не осталось ни одного слова, каким он мог бы ответить на это. Кроме, возможно, парочки. Парочки трусливых, жалких слов, которые, он надеялся, ему никогда не пригодятся. — Меня ждут внизу. И тогда он окончательно выскальзывает. В воздухе витает пьянящий запах упущенных возможностей, а на языке подгнивают объедки уходящего возбуждения. Вельвет раздражает все еще разгоряченную кожу, и Роджер чертыхается, чувствуя, как рубашка намокает подмышками, стоит ему натянуть ее через голову. Он машинально смотрится в зеркало, пытается привести в порядок пробор и разгладить воротник. В паху отпускает, и руки почти что не дрожат, когда он застегивает молнию. Та взвизгивает, как прищемившая хвост крыса. Крысы – Роджер вспоминает о придуманной им шараде и пытается отвлечься на нее. Кто он – сыр или мышеловка? Они коротко смотрят друг на друга, как бывает, когда люди прощаются на расстоянии, и перекричать городской шум не выйдет, а махать руками слишком нелепо, и приходится только смотреть, запоминая черты, позу и наклон головы. Как долгое прощание, затянувшееся на годы. Тогда Роджер окончательно понимает, что упустил момент, когда все перевернулось с ног на голову. Роджер стал крысой, разрывающейся между желанием схватить кусочек сыра и боязнью охраняющей его мышеловки. А раз так, то ему суждена именно такая бесславная смерть. Вот она, стоит в футе от него, рассматривая пошлые обои в сиреневых кустиках на стене, иди к ней, она ждет. Роджер делает единственное, что пристало умной и трусливой мыши – не говоря ни слова, он выходит из номера, чтобы больше в него не вернуться. Когда он возвращается, девицы уже устроились на выбранных ими мужских коленях; у Ника – двое, на каждое колено, и он, кажется, до сих пор не может поверить своей удаче – крутит в руках стакан с виски, стараясь не так явно заглядывать в разрез их блузок. Вот кретин. Обладательница розовых джинсов, упрямого подбородка и острых коленей сидит чуть в стороне, закинув ногу на ногу, и мусолит в руке сигарету. В другой она до сих пор держит пустую бутылку из-под пива. От вида ее вынужденного одиночества у Роджера внутри теплеет. Она замечает его раньше остальных – замирает и смотрит, широко раскрыв глаза, как будто уже и не верила в то, что он вернется. В сознание с опозданием врывается мысль о предосторожностях: от него может пахнуть возбуждением, смазкой, сексом, вдруг Шэрон учует на нем Сида, вдруг они догадаются… — Привет, — кричит она ему через весь холл и ставит бутылку на столик. — Привет, — в тон ей отвечает Роджер, но куда тише, будто говоря это самому себе – мол, привет, Роджер, не думал, что ты такой. Наверное, никто не думал. Какой же он трус. Хорошо, что никто, кроме одного человека, этого никто узнает, и она уж точно, и поэтому он пересекает ради нее холл. Прежде чем его спросят про Сида, он берет ее за руку, и говорит: — Пойдем. Она звонко следует за ним, не задавая вопросов. Может быть, он заблуждался по поводу ее возраста, и она куда старше, чем ему сначала казалось. Он бы поцеловал ее еще в лифте, но вместе с ними туда втекает двое постояльцев – дородные мужчины в официальных костюмах, с официальными дипломатами в руках и официальными безучастными улыбками под щеточками усов. Роджер думает, что мог стать одним из них, если бы послушался школьных учителей, мать, ректора, да что там, у него до сих пор есть шанс бросить все и восстановиться в университете. Он бы смог сам покупать себе ботинки, зубную пасту, овощи на рынке и даже порой платить за Джуди в кафешках, он бы знал все тайны банков Англии, проектируя их в рамках абсолютной секретности в своем офисе на Strand, и Джуди была бы единственной женщиной, которую он бы хотел. И он бы больше никогда не приезжал в Америку. Роджер крепче сжимает ладонь девицы и пропускает ее впереди себя, когда спустя вечность лифт останавливается. Почему-то у самой двери, пока он ищет в карманах ключи, она смеется и ищет его взгляд, вынуждая присоединиться, и ее голос звенит тонко и заливчато, отдается вибрацией в горле Роджера, когда они целуют друг друга. Она хватается за него, липнет, как намокший лоскут ткани, и приходится подтягивать ее выше и выше, маленькую и легкую, с острыми коленями и локтями, его звонкую девочку. — Как мне… — за этот вопрос хочется со всей силы удариться лбом об стену, но Роджер не сможет простить себя, если не задаст его, — как мне тебя называть? Она отрывается ртом от его пальцев, от его больших, длинных пальцев между ее губ, на ее языке, отрывается, ну зачем она отрывается, и отвечает: — Ребекка. У Ребекки небольшая грудь, два бледных треугольника на загорелой коже, темные корни пшеничных волос, ловкие пальцы с короткими ноготками, когда она разрывает пакетик с презервативом, и косо выбритый лобок, и Роджеру кажется, что только с ней ночной кошмар этого тура прерывается и он просыпается, просыпается рядом с ней. Она, мокрая и скользкая, переворачивается и взбирается на него. В ней, кажется, нет совсем никакого веса, но спина у Роджера все равно затекает, и он задыхается, пригвожденный к простыне. Жук, придавленный каблуком. Вот сейчас его распорют до самого конца, до самой сердцевины, вывернут всего наизнанку, и в конце, как из любого насекомого, потечет белесая слизь. Нет, не думать об этом. Ее руки обхватывают его лицо, и Ребекка обдает его шепотом: — Не отпускай меня, пожалуйста, не отпускай. Чувствуется, как ее мышцы тесно обхватывают его, ниже живота все каменеет, и Роджер захлебывается собственным тяжелым дыханием, не понимая, кто из них кого этой ночью не отпустит. — А хочешь по-другому? — Ребекка берет его тяжелую руку в свою и направляет ее себе за спину, так что его пальцы скользят вниз по ее ягодицам. Они оба задерживают дыхание. — Многим, с кем я была нравилось. И я решила… вдруг ты… — Я не гомосексуалист. «Педик». Это называется «педик». Тот, кто и вправду не такой, использует слово «педик». — Я и не думала, что ты такой. Извини. — Да нет… У тебя есть?.. — Да, вот здесь. Только медленно, хорошо? Роджер вспоминает, что никогда не занимался этим с женщиной. Вспоминает тяжесть ног Сида на своих плечах. Да пошло оно все к чертям. Действительно, к чертям, женщина, мужчина, все едино, те же вскрики и сорванный голос, тяжелое дыхание, жар, у бас-гитаристов ловкие пальцы, а Ребекка закрывает лицо руками и еще долго не убирает их после оргазма. Роджер прицельно бросает резинку в бачок с мусором – попал – бинго. — Зови меня Бекки. Так меня зовут дома, — говорит она, выходя из ванной. Без макияжа ее лицо приобретает естественный темный оттенок, а остатки подводки ложатся тенями у глаз. Засыпая, Роджер говорит ей пустые нежные слова. Говорит то, что, возможно, сам хотел бы услышать. Ему снится, что он бежит по лабиринту гостиничных коридоров. Пытаясь спрятаться, он закрывается в одной из комнат – они все одинаковые, – и рыщет, высматривая укромное местечко. Ниоткуда – то ли из-за дивана, то ли из шифоньера, то ли из мини-бара на него прыгает темный человек. Он держит в руках что-то острое. Из живота начинает идти кровь, но Роджеру не страшно и не больно – просто дух захватывает, как на горках в тематическом парке. Он просыпается в панике от того, что сегодня им предстоит преодолеть очередной перелет Лос-Анджелес-Сан-Франциско сколько это точек, и что в самолете он будет один на один с иллюминатором – никакой больше Бекки, обхватившей его поперек живота. Его Бекки. Он платит за такси и доводит ее до самых дверей машины. — Удачи тебе. Вам всем. Я буду смотреть все передачи с вами. Он целует ей руку, а она смеется так же мягко, как вчера. Его девочка на каблуках. Закрывая дверь такси, Роджер бросает взгляд вниз и видит, что Бекки обута в покрытые символами супергероев матерчатые кроссовки с посеревшими от старости шнурками. *** Come back. Even as a shadow, even as a dream. Euripides, «Herakles». Они проходят сквозь тур по Америке, как джаггернаут. Последний концерт в Winterland отыгран, а значит, завтра утром их ждет трап самолета, и как только они оторвутся от американской земли и самолет подберет шасси, как хищная птица – когти, все закончится. А может, солгать себе и представить, что все уже закончилось? Нужно только найти гостиницу. В холмистом Сан-Франциско заблудиться также легко, как в кукурузном поле; повсюду строящиеся высотки, забегаловки, где продают бургеры и содовую, бездомные, спящие в ворохе тряпья, картонок и бездомных щенят. Гостиница вырастает перед ним, словно бетонное деревце из волшебных бобов. Кажется, он ходил кругами, огибая ее всякий раз, когда показывались гигантские подсвеченные буквы с ее названием. Как любой архитектор, Роджер не верит в магию волшебных бобов. Хотя это Америка. Если здесь может существовать Бэтмен, у мозгов президента есть шанс разлететься по салону его автомобиля, а неудачливые «короли психоделии» из Англии способны пережить неделю в этой чертовой стране – если все эти вещи возможны, то волшебные бобы – это далеко не предел фантазий. Ночь, а значит, холл гостиницы пуст, только бармен в сотый раз вытирает стенки бокалов, чтобы потом нечаянно промочить их водой и тереть полотенцем снова и снова, пока не настанет время закрытия. Завалиться бы спать, и дело с концом. У самых дверей лифта его ловит метрдотель, неловко здоровается, точно извиняясь за последующее, и невнятно говорит: — Ваш… коллега, он здесь, а мы работаем до последнего клиента, но… но не похоже, что он собирается заказывать, поэтому, может быть… может, вы сможете нам помочь? Смысл поначалу не доходит до Роджера, в голове у него штиль и предвкушение скорого сна, и он бездумно бредет за метрдотелем. В глубоком кресле, расставив ноги, Сид – глаза слепо открыты, а в руке тлеет сигарета. Он вновь не сидит, а просто присутствует, окруженный кожаной обивкой, серый среди серого: серая в полумраке одежда, серые с вычерпанной из них жизнью глаза, серая шапочка пепла на сигарете. Только кубинские туфли на каблуках – белые и полукруги под глазами – черные. Косметика это или усталость, Роджер уже давно разучился разбирать. — Вы сможете помочь, мистер? — Идите, — рубит он. Удаляющихся шагов не слышно, но Роджер знает, что тот спешит уйти. Он бы и сам дал деру, но эта серость уже успела потянуться к нему, облепила его, и отступит он или нет, неважно. Она как смола – не отлипнет, сколько не старайся. Роджер подходит ближе и видит красные отметины на указательном и среднем пальцах. Две отметины – два ожога – одна сигарета. Он хочет выбить ее у Сида из рук, но выходит только неловким, окоченелым движением взять его за кончики пальцев, так что шелковистый пепел лижет ему ладонь, а сигарета падает на пол, испуская предсмертную струйку дыма. Роджер делает глубокий вдох, надеясь закатить комок из горла куда подальше. Рука у Сида – мягкая и безвольная, какая бывает у спящих. Какая бывает у свежих трупов – но об этом Роджер знает пока только понаслышке. Завтра на пальцах у Сида выступят волдыри. Если он продолжит неподвижно стоять на сцене с гитарой в руках, они не полопаются, а заживут, не оставят после себя глянцевых отметин. Наверное, Сид сумасшедший. Роджер думал об этом и раньше, но сегодня он впервые цепляется за эту мысль, как за часть большой правды. Место для кусочка паззла, отвечающего за Сида, найти было всегда непросто – а теперь, когда Роджер готов завершить поиск, результат пугает его. Он согласился бы забыть обо всем этом, разметать составленные в цепочки фрагменты и начать заново – но он знает, что забыть уже не получится. Это пугает его до смерти. Вдруг он не издевается. Да лучше бы издевался. Роджер садится перед ним корточки и накрывает его руки своими. Сигарета все не потухает. Послушность безвольных рук пугает его. Двигаться не получается, получается только дрожать, а хотелось бы наоборот, хотелось бы сдвинуться с места и убежать, и ждать, что Сид проснется и побежит за ним, и они сделают круг по холлу гостиницы, и прибегут к самим себе, когда они еще жили в Кембридже, соревновались, кто быстрее выучит новую гамму на гитаре и дальше плюнет в воду Кам. Роджер думает о том, что у него в первый раз нет сомнений в том, что будет впереди. Он не знает, что случится там, в будущем – но иногда для того, чтобы все прояснилось, нужно знать, чего в этом будущем не будет. И Роджер знает, чего там не будет. Не будет там для них двоих ни Кембриджа, ни фанерных гитар, ни соревнований в длине плевков, и понимание уже свершившегося будущего материализуется в его руках в виде безвольных рук Сида. Совсем как кролик в цилиндре фокусника приезжего цирка. Вот кролик есть, а вот его нет. Вот руки есть, а вот их нет. Роджер смотрит на них лишь потому, что смотреть в глаза он позволить себе не может. Он сглатывает и запрокидывает голову, совсем как ребенок, надеющийся, что влага сейчас закатится обратно в глазницы и затечет в голову, так что горько будет мыслям, а не лицу. Роджер забывает, что он уже не ребенок, что он уже может зажмуриться и вытереть лицом рукавом, Роджер забывает все это, забывает, что он взрослый, серьезный мальчик, а значит, врать больше нельзя: — Ничего. Скоро все закончится, и мы поедем домой. Мы больше не будем, больше не поедем в тур, мы поедем домой, и все должно стать лучше. Мы поедем домой, я обещаю. Мы едем туда, завтра, ты помнишь, мы едем домой. Роджер знает, что это малодушие, но все равно утешает себя тем, что Сид, скорее всего, не слышит его, а значит, не упрекнет его завтра в том, что через двенадцать часов после прилета в Лондон они вылетают на никому не нужный, кроме уже раскошелившегося на него менеджера, концерт в Нидерландах, а потом их ждет больше дюжины концертов на западе, востоке, севере, юге Англии, а потом выступления на сладких телевизионных программах, а потом… «— Потом опять будет что-то ещё. — А что будет в конце?» …а потом Кинг обещал ему, что найдет Pink Floyd нового гитариста. Там, внутри него, эта темная, слепящая своим мраком пропасть не дает ему покоя. И, возможно, никогда не даст. Находиться рядом с Сидом сейчас, в эту секунду, раньше или позже, всегда – все равно что пытаться выпить океан одним глотком – и чем больше пьешь, тем больше горло жжет от жажды. Вот бы выпить этот бесконечный водяной резервуар разом, вот бы пить из него, даже когда горло взорвется, а легкие лопнут, и вся эта пустая, бездонная темнота, скрывающаяся у него в груди, будет раскрыта. Зверек выберется на поверхность. И он будет счастлив. И больше он уже никогда не станет грызть Роджера изнутри, плеваться ядом, щекотать острыми усами, царапать стальным когтем. Больше никогда. И тогда, вероятно, Роджер тоже будет счастлив. Все еще спящий с открытыми глазами и бессонной головой Сид движет ногами по полу, сгибает одну и, помедлив, ставит каблук Роджеру на колено. Утыкается прямо в кость, как дротик. Роджер замечает сухие комья грязи. Поначалу те липнут к его брючине, а потом осыпаются. — Мы поедем домой, — тупо повторяет Роджер и смотрит, как другим каблуком Сид вдавливает в пол окурок. ... Следующим утром он не может вспомнить, как довел Сида до его номера, как нашел его ключи. Как нашел его кровать. Как нашел свой номер. Как нашел свою кровать. Как нашел утро. Как нашел в нем себя. *** VI Sweet, sweet, sweet, O Pan! Piercing sweet by the river! Blinding sweet, O great god Pan! The sun on the hill forgot to die, And the lilies revived, and the dragon-fly Came back to dream on the river. VII Yet half a beast is the great god Pan, To laugh as he sits by the river, Making a poet out of a man: The true gods sigh for the cost and pain, — For the reed which grows nevermore again As a reed with the reeds in the river. Elizabeth Barrett Browning, from the ending of «A Musical Instrument». Они летят. Вновь двенадцатичасовой перелет, вновь увядшие сэндвичи с сырой корочкой, турбулентность, вытряхивающая их головы мысли и оставляющая страх. Только в этот раз они не просят чая в пять пополудни – в этот раз они молчат, обессилевшие, откидываются в креслах. Сан-Франциско становится максимально далеким. Вначале город сужается до размеров собственной карты, затем до уровня воспоминания, вида с балкона, двузначного этажа студии, вдоль по плоским крышам небоскребов, до красных огней самых высоких, самых пугающих, самых далеких зданий. Винт самолета крутится рядом с толстым стеклом и наверняка легко прорежет его, если понадобится. Роджера, как любого ребенка в салоне, подташнивает от страха. Закладывает уши – но это совсем ничего, если попытаться представить себя самого через каких-то полдня – изнуренного, вспотевшего, с голландским концертом на носу, но такого спасенного, такого живого. Лопни стекло под винтом – они все просыпались бы красными ягодами вниз через пробитое днище. Падающий самолет мог бы напоминать гранат – маленький Роджер видел его в телепередачах про южные страны. Там жили свои южные люди, они жили и ели черно-белые гранаты, жили и смотрели на телевизионщиков с BBC своими глазами, по форме напоминающими то геометрические фигуры, которые когда-то преподавали Роджеру в университете, то острые коленки Бекки в тесных розовых джинсах. Вот такими Роджер запомнил этих южных людей и их мир с сочными жуками и черно-белым солнцем, мир, увитый повиликой, которую он по просьбе матери выкорчевывал на заднем дворе. Этот мир увит повиликой. Увешан полыми коконами и цикутой. Хотя, возможно, все это ему приснилось. Самолет прорезает толщу облаков, и Роджер отворачивается от иллюминатора, сразу же проваливаясь в сон. В нем он видит, как, даже не повернув голову в сторону иллюминатора, сразу засыпает, и во сне вновь видит, как, даже не повернув голову в сторону иллюминатора, сразу засыпает, видя в очередном сне, как, даже не повернув голову в сторону иллюминатора, он сразу засыпает, вновь и вновь, раз за разом. Когда он поднимает веки, в его глазах нет ничего, кроме отражения огней приземляющегося самолета. Англия. Но не дом. Сноски (1) Реальная реклама Kellog’s Corn Flakes — известного бренда хлопьев. (2) Аллюзия на знаменитую гравюру на дереве Кацусики Хокусая «Большая волна в Канагаве».
78 Нравится 83 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (2)