Глава 1
2 сентября 2015 г. в 13:13
Валерий Геннадьевич Кузнецов
Подмосковье. Август 2003 г.
Я сижу в саду на своей даче, расположенной в одном из сосновых боров Подмосковья. Когда-то эти ведомственные дачи принадлежали работникам с площади Дзержинского, но за последние двадцать лет с момента развала СССР большинство из них уже сменило хозяев, теперь там жили современные нувориши и лишь этот участок, где находилась моя дача, оставался нетронутым наглой лапой капитализма. Беседка, в которой я сижу, увита диким виноградом, и с неё открывается прекрасный вид на большое озеро. Несмотря на все старания современных капиталистов, озеро жило своей жизнью и как ни странно, на его собственность никто не покушался.
Зовут меня Валерий Геннадьевич Кузнецов. Может статься моя настоящая фамилия и не Кузнецов, но я уже об этом вряд ли узнаю. Я из детдома. Работал на заводе, а потом комсомол отправил нас работать на площадь Дзержинского, 2. Так мы оказались там, двое друзей: я и Никита Петров. Куратором у нас был Юрий Данилович Старков. И попали мы как раз перед самым разгаром «ежовщины», как теперь называют этот период.
На столе рядом со мной лежит ворох газет и журналов, что привёз мне внук моего друга. Как водится, практически любое печатное издание хоть раз в месяц считает своим долгом написать об ужасах советского времени, особенно в период сталинизма. Вот и сегодня мои глаза наткнулись на статью о начале съёмок сериала по «эпохальному» трёхтомнику Анатолия Рыбакова «Дети Арбата». Ежова должен был воплотить Андрей Смоляков. Я фыркнул. Ну да, рослый Смоляков как раз подходит на роль щуплого и маленького Ежова. Но с другой стороны, это уже лучше, чем натуральный и непропорциональный карлик в одном из фильмов, названия которого я сейчас и не вспомню.
Я ежусь от лёгкого ветерка, что доносится с озера. На дворе август, утренники уже прохладные, но воздух прозрачен, как ранней осенью. Вновь бросив взгляд на статью в газете про съёмки сериала, усмехаюсь. Где-то читал, что Рыбаков вывел под именем главного злодея романа (не считая Сталина, конечно) Юрия Шарока, Андрея Свердлова. Адика, как его называли в семье. Помню, я рассмеялся в голос, едва прочитав это. Жаль, Андрей не дожил до публикации этой статьи — иначе бы он ответил. Единственное, что его роднило с персонажем Шарока — это год рождения 1911. Шарок, скорее собирательный образ. Хотя, когда я читал «Детей Арбата» явственно представлял Старкова.
Адик, после того как его выпустили из тюрьмы, вдруг заделался писателем и написал в соавторстве с Яковом Матусовым два романа, объединённых общим героем Кириллом Петровичем Скворецким. А уже после смерти Адика соавтор выпустил ещё один роман. Я прочитал все три, но главным для меня оставался первый роман. Андрей очень аккуратно обошёлся с известными ему материалами по делу, к которому я был причастен лишь косвенно.
Помню, после публикации романа «Двуликий Янус» в 1965 году, я встретился с Андреем и прямо спросил:
— Андрей, ты совсем что ли спятил? Зачем ты написал это? Герои-то узнаваемы.
— Это для тебя узнаваемы и для тех, кто работает на площади Дзержинского, а остальным всё равно. Собирательный образ чекистов.
— А тот допрос?
— А что допрос? — пожал плечами Свердлов, закуривая папиросу. — Твои методы остались в тайне. Если ты не заметил, тебя в этом романе вообще нет.
— Ты тоже на кое-чьих допросах не присутствовал, как и твой старший брат, — не удержался я от шпильки.
Да, речь шла в частности о жене Николая Бухарина — Анне и дочери Цветаевой Ариадне Эфрон. До меня дошли слухи, что они рассказывали об этом в лагерях.
— А ты у нас, выходит, правильный? — тоном, не предвещавшим мне ничего хорошего, спросил Свердлов.
— Нет, но я хотя бы не провокатором не был.
Не сдержался, конечно. Вообще я намекал на то, что его дважды — в 1935 и 1937 годах — арестовывали органы НКВД за антисоветские высказывания в кругу молодежи (например, прямо высказывался за то, что Сталина нужно убить), что не помешало ему в дальнейшем служить в центральном аппарате НКВД и МГБ СССР. По некоторым источникам, был выпущен благодаря стараниям его матери — вдовы Якова Свердлова. Но я слышал и другую версию, что подобные высказывания с его стороны — это абсолютной воды провокация для поиска и выявления «врагов народа».
Взглядом, которым меня наградил Андрей, можно было смело поджигать дом. Поняв, что слегка перегнул палку, я примирительно сказал:
— Ладно, мы все не святые, а уж в те годы и подавно.
— Так и наши подопечные тоже не агнцы, как нас пытаются убедить с пятьдесят шестого года.
Бросив докуренную сигарету в пепельницу, Андрей достал другую и перевёл разговор на первоначальную тему:
— Так что тебе конкретно не понравилось в романе? — и хитрющий такой взгляд.
Я усмехнулся и выдал:
— Благодари Бога, если до этого романа не доберётся Радостин.
— Ты имеешь в виду того, кто выведен в романе под именем Горюнова? — усмехнулся Андрей — Поздно. Он уже прочитал.
Так вот оно что! Виталий всё знает.
— И ты ещё жив? — деланно удивляюсь я.
— Лучше спроси себя, почему ты ещё жив? Ты ж тогда мальчишку до нервного срыва довёл.
— Уточни, кого именно? — пробурчал я, допивая пиво.
Андрей усмехнулся и постучал по столу импортной зажигалкой:
— Понятно, что не Радостина, хотя тот был впечатлён твоими навыками.
— Ты про Большакова? Хорош мальчишка, — отмахнулся я. — Диверсант.
Скептическое выражение на лице Свердлова давало понять, что ему прекрасно известно кем теперь стал этот диверсант. Именно поэтому он не удержался от подколки:
— То-то ты потом за этого диверсанта переживал больше, чем за Старкова.
Разумеется, Свердлов наступил и на мою больную мозоль, мстя таким образом за мои слова, сказанные ранее.
— Я не переживал, меня больше волновал душевный покой Радостина, — отмахнулся я и зло добавил. — А Старкова ты не трогай.
В конце-концов, не рассказывать же ему всё то, что случилось со Старковым? Свердлов знал лишь общеизвестное и остановимся на этом. И всё-таки слова Андрея задели за живое и в голове невольно всплыли воспоминания. Не обращая внимания на сидевшего рядом со мной собеседника, я погрузился в прошлое.
Последние дни января 1940 года.
Юрия Даниловича Старкова я заметил сразу, как только приблизился к воротам бывшего мужского монастыря, а с тридцать восьмого года особорежимной тюрьмы. Пришлось добираться до посёлка на своих двоих и пешком идти от станции, чтоб остаться незамеченным. Зря я думал, что моё появление не привлечёт внимания, поскольку фигуру Юрия Даниловича в полном обмундировании, включая фуражку с синим околышем, заметил ещё издали. Он стоял, опираясь на трость и казалось его совершенно не волнует колючий холодный ветер. Я медленно шёл по тропинке, намётанным взглядом замечая тех, кто так же, как и я, доехал из Москвы или близлежайших городов Подмосковья в надежде хоть что-нибудь узнать о судьбе родных. Я нисколько не сомневался в том, что чем секретнее объект, тем больше народу о нём знает. Хмыкнул, когда почти задел плечом человека, изображавшего из себя дворника. Ну-ну, это когда ж наше ведомство решили узкие тропинки проложить вдоль стен монастыря? Ладно, не моё дело, а вот стоящий как дуб среди долины ровной Старков очень даже привлекал внимание. Вон. например, из-за деревьев высунулись несколько лиц и опять пропали. И я нисколько не сомневался в том, что кое-кого из охраны вполне можно убедить рассказать о тех, кто содержится в тюрьме. Главное, чтоб Старков отсюда ушёл. Решаюсь окликнуть, раз в упор не видит.
— Юрий Данилович!
Оборачивается. Я едва смог подавить страстное желание броситься ему на шею. Мой порыв Старков останавливает одним единственным жестом. Нет, не тем, что вы подумали!
— Что ты здесь забыл? — свистящим шёпотом спрашивает у меня Старков.
— Я думал, он обманет, — отвечаю я невпопад.
Разумеется, он не понял:
— Кто?
— Ежов, — тихо уточняю я.
Старков уставился на меня во все глаза. Ну да, откуда ж ему знать-то? Это мне «посчастливилось» стать свидетелем того, что своего любимца арестованный Ежов Лаврентию Павловичу не отдаст. Лучше б я этого не знал, ей-богу!
Наконец Юрий Данилович решительно хватает меня за руку и тянет за собой.
— Объяснись, — говорит он, таща меня в сторону рощицы.
Кто ж такую аккуратную тропинку-то протоптал? Не иначе охранники за мздой ходили.
— Да я и сам толком ничего не знаю, — быстро говорю я. — Просто он намекнул на это.
— Когда он тебе успел намекнуть? — недоумевает Старков, останавливаясь.
Тащу Старкова за рукав шинели под старую берёзу, чтоб со стен не видно было.
— А в тот же день, — я особенно выделяю последнее слово и прекрасно вижу, как Старков страшно смущён.
Ну, ещё бы! Устроить такое. Как я ещё под раздачу не попал, удивительно.
— Ты хочешь сказать, что он простил меня? — поражённо спрашиваю Старков.
— Не знаю, но видимо, да, — вздыхаю я и тут же задумчиво спрашиваю (не иначе как с целью добить своего начальника). — Интересно, а что от него потребовали за ваше освобождение?
Старков смотрит на меня тяжёлым взглядом. Я же спокойно ему отвечаю. Думать надо было, когда лезь туда, куда не просят. Пока я предавался злости, Старков как-то странно покачнулся, едва успел подхватить его.
— Думаю, его скоро расстреляют, — продолжаю «добивать».
После моих слов Старков, не говоря ни слова, убирает от себя мои руки и медленно разворачивается, чтобы уйти. Чувствуя себя виноватым, я бросаюсь следом и торопливо говорю:
— Простите меня. Я знаю, что суд уже был, а после суда долго не держат.
Старков так резко тормозит, останавливаясь, а я едва не врезаюсь в него.
— Я должен попасть на его расстрел, — вдруг заявляет он.
— Но Юрий Данилович, — я растерян, — как?
— Пока не знаю. Но кое-кто вряд ли откажет.
— Вы про товарища наркома? — недоверчиво уточняю я.
— Именно, — неожиданно усмехается Старков.
С этими словами он решительно шагает дальше по тропинке в сторону станции. Несмотря на его повреждённую ногу, я едва поспеваю за ним.
Москва. 1965 год.
Из воспоминаний меня оторвали постукивания по столу чем-то металлическим. Перевожу взгляд на источник шума — Свердлов задумчиво стучит своей зажигалкой по столешнице.
— Извини, — Свердлов перестал заниматься ерундой и уточнил. — Для тебя это сих пор больная тема?
— Именно, — буркнул я, вспоминая цель нашего разговора. — Что касается истерики, то это Радостин Большакова довёл тем, что палец свой порезал. Парень после плена вида крови не переносил. Это уж после Радостин с этого диверсанта так пылинки сдувал, что этим вопиющим фактом его начальство потом очень возмущалось.
— И опять же по твоей подсказке, — уточнился Свердлов.
— А где я был не прав?
— Да везде ты прав. Только не забывай, после этого Радостина на семь лет упекли, скажи спасибо, что не расстреляли. И диверсант его в коме больше года провалялся.
Я помолчал. Помню, как Грачёв (в романе названный Кириллом Петровичем Скворецким) жаловался, что Виталия, вышедшего из тюрьмы, с трудом удалось уговорить сесть в машину, на которой за ним приехали сам Грачёв и его новый сотрудник Тихонов, когда-то служивший у них в партизанском отряде ещё мальчишкой.
— Главное, что оба живы до сих пор, — напомнил я и добавил напоследок. — И вообще, фамилии с именами надо было давать от противного.
— А разве в романе не так? — криво усмехнулся Андрей.
Я в ответ промолчал.
Подмосковье. Август 2003 г.
Вспоминая одно, невольно вспомнил и другое, как я совершенно случайно угодил на один допрос Большакова, который меня совершенно не касался.
1943 г. Июль. Москва. Наркомат госбезопасности.
Вот и зачем спрашивается, мне сообщили, что юркин кабинет занял какой-то новый сотрудник, прибывший как раз после ранения в партизанском отряде? Меня такая злость взяла. Нет, я понимал, что лично мне юрин кабинет был заказан — свой имелся, но так просто отдать кабинет и мне не сообщить, это ни в какие ворота не лезло. Там же столько моих бумаг оставалось. Я бы хоть свой архив до конца разобрал. С другой стороны, я подозревал, что архив уже давно разобран по листочку и подшит к делу Старкова. А в остальном, всё как обычно: Юрку — в расстрельный подвал, а меня на фронт, сначала в полковую разведку (только через линию фронта я сотню раз ходил), а потом в апреле сорок третьего организовали СМЕРШ и я оказался там по протекции Судоплатова.
Буквально летя по коридорам наркомата, я затормозил лишь у дверей бывшего юркиного кабинета. Долго не решался взяться за ручку, вспомнив, как видел Старкова в последний раз в сентябре сорок первого.
Сухановская тюрьма. Сентябрь 1941 г.
Какая в Сухановской тюрьме тишина, особенно ночью и перед чьим-нибудь расстрелом. Впрочем, расстреливали ночью довольно часто, несмотря на сворачивание «охоты за ведьмами». С другой стороны, сейчас война и «спящие» агенты повылезали из всех щелей.
Мои шаги гулко отдаются в коридоре среди закрытых дверей камер-одиночек. У одной из них останавливаюсь, так как меня там уже ждут. Конвойный открыл дверь и впустил меня внутрь.
Я зашёл туда, словно в воду перед прыжком и встал у порога. На меня в упор смотрели прозрачные юркины усталые глаза. Обречённости в них не было, словно их обладатель уже давно смирился с тем фактом, что закончит свою жизнь у расстрельной стены.
— Зачем пришёл? — наконец спросил он.
Я пожал плечами и прошёл дальше. Сев на табурет, что стоял у стола, я ответил:
— Хотел вас увидеть.
— Какая честь, Валерий Геннадьевич, какая честь, — усмехнулся Старков, забираясь куда-то в тень.
Обижаться было глупо. Вообще он сам просил придти, видимо в качестве последнего желания и принести чистое нательное бельё.
— Я принёс, что вы просили, — сказал я и вынул из портфеля свёрток.
Он ещё не знает, что это Вера лично выстирала, нагладила и вручила мне. Когда она это делала, мне казалось, что у неё с головой что-то случилось. Слишком спокойна была внешне, но глядя на неё хотелось орать от безысходности.
До сих пор не могу понять, как они, Юра с Верой, вообще умудрились сойтись? Точнее будет сказать, что Вера сама, как истинная женщина, вообразила себе что-то там. Насколько я знал Юрку, его женщины волновали мало — только в качестве трамплина для личных целей. Будь то Алёна, дочь одного из партийных функционеров, которая родила ему сына и от которого Юра не то, что бы открестился, когда её отца с матерью арестовали, а скорее был к нему равнодушен. Ребёнок таинственно исчез, когда пришли уже за Алёной. Правда, ей повезло — всего лишь отправили подальше от Москвы. Далее была ещё парочка жён/дочерей, а потом вдруг в юрино личное пространство со всем пылом ненависти и юношеского максимализма ворвалась Вера. Оставалось только удивляться, как Юрка пропускал мимо ушей весь поток ненависти, который Вера выливала на него при каждом удобном случае. И ведь не боялась, зараза такая! Что потом меж них случилось, я не знал — не было меня в Москве почти месяц, но перемена была разительна. Веру словно подменили, а вот Юрка был мрачен, как грозовая туча. А потом случилось то, что случилось: юрино терпение лопнуло аккурат в тот момент, когда товарищ нарком Берия отчитывал подчинённых за пытки к арестованным, намекая на то, что времена Ягоды и Ежова пришли. Мыслить, мол, надо по-новому. Зря он это сказал, да ещё с такими «толстыми» намёками в сторону Старкова (можно было подумать, что он единственный), поскольку оппонент в долгу не остался и высказал всё, что он думает о тех, кто «мыслит по-новому». Да, прямо на общем собрании. Представляете, что тут началось? Вот то-то и оно.
Пока я предавался мыслям, Старков вдруг резко сбросил китель на пол, а потом рванул нательное бельё и остался с голым торсом. Я видимо не смог удержать на лице ужас, с трудом сглатывая слюну.
— Понимаешь, — Юра на меня не глядел. — Перед расстрелом раздеться заставят, а кровавые тряпки от тела отдирать не хочется.
Я молчу. От количества ран и синяков на теле Старкова рябило в глазах. Унимая подкатывающуюся к горлу тошноту, я смочил принесённое полотенце водой и попытался обтереть избитое тело Старкова. Глядя на моё лицо, Старков молча вырывает мокрое полотенце и цедит сквозь зубы:
— Уходи!
— Что?
— Уходи говорю. Я сам.
— Да ещё чего, — вдруг злюсь я и киваю на раны. — Это называется по-новому мыслить?
Старков вдруг усмехается:
— Вроде того. Уходи, прошу!
Поняв, что сейчас Юра вот-вот сорвётся, я подобрал с пола окровавленную рубашку, сложил в портфель и подошёл к двери. Про Веру решил не говорить. Когда мне уже открыли дверь, я услышал тихое:
— Прости меня, пожалуйста.
— И ты тоже, — ответил я и стремительно вышел прочь.
1943 г. Июль. Москва. Наркомат госбезопасности.
Сколько я стоял у дверей кабинета я не знал, но дверь вдруг отворилась сама по себе и понял, что надо заходить. Вошёл я злой на весь свет, предварительно постучавшись для проформы.
О-па! Да тут старый знакомый — Константин Павлович Грачёв. Как-то я перебирался через линию фронта, используя его партизан для прикрытия. Увидев меня, он улыбнулся и поздоровался:
— Добрый вечер, товарищ Кузнецов.
— И вам не хворать. А вы меня запомнили.
— Ну, гости из Москвы у нас редко бывали, не то, что в соседнем отряде.
Ответ Грачёва я уже не слушал, понимая, что ворвался на допрос. Нисколько не стесняясь, разглядываю в упор того, кого он и его помощник допрашивают. В ответ на мой суровый взгляд на меня со страхом уставился белокурый молодой человек. В его голубых глазах был такой ужас, что я даже невольно бросил взгляд в сторону окна, чтобы в его отражении убедиться в отсутствии на моей гимнастёрке (не переоделся с дороги) следов крови и прочего костного мозга фашистов. Забыл постирать перед вылетом, только проветрил.
Н-да, а юношу уже едва ли от страха чуть не трясёт. Неожиданно понимаю, что никуда уходить не хочу и, конечно, сейчас влезу не в своё дело, но что-то в облике допрашиваемого царапало взгляд. Что не понятно, но по ходу дела разберёмся.
— - Я поприсутствую на допросе, если вы не против, Константин Павлович? — я прошёл в кабинет.
Судя по взгляду Грачёва, ему, кажется, какие-то доброхоты уже доложили, чей это был кабинет и кем мне приходился бывший владелец, но он ничего мне не сказал и жестом предложил войти. Хотя мог и отправить куда подальше. Дело, которое он сейчас вёл, меня совершенно не касалось. Молодой сотрудник из новеньких взволнованно посмотрел на меня. А я уже откровенно рассматривал чудо в перьях, сидящее передо мной (я по привычке сел в кожаное кресло рядом с юриным столом, как когда-то). Невысокий, худой молодой человек лет 23-25, с голубыми глазами в обрамлении длинных ресниц. Его тонкие пальцы музыканта то и дело нервно переплетались в замок. Ну и где они отыскали такое «сокровище»? «Они» — это гитлеровцы.
Краем глаза вижу, как нервничает напарник Грачёва. Это чего ж ему такого молодого-то дали? Сам Грачёв в Москве и так человек новый и этот ещё ни туда, ни сюда. С другой стороны, Грачёв — чекист опытный, пусть и на Смоленщине работал, а принцип везде один. Скорее всего, решили приставить молодого, чтобы опыта поднабрался, а то вон в глазах только идеалы партии и комсомола светятся.
— Извини, Константин Павлович, — спрашиваю я (любопытно же!). — А кого допрашиваете?
— А-а, — махнул рукой майор. — Это по делу продсклада. Потом расскажу. Кстати, познакомься, — он кивает в сторону молодого сотрудника НКГБ. — Это Виталий Иванович Радостин.
— Очень приятно, Валерий Геннадьевич Кузнецов.
Мы с Радостиным пожимаем друг другу руки через стол.
— А как зовут вашего диверсанта и шпиона? — я холодно оглядываю сгорбленную фигуру.
— Валерий Геннадьевич, — укоризненно говорит Константин Петрович, хотя его глаза смеются. — То, что он — шпион и диверсант, ещё доказать надо.
— Ясно, — криво усмехаюсь я. — Мы теперь просто так не задерживаем. Что ж, военное время — другие законы.
«Мыслим-то по-новому!» — усмехаюсь про себя.
Тут, наконец, вскидывает голову Радостин:
— У нас сейчас другие методы.
Грачёв озадаченно смотрит на Радостина. Я прищуриваюсь и спрашиваю:
— Это, какие другие? Поясните, товарищ младший лейтенант.
— Я знаю, что вы ещё при Ягоде и Ежове служили, — бурчит про себя Радостин.
Типа, этим всё сказано.
— Это откуда ж вы знаете, а? — иронизирую я, заставив своим взглядом смутиться Радостина.
Смутится-то он смутился, но упрямый блеск в глазах давал понять, что мнение не поменяет. Спасибо, млин. Лично я на допросах не бил, давил больше на психологию, а вот Старков… Старков, бывало, пару раз срывался капитально. Помню, как за одного избитого задержанного ему ещё от Ежова досталось, хотя бывший нарком и сам порой не гнушался применять исключительные меры воздействия. Второй срыв — это уже при Берии. Когда Лаврентий Павлович прямо заявил на общем собрании о недопустимости таких мер и назвал фамилию Старкова, тот в долгу не остался и прямо и чётко высказал всё, что он думает о двойных стандартах ставленников Берии. Высказал со всеми фактами. И на сей раз, ему отвертеться не удалось — высшую меру наказания привели в исполнение.
— Так откуда? — я одним глазом наблюдаю, как пугается задержанный.
Спор закончился не начавшись — Грачёв прерывает нас и заставляет вернуться к допросу задержанного Бориса Сергеевича Большакова.
Допрос продолжается. Судя по всему, наш смазливый диверсант заврался и запутался. Н-да, плохо совсем видать у фашистов с кадрами, раз послали такое вот чудо, да ещё и в Москву. Вопросы от майора и его напарника сыпались один за другим, и каждый требовал конкретного ответа.
Теперь Большаков уже беспрестанно отирал пот, облизывал верхнюю губу. Я невольно засмотрелся на его губы. Судя по всему, он даже не совсем понимает, КАК движение его языка действует на окружающих. Впрочем, Грачёв и Радостин остались равнодушны. А вот я… Я вспомнил, как слизывал кровь со своих губ Ежов, доведя меня тогда до дрожи по всему телу. Не удивительно, что Старков тогда не удержал себя в руках. Я встряхнул головой, отгоняя свои неприличные видения. А Большаков тем временем всё больше и больше путался, ответы его были маловразумительными.
— Где остановился Захаров в Москве, у кого? — внезапно спрашивает Грачёв.
Я молча кривлю губы в подобии улыбки. Мне интересно, что ответит задержанный.
— Захаров? — замялся Большаков, видимо собирался с мыслями. — Я — я не знаю. Он мне не говорил.
— Не говорил?! — буквально рычит Грачёв. — Значит, прикажете понимать, вы жили в Москве не вместе, а порознь? Отвечайте.
— Мы… то есть я… мы жили порознь. — Большаков говорил с отчаянием. — Хотя нет, вместе.
Я отворачиваюсь, чтобы скрыть улыбку. Ответ Большакова отдавал двусмысленностью. Справившись со своими эмоциями, я вновь поворачиваюсь к задержанному, а Большаков видимо что-то вспомнил и сообразил, что лгать бессмысленно. Да, запутался он, заврался и замолчал.
— Кстати, — дожимает Грачёв, — почему, рассказывая о том, куда вы кинулись из прокуратуры, вы умолчали об Аристарховых?
Я с трудом удерживаю на лице невозмутимое выражение лица. Неужели речь идёт о профессоре Аристархове?! Какого чёрта немцам понадобился этот старый пень? Насколько я помню, до войны он что-то там разрабатывал. Берия целый год мотался к нему, как к себе домой, но потом дело заглохло. Видимо угадав шестым чувством моё удивление, Грачёв одними губами, беззвучно, сообщил мне, что молодой человек знаком с семьёй профессора.
— Аристарховы? — забормотал Большаков. — Профессор Аристархов? А что, что я должен сказать?
— Ну что сказать, это уж вам знать.
— Но, товарищ майор…
— Гражданин, — жестко сказал Грачёв. — Гражданин майор. Товарищей больше для вас здесь нет, запомните. Итак, почему вы молчите об Аристарховых? Думаете, не знаем? Наивно!
— Нет, я так не думал. Просто… просто я не хотел впутывать профессора в эту историю.
— В какую историю?
Большаков не ответил. Он сидел понурясь, покусывая губы и молчал.
— Вот что, Большаков, — заговорил Грачёв. — Пора понять, что вы изобличены. Факты против вас. Все, что вы тут рассказали (майор приподнял со стола протокол допроса), — ложь. Ложь и чепуха. Ни слова правды. Ваша ложь обернулась против вас. Вы думаете, мы не знаем, что ваше удостоверение личности — фальшивка? Командировочное предписание — фальшивка. Продовольственный аттестат — опять фальшивка. И вам это превосходно известно. К чему же лгать? Нет, так дело не пойдет. И в молчанку играть не выйдет. Мой вам совет: одумайтесь. Пока не поздно, расскажите все. Сами. С самого начала. Не ожидая, пока мы начнем вас изобличать. Вас следователь уже предупреждал о последствиях. Сейчас мы вам предоставляем последнюю возможность. Ясно?
— Да, това… гражданин майор. Ясно.
— Кстати, куда вы девали финку, которой там, в прокуратуре, ударили начальника продовольственного склада?
Чего-то не тянет этот Большаков на хладнокровного убийцу. Ну что я говорил? На лице Большакова проступило выражение неподдельного изумления:
— Я? . Ударил? . Но я никогда в жизни не держал финки в руках. Это… это неправда.
Большие голубые глаза наполнились слезами. Глаза красивые, но до ежовских глаз ему далеко. Такой синевы ни у кого больше нет. Ну вот, сейчас заплачет. Вздыхаю, глядя как, Большаков уронил лицо в ладони и горько, взахлеб, разрыдался. Во всей его фигуре было что-то мальчишеское: жалко вздрагивали плечи, вздрагивал смешной хохолок на затылке. Он плакал, как маленький ребенок, которого несправедливо обидели. Грачёв долго, внимательно смотрел на него, потом задумчиво произнес:
— Что, тяжело? Понимаю. Очень тяжело. Но выход один — говорить правду. Только правду…
Ну да, у нас скажи правду, сразу же припаяют большой срок, а может и расстрел. Хотя есть вариант поработать на нас, а потом выбросить за ненадобностью. Диверсант Большаков молча, не отрывая рук от лица и продолжая всхлипывать, несколько раз судорожно кивнул головой.
— Вот и отлично, — сказал Константин Павлович. — Идите-ка сейчас в камеру, соберитесь с мыслями, потом поговорим. Условились?
И тут я решил пойти ва-банк, пока Грачёв не вызвал конвой. Я же чувствую, что-то этот парень на следующем допросе кое-что явно не расскажет, обойдётся нейтральными словами, и даже знаю, что не расскажет, но надо проверить. Одним движением я поднимаюсь с кресла, обхожу стул, на котором сидит этот диверсант недоделанный, опираюсь позади него руками о спинку стула, наклоняюсь к его уху (парень напрягся как струна) и вкрадчивым шёпотом произношу по-немецки одну пошлую фразу, известную лишь в определённых кругах. Большаков дёргается, как от удара плетью и его глаза вновь наполняются слезами, но он молчит. Грачёв и Радостин смотрят на меня во все глаза.
— Что происходит? — наконец спрашивает Грачёв.
— Да ничего особенного, — я с силой рву воротник гимнастёрки Большакова, металлические пуговицы прыгают по полу и указываю обоим следователям на основании шеи задержанного. — Видите эти следы на шее, как от зубов?
Краем глаза замечаю, что Радостин краснеет. Вот кисейная барышня! А наш диверсант сидит, как соляной столб и лишь слезы медленно текут по щекам.
— Вижу, — мрачнеет Константин Павлович.
Я обхожу Большакова и сажусь перед ним на корточки, попутно вытирая с его щёк слёзы.
— Если его хорошо осмотрит доктор, то моя версия подтвердится. Его сломали, используя словно… — я не договариваю, так как вижу, что у Бориса плотно сжимаются губы, да так, что белая полоска обозначилась, но молчать продолжает, уставившись неподвижным взглядом в одну точку.
— Борис, сколько их было? Как долго это продолжалось? — решаю дожать я.
— Валерий Геннадьевич, — срывающимся голосом просит Виталий. — Может, в другой раз спросите?
— Действительно, товарищ Кузнецов., — начинает и Грачёв.
Я качаю головой:
— Сейчас, иначе он замкнётся, а потом проблем не оберётесь. О таком не каждая женщина сознается, а мужчина тем более. Тем паче, что никто не поверит.
Я встаю, силком перетаскиваю Большакова на кресло и усаживаюсь на подлокотник. Повторяю вопрос. Это несчастье продолжает молчать, только слезы глотает.
— Вы жестокий человек! — бросает вдруг Радостин.
— Жестокий, — не стал спорить я. — Только вам потом с ним работать, а он будет что-то скрывать от вас. Какой будет ваша первая реакция, ну? Он не всё выложил, ему верить нельзя, тогда в расход.
Большаков начал раскачиваться. Я положил ему руку на плечо и он вдруг уткнулся мне в бок. Ткань моей гимнастёрки тут же намокла от его слёз. Грачёв и Радостин молчали. А меня уже несло:
— Да с ним сейчас надо обращаться, как с фарфоровой куклой.
— Ещё чего! — возмутился Радостин, вдруг вспомнив, что он работник госбезопасности и к шпионам надо относиться соответственно (угу, самое время!). — Он Родину предал, а мы возись с ним?
Как Грачёв ещё не дал напарнику профилактический подзатыльник, ума не приложу. Пока держит себя в руках.
— Ты будешь с ним возится, — я смотрю на Радостина злыми глазами. — Будешь оберегать, обхаживать и даже в постель ляжешь, если потребуется.
Чувствую, что Большаков дёргается и тихо говорит:
— Нет. Я не хочу.
— Успокойся, если не захочешь — спать с тобой не будут.
Покрасневший, то ли от злости, то ли от стыда, Радостин шипит:
— Вы других по себе не меряйте, товарищ Кузнецов, а то про вас да бывшего наркома много слухов ходят.
— Виталий Иванович! — бросает Грачёв. — Не забывайтесь. Здесь старшие по званию.
Я невозмутимо отвечаю:
— Без году неделя, а слухов уже нахватались. Так вот, чтобы пресечь в дальнейшем подобные разговоры, я отвечу на ваши слова. Николай Иванович Ежов — несчастный человек по сути и как именно от него получали признательные показания, я говорить не буду. Всё это было неприятно и мерзко. С кем он спал и когда, нас это тоже не касается. В основном, все уже мертвы. Лично я с ним не спал [вру и не краснею], но вот за бывшего начальника не отвечу [и здесь недоговариваю]. Ясно вам?
Неожиданно Радостин ойкает и прикладывает ко рту палец, с которого капает кровь.
— Порезался, — сообщает он для всех, наблюдая, как красные капли крови падают на белый лист бумаги. — Точил карандаш.
А сам сидит мрачнее тучи, искоса на меня поглядывает. И тут я чувствую, что наш диверсант недоделанный рвётся из моих рук и словно в горячке шепчет:
— Не надо! Пожалуйста, не надо! Я не хочу это смотреть… Нет-нет-нет!!!
Я прослеживаю, куда он смотрит и понимаю, что его взгляд устремлён на лист бумаги, на котором краснеют пятна крови.
— Ну вот, — вздыхаю я. — Ещё одно воспоминание вызвали.
А Большакова трясёт, как в лихорадке. Я крепко прижимаю его к себе и шиплю:
— Вызывайте врача и скажите, чтобы успокоительное взял.
Через полчаса, после того, как врач вколол Большакову успокоительное, его отправили в тюремный лазарет. Грачёв, посмотрев на меня нечитаемым взглядом, вдруг заявляет Радостину:
— Признаюсь тебе, Виталий Иванович, смущает меня одна вещь — насчет финки. Понимаешь, верю я ему, что он финку в руки не брал, верю, а Попов, помнится, говорил, что финкой его пырнул именно Большаков. Надо бы проверить. Ты съезди-ка с утра на продсклад, к Попову. Потолкуй с ним. Уточни.
Радостин молча кивает головой и складывает бумаги. Я достаю портсигар и закуриваю. За окном медленно поднимался рассвет.