Wires
13 января 2016 г. в 13:32
Примечания:
Если кто не знает, поясню: нить (браслет) на запястье — нечто вроде отличительного знака. Красная нить (браслет) — анорексия, синяя (голубая) — булимия.
Кому интересно, это приквел к работе «Skinny love».
— Ненавижу это место, — говорит Кайл, делая неглубокую затяжку.
Мы сидим на жесткой деревянной скамье, прижавшись плечом к плечу, и передаем друг другу наполовину истлевшую сигарету. Его острая коленка упирается в мою, его ребра отчетливо ощущаются под моими пальцами, лежащими у него на талии. Делить одну куртку на двоих неудобно, но, учитывая наши габариты, это почти нормально.
Курение на территории клиники запрещено, официально запрещено, но Кайла это едва ли волнует. Я могу лишь догадываться, где он берет сигареты и как мы — птички-неразлучники, как говорит мой психиатр, — до сих пор не попались за этим занятием.
— Аналогично, — отвечаю я, вздрагивая от холода.
На улице начало декабря, до Рождества остаются считанные недели, и я почти уверена, что меня не выпишут. Так же как и Кайла. Ни он, ни я не набираем веса, а только, кажется, сбрасываем.
Кайлу двадцать лет, и восемь из них он борется с булимией. У него за плечами три клиники и одна попытка самоубийства. Мне шестнадцать, и нет ничего, что бы я ненавидела больше, чем больницы. У меня за плечами лишь месяцы истощения организма или же то, что Кайл зовет так: «Еще нечем похвастать».
— Смотри, звезда падает, — говорит он, указывая сигаретой в небо. Его острая коленка вновь неприятно упирается в мою, а другая рука, кажется, обнимает еще сильнее. Вероятно, теперь и он может ощутить, как выступают мои ребра — возможно, и не меньше, чем у него самого.
Я не вижу той падающей звезды, я не успеваю среагировать так быстро, но я все равно загадываю свое желание и искренне надеюсь, что оно сбудется.
«Я хочу провести Рождество с семьей».
До Рождества остается три недели.
В нашем знакомстве нет ничего увлекательного и тем более романтичного. Психиатрическая клиника определенно не то место, где заводят друзей и обретают любовь всей своей жизни. Это место, где находят максимум единомышленников, товарищей по интересам. Или по диагнозам.
В свой первый день я ощущаю себя как никогда отвратительно. Все утро я не выхожу из палаты и внимательно изучаю ее, свою личную тюремную камеру, и пытаюсь запомнить даже самые малые, незначительные детали.
Я злюсь на родителей, решивших сдать меня сюда, и на чересчур улыбчивую и суетную соседку, и на психиатра, предложившего эту крайнюю меру. Я кусаю губы от обиды и из последних сил сдерживаюсь, чтобы не разрыдаться. Без зазрения совести я мысленно проклинаю всех этих людей на чем свет стоит.
Завтрак я благополучно пропускаю, на обед меня персонально приглашают, и я с разочарованием понимаю, что приема пищи избежать не удастся, и что не выйдет придумать какую-нибудь глупую отговорку, и что я больше не дома, чтобы пудрить всем и каждому мозги.
Живот неприятно сводит, крайне хочется пить, и я вновь готова разрыдаться, когда вижу перед собой огромную порцию. Невозможно огромную порцию, по моим меркам.
Я ищу самый дальний столик, я не хочу, чтобы меня заметили и чтобы тем более смотрели, как я ем. Мой поднос, так или иначе, будет проверен, и мне ничего не остается, кроме как принять эти условия. Я успокаиваю себя только тем, что у меня есть еще целых полчаса, чтобы вызвать рвоту. Если это сработает и никто мне не помешает, конечно.
Поднос кажется необычайно тяжелым, пока я его несу, а порция — дважды необычно огромной, когда я опускаю ее перед собой. Я настолько увлечена своими мыслями, что и не замечаю, как ко мне подсаживается высокий и очень худой парень. Он не спрашивает разрешения, он просто делает, но больше меня удивляет не это, а то, что он первым делом говорит:
— Брокколи — двадцать семь калорий.
От неожиданности я поднимаю голову и смотрю на него. Угловатый, с синяками под глазами, потухшим взглядом и бледной кожей, одетый в объемную кофту, которая, вероятно, не только хорошо согревает, но и скрывает худобу. «Анорексик», — прихожу к выводу я.
Мистер двадцать-семь-калорий легко улыбается, а затем говорит:
— Меня зовут Кайл.
Он протягивает руку с длинными худыми пальцами, и рукав его кофты задирается. На правом запястье красуется синяя нить. «Нет, булимик», — понимаю я.
— Эйприл, — говорю я и пожимаю его руку. Она почти что ледяная, даже холоднее, чем моя.
— Цветная капуста — тридцать калорий, — продолжает он, отпуская мою руку и откидываясь на спинку стула. — Морковь — тридцать две калорий, — не унимается он. — Картофельное пюре…
— Держишь в голове всю таблицу? — прерываю я его. Я не вижу смысла это выслушивать, когда сама могу узнать, насколько большой была моя порция. Одна таблица калорийности осталась дома, вторая, спрятанная, лежит на дне чемодана. Еще немного — и я тоже выучу ее наизусть.
— Вроде того, — отвечает он, не придавая особого значения тому, что я его не дослушала, и снова легко улыбается. Именно так мы и знакомимся.
Тогда я не думаю о том, что хотела бы провести Рождество с семьей. Я думаю о еде и калориях. И о том, как ненавижу своих родителей.
Кайл — значит худой. Эйприл — рожденная в апреле. Имя Кайла прямо отражает то, как он сейчас выглядит, мое — не отражает ровным счетом ничего. Шестнадцать мне исполнилось в августе, прямо перед началом учебного года.
Не сказать, что у нас с Кайлом действительно много общего, но его компания оказывается куда приятнее, чем компания моей соседки по комнате. Шарлотта, кажется, только то и делает, что треплется о своей семье, маленькой дочке и муже, жует крекеры, постоянно предлагает их мне и обижается всякий раз, когда я отказываюсь. Уже в первые дни я понимаю, что она меня раздражает. С ней мне некомфортно. В отличие от Кайла.
Иногда Кайл говорит так много, что я не успеваю вставить и слова. Иногда Кайл превращается во внимательного слушателя, а я — в рассказчика. Иногда мы оба молчим, гуляя во внутреннем дворе или сидя там же на скамейке. И главное, что и его, и меня это абсолютно устраивает.
Последнее, о чем говорит Кайл, — это его родители. Он рассказывает, кажется, обо всем: о себе, о том, как началась его болезнь и как он с ней боролся, о том, как он пытался наглотаться таблеток, а после блевал в туалете, об обучении в школе, а затем в художественном колледже, о собаке, оставленной дома, и о двух попугайчиках — но не о родителях.
Мои же мысли, сразу после еды и калорий, занимает семья и шанс провести с ней Рождество. И меня даже привлекает не столько возможность увидеть своих родителей, сколько возможность вырваться отсюда — и желательно никогда не возвращаться. Сказать, что мне не нравится здесь находиться, — ничего не сказать.
В один вечер, когда мои эмоции выходят из-под контроля, я впервые за долгое время плачу и радуюсь, что рядом со мной Кайл. Он не любит обниматься, в чем сам признается, но, возможно, переступая через себя, спрашивает:
— Ведь не возражаешь? — и, когда я киваю, его холодные пальцы аккуратно, будто бы ненароком, проходятся по моим ребрам и легко, едва ощутимо ложатся на талию.
У Кайла длинные сухие волосы, и они невольно лезут мне в глаза. Он никогда не собирает их — они и так достаточно выпадают. Впрочем, как и мои. В ту же минуту он то ли шутит, то ли на полном серьезе говорит, что не прочь подстричься под ноль. Вроде бы он не произносит ничего смешного, но его слова вызывают у меня улыбку.
Мы еще долго сидим на лестнице между вторым и третьим этажом, в тишине, нарушаемой лишь моими всхлипами. Кайл обнимает меня до тех пор, пока я не успокаиваюсь, и только тогда мы расходимся по своим палатам.
— Ты бы хотел встретить Рождество с семьей? — осторожно спрашиваю я как-то вечером. Ближе к празднику клиника словно преображается. Здесь становится уютно и тепло, а благодаря елке, стоящей в холле, — даже почти торжественно. Пусть, конечно, это и несравнимо с домом.
Кайл сидит в кресле, притянув ноги к груди. Его тонкие пальцы с обкусанными ногтями лежат на острых коленях, и изредка он ими постукивает. Он отрешенно смотрит то ли в окно, то ли в стену, и его лицо не выражает ровным счетом ничего. Это один из тех дней, когда Кайл, погруженный в свои мысли, предпочитает не говорить, а молчать.
— С семьей? — почти удивленно переспрашивает он, а затем холодно отвечает: — Нет. Сдалось мне такое счастье.
В его голосе нет ни раздражения, ни злости, но я и без этого понимаю, что лезу туда, куда не следует, туда, куда мне закрыт доступ.
Между нами повисает молчание, впервые за все время настолько гнетущее. Я рассматриваю складки на расстегнутой толстовке Кайла, в то время как он крутит ленточку на своем запястье. У него красивые, очень красивые руки, и я ловлю себя на том, что даже немного ему завидую.
Неловкая пауза затягивается, и только тогда я замечаю, что в помещении, оказывается, играет музыка — приятная, такая знакомая, словно из какого-то фильма, что мы, возможно, смотрели с семьей. Мысли опять возвращаются к родителям, и на меня накатывает непередаваемая, невозможная тоска. Правда, не по дому — по возможности жить вне клиники.
— Хочешь потанцевать, принцесса? — неожиданно спрашивает Кайл, оживляясь. Он протягивает руку и улыбается своей самой очаровательной улыбкой, и в такие моменты ему крайне сложно отказать. Да, сейчас я не прочь потанцевать. Но больше всего на свете мне хочется свалить отсюда.
Я беру его ладонь и поднимаюсь, распрямляясь, как пружина. А затем мы начинаем медленно кружиться по комнате под мелодичный голос Элвиса Пресли — я вспоминаю эту песню на припеве.
Мы, без сомнения, никудышные танцоры, мы даже не попадаем в нужный ритм, но кого здесь это волнует. Существует только эта минута, это мгновение, и я точно знаю одно: мне хорошо. Мне удивительно хорошо и легко-легко.
До Рождества остается две недели.
— Здравствуй, Эйприл. Как ты себя чувствуешь?
Мы видимся с психиатром раз в неделю. Один прием — сорок пять минут. Один прием — маленькая пытка, главное правило которой заключается в такой простой, но одновременно сложной вещи: не забывать улыбаться. Ни в коем случае не забывать улыбаться.
Забудешь — значит будет полный провал. Большая надпись «Game over» — и опять начинать сначала.
— Хорошо, — я улыбаюсь. Уголки губ начинают болеть от напряжения и с непривычки. — Очень хорошо.
Миссис Максвелл поднимает на меня глаза и недоверчиво смотрит поверх очков в черной оправе. Вероятно, она замечает, что улыбка у меня нервная, неестественная, а губы дрожат. А если не замечает, то и хорошо. Теперь главное, чтобы не заурчал живот, не видевший еды со… вчерашнего, а может, позавчерашнего, а может, и позапозавчерашнего дня.
«Не забывай улыбаться, не забывай улыбаться», — повторяю я как мантру, пока миссис Максвелл делает какие-то заметки в своем блокноте.
Я уже представляю, как она пишет: «Лгунья». Или нет: «Патологическая лгунья». А потом добавляет, немного подумав: «Которая ни черта не ест». И уже мысленно дополняет: «И выводит меня из себя». И подпись как официальное подтверждение ее словам. И не видать мне выписки. И…
— Я думаю, ты могла бы вернуться домой на следующей неделе, — говорит она. Я ищу подвоха, но не нахожу его. Я ожидаю чего угодно, даже очередного серьезного разговора, но не этого. — Ты выглядишь намного лучше. Я свяжусь с твоими родителями на днях.
Выглядишь намного лучше… Я едва сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться от ее слов.
Миссис Максвелл откладывает блокнот в сторону и снимает очки. У нее то ли зеленые глаза, то ли серо-зеленые, то ли вообще линзы — впрочем, неважно. Миссис Максвелл, мой чудесный психиатр — мозгоправ, как ласково зовет ее Кайл, — сама доброта и спокойствие, но каждый раз, когда она на меня смотрит, мне становится не по себе.
— Правда? — я не верю ее словам и, сама не зная зачем, переспрашиваю.
— Конечно, — отвечает она и улыбается, и от ее улыбки мне становится почти что дурно. А затем добавляет: — Но помни, что, если возникнут проблемы, ты всегда можешь вернуться сюда.
Я, не забывая улыбаться, благодарю ее за все, рассыпаюсь в комплиментах, чуть ли не называя своей спасительницей, и, наконец-то покидая кабинет, показываю двери, а именно миссис Максвелл за ней, два средних пальца. Благодарить ее, в общем-то, не за что. Разве что за наивность.
— Значит, бросаешь меня? — вопрос Кайла звучит почти что как обвинение. — И… ради чего?
Он кидает на землю недокуренную сигарету и втаптывает ее ботинком в траву. Затем подтягивает вечно сползающие джинсы и бросает взгляд на меня — прожигающий, полный обиды.
Меня настолько обескураживает его вопрос, что я даже не нахожу слов для ответа. У меня не укладывается в голове, что он расстроен из-за того, что меня выписывают. Я стою перед Кайлом, и все то, что я хотела бы сказать, ему точно не понравится.
Я хочу сказать, что действительно хочу вырваться отсюда. И что хочу провести Рождество с семьей. И что, быть может, к черту все эти калории. И что я не против съесть кекс. И что я даже осилю рождественский обед. И что, черт возьми, мне хочется жить. Но вместо этого я не говорю ровным счетом ничего.
Я молчу, глядя ему в глаза, а после не выдерживаю и почти отчаянно обнимаю, так сильно, как только могу. Кайл не отвечает на мое объятие. Он стоит, не двигаясь с места, не проявляя никакой инициативы, но гулко стучащее сердце выдает его с потрохами. И я понимаю, что сейчас все его внешнее равнодушие наигранное.
До Рождества остается пять дней. До приезда моих крайне обрадованных родителей, как оказывается, — всего пара часов.
Меня забирают поздно вечером, ровно перед ужином, и если я скажу, что меня это просто радует, то я даже немного совру. Меня это очень радует. Сложно передать словами, как я ненавижу еду, которую дают в клинике. Особенно на ужин.
Миссис Максвелл, мой чудесный психиатр-мозгоправ, обнимает меня на выходе. Кайл, напротив, даже не выходит меня проводить. Как только я сажусь в машину и пристегиваюсь, я отправляю ему короткое сообщение. Я не надеюсь на ответ — и, как мне кажется, вполне справедливо.
А как только отец заводит мотор и мы выезжаем за ограду, я не упускаю возможности показать два средних пальца и этой чертовой, ненавистной мне клинике.
Выкусите. Сюда я точно не вернусь. Или все же вернусь — кто знает.
До Рождества остается пять дней. До возвращения домой — около двух часов. До ответа на мое сообщение от Кайла… Я мысленно ставлю огромный вопрос.
Кайл отвечает под утро. Сначала он звонит, но я не успеваю подойти, затем — отправляет короткое сообщение, где спрашивает, как у меня дела. Только ему я могу написать в ответ, что все отвратительно.
Что мать затолкала в меня вчера ужин. Что родители чертовски обрадовались, что мне малы мои джинсы. Что мне хочется удавиться и даже вернуться обратно в клинику, к нему. Что… Что вокруг так много дерьма, что единственный верный выход — всегда говорить будто все нормально. И именно это я и делаю, стоя в ванной в нижнем белье с красными, заплаканными глазами.
«Все хорошо», — пишу я. Я хочу, чтобы Кайл в это поверил, и отчасти хочу сделать ему больно. Я хочу создать иллюзию, будто мне правда здесь лучше. Будто он был не прав, когда спрашивал, ради чего я его бросаю.
Я отправляю сообщение и, как только вижу, что оно доходит, со злости кидаю телефон на пол. Он с грохотом падает и, возможно, даже выключается, но меня это не волнует. Когда я его поднимаю и смотрю на экран — живучая зараза, — я уже вижу ответное сообщение от Кайла.
«Лгунья». И смайлик.
Я с ненавистью застегиваю джинсы, которые больше на размер, чем когда меня только отвозили в клинику. До Рождества остается четыре дня.
Я пишу Кайлу каждый вечер и рассказываю обо всем, что со мной происходит. Я рассказываю ему о семейных просмотрах кинофильмов и послеобеденных прогулках. Я рассказываю ему о том, как мы украшаем дом. Я рассказываю ему о том, как мне якобы хорошо.
Я не рассказываю ему о том, как я плачу после каждого приема пищи. Я не рассказываю ему о том, как мы ругаемся с мамой. Я не рассказываю ему о том, как мне хочется жить и как мне хочется нравиться себе одновременно. Я понимаю, что это почти взаимоисключаемо.
Кайл не отвечает ни на одно мое сообщение, равно как и на звонки. На Рождество я получаю лишь краткое поздравление — и все. Я продолжаю писать ему и после Рождества, но все без толку. Лишь через месяц мне звонит миссис Максвелл, чтобы объяснить, в чем дело.
В начале февраля Кайл празднует день рождения. Праздновал бы, если бы почти накануне у него не случился сердечный приступ.
Кайлу было двадцать, и я им восхищалась. Мне было шестнадцать, и он восхищался мной. И я определенно по нему скучаю. И если он все же смотрит на меня сейчас, я постараюсь не разочаровать его.
Красная лента по-прежнему лежит в столе. А это значит только то, что ничего не закончено.