ID работы: 3665490

Список жизни

Гет
R
В процессе
948
автор
ananaschenko бета
attons бета
Размер:
планируется Макси, написано 673 страницы, 30 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
948 Нравится 475 Отзывы 500 В сборник Скачать

Глава 24. Purgatorium

Настройки текста
Предупреждение: R в этой главе наступает на пятки NC-17. Если вам не нравится читать подобный контент, то соответствующую сцену можно смело пропускать – она никак не повлияет на понимание дальнейших событий.       Ноги проваливались в сугробы по колено.       Свежий, пушистый и липкий, как паутина, снег лежал повсюду, просеянный сквозь дырявое небесное сито. Ели стояли засахаренные и припудренные, небо – безоблачное и бесцветное, остеклённое холодом, и было так тихо, пусто и свободно, что становилось страшно. На ледяное озеро, вдоль чьего побережья я с таким трудом волочила ноги, увязая не хуже, чем в зыбучих песках или в болоте, и вовсе было больно смотреть – оно сверкало, как отполированный жемчуг, вспыхивало радужными искрами на своих алмазных гранях. Ослепительное и острое вблизи, к горизонту оно смягчалось, укладывалось подушками мутного, призрачно-серого тумана, сквозь который проступали сторожевые башни, мосты и крепостные стены – город с такого расстояния казался величиною с ноготок.       Белый, серый, редкие прорехи черного: единственным свидетельством того, что глаза еще умели различать цвета, был дом – кирпично-красный, как капля крови, взбухшая на пальце от укола иголкой, с окнами игриво-желтыми, как кошачьи радужки, и синеватым дымом, валившем из трубы. От него столь заманчиво исходило обещание долгожданного отдыха, тепла и уюта, что я невольно прибавила шаг.       Поднявшись по лестнице на крыльцо, облепленное метелью и обшитое кружевами инея, я скинула с плеч капюшон, подбитый снегом, хвоей и мехом росомахи, сбрасывающим образующиеся от дыхания сосульки. Потопала ногами, обутыми в пыжиковые унты, избавилась от рукавиц, зубами стянула шёлковые перчатки, пододетые под них, и, едва приоткрыв дверь, мигом скользнула внутрь, не позволяя теплу улетучиться сквозь образовавшийся проем.       Внутри было так натоплено, что воздух казался парным молоком. Пол был устлан шерстяными коврами, толстыми, как медвежьи шкуры, а на креслах и усыпанной подушками тахте лежали меховые одеяла. Под потолком, петляя в деревянной паутине балок, плавали два медово-желтых светильника, из-за которых тени бродили по стенам, то бледнея, то прячась по углам, как зашуганные темные эльфы. В очаге горел огонь – ярко-голубой, абсолютно бесшумный: ни треска, ни искр. Сердце подскочило в горло и ухнуло в желудок, неожиданно ударившись в панику и прутья рёберной клетки; нахмурившись, я понаблюдала за сапфировыми языками несколько секунд, гадая, с чего бы вдруг обратила внимание на цвет – он таким и должен быть, он таким всегда был, не думай об этом, не отвлекайся, – и, успокоившись так же быстро, как разволновалась, бросила у порога охапку хвороста, которую держала в руках.       Сверху на нее шлёпнулись рукавицы, перчатки, пояс с фляжкой, охотничьим ножом и топориком, которым срубались ветки. Когда очередь дошла до парки из шкуры северного оленя, – волоски полые, хорошо удерживают тепло, – чужие руки отвели мои, непослушные, в стороны и сами взялись за ремешки и пуговицы, расстегивая, расшнуровывая и выуживая с явной долей нетерпения. – Ты опоздала, – с укоризной заметил Локи, распаковывая меня из кожано-мехового кокона. – Зараза распространилась больше, чем мы думали. Пришлось уйти дальше в лес, – объяснилась я, без возражений и с долей скуки ворочаясь под его руками. – И даже там гниют деревья. Хотела подстрелить пару птиц, но с них перья сыпались. – Мы договаривались, что ты не будешь охотиться, – скрипнул зубами он и присел на корточки, чтобы снять мне обувь. – Мы договаривались, что ты не будешь меня опекать, – передразнила я и выскользнула из унт самостоятельно, вставая на теплый ковер босиком. Локи уничижительно поглядел на меня снизу-вверх, наблюдая, как я расшнуровываю воротник льняной рубахи и подворачиваю рукава, но промолчал, поднимаясь на ноги и беря меня за предплечья. – Я в порядке, – добавила я на всякий случай, потому что он начал пристально осматривать кожу на предмет обморожений и явно не собирался отлипать, ворочая мои запястья у себя перед глазами. – Это мне решать. – Зануда. – Бестолковая. Сколько ты пробыла снаружи? – Меньше, чем хотелось бы. – Больше, чем тебе было позволено, – невозмутимо укорил он. – Ты рискуешь. – Подвергая себя смертельной опасности заблудиться среди трех елок. Или посадить занозу. Или провалиться в кроличью нору и, эээ, вывихнуть лодыжку, – скептически искривила я губы. – Всё в порядке, – наконец, вынес Локи вердикт и отпустил меня, картинно прижимающую руку к сердцу, распахивающую рот и озирающуюся вокруг в театральном изумлении. – Прекрати, переигрываешь. Никогда не задумывалась, что зверьё здесь болеет не просто так?       Неохотно извернув свою физиономию из гримасы, я была вынуждена признать: нет, не задумывалась.       А как только решила это исправить, то голова пошла кругом, и мысли поплыли, косолапые, опьяневшие и бродящие по кругу. Перед глазами стоял туман, сквозь который приходилось шагать и думать наугад, спотыкаясь и поскальзываясь. Я так давно не видела здоровой дичи, что уже забыла о её существовании как таковой, и даже не допускала, что у повсеместной заразы была причина. Место было гиблым всё время, что мы здесь провели, а прибыли мы сюда так давно, что я уже не помнила, когда, как и зачем. Скрывались, спасались бегством, изгнанниками искали убежище – а если так, изгнанниками откуда?..       Не думай об этом, не думай, не думай. Разве это важно сейчас? Разве это важно вовсе?       Ум тут же послушно опустел, безбрежный и тихий, как опоенный дурман-травой. Облегченно выдохнув, я проследовала к ближайшему креслу петляющей от усталости походкой. От того, чтобы радостно повалиться в него, меня остановили всё те же руки, перехватившие в середине падения за талию и поставившие обратно на ноги. Локи с уморительно-серьезным видом протягивал мне кружку, над которой вился хмельной горячий пар, такой пряный, что защипало глаза. Пахло медом, гвоздикой, имбирем и еще Хель весть чем: перечно-острым, корнем, или травой, или орехом с названием, которое я вряд ли сумею выговорить с первого раза.       Я обречённо застонала, не спеша принимать питьё. – Может, обойдемся сегодня? Уверена, я отогреюсь и так, – просящим тоном заверила я, кивая на камин, дышащий жаром преисподней. Хранить в себе холод было неуловимо-приятно, от него не хотелось избавляться так скоро, но отчего-то озвучивать мысль вслух я не спешила, будто так созналась бы в чем-то постыдном. – Не шастай ты где попало лишние два часа, может, и обошлись бы, – оповестил Локи елейно, снисходительно на меня сощурившись. – А так до дна. – Ой, или что? – осведомилась я, принимая кружку и внезапно охватываемая настроением поартачиться. – Или я притащу целый котел, – вскинул он брови, не перенимая игривого тона. – Хочу полюбоваться, как ты заставишь меня выпить. – Есть несколько способов. Сойдемся на том, что я умею быть убедительным. – Мольбы или угрозы? – Насилие. Волью в горло через воронку. Лучшей пей так. – А волшебное слово? – Я знаю, что ты боишься щекотки. – Ты не посмеешь.       Локи с непрошибаемо-кислой миной развернулся на пятках, явно вознамерившись скормить мне слоновью порцию чудодейственного варева внутривенно, и я уступила, пока он не решил этого окончательно и не воплотил в жизнь чисто из принципа. – Ну всё, всё, сдаюсь, – зачастила я, поднимая руки в капитуляции. – Уж и позабавиться нельзя. Твое здоровье, – и осушила кружку в три обжигающих глотка, после чего закашлялась и утерла проступившие слезы тыльной стороной ладони. Язык горел, нутро воспламенилось следом – казалось, в груди развели священный костер для сожжения ведьм, и дым от него шел в горло, а огонь растекался по жилам. – Доволен? – Едва ли. – А что мне сделать, чтобы был? – осведомилась я, подплывая ближе, с тем умилительно-неумелым, одомашненно-безобидным флиртом в тоне, с которым оплетали шею и напрашивались на ласку, бормоча глупо и неразборчиво в наизусть изученные, сто раз целованные губы прежде, чем поцеловать в сто первый – не буднично-беглой запятой, не прощально-приветственной точкой, но восклицательным знаком, выделившимся бы особой нежностью или пылом в ритуально-рутинной череде мимолетных прочих. Так говорят, не подразумевая толком шалости – только лишний раз демонстрацию древней, преданной сердечной привязанности: воспламенявшуюся когда-то с искрами до небес, притухающую, едва не обращаясь в пепел, загорающуюся снова и снова и греющую отныне теплыми, неугасающими углями.       Застанный ласковым тоном врасплох, Локи, казалось, сменил гнев на милость, но смена эта была неправильной и странной: он не вернул усмешки, не ответил остротой и по-прежнему хмурил брови, хотя и в самом паршивом из настроений отражал и преумножал любое предложенное озорство. Сейчас же он смотрел так, будто ждал объяснения дурацкой шутки – озадаченно и недоверчиво, немного уязвленно; взгляд, блуждая, то падал на мои руки, лежавшие у него на груди, то возвращался к глазам, не понимая, не принимая, требуя. Когда же на лице у него проступило отчётливое желание переспросить, а в легкие под моими ладонями набрали воздуха, я, устав от этого фарса, решила идти на опережение и привстала на мысках, намереваясь его заткнуть.       Меня перехватили за плечи и отстранили, едва я успела коснуться губ. – Что ты делаешь? – слабо произнес Локи, глядя уже не изумленно, а почти испуганно. – Раньше ты вроде как не жаловался, – прыснула я. – Раньше? – А ты не помнишь?       Мысль была ясной и аксиомо-априорной, неопровержимо-очевидной: я была его, а он – мой, давно, и безусловно, и без остатка. Это было настолько естественно и элементарно, что казалось глупым подтверждать и озвучивать вслух. Я знала это, помнила – с особой уверенностью и чёткостью, так, как ничего другого не знала и не помнила. Я обращалась к памяти и видела столетия бок о бок, плечо к плечу и спина к спине, а ещё годы – лицо к лицу и рука в руке. Видела стрелу с остриём, пропитанным ариадновым ядом, соколиные перья у себя на руках и пламя костра, подбирающееся к связанным ногам, сотни страхов потери и столько же радостей обретения; видела мокрую траву, ночное небо, разорванное звездами и парадом планет, дыхание у себя на лице, зацелованном взахлёб и невпопад.       Но судя по глазам Локи, отливающим незнакомой, изумрудной зеленью, тот обращался к своей памяти и не видел там ничего. – Ты в порядке? – обеспокоенно позвала я и попыталась дотянуться ладонью до его щеки, но тот уклонился, неопределенно мотнув головой.       Остаток вечера прошел порознь и поодаль, в смехотворно-ревностно соблюдаемом расстоянии хотя бы в локоть – между руками на столе, между стопами на диване, на котором мы сидели, уморительно вжавшись поясницами в разноименные подлокотники. Локи избегал встречаться со мной глазами, аккуратно уходил от попыток объясниться, заведомо обреченных на провал, и следил за мной так, точно ожидал удара кинжалом в спину. Он не сразу отзывался на оклики, бесшумно блуждал по дому, осматриваясь, изучая, заглядывая в углы, как если бы никогда здесь не был, и впервые на моей памяти проиграл мне в шахматы. – Да что с тобой такое? – изумилась я, уставившись на едва опустевшую доску. Трикстера исход игры, кажется, интересовал мало, поскольку он предпочёл безотрывно лицезреть стену у меня за спиной, а после моего вопроса только поднял руку к лицу и провёл боком указательного пальца над верхней губой, хмуро сведя брови к переносице.       Ох, дело было худо. Очень худо, раз дошло до этих жестов. – Эй, – позвала я, наклонившись и упрямо дотянувшись до его руки на подлокотнике. – Что не так?       Взгляд его, опустевший, мутный, всё же просветлел и оставил стену; скользнул по моей руке поверх его собственной – жесткой, твердой, не желающей раскрывать ладонь, – и обратился к лицу. – Всё не так, – прошипел он, подаваясь вперед. – Твой ум в осколках, твоя память фальшивая и ополовиненная, твое сердце останавливается. Мы в нескольких часах пешего хода от ада, без единого шанса выбраться, и ты этого исправно не замечаешь. А если и попробуешь обратить внимание, то не поймёшь увиденного. И время, – усмехнулся он, так всплеснув руками, как будто именно это было той соломинкой, что ломала хребет верблюду. – Время? – вежливо уточнила я, рассеянно поглаживая чужую руку между костяшек, обеленных, заостренных тревогой. В его словах ощущалась ярость, но смысла не было, сколько ни вслушивайся; его отчаяние, озвученное вслух, казалось околесицей и бредом, и оттого мне нечего было предложить в качестве утешения кроме безраздельного внимания. – Посмотри на часы, – предложил Локи, с нехорошей, обманчивой мягкостью склонив голову: хоть в движениях его не было резкости и нервности, они сквозили во всем остальном – потяжелевшем подбородке, заострившихся скулах, напряжённых плечах.       Я послушалась, обернувшись к часовому шкафу из роскошного резного дерева – по панелям футляра раскинул фигуристые, объёмные ветви ясень, оплетённый у корней змееподобным драконом; припылившаяся белка карабкалась вверх по его стволу, на башенке, обнимая треснувший циферблат, раскинул крылья орел. Маятник – умолкшее часовое сердце – был неловко отклонен в сторону, как если бы кто-то держал его так, пока механизм не заржавел.       Я пожала плечами. – Они давно уже встали. – Встали не они, а время. Часы идут, как им и полагается – секундная стрелка сдвигается где-то раз в час. Оттого, что время едва течет. – Ага, – медленно кивнула я и осторожно, очень осторожно добавила. – Или же оттого, что это старые, поломанные часы, стоящие здесь в качестве украшения последнюю.. вечность.       Локи разочарованно застонал. – Имира ради, – зашипел он раздраженно и, сцапав меня за руку, прислонил ладонь к своей груди. Накрыл сверху своей, крепко, плотно прижимая. – Слушай. – Слушаю, – отозвалась я шепотом, боясь пошевельнуться и спугнуть момент. Подождала, а после покачала головой. – Но ничего не слышу. – Именно. Где сердцебиение? – Еще скажи, что у тебя его нет, дорогой мой ходячий мертвец, – расплылась я в улыбке. – Оно есть, но так сильно замедлено, что мы не слышим ударов.       Я закусила улыбку и плотно сжала губы, чтобы не рассмеяться. Осторожно выудила свою руку, доблестно поборов желание коснуться его напоследок. – Хорошо, пускай, – поднялась я с места, издевательски отерев шею у сонной артерии, и прежде, чем он успел возмутиться, возразить, указать на что-то еще, добавила: – Я спать.       Локи остановил себя на полуслове, медленно выдохнул и отвернулся, но всё же утвердительно промычал, изъявляя понимание, согласие и «спокойной ночи, не придуши себя подушкой» сразу. Я постояла немного на пороге, наблюдая за ним, и, так ничего и не дождавшись, досадливо хлопнула ладонью по косяку. – Невероятно. С тобой точно сегодня что-то не так. Ты идёшь?       Трикстер растерянно уставился на меня краем глаза. – Что? – Что? – вскинула я бровь в ответ. – Ты собрался спать на коврике?       Локи с подозрением обернулся на тахту, прикидывая степень удобства и явно гадая, как он всерьёз мог допустить, что ночевать будет на ней. Посверлив её взглядом еще немного, он всё-таки кивнул и последовал за мной.       Света в спальне не горело – но горел сапфировым камин и горело северное сияние за окном, волны небесного пламени, баюкающие на своих гребнях звезды. Стекло с рунами вдоль рамы, зачарованное удерживать тепло, было кристально-чистым, идеально-прозрачным, – его точно и не было вовсе; дыра в стене, сквозь которую падает в комнату небесное море. Стояла ясная, безоблачная ночь, и аврора полыхала во всей красе.       Пол устилали волчьи шкуры, на заправленной, но измятой валянием кровати лежала забытая книга. Закрыв за собой дверь, Локи моргнул, как если бы смутно вспоминал, чем занимался до моего прихода, подобрал её и отложил на комод, бегло глянув на корешок. После, ухватившись за длинную железную ручку, торчавшую из-под одеял, вытащил оттуда остывшую грелку и вытряхнул из нее угли в камин – крышки щелкнули над огнем, выплёвывая остатки пепла, как драконьи челюсти. Пока он отставлял грелку в угол, к кочерге и щипцам для углей, и споласкивал руки в умывальнике, стоявшем там же, я успела вскочить ногами на постель и, свободно раскинувшись звездочкой, хлопнуться на нее спиной. Мех излёжанного покрывала щекотал щиколотки и шею, и я отчетливо вспомнила, каково было проскальзывать по нему лопатками или упираться коленями, беспомощно комкать и выкручивать его пальцами, запрокидывая голову.       Мысли били по вискам, как молот бьёт по наковальне, брызжа искрами, отдавая долгим, сладко утихающим звоном; в животе змеился и плескался жар – густея, плавясь, раскаляясь добела. Сама не своя, я резко села, поджимая под себя ноги и сводя колени, и сама же растерялась: с чего смущаться того, что случалось десятки раз? Что на этот раз не так?       Не так, не так, не так.       А ты можешь вспомнить хоть раз в деталях?       В замешательстве я подняла взгляд на Локи, отирающего руки полотенцем, но от его глаз, ждущих, тёмных, стало только хуже. Он опустился на край кровати, и северное сияние заплясало у него на лице; сапфировый огонь очага воспламенил радужки, обернул чернеющие угли зрачков. Он выглядел неуверенным до уязвимости, почти виноватым.       Помедлив, трикстер протянул ко мне руку; заправил несколько прядей волос за ухо, коснулся щеки, провел по скуле большим пальцем, и тревога немного отпустила. Жест был знакомым, будничным, и в ответ я расслабленно прильнула к ладони, обняла за запястье, легонько погладив переплетение вен, прижавшись к нему губами. Локи замер и теперь выглядел еще более озадаченным, чем был поначалу. Казалось, нежности он ожидал в последнюю очередь. Свет прокатился у него по горлу.       Его пальцы дотянулись до моего виска, очертили там круг, еще один, чуть надавили. – Ты безумно устала. Ложись спать, – сказал Локи, и я, только что бодрая, разгорячённая и уже намеревавшаяся возразить, внезапно поняла, что язык не слушается, голова тяжелеет, а веки смыкаются. Рука Локи, только-только лежавшая у меня на щеке, услужливо юркнула под шею, удерживая безвольно откинувшуюся голову и осторожно опуская её на подушку, словно только этого и ждала. Но де́ла до этого необычайного совпадения мне уже было мало: тело казалось укутанным в облако, онемевшее и будто воспарившее; невесомое, невыносимо клонимое в сон. Душераздирающе зевнув, я лениво повернулась набок и свернулась калачиком, чувствуя себя так, будто меня укачало на волнах. Темнота под веками до сих пор немного колебалась, кружась и качаясь, и мешала немедленно ухнуть в сон. Я ждала, пока она уляжется.       Локи тем временем испустил усталый, облегчённый вздох. Отдалённо и неразборчиво, как сквозь толщу воды, я расслышала шаги, шорох одежды, возню, и вторая половина кровати прогнулась под чужим весом. В процессе на меня было накинуто одеяло, которое я вслепую благодарно натянула до подбородка и принялась по обыкновению ждать – звука возни, скрипа кровати, объятий, сложивших бы две угловатые, сломанные фигуры в цельную, идеально дополненную одну, как кусочки мозаики: колено к подколенной ямке, спина к груди, пальцы, сплетающиеся на животе с моими. Но ничего такого не последовало: за мной царила угрюмая, недоуменная тишина, как если бы Локи улёгся, скрестив руки на груди, и сверлил обвинительным взглядом потолок. – Что ты напеваешь? – внезапно спросил он и, судя по шуршащему звуку, повернул ко мне голову.       Только тогда я осознала, что и впрямь мурлычу себе под нос – печальную, убаюкивающую мелодию. Вопрос застал врасплох и вынудил замолчать от неожиданности. А еще, не то что бы прикладывая для этого особые усилия, – попытаться вспомнить ответ. – Не знаю, – честно пробурчала я, всё еще колеблясь на грани грез и реальности. – Что-то. – Это колыбельная, – оповестил он строго, так, словно отчаянно ждал от меня озарения, которого, разумеется, не последовало. – Наверное. – Откуда ты её знаешь? – Понятия не имею, – рассмеялась я чуть слышно, скорее развеселённая внезапным допросом, чем разозлённая. – А это важно? – Эрида, – произнес он удрученно. – Ммм, кто такая Эрида? – пробубнила я в подушку без особого интереса.       Локи умолк. Обождал несколько мгновений и, внезапно подвинувшись ближе, обернул вокруг меня руки – поверх одеяла – странно закрывающим, оковывающим жестом, от которого веяло беспокойством. – Никто. Не думай ни о чем. Спи, – прощекотало дыхание мне затылок и уткнулось в шею.       «Ты сам завел этот разговор», – хотела я было возразить, разомлевшая, охмелевшая от чужого тепла, но еще до того, как успела додумать окончание предложения, уснула, как по мановению пальцев.

***

      В снегу серела цепочка следов, уползающая по озеру вдаль к горизонту; свежая, незаметённая – Локи ушел в город не далее часа или двух назад, оставив список указаний и необычайно-неловкий, тревожный поцелуй на макушке.       Я покосилась на нее, удобнее перехватывая связку дров, болтающуюся на спине, и продолжила идти к дому в полном безмолвии: только скрипели стиснутые зубы, скрипел снег, скрипели ступеньки облепленного метелью крыльца и дверные петли.       Внутри было так натоплено, что воздух казался нагретым от солнца песком – шуршал о кожу, пересыпался по ней сухим пустынным теплом, как по скорлупе змеиного яйца, зарытого в дюнах: еще чуть-чуть, и треснет, раскроется, из сердца что-то вылупится наружу.       В очаге горел огонь – ярко-голубой, и пламя потревоженно взвилось, когда я бросила на него взгляд, бросила свою ношу у порога, бросила сверху рукавицы, перчатки, пояс с фляжкой, охотничьим ножом и топориком. Огонь продолжил потрескивать, как мне казалось, недовольно, и внутривенный холод, принесенный под ребрами с пустоши, столь же недовольно потрескивал в ответ – он не хотел, чтобы его отогревали.       Я разулась, взяла с каминной полки наполненную до краев кружку и, кинув в огонь оставленную подле записку («До капли. Вернусь – проверю. Л.»), поскорее прошла вглубь дома, подальше от жара, который подгонял меня, подпихивая в лопатки невидимыми лапами.       Дом был небольшим, но в нем не было пустого угла – он был весь обставлен и обустроен, завален мелочами по самую крышу. В доме было четыре очага, гоняющих по его нутру тепло, как сердца гоняют кровь по венам. В доме был шахматный столик, винный погребок и телескоп для наблюдения за авророй.       А еще в доме были сказки. Они стояли на самой верхней полке книжного шкафа, обитые бордовым, зеленым и лазурным бархатом, с золотым или серебряным тиснением на корешках и дорогими коллекционными обложками, на которых не стояло ни автора, ни названия. Сказки были странными, пахли легендами, отдавали мифами на вкус, – о кузнеце, сковавшем себе сердце из железа, о птице-гром, клевавшей солнце, сбрызгивающей молнии с крыльев и сброшенной на землю за свою гордыню, о воровке, сидевшей на месяце, свесив ноги, и удившей звезды на свои алмазные слезы, – их было такое великое множество, что я не помнила и половины. Равно как и не помнила, откуда они взялись – казалось, они всегда были в этом пряничном доме с промерзшим до дна озером вместо рек из ежевичного вина, и мы всегда читали их перед сном, одну на двоих, скользя глазами по одним и тем же строчкам. По негласной традиции, появившейся тогда же и оттуда же, когда и откуда появились в доме сказки, Локи перелистывал страницу только тогда, когда я дотягивалась до переплета кончиками пальцев, и переставал читать, если я засыпала.       В последнее время все чаще он читал вслух – у меня же все быстрее рассеивалось внимание и уставали глаза. Зрение плыло, виски гудели, на золотые буквицы и вовсе становилось больно смотреть. Я сползала с Локиева плеча на подушку, засыпая, и его голос сквозь дрему еще долго шептался у меня в ушах, как витиеватое заклинание.       Я пробежалась кончиками пальцев вдоль книжного стеллажа, неохотно прихлебывая из кружки, завернула за угол и очутилась в тесном закутке между гостиной и спальней, служившем Локи кабинетом. Комнатка была размером с кладовку (хотя кладовая в доме и та была просторней), и всё место в ней занимал широкий дубовый стол. Тот в свою очередь был заставлен колбами, изъеденными кислотой котелками, банками, в чьих формалиновых желудках плавали глаза, сердца и, кажется, печени, а так же ступами с листьями и семенами, издробленными в пыль, труху и порошки. С потолка свисали пучки вороньих перьев, связи сушеной мяты, чеснока, а еще крыльев летучих мышей, паучьих лапок и скорпионовых жал, аккуратно подвязанных бечевой; на растяжках сушились шкурки рептилий, с носика, присоединенного к витиеватой системе колб, реторт и стеклянных трубочек, капало, собираясь в крохотную пиалу, чистое золото.       Ящички стола по обыкновению были заперты на ключ, но я всё же потянула за один из них – только чтобы лишний раз услышать несогласно проскрежетавший замок. Отринув идею подглядывать в скважину, как унизительную, я скорбно вздохнула и вдруг в полной мере ощутила невыносимый вес скуки, уныния и неудовлетворенного любопытства.       Поставив кружку на стол, отерев ладони о штанины и засучив рукава, я стащила с полочки инструментов разделочный нож, иглу, крючок и, сама толком не понимая, что творю, села ковыряться ими в замке, воспроизводя по памяти движения, которых не знала и не помнила, но подспудно чувствовала, что нужно именно так.       Не прошло и минуты, как замок поддался и щелкнул, сопровождаемый моим изумленно-радостным смешком.       В ящике обнаружилась пара дюжин крохотных склянок, маленький моток ниток, которые на поверку оказались золотыми, и пергамент с длинным списком ингредиентов и пропорциями. Я пробежалась по наименованиям и цифрам глазами, пробормотала про себя названия, хмурясь и гадая, отчего они казались знакомыми: я ведь ничего не сведала в алхимии и сама никогда не колдовала, мне неоткуда было почерпнуть знаний и незачем было этого делать. Локи проверял несколько раз, тщательно и дотошно, – во мне не было магических задатков.       Я еще раз отхлебнула из кружки и вернулась к разглядыванию флаконов.       У каждого из них, маленьких, пузатых, идентичных, на горлышке из резного стекла висел картонный ярлычок: «Воровская гильдия. Альманах», «Войны с йотунами. Том II», «Стеклянная клетка» и многие другие, которых я не понимала – как будто те были написаны на незнакомом языке. Какие-то склянки были совсем невесомыми, другие потяжелее, но все казались абсолютно пустыми: только если предварительно встряхнуть сосуд и посмотреть его на просвет, внутри что-то отражалось радужными переливами – не то жидкость, не то дым, сворачивающийся в бледные полупрозрачные кольца.       И один единственный флакон подписан не был.       Какой соблазн.       Я долго баюкала пузырек в ладонях, ворочала его кверху донышком, крутила, зажимала между большим и указательным пальцем и потряхивала, глядя, как из воздуха сплетается и расплетается радужный эфир. И наконец, достаточно осмелев, вынула из горлышка пробку и осторожно поднесла к носу. Запаха не последовало, потока воздуха тоже, как не последовало и ощущения тепла, или холода, или чего угодно еще, но в ушах тем не менее зазвенело, точно мне в лицо прилетело кирпичом. В голове запузырилась и зашипела кислота, мысли заплакали и закровили. Я пошатнулась, оглушенная, а комната закружилась, потемнела и, сжавшись в одну точку, исчезла совсем.. – Я не могу привыкнуть, что вижу его таким.       Свет в королевской спальне был приглушен. На необъятном ложе, устеленном мехами и окутанном золотом плавающих в воздухе частиц, лежал седовласый царь с бронзовой накладкой на правом глазу. Отощавший, одрябнувший, недвижимый и бледный, он обличьем своим напоминал мертвеца, но если быть терпеливым и присмотреться очень, очень внимательно, можно было заметить, как вздымается и опадает его грудная клетка. Жизнь в нем ещё теплилась – столь непоколебимая и долгая, что походила на бессмертие. – Он так долго откладывал этот сон, – прошептала женщина, сидящая с другой стороны постели: так тихо, точно боялась разбудить. В серебристом шелковом платье, отливающем сталью, как броня, она протянула руку сквозь волшебную пелену и осторожно взяла старика за руку, нежно погладила сухие, увитые морщинами пальцы. Целительное золото отражалось у нее в глазах, как поминальные светляки огней, вплеталось в волосы пламенной, ведьминой рыжевизной. – Я боюсь, как бы.. – Сколько он продлится? – донеслось у меня изо рта. Голос был мужской, и говорил он также тихо и скорбно. В опочивальне пахло горем. Неподъемное, как из ядра звезды отлитое, оно давило на плечи, горбило упрямую спину. – Не знаю. На этот раз всё по-другому. Мы не были готовы.       Кажется, я хотела сказать что-то еще, что-то спросить, накипевшее, наболевшее, острое, как жало Гугнира, беспризорно стоявшего в углу комнаты, но стоило мне раскрыть рот, как картина сменилась иной – хоть чувство отчаяния и осталось неизменным. Еще добавился страх, беспомощный, смиренный, от которого тряслись поджилки, пальцы и колени, и боль, пока еще неуверенная, едва зародившаяся, пробуждающаяся, как морское чудовище, из бездонных душевных глубин. Она пока была тупой и слабой, приглушенная стадией отрицания, и ошибочно казалось, что если задержаться в ней подольше, не двигаться, не думать и не дышать, то эта древняя хтоническая тварь не пожрет тебя целиком.       Магией пахло, как пахнет кровью смертельная рана, – сырая, обрывистая, выплеснувшаяся в немыслимых объемах, она парила вокруг тела осколочным облаком, как слепленная в клочья стеклянная пыль, и оседала сквозной обреченностью на языке. Магия была дурная, тлетворная; казалось, она перезрела и подгнила, сделалась отвратительно-сладковатой на вкус. Её будто вывернули из вспоротой грудной клетки, соскребли с ребер, распылили в воздух. – Что, любуешься деяниями рук своих?       Ах да, вина. Вот её-то и не хватало на этом празднике жизни.       Под ребра вклинился длинный, острый, тонкий, как иголка, шип и прокрутился вглубь, поскольку в тот момент мне хватило усилия воли, чтобы присмотреться к телу – к смотрящим в небо израненным ладоням, отвернутому от меня лицу, припыленным угольным волосам, расстелившимся по земле.       Над ней не сияло защитного купола. Заклинания не подпитывали в ней жизнь, утекающую, иссякающую, испаряющуюся сейчас сквозь кожу ускальзывающим наружу теплом, порциями вдохов-выдохов, ведущими обратный отсчет. И вместо перин и подушек покоилась она на сером колючем камне, вывернутая сердцем наизнанку и окруженная смертными.       Желание крика воспалилось, воспламенилось где-то в области шипа, заполнило легкие, вспухло в горле…       И я закричала, вынырнув из видения и едва не выронив склянку из ослабших пальцев. Задыхаясь, я поспешно отставила её на стол и тяжело осела плечом на стену, проводя по лицу похолодевшими руками. Лоб был покрыт испариной, казалось, и снаружи, и с изнанки: чужие, незнакомые, необъяснимые мысли гудели с той стороны, жалясь, ползая, зудя, как насекомые.       Там был отец и трон, и древняя тайная ложь, омытая холодом, золотом и кровью, и ревность, и злоба, и желание оправдаться, переубедить, доказать.       Там был кто-то бесценный и отобранный, там была смутная, тенеподобная она, совершенно прежняя, настоящая, моя, и она была мертва, мертва, мертва – опять! – и по чьей милости, по чьей вине, по чьему указу?       Я схватилась за виски. Прошипела, насилу выжимая дрожащий воздух из легких, и с опаской покосилась на пузырек.       Я видела саму себя. В доме не было зеркал, я не помнила своего же отражения, но я знала, точно знала, что женщина, лежавшая, раскинув руки, на окаменевшей земле, с чем-то, напоминающим душу, вытекающим из грудной клетки, была мной. Я была здесь, в домишке на окраине замерзшего озера, в жарком очаге посреди ледяной пустыни, и я была там, коченеющая, истекающая магией, падшая, – и то, и другое было истинным, неопровержимым так же, как то, что солнце вставало на востоке, так как тогда это могло быть, что это могло…       Сон, дорогая моя, не более, чем сон. Всем нам снятся кошмары. Успокойся, дыши.       Голос, стучащий в голове, не был строгим, или указывающим и обязующим, или раздраженным от бесконечных поучений, напротив, он манил, утешал и баюкал, он был желанным и званым, ласковым, чуть снисходительным, как если бы это я обращалась с мольбой, и на нее отвечали. Душа просила покоя, и его даровали, его хранили, рождая умиротворение на месте волнений и смут. Я испугалась того, что увидела, и запустилась цепная реакция – не успевшая толком оформиться паника улеглась, едва подступив к горлу. Вместе с ней, правда, угасало и притуплялось всё остальное – наступала апатия, наступало безразличие. Больше не казалось любопытным содержимое ящика, не интересовал загадочный сон о сновидениях – кошмары ведь так быстро забываются, зачем же мучить себя воспоминаниями?       Дав этой мысли устаканиться в голове, я закупорила открытую бутылочку, убрала в ящик вместе с нитками и пергаментом и захлопнула его, защелкивая замок. Лениво провела кончиками ногтей по звонко брякнувшему ряду пробирок, отошла от алхимического стола.       И тогда внимание свелось к наполовину опустошенной кружке, из которой по-прежнему вилась тонкая струйка пара.       Мысль о горячем, пряном питье, опаляющем пищевод, заставила скривиться в неодолимом отвращении. Сердце было не на месте, было душно и липко, и из натопленного кабинета я сбежала в самый угол гостевой комнаты, к окну. Тщетно заставляя себя сделать хоть глоток, протерла ладонью запотевшее стекло и с тоской посмотрела на ледяное озеро, молочно-белое небо и заснеженный лес. Внутри всё плакало, умоляя о прохладе, изнывало от жаркой пульсации крови, просилось наружу, на стужу.       Уткнувшись несчастным взглядом в кружку, я постучала по ней пальцами, понаклоняла влево-вправо, как если бы ждала, что содержимое вдруг испарится, а после резко распахнула оскалившееся морозом окно, выплеснула за него остатки и захлопнула обратно. Изо рта вырвалось облачко пара, огонь в камине забесновался, ослаб, жалобно плюнул искрами, грозя вот-вот погаснуть, но спустя мгновения всё же разгорелся вновь.       Паутинка инея, потрескивая, тут же опутала мне легкие, и я с облегченным вздохом упала и растеклась по креслу, провела ладонями по горлу. Жар под кожей трещал и чесался, но больше не плавил костей и не душил горячкой: дыхание зимы, свежее и легкое, почти невесомое, застряло где-то глубоко под сердцем, как крохотный ледяной осколок, и не давало крови закипеть. Бросив последний взгляд на сапфировый огонь, как и прежде горящий в камине, я расслабилась и прикрыла глаза, наконец-то отпустив вволю дыхание, которое, оказывается, задерживала.

***

      Снег кружился на фоне стеклянного серого неба, опускался мне на лицо, шею, грудь и отказывался таять: лёд не умел плавить льда. Я больше не мерзла: пальцы немели, но холода не чувствовали – в оледеневшей груди знобило, щеки щипало, но какая, собственно, была разница? На мороз не хотелось обращать внимания, и я не обращала, утопая по утрам босыми ступнями в сугробах, рисуя в них голыми пальцами, пока те не перестанут слушаться, омытые талой водой и вконец окоченевшие. Время истекало, и я с нетерпением, предвкушением ждала, когда оно, наконец, закончится.       На третий день удача мне изменила: я лежала, раскинувшись ангелом на снегу, слушая тишину и с наслаждением, до самых корней промерзая, утопая всё глубже в холод, когда крик вспорол мне барабанные перепонки, нарушая покой уединения и сладкое чувство дремы – от шума захотелось спрятать голову под снег, как под подушку.       Я неохотно разлепила глаза, щурясь на ореол солнечного света, окружающего черный склонившийся силуэт. Локи возвышался надо мной, держа обитый мехом плащ в обтянутых перчатками руках, и дрожал от холода. Зрелище произвело на меня тот же эффект, какой производит вид захлебывающейся акулы или ястреба, который боится высоты. В замешательстве я отмечала его раскрасневшиеся щеки, и пар, шедший изо рта, и зябко съежившуюся фигуру, обернутую в шкуры, и была озадачена своим же недоумением: он такое же теплокровное существо, как и я, – разумеется, он мерзнет. Но что-то подсознательное и несогласное твердило – нет, не такое.       Нет, не мерзнет, никогда не мерзнет. В его ознобной дрожи было что-то противоестественное.       Локи схватил меня за руку и рывком поднял из сугроба, чуть не отсоединив оную от плеча, после чего обмотал плащом и крепко обнял за плечи, точно я намеревалась коварнейшим образом улизнуть. – Идём, – шикнул он, звуча в равной степени обеспокоенно, раздосадованно и разозленно, и двинулся вперед, прижимая меня к своему горячему боку. Даже такое тлеющее, мягкое тепло, слабо доносящееся сквозь слои ткани, казалось мне мерзким и маслянисто-липким, но я, едва волоча ноги, была слишком безразлична, чтобы иметь до этого дело и сопротивляться.       Вместо этого мной завладело любопытство. Удивительно, но именно его ледяное равнодушие пока не успело вытеснить.       Локи говорил что-то, ведя меня по своим же свежим следам, называл по имени, которого я никогда не слышала, сквернословил на языке, которого я не знала, и, судя по интонации, пытался отчитать, образумить и что-то объяснить. – Ты так боишься обычного холода, – прервала я его, едва владея языком, но слишком озадаченная, чтобы промолчать. – Почему?       Локи покосился на меня с подозрением; я уставилась на него в ответ и, слишком сосредоточенная на том, чтобы смотреть в упор, испытующе щуриться и устрашающе не моргать, забыла про необходимость переставлять заплетающиеся ноги. Я споткнулась и радостно полетела бы в снег (и вряд ли нашла бы хоть единую причину встать), если бы Локи меня не удержал, упрямо продолжая вести вперед. – Это не обычный холод, – неохотно пояснил он, утягивая меня всё дальше и идя всё быстрее, как будто боялся опоздать. – Это мёртвый холод. Холод остывающего тела, холод космической бездны. Собранный по капле с каждой смерти в Иггдрассиле, воплощенный во льде и снеге, развеянный по ветру. Ядовитый и ненасытный, плотоядный, истый. Он высосет всё тепло, что в тебе было, и еще раскрошит в пыль иссушенную оболочку. Самая суровая зима Йотунхейма по сравнению с ним всё равно, что альвийское лето.       К тому моменту, как он закончил говорить, мы уже поднимались на крыльцо, и Локи внезапно остановился, развернув меня к себе лицом. Он стянул с себя зубами перчатки, бросил их себе под ноги и обхватил ладонями мою шею, накрыл сонные артерии подушечками пальцев. – Как ты можешь его не чувствовать? – пробормотал он горячо. – Ты же живая. Сердце ещё бьется. – Ещё? – повторила я, постепенно возвращаясь к реальности и осмысливая происходящее. Та избыточная осторожность, с которой держат хрустально-хрупкие предметы и с которой держали меня, была бы смехотворной, не вызывай она тревогу. – Локи, я не собираясь умирать из-за какой-то.. – начала было я и умолкла, потому что он втолкнул меня внутрь дома и захлопнул дверь.       Едва я переступила через порог, то захотела развернуться и убежать обратно. Воздух был так натоплен, что казался горячим вулканическим пеплом, забивающимся в нос, горло и легкие; сердце изверглось жерловым жаром, по жилам потекла лава.       Локи придержал меня за плечи, когда я согнулась в кашле, и загородил собою проход, не давая прошмыгнуть к выходу. Меня скрутило, когда он обхватил меня руками – такими теплыми, теплыми, теп-лы-ми, что я вертелась, брыкалась и дрожала от отвращения, мечтая лишь о том, чтобы извернуться из них. – Дай выйти наружу, – проскулила я, глотая слезы. – Всего на пару минут, я не могу здесь. – Тогда ты уже не вернешься, – отказался он наотрез и попытался подтолкнуть меня к гостиной. – Скорей. Надо его вытравить, пока еще можем.       Я упиралась недолго, прежде чем признать неминуемое и сдаться – если Локи был настроен серьезно, сопротивляться ему было бесполезно.       На пол упал меховой плащ, лежавший у меня на плечах, парка, рукавицы, перчатки, пояс с фляжкой, охотничьим ножом и топориком – я с ленцой проследила, как они образуют неаккуратную кучку, думая о порочных кругах, чувстве дежавю и днях сурка (сурка? почему сурка? откуда ты это взяла?), когда на середине раздумий меня ухватили за запястье и куда-то потащили.       По дороге Локи стащил две стеклянных баночки с алхимического стола, сдернул пучок сушеных листьев и прихватил с собой серебряный разделочный нож, как-то уместив всё это добро в одной руке, а другой подтолкнув меня к двери в углу спальни.       В смежной комнатке, тесной, скромно обставленной и скудно освещенной одним парящим шаром, не имелось ни ковров, ни шкур, и ноги скользили по мокрым скрипучим половицам, облитым натасканной в спешке водой. Лужицы в полумраке казались совсем черными и так отражали медовое солнце светильника, словно в них плавали капли плавленого золота. – Заранее подготовился? – выдавила я, отчаянно пытаясь съязвить, но голос вышел тихий и слабый и звучал умоляюще.       От медной, блестящей, наполненной до краев ванны поднимался густой горячий пар, а в маслянистом смолистом воздухе остро пахло травами, кедром и воском для натерки полов. Вдоль бортика тянулась цепочка выцарапанных, выскобленных рун: вода, опоясанная ей, вечно держала исходную температуру – горячая не остывала, холодная не нагревалась. Локи, успевший разуться и ожидаемо не обративший внимания на мою жалкую попытку придать обстановке легкомыслия, прошлепал, обогнув купальню, к стоящему рядом столу и откупорил первую склянку, прокрутив в руке нож.       От духоты, пахучего пара и отвратительного тепла вся кожа зудела и чесалась, как будто ледяные шипы под ней начали дрожать и плавиться, и оттого потели ладони и слезились глаза. Я прикинула шансы сбежать; Локи обернулся на меня, точно подслушал эту мысль еще на подлете, и предупредительно изогнул бровь, красноречиво обещая последствия в случае неповиновения. После чего не глядя швырнул в ванну горсть соляного порошка, который зашипел и запузырился, едва ударившись о воду. Та меж тем окрасилась в сочный бирюзовый цвет и забурлила, как куриный бульон в котелке над костром. Выглядело это так, будто меня хотят сварить заживо, предварительно добавляя специи. – А если я только ноги ополосну.. – Целиком, – отрезал Локи и аккуратно, сосредоточенно вылил в ванну содержимое крохотной пузатой склянки, – не то жидкость, не то пар, бесцветный, почти невидимый, мелькнувший на искре света радугой, – и от одной только мысли к горлу подступила тошнота. Я попятилась, качая головой, но раздался щелчок пальцев, и я, отступая, только уперлась спиной в закрывшуюся прямо передо мной дверь. – Я не смогу. – Сможешь. Давай, сейчас, – подначил он и уже сделал ко мне пару шагов, как, передумав, отступил и отвернулся, скрестив руки на груди и прислонившись плечом к стене. – Зачем? Чего ты тут не видел? – пробормотала я в недоумении. – Ты удивишься, – отозвался трикстер, не оборачиваясь, и больше не проронил ни слова.       Меня трясло. Я стискивала дрожащие кулаки и мелко стучащие зубы, неуклюже избавляясь от одежды – выуживая ломающиеся руки из кофты, скатывая штаны на лодыжки и на самые пятки, перешагивая, отпихивая их от себя по полу. В одной исподней рубашке – тонкой муслиновой камизе, достававшей до середины бедра – я склонилась над сапфировой ванной, слепо вглядываясь в свое искривленное синеликое отражение. Вода, вероятно, была мылистой, потому что теперь, когда перестала пузыриться, на ней обнаружился тоненький слой пены.       Самообладания хватило, чтобы, сделав глубокий вдох, переступить через бортик и опуститься подогнувшимися коленями на дно, изрядно при этом выплеснув воды на пол, но вытерпеть огонь и агонию варения в адском котле было выше моих сил – я готова была спустить с себя кожу спустя несколько секунд и уже намеревалась выскочить обратно, когда чужие руки крепко, неподъемно легли мне на плечи, заставляя опуститься на пятки и погрузиться в воду по пояс.       В ушах зазвенело. Сведенная судорогой, я вцепилась пальцами в борта ванной и уперлась в них окаменевшими прямыми руками, сгорбившись и упорно не давая окунуть себя в воду лицом. – Чшшш, спокойно, всё хорошо, – ладонь накрыла мне голову, точно давая утихнуть дрожащему от удара камертону, провела по затылку, мягко и успокаивающе.       А потом обняла мне горло и резко дернула на себя, давая водам сомкнуться у меня над головой.       Рука сжималась на шее мертвой хваткой и давила вниз, пока я не ударилась затылком о дно и, прекрасно осведомленная о бесполезности этого занятия, всё-таки закричала, беззвучно и неосмысленно – то ли от обиды и злости, то ли от усердия: руками я все еще держалась за бортики ванной и сопротивлялась, изо всех сил пытаясь подтянуть пригвожденное тело на поверхность.       Инстинкты вопили, истошно и надрывно, что нужно извернуться любой ценой. Тело вторило им, как готовящаяся лопнуть струна: нужно лягаться, царапаться и кусаться, нужно, обязательно нужно пробиться на воздух и дышать, дышать взахлеб, про запас, жадными ненасытными глотками. Но чем дольше я оставалась под этой пряной лазурной водой, тем больше эта необходимость утрачивала свою обезумевшую, отчаянную желанность. Из носа и рта уже давно перестали срываться пузырьки, но легкие не горели, сердце не стучало в ушах, а перед распахнутыми глазами, которые отчего-то даже не щипало, не маячила чернота приближающегося обморока – складывалось впечатление, что и до этого-то я дышала по привычке, а не из зависимости от кислорода.       Окружавший меня жар оставался единственной мукой, оправдывавшей жалкие потуги освободиться, но даже тот постепенно начинал утихать и обращаться в неудобство. У меня не оставалось причин противиться – да и зачем, если надвигающееся, чем бы оно ни оказалось, было неизбежным?       Стоило моему воспаленному, пламенеющему мозгу испустить эту идею, – невообразимо усталую, отчаявшуюся, с оттенком обреченного смирения, – как я отпустила руки, уходя под воду целиком. В то же мгновение эти смутные, скудные радужные переливы, кружившие вокруг меня, как электрические угри или мурены, ослепительно вспыхнули, изогнулись, точно змеи перед броском, и ударили мне в глаза, скользнув под веки, как тончайшие лезвия.       Кровать была даже слишком хороша для одной ночевки.       Широкая, – ледяному великану можно было развалиться на ней с комфортом под любым мыслимым и немыслимым углом, – толстая от воздушно взбухшего под покрывалом одеяла и перины, без сомнения сказочно мягкой; с резным изголовьем, изображавшим переплетения ивы и ясеня*, песочным шелковым покрывалом, обшитым на отвороте люпинами, и дамастовым балдахином: такая бы смотрелась уместно в королевской опочивальне. Альвы во всем ценили скромность и умеренность, сами чаще спали на полу или низких дощатых топчанах, смягченных, разве что, обилием подушек, но гостям в удобстве не отказывали: постель источала обещание сна, по сладости сравнимым разве что с младенческим, а по крепости – с вечным. Прочая мебель в комнате – платяной шкаф, кресло, клиния, письменной стол и прикроватный столик, – по сравнению с этим исполином комфорта казалась грубой и незначительной.       Эрида мялась посередине гостевой спальни, утопнув ногами в дюймовом ворсе ковра, и явно испытывала неловкость.       ..Драупнир, легендарное волшебное кольцо, скованное умельцем-цвергом Эйтри, украли из асгардской королевской казны. Бесценное, воистину уникальное сокровище, окропленное кровью: прежде, чем перейти во владение к Одину, оно успело начать парочку ванийских войн, прозванных ювелирными, с три дюжины дуэлей и несчетное число скандалов из-за своих магических свойств – крохотное золотое кольцо умножало само себя, порождая восемь дубликатов-пустышек каждую девятую ночь.       За Драупниром охотилось всё Девятимирье – от кланов наемников и племенных вождей до княжеств, графств и целых королевств. Единожды заполучив его, Один уже не пожелал с ним расставаться и положил конец пререканиям, заявив, что уничтожил кольцо в вечном пламени, – том самом, в котором напророчено сгореть Асгарду, – однако на деле оно по сей день снабжало эйнхериев элитной кольчугой, а кузни – золотом для переплавки. Большая его часть уходила на нужды Парящих Башен – в алхимии золото расходилось так же легко, как железная руда в оружейном деле.       Кольцо, как то ни иронично, украли по ошибке – разбойничья шайка ограбила асгардский торговый фургон, предназначавшийся цвергам и полный горных пород, самородков, мраморных глыб, драгоценностей для огранки и – золотых колец-фальшивок, в ряды которых по неосмотрительности нового казначея закрался оригинал.       Пропажу обнаружили только спустя неделю, когда запертый в сокровищнице дубликат так и остался в единичном экземпляре, а Хеймдалль узрел Драупнир на рынке Альвхейма. В отличие от воров, не знавших цены кольцу и продавших его первому бродячему торговцу, как обычную пустышку, перекупщик стал магии Драупнира свидетелем и по глупости голосил о том любому, кто готов был слушать. Кольцо, разумеется, не то что не покупали, о нем даже не хотели слушать, и купца только осмеивали и стыдили, обвиняли в клевете и обходили стороной, презрительно сплевывая под ноги, – не сделать этого означало во всеуслышание усомниться в честности Всеотца, а усомниться – означало оболгать. Кто-то ускорял шаг и прятал лицо – прилюдные оскорбления Одина могли закончиться скверно, и лучше бы, чтобы тебя рядом с оскорблявшим никто не видел. Вести на вороных крыльях разлетались быстро.       Негодование толпы, однако, не унимало купеческой болтливости, и вскоре среди хохочущих, обругивающих и тыкающих пальцем зевак объявилась тонкая снисходительная ухмылка, исчерна-черничный камзол и трость с костяным набалдашником. У хромого незнакомца было обманчиво молодое лицо, таившее возраст, сопоставимый с всеотцовским, бесцветные волосы и бледные пепельные глаза.       К несчастью, незнакомцем оказался знакомец – демарх Аластор, сын Азариаса, один из крупнейших землевладельцев Альвхейма, промышлявший виноградом, чаем и табаком. Щедрый в милости и поощрениях и злопамятный к обманам и обидам, расчетливый и мстительный, помимо всех прочих своих качеств он был известен пристрастием к ядовитым растениям, которые использовал в качестве излюбленного украшения и оружия. Его стража отравляла аконитом наконечники стрел и копий – его же соком был пропитан скрытый клинок в вечной спутнице-трости. Он делал комплименты женщинам не имеющими противоядия безвременниками, благодарил союзников волчеягодником, а угрожал нежными шапками рододендрона, дельфиниума и гортензий, уложенными рядом с подушкой в обещании заварить из лепестков послеобеденный чай. Врагам он слал шипастые коробочки дурмана и горсти белладонных ягод, запечатанные в конверты, а в своём доме угощал их мясом, пожаренным на ветвях олеандра. На его фиалковых знаменах был вышит лист клещевины, и герб давно уже дорисовали так, будто тот произрастал из человеческого черепа.       А еще он не держал при себе дегустаторов.       Аластор улыбался, предлагая разрешить нелепую драму мирным путем – он, так уж и быть, купит кольцо, но через девять дней придет к продавцу вновь. Если это и впрямь окажется Драупнир – то чтобы озолотить всеми порожденными двойниками. Если же нет – то чтобы вылить расплавленную фальшивку на его лживый язык. Попробует улизнуть из города, его постигнет та же участь – только в довесок его трусливые ноги исхлещут крапивой. По рукам?       Ярое согласие демарха обескуражило.       Купец вкладывал кольцо ему в руку с ликованием заключенного, помилованного за пять минут до казни. Он рассыпался в благодарностях, обливался слезами и едва не кинулся в ноги, чем и без того озадаченного демарха сразил наповал – пусть это был не шарлатан, хорошо, но тогда, безусловно, обычный сумасшедший. Ну конечно сумасшедший – полоумный, безумец в делирии. Но быть может, только быть может…       Кольцо отправили в имение, – проданное раза в два дороже, чем предлагал купец, – но вместо того, чтобы бросить его на каминной полке или в коллекцию прочих безделушек, Аластор запер его в сундук, тот закрыл в хранилище и ключ повесил себе на шею.       Драупнир необходимо было вернуть, – срочно и незаметно, чтобы демарх не успел понять, чему стал обладателем, – а значит, не просто вернуть, а выкрасть, подложив пустышку взамен. Дело было деликатным, и для него нужен был вор.       Искусный вор, мастерский, ловкач из тех, что золото помонетно вытаскивают из-под спящих драконов, вскрывают замки зубочистками и проскальзывают мимо охраны поступью легче и тише тени. Преданный вор, который впоследствии будет держать язык за зубами.       И, пожалуй, это был первый и последний раз, когда Всеотец был рад, что таковой имелся при дворе так близко к трону.       Он отправил нас двоих к демарху под надуманным политическим предлогом – с подарками, улыбками и беседой о поставках в Асгард его фирменного вина. Демарх Аластор оказался истинным альвийцем и улыбался и одаривал в ответ, пока его люди обступали нас и брали на прицел луков и арбалетов, окружая грядой фиолетовых плащей. Иллюзия Эриды рядом со мной чертила мысочком трикветру в гравии ухоженной садовой дорожки, обводя ряды стражи озорным взглядом исподлобья, – Эрида же настоящая к тому моменту уже наверняка обыскивала поместье, тенью шмыгая по бесчисленным углам.       Одетый в лучший пурпурный фарос*, собранный драпировками на узких плечах, и парадные сандалии, зашнурованные так, что ноги казались почти голыми; в серебряном обруче с аметистами и альвийских серьгах, огибающих заостренную форму ушей, Аластор, источая господство, фальшь и иронию, с издевательской беззаботностью разглагольствовал о богатом урожае, торговых путях и недооцененном асгардцами оливковом масле, идеальном для добавления в пищу, лекарства и светильники, и тем самым в полной мере давал испечься и истечь потом на знойном полуденном солнцепеке, пахнущем смолой и сладким цветочным ядом. Во дворике стоял фонтан, но брызг и прохлады от него было мало – небесная бронза раскалялась на груди, как муспельхеймская саламандра, камзол обертывал тело липкой, не впору сидящей кожей. Повсюду виднелись шипастые ограды, причудливые тропические цветы и арки, увитые диким виноградом. – Ах, что же это я, – спохватился он с удивительной убедительностью, стоящий в тени и обмахиваемый опахалами. – Негоже вести деловые беседы на улице. Для меня будет огромной радостью и честью, если вы и ваша.. очаровательная спутница присоединятся к нам за ужином. Так мы сможем с удобством обсудить всё, что угодно королевскому дому.       На слове «очаровательная» фантом позабавленно оскалился своим почти-что-идеальным слепком чужого лица – с хищно блеснувшими зубами и плотоядным обаянием акулы. Не без критики, но и не без удовольствия я оглядывал свою работу – мираж облизывал сохнущие губы, щурился и часто моргал на солнце, тянул носом, когда из сада доносился запах лавандовых кустов; жилка билась на девичьем виске и шее, и изредка налетающий, лишенный прохлады ветерок шевелил волосы на макушке. Сотканная из света, озолоченная солнцем кожа, честно розовевшая отсутствующей кровью и блестевшая несуществующим потом, навевала мысли о сброшенной рептилией шкурке – хрупкой пустой оболочке, помнящей форму, но не содержание; полупрозрачной иссушенной чешуе, осыпающейся в прах от легчайшего прикосновения. – С превеликим удовольствием, – отозвался я с удвоенной, отдувающейся за обоих вежливостью и отстраненно почувствовал, точно наблюдая со стороны, как у меня нервно дернулся край рта. – И я бы предпочел, чтобы мою спутницу не трогали.       Хромой демарх, уже приблизившись, склонившись и явно намереваясь взять у недо-Эриды руку для поцелуя, неловко разогнулся, не опуская тем не менее поднятой ладони. Ему достаточно было протянуть её совсем немного вперед, чтобы та изобличающе ухватилась за воздух, и я от греха подальше поманил иллюзию к себе. – Спутница сама об этом скажет, – изобразив перед Аластором фирменно-неуклюжий реверанс, протянула она елейно и направилась ко мне, прокатываясь при ходьбе с пятки на мысок. За бесплотными ступнями тянулась цепочка ювелирно продавленных магией следов. – Спутница потопчется по пальцам любого, кто к ней эти пальцы протянет. И удостоверится, что этих пальцев вы в итоге или недосчитаетесь, или обнаружите в них пару неприкаянных костей.       Аластор расплылся в улыбке, согласно склоняя голову. – Ну, разумеется, – и щелкнул пальцами.       Стража обступила нас – меня – по обе руки и больше не отходила ни на шаг весь день, не спуская глаз и сопровождая везде и всюду. Что еще хуже, за иллюзией следовали тоже, не давая развеять её и хоть немного перевести дух. Сразу за двоих координировать движения, мимику и речь оказалось невыносимо, и большую часть времени я или перескакивал сознанием с одного обличия на другое, или отзеркаливал жесты с себя самого, и даже так магия неумолимо истекала, оставляя истраченным и обескровленным. К концу вечера силы иссякли совершенно, и стоило бессменной страже закрыть двери гостевой комнаты, иллюзия испарилась в буквальное мгновение ока – сморгнулась между ударами сердца, как остатки предрассветного сна, – а я сполз по стене, уперся в нее затылком и провалился в беспамятство на добрые два или три часа.       По пробуждении нещадно мучила жажда и тягучая, липкая пустота в груди, заставившая пожалеть о том, что не прихватил с собой эликсавмакт; комната по-прежнему пустовала, а за дверьми раздавались шаги стражи, не умолкавшие вплоть до полуночи. После их ухода нутро начала пережевывать и прикусывать тревога – если бы Эрида караулила снаружи, то она бы уже давно проскользнула внутрь. Обратилась ли она уже из теневого обличья? Если нет, то сколько ещё сможет продержаться? Если да, то где прячется и сможет ли оттуда незаметно улизнуть утром? И что будет делать демарх, если не сможет?..       Наскребя несколько капель неистраченной магии, я спустил с ладоней пару парящих сфер-фонариков, – приметно-изумрудного цвета, – зажег таким же пламенем настольный светильник, сомкнув пальцы на фитиле свечи, и принялся ждать.       Стояла глубокая ночь, когда освещенное зеленым окно всё же распахнулось и Эрида шагнула в комнату, громко жалуясь на слишком ровную кладку кирпича, плоские ставни и узкие подоконники, – «не смейся, я еле залезла», – а, спрыгнув на пол, долго перетаптывалась и отряхивала натруженные руки, пахнущие ветром и сыростью подземелий. С улицы доносился плеск воды и стрекот сверчков. – Ты бы еще табличку «я здесь» прикрепил, – указала она на витающие в воздухе огни; усталое лицо в их свете казалось совсем осунувшимся и выглядело так же обессиленно, как я себя чувствовал. Магия в ней едва теплилась, но на губах была улыбка. – Зато сработало, – парировал я, закрывая окно. – Почему так долго? – Помогала тому несчастному сбежать из города, – ответила Эрида, призывая к себе одну из парящих сфер и грея об неё руки. – Он не заслужил золотого языка просто за то, что оказался не в том месте не в то время. – Как всегда, – констатировал я без удивления и бегло оглядел её, гадая, было ли кольцо в одном из бесчисленных карманов или «за пазухой».       Эрида, заметив это, только усмехнулась, свистнула со столика кружевной платок и, покатав что-то за щекой, выплюнула Драупнир себе в ладонь. – Не говори только никому, где я его держала. Хочу распустить пару слухов повеселее, – рассмеялась она, вручая мне узелок, отпустила фонарик под потолок, а после осмотрелась по сторонам и разом помрачнела.       Нетрудно было догадаться, какое впечатление произвел наш приезд. Стража была приставлена скорее из природной недоверчивости, чем от подозрений, и всё же абсурдную наигранность и бессмысленность нашего визита не заметить было трудно. Но если в Асгарде, ставящем во главу суждений презумпцию невиновности, он породил бы сомнения, предположения и слухи, озвучиваемые аккуратно и в условном наклонении, то для альвийцев всё было предельно ясно и очевидно.       Ко всему, что касалось любви, альвы относились свободнее. Нравы были легче, правила мягче, чем несказанно возмущали асгардское высшее сословие, которое по большей части маскировало за оскорбленным видом зависть. Здесь не возбранялись и не осуждались внебрачные отношения, и детей таких союзов, как и бастардов, не лишали ни имен, ни титулов. В знати не терпели политических союзов и открыто называли своих любовниц и любовников, не пятная их происхождением чести своего дома и не вызывая пересудов.       А ещё Альвхейм был самым богатым на бордели и не стыдился их разнообразия и числа перед гостями. В столицах демосов, на их центральных улицах, рынках и площадях были нередки цепочки следов с продавленными подошвами надписями – вроде «иди за мной» или «нам по пути»: так рекламировали свои услуги девушки из публичных домов.       Словом, хоть жизни альвов и были сопоставимы с жизнями асгардцев, любили мы всё же по-разному.       Альвам любовь улыбалась лучезарно и часто, она принимала в свои объятия и отпускала из них нежно и ласково, озаряя скрепленными узами воспоминания. Эта легкость могла показаться чужакам ветреной, но она была искренней. Они умудрялись искренне влюбляться и в смертных, страстно и скоротечно, с неминуемой, краткой, но по-честному острой скорбью, – и иногда остававшимися в Мидгарде детьми, о которых слагали легенды.       Нас же любовь била редко и наотмашь, солнечным ударом, звенящей пощечиной, от которой дрожали кости. И оправлялись мы от нее обычно только на погребальном костре.       Я прекрасно знал это, но демонстрации различий наглядней сегодняшнего вечера еще не встречал – или же просто не испытывал на личном опыте.       Трапезная в доме демарха обустраивалась по принципу тронного зала. Имелось возвышение, рассчитанное для хозяина и почетных гостей, к которому вела начищенная до блеска мраморная лестница, обставленная вазами с аквилегиями. Остальное пространство, которое в Асгарде было бы уставлено длинными столами и лавками, дробилось на триклинии – замкнутые закутки с низкими квадратными столиками, окруженными с трех сторон обеденными кушетками. Стороны, обращенные к залу, оставались свободными, образуя посередине узкий проход на манер красной дорожки, по которому сновали слуги с блюдами и кувшинами.       Псевдо-Эрида как раз бродила среди них со скучающим видом, изредка отпивая мед из несуществующей чаши, – отчасти оттого, что вблизи демарх вероятнее заметил бы неладное, и отчасти оттого, что слуги, в отличие от пирующих за триклиниями господ, огибали гостей по дуге в несколько уважительных шагов радиусом.       Облокачиваясь о подушки левой рукой, уже немеющей от слабости и непривычного способа трапезы, я почти не отводил от иллюзии плывущего взгляда, ежечасно причесывая её свежим слоем магии и обновляя очертания теней, опасаясь, что в любой момент та истончает и продырявится, окоченеет в неестественной позе или станет выглядеть, как восковая кукла.       Демарх проследил за моим взглядом раз, второй, после прервал наш и без того шедший на убыль разговор и спрятал ухмылку в скифосе с кондитумом. Вся его фигура источала ядовитые оттенки лилового и фиолетового. – Я утомил вас своим разговором? – невинно поинтересовался он. – Едва ли вы могли меня утомить, – отозвался я безразлично. – Я прибыл ради вашего разговора. – Безусловно, но вы явно не моего общества ищете весь вечер, – уточнил Аластор, испытующе глядя на меня из-за чаши. В его бесцветных стеклянных глазах отражался багрянец перечного вина. – С каких пор принц Асгарда ведет переговоры в одиночку? – Я не один, как вы проницательно могли заметить. Со мной моя десница. – Помощник обещанного Повелителя магии, – медленно начал он, смакуя слова и лениво обводя пальцем ободок чаши. – Это не посол и не делегация. – Начинаю думать, что это моя компания вас утомила, демарх. Вам меня мало? – Всего лишь хотел убедиться, что Всеотец осведомлён о вашем визите, – пожал плечами альв и, нахмурившись, добавил, размеренно и серьезно. – А так же заверить, что даже если нет, то не узнает ни от кого в этой комнате. Даю вам слово.       Я не нашел ничего лучше, кроме как промолчать в ожидании пояснения, и меж делом отхлебнул вина, притворяясь, что ухожу от ответа. Что бы ни надумал Аластор, его искренние заблуждения были лучше, чем правильные сомнения. – Мне рассказывали о асгардском традиционализме, – как и предполагалось, не удержался от комментария демарх. – Понимаю ваше желание избежать его удушающего воздействия хоть ненадолго. Уверяю, здесь все вольны выбирать, с кем, как и когда им быть, и никого не судят по их выбору.       Стоило отдать своей выдержке должное – я не прыснул в кубок, как, несомненно, прыснула бы Эрида. Россказни в трактирах, что мы тайно обвенчались под носом у Всеотца, были, не спорю, забавными. Но безжалостный король ядов, обманутый своей же умильностью, был недостижимым апогеем и венцом комедии.       Оправившись от внутреннего смеха, я усиленно изобразил разоблаченность на грани стыда и злости. Лучшего оправдания и представить было нельзя, грех было им не воспользоваться. – Позвольте дать всего один совет. Я знаю толк в ядовитых цветах. Такие, – Аластор сделал паузу, одними глазами указывая на иллюзию, усевшуюся на мраморную перегородку между двумя триклиниями. Гости по обе стороны были озадачены, но не решались возмущаться. – Отравляют долго и незаметно. Без мук, без симптомов – их безобидного влияния не ощущаешь вплоть до того момента, когда сердце уже захлебывается кровью. Стоит сто раз подумать, прежде чем держать такой в саду. Верная гибель, если не быть осторожным.       Я покорно, терпеливо внимал. Но, подумав и взвесив последствия отсутствия моих возражений, решил отозваться – причём, что удивительно, чистой правдой: – Я прибыл по прямому приказу моего отца. – Ну, разумеется, – согласился демарх, улыбаясь одними водянистыми глазами. – Вы, должно быть устали, – добавил он спустя несколько минут. – Вас проводят до гостевых комнат, – и ударил тростью о пол, подзывая охрану.       ..Кажется, здесь пахло розовой водой и ароматическим воском.       Очень хотелось смеяться.       Эрида же, скрестив руки и нахмурив брови, грозовой тучей нависала над кроватью, как над смертным ложем, смущенная и необычайно молчаливая. Душа отчаянно жаждала пакости, пусть даже безобидной.       Я качнулся с пятки на носок. – Где ляжешь? – А? – голова Риды дернулась вверх, точно потянутая за веревочку. Она округлила глаза и деревянно пожала плечами. – Не знаю. Слева, наверное.       «Я имел в виду, сверху или снизу», – хотел я закончить шутку, но присмотрелся к Рид поближе и вовремя прикусил язык. Она не посмеется. Ей не было всё равно, что посчитали альвы, а лишний раз напоминать ей об этом было очень плохой идеей.       Она ведь давно не обращала внимания на эти условности – обсуждения шепотом на ухо, её просторечия и ругательства, жесты радости, злости и утешения, неуместные и нарушающие границы позволяемого, – и спустя столько времени уже отчаянно не хотелось, чтобы обращала. Так было привычно, приятно-принято и просто, так было почти необходимо и незаменимо, и мысль о том, что трикстер отмерит меж нами непресекаемые полшага, или удушит в себе азарт спора, озорство и заботу, приклеив безвкусное бесстрастие к языку и сведя эмоции к исключительно-умеренному градусу и спектру, или совладает с осанкой, обезличит лицо и заведет за спину руки, лишь бы никто ничего не посчитал, была.. отвратительной.       Мы много раз ночевали бок о бок – вслушиваясь в чужое дыхание, стук сердца, любые тишайшие звуки, что могли оказаться поступью или оголяемым клинком. Но отчего-то проводилась незримая черта между ночевками в походах и сном в одной кровати: второе по общепринятой несуразности считалось роскошью, первое – необходимостью, хотя и оно во многом было личным. В том, например, как даруемое сном спокойствие расслабляло и очестняло, очищало от масок лицо, как источало тепло чужое тело, прижатое спиной к твоей спине; в податливой ленности и потрепанности после раннего подъема, утренней зевоте и умывании холодной водой, блестящей на ресницах и покрасневших щеках. Эта доверчивая уязвимость обезоруживала, искушала расслабиться в ответ, но позволять себе такое после драк не на жизнь, а на смерть всё же не стоило.       Рука, коснувшаяся плеча в попытке разбудить, тогда показалась угрозой, подкравшейся со спины – очнувшись, я обнаружил себя загнанно дышащим и прижимающим извлеченный из ножен кинжал к бледной голой шее. Отголоски кошмара стояли перед глазами ударами молний и брызгами крови. – Ничего, – заверила Рида, когда я сморгнул морок и, опомнившись, отстранился, после чего бесстрастно залечила магией оставленный порез. – Мне тоже снятся, – и, сославшись на бессонницу, осталась в дозоре до первых солнечных лучей, не дав даже прочистить горло и извиниться. Притянув к груди колени и уложив на них подбородок, она шевелила палкой догорающие угли костра, рассеянно потирая шею, щурилась и отворачивалась от особенно жарких искр, и красно-желтое пламя с треском брызгало ей на лицо дымными языкастыми тенями, стекающими по щекам, как слезы. Я наблюдал долго, отстранённо и бессмысленно, не прислушиваясь к бредням мягколапых дремлющих мыслей, идей пригладить, выравнивая, тревожно-острую волну позвонков на ссутуленной спине, спрятать под ладонью нелепый встрепанный затылок, и так и не смог уснуть, проворачивая в пальцах потеплевшую кинжальную рукоять и десятки никому не нужных успокаивающих жестов.       Еще раз прокрутив всё в голове, я отвернулся от окна и прошелся по комнате, впервые оглядывая её как следует и приходя к неутешительным выводам. На столике при кровати стояла чаша с фруктами, бутылка вина, шкатулка и несколько флаконов из цветного стекла.       Наугад я приоткрыл и поднес к лицу один из тех, что не смог опознать, и жар предательски укусил под горлом и, вероятно, проступил на лице. От одного запаха магию во мне передернуло, – но то был не целебный, восстанавливающий эффект эликсавмакта, возрождавший её естественное обращение, а дразнящий, пробуждающий укол.       И это было уже чересчур.       Всё остальное в этой комнате, развращенное, вульгарное в своей очевидности, – фиалы с эфирным и оливковым маслом, ароматические свечи в одной шкатулке с миндалем в меде, устрицами, трюфелями* и рядком небезызвестных зелий им на замену, запасной комплект постельного белья на кресле, стопка книг, к чьим обложкам не хотелось даже прикасаться, – вызывало смех, не смущение. Но содержимое пузырька еще оставалось тем немногим, что отчего-то имело значение, и его присутствие здесь казалось осмеянием или надругательством. «Больше магов, легче нравы», – повторил я про себя и всё равно испытал омерзение.       Ещё оставались границы тому, чем торговали в борделях – обусловленные не скромностью, разумеется, а границами тела. На продажу не выворачивали сердца наизнанку, чтобы их оскверняли плевками из раза в раз, не позволяли играться с невоплощенной, уязвимой магией на грани пытки, мучительного отторжения и горящих вен. Однако это «не» было, очевидно, условным. Во мне наивно говорили пресловутые асгардские устои и сокровенные мотивы беглых упоминаний книг – потому что в борделях ради одностороннего удовольствия продавали всё и даже больше, и кто-то вполне мог обесценить кроссхарт настолько, что магические возбудители, антиаллергены и болеутоляющие гостям подавали вместе с корзинками фруктов.       Я молча отставил пузырек туда, откуда взял, и осмотрелся еще раз. Пригляделся к клинии и мысленно поморщился, уже представляя, как будут висеть в воздухе щиколотки и кривиться на подлокотнике шея. Эрида, недолго наблюдавшая за моими манипуляциями, по-прежнему оценивающе хмурилась на кровать. – Нам вполне можно устроиться на полу, – миротворчески предложил я.       Рид недовольно скривила губы. – Не говори ерунды, – покачала она головой и решительно стащила с кровати плед. Прежде, чем я успел изумиться, она уже скрутила его трубочкой, свернула поплотнее и уложила получившийся рулон посередине постели. Подумав, сместила его чуть в сторону и, даже не удосужившись разуться, упала на ту половину, что поменьше. – Какая щедрость, – оценил я с усмешкой, оставляя сапоги у кровати и укладываясь с противоположной стороны.       Эрида меж тем, скептически угукнув, приподнялась, взбила под собой подушку и безо всякого изящества плюхнулась обратно. Отвернулась от меня на бок, заизвивалась, устраиваясь поудобнее, и, всё-таки сбросив на пол обувь, подтянула под себя колени.       Некоторое время я остолбенело рассматривал её со спины: изгиб шеи, полускрытой волосами, смутные очертания лопаток, сложенные вместе голые ступни, узкие и аккуратные. Невольно примерил аллегорию Аластора, вспоминая бледно-голубые вены, выступающие на запястьях сродни прожилкам крокуса, и обожженную сердцевину олеандра в глазах. Потом взгляд упал на разграничительный плед и, то ли пристыженный, то ли разочарованный, отправился любоваться расписным потолком.       По акриловой фреске бродили древние альвы с вечно юными лицами – длинноволосые, стройные и остроухие; блуждающие парами по освещенному луной и звездами лесу. Кто-то укрывал кого-то плащом, обнимая за плечи, кто-то уводил кого-то за руку, петляя между деревьев, кто-то стоял, соприкоснувшись лбами. Листва на древесных кронах, линии ветвей и цветочный орнамент вдоль рамы были серебрёнными и в свете парящих фонариков отливали мятным цветом. Настроение картины, – возвышенно-идейное, трепета и уединенности, – так шло вразрез с обстановкой комнаты, что я невольно смягчился, отпуская ураган размышлений из головы.       Сложил пальцы на животе, скрестил ноги в щиколотках и, недолго думая, невозмутимо спросил: – Ты во сне не лягаешься?       Краем глаза было заметно, как Эрида недоуменно зыркнула на меня через плечо и улеглась обратно. – Скоро узнаешь, – пообещала она с весельем в голосе, по которому я уже успел соскучиться. – Хотелось бы заранее. Нужно подготовить оборону. – Если не умолкнешь, точно лягну. И тебе не понравится куда. – Зависит от того, как лягнешь. Нежно, надеюсь? – Прицельно и больно. Спи уже.       Обождав несколько молчаливых минут, поворочав головой и пару раз картинно открыв и закрыв рот, я всё же уточнил: – А не храпишь? – Заткнись, – рассмеялась Рида в подушку, и я щелчком погасил свет в комнате, рассеянно улыбаясь в потолок.       Меня схватили за плечи и выдернули вверх.       Воздух после воды казался прохладным, безвкусным и чересчур прозрачным – предметы в нем внезапно обрели кристальную, четко очерченную ясность, как и очистившиеся, просвежевшие мысли, как будто тоже вынырнувшие: из глубоководного, полного чертей омута. Запах трав стоял чуть слышный и приятный, светильник, доселе резавший мне раскаленным золотом глаза, оказался мягкого песочного цвета – будто внезапно прозрев, я смотрела вокруг и не понимала, как всё это, бледное, притупленное, заглушенное, могло жалить остротой и мучить избыточностью не далее часа назад.       Отдышавшись и проморгавшись, я отерла ладонями лицо, убрала пряди с глаз и заправила их за уши, шмыгнула носом. Локи сидел рядом на полу ванной, устало опершись на бортик локтем и не сводя с меня – теперь я видела – покрасневших, оплывших бессонницей глаз; предплечья у него были мокрые, рубашка – избрызганная и на груди вся мокрая от воды. Он настороженно следил за моими движениями, как если бы ждал, что я или дам деру, или наброшусь на него, пока, морщась, разминал затекшие пальцы.       Опомнившись, мы с усилием разомкнули взгляды и отвернулись друг от друга, уронив головы и уставившись в разные углы. Быть может, мне не показалось, и здесь действительно было прохладно.       Ёжась, я опустилась в волнующуюся воду по плечи, и тогда на меня с оглушительной, чудовищной силой накатил страх. Наступил редкий момент просветления, и я знала, что он продлится недолго – я жила в дымке и дурмане, сладко нежась в терновнике незнания и не умея из него выпутаться; идя ко дну, захлебываясь и не желая выплывать. Но сейчас во мне наконец-то зрели и проклевывались вопросы – острые, колючие. Так пьяные трезвеют на виселице.       Я сжала бортики ванной одеревеневшими пальцами. – Что со мной не так?       Ничего. Ты в порядке. – Всё не так. Ты умираешь, – сухо обронил Локи, и это отчего-то было даже неудивительно. – Почему я этого не чувствую? – только и спросила я. – Чувствуешь, просто здесь процесс настолько медленный, что почти незаметен. Видны только последствия. Ты мерзнешь всё сильнее, забываешь всё больше. А я тебе мешаю. – Как? – Доступными средствами. Отогреваю то, что леденеет. Возвращаю утерянное. Пытаюсь, по крайней мере.       В голове с хлопками разрывались радужные искры и гремело лопающееся стекло. Я осторожно обдумала озарившее меня предположение. – Те склянки у тебя в столе… – Воспоминания, – кивнул трикстер. – По капле на кружку. Иди здесь время, как положено, ты бы уже вспомнила всё, что я тебе давал, но.. – Локи показательно сморщился. – Увы. Теперь пытаюсь изменить зелье так, чтобы хранимая в нём память усваивалась быстрее. – И как успехи? – Ты помнишь что-нибудь кроме этого дома? – Нет. – Тогда скверно.       Вода в ванной наконец успокоилась. Я угрюмо сгребла к себе слой пены, думая о песчаном побережье и барашках на гребнях волн. В памяти стоял неопознаваемый, осколочной образ, обернутый в золотой городской пейзаж: срывающиеся в бездну водопады, пропахший рыбой, улепленный моряками, чайками и солью порт, узкая, исхоженная двумя парами ног тропка, спускающаяся к пустынному пляжу с изъеденного гротами утеса. Шум прибоя, заглушавший детский смех и стук деревянных мечей. – А как же сейчас? Оно помогло, я в своем уме, – заключила я и, поразмыслив, исправилась. – Ну, почти. – Отчаянная мера, уже жалею, что к ней прибегнул. Я не успел доработать состав. Эффект недолговременный, затем обострение и усугубление. И прервать его еще раз уже будет нечем, я истратил всё, что было. Всё будет зависеть только от тебя. – Что мне делать? – Не выходить из дома. Не открывать окон. И очень постараться прямо сейчас это запомнить, потому что я сомневаюсь, что у нас еще много времени.       Время и впрямь истекало – неспешно и неотвратимо. Но если еще с утра острое ощущение его неумолимости рождало восторг и нетерпение, предвкушение последней песчинки, ударяющейся о стеклянное дно часов, то теперь… – Локи, – слабо позвала я, следя, чтобы дыхание не сорвалось. – Да? – Мне страшно.       Впервые с начала разговора мы встретились глазами, опасливо, искоса, точно ожидая боли от удара. Лицо у него было окаменевшим и напоминало погребальную маску. – Хорошо, – одобрил он, кивая. – Мертвые не боятся, боятся живые. Бойся дальше.       С минуту мы молчали, обдумывая каждый своё. После я от души усмехнулась: – Почаще пытайся меня утопить и обязательно буду. Вероятно, тебя.       Локи недоуменно моргнул и покосился на меня с сомнением и колебанием, будто не верил, что я умею шутить; всмотрелся, полностью ко мне развернувшись, и отрицание, допущение, узнавание пролистнулись поочередно по его ожившему, преобразившемуся лицу.       Локи испустил смешок, переросший в улыбку – широкую, искреннюю, первую такую за долгое, очень долгое время. В ней была радость обретения, неугасимая, неисчерпаемая и на вкус отдававшая солью; в ней было облегчение от избежания смертельной угрозы, обманчивый покой и иллюзорная сохранность. Смотреть на неё было всё равно, что вернуться домой, к чему-то давно и безнадежно утерянному, и в озаренном ей, обогретом и осененном солнечном сплетении точно разорвалась сетка с крылатыми насекомыми – вряд ли бабочками, эти порхали свирепее и вместо щекотки вселяли искрометную, сладкую дрожь. Стрекозы, может быть. Или птички колибри.       Кто? – мазнуло озадаченностью по голове, но я отмахнулась, не желая отвлекаться и невольно улыбаясь сама, удобно съезжая по скату ванной ниже. Локи проследил движение взглядом, и улыбка у него угасла.       Из воды выглядывали мои согнутые коленки, раскрасневшиеся от тепла. Пена тончала и расходилась, оголяя участки кожи то у щиколоток, то у бедер; волосы кудрявились и блестели от влаги, завитками лежа на плечах. Всё тело, доселе заледеневшее и острое, податливо смягчалось, распаренное, истомленное в неге. Мокрая камиза облепляла плечи и грудь, когда та на вдохе поднималась из воды.       Локи сглотнул. Бросив на меня неопределенный взгляд, он отвернулся и изогнул брови, выглядя так, словно сейчас фыркнет или рассмеется. – Просто удивительно, – облизнув губы, прошипел он, обращаясь к стенке с искренне-ироничной, истерической досадой. – Ты словно решила надо мной поглумиться лишний раз. – Ты о чем? – О роли, которую ты мне отпустила. Это твой сон, не мой, не я устанавливаю правила, оттого и не знал, что ты нам уготовила. Меня здесь вообще не должно было быть, этот путь проходят в одиночку, – пустился в объяснения Локи и оттого заговорил быстрее и тише. – Истинная суть чистилища для всех всегда одинакова, один-единственный сценарий – искупление, обретение желаемого, искушение покоем, усталость от всего земного и, в конце концов, добровольное забвение. Но декорации могут быть какими угодно. Предсмертное царство иллюзий, милосердие во плоти. Для самой капризной души здесь найдется самая вожделенная ложь. Чистилище может воплотить всё, что пожелаешь, воскресить для тебя мертвых, исполнить несбыточное, обернуться личным раем напоследок. Мы могли оказаться где угодно, но ты выбрала… это. Неприкрытую, голую правду – богами забытое место на крае мира. Заперла нас одних в миниатюрном доме и пустила вокруг вьюгу, чтобы выходили пореже. Ты так мне мстишь?       Я не знала, что отвечать – хотя бы оттого, что не понимала сказанного, которое не задерживалось в голове и не оседало в мыслях. Так пускают пулю в рот и выплевывают её затылком.       Видимо, недоумение на моем лице читалось слишком явно, потому что, окинув его пустое, голое выражение беглым взглядом, Локи точно разом выдохся, выпустив весь воздух из легких: с усилием провел пальцами по зажмуренным глазам, от уголков к переносице, сморщился раздраженно, как будто устыдился своей же наивности, и поднялся на ноги, выглядя донельзя разочарованным и уставшим. – Заканчивай, я подожду, – отворачиваясь, бросил он через плечо, и меня точно крюком подцепило под ребра. В груди ёкнуло, как когда оступаешься и начинаешь падать – это сосущее, гложущее чувство неотвратимости приземления. – Погоди, – окликнула я в отчаянной попытке – не отпускать, остановить, удержать, – и, потянувшись, ухватила его за руку.       В животе вместо порхающих бабочек завелись скорпионы и змеи – жалящие, кусающие, греющие ядом кровь. Локи не возразил, покорно остановившись, но от этой покорности веяло безразличием и обреченностью. Он не оглянулся на меня и ожидал дальнейшего в молчании. Воздух, загустевший и затвердевший, можно было не просто резать ножом, а рубить, пилить, кромсать, сечь косой госпожи Смерти, и не факт, что тот бы поддался.       В отчаянии я вцепилась в узренное под водой видение, в лоскутки и огрызки, листопадом кружащиеся в голове. Схватила один наугад. – Я помню скипетр. – Что? – с изумлением, но без интереса. – Скипетр. У своего горла. От него гудело в голове.       Локи неохотно, вымученно обернулся, обозначая своё внимание и глядя на перехваченную за запястье руку. Было видно очертание сжатой челюсти и уголок плотно сжатого рта. – Ещё что-нибудь? – Тебя. Ты меня целовал.       Тишина. – Это всё? – хрипло, вполголоса. – Этого мало? – изумилась я и осмелела достаточно, чтобы потянуть его руку к своему лицу. Обнять за запястье, уткнуться в ладонь носом и губами, опасливо погладить пальцы. Локи долго не двигался, очевидно колеблясь на грани срыва, – в его молчании стоял треск льда, и швов грубо заштопанного безразличия, и перетираемых в порошок ребер, обнимавших грудину, – и всё же выудил руку и отступил на шаг, выглядя так, словно его душила горячка. Так задыхаются неосуществленным намерением и упущенной возможностью; так дают умыслу созреть, окрепнуть, почти обратиться в явь, а после давятся скопленным усилием, передумав в последний момент. – Ты не вела бы себя так, если бы помнила, – объясняется он, отрицающе, убеждающе качая головой. – Ты возненавидишь всё это, когда очнешься. Меня в том числе. Особенно меня. – Если очнусь, – поправила я почти что невозмутимым (совсем чуть-чуть дрогнувшим) тоном и поднялась на ноги, выпрямляясь и расправляя плечи. Перешагнула бортик ванной, переступила босыми ногами по дереву. – И прямо сейчас я не очень хочу просыпаться.       На пол с меня лилась вода – капало с волос, с рукавов, с рубашки, облепившей распаленное, изжаленное желанием тело. Ожидание было сродни свободному падению, тревожащей и скоротечной невесомости, в которой отчаянно ищешь опоры и не находишь, продолжая с ускорением нестись к земле.       Локи смотрел мне только в глаза, ровно и безотрывно-прямо, будто выколупывал через них содержимое. Приблизился вплотную, не опуская, не отпуская взгляда, и спустя секунду раздался щелчок – лопнувшего терпения, хлестко ударившей мысли, слетевшего предохранителя – отделившегося от нёба языка, невыносимо-громкого в наступившей тишине.       Мы встретились на полпути, ищущие, дрожащие, готовые упасть и падающие друг другу в руки. Столкнулись ртами на синхронной попытке задержать дыхание и вместо этого захлебнулись чужим, не успев глотнуть кислорода. Сомкнулись губами и языками, сцепились крепко-накрепко, переплетясь и не отпуская друг друга дольше, чем на пару мгновений, или дальше, чем на ширину ладони, – стоило только попробовать, как второй притягивал обратно, вслепую, наощупь осыпая поцелуями лицо, или прикусывая подбородок, или посасывая нижнюю губу. Поцелуй был упивающимся, бредящим в своём ликовании. Вожделенным, алчущим, нуждающимся – и оборвался, только когда целовать стало больно: когда губы засаднили, припухшие и искусанные, а Локи, обняв меня за шею, прислонился лбом ко лбу.       Провел рукой по вьющимся волосам, собрал в кулак вдумчивым, вкрадчивым движением. Выжал, давая воде сбежать по спине. И мягко, плавно оттянул назад, шумно выдыхая и припадая к шее жадным, неутолимо-оголодавшим ртом.       По и без того готовой заискрить и воспламениться коже точно чиркнули спичкой; я улыбалась сквозь необъяснимые, упоенные слезы, измученно, долгожданно, отчаянно прижимая его к себе в ответ, пока пальцы не вывернуло судорогой, а я не втянула воздух сквозь зубы – Локи, выцеловывавший горло, яремную впадину и ключицы, там, где памятью вспарывало вены, где скипетр прижимался лезвием, опустился ниже и сквозь рубашку прихватил губами грудь. Жарко, влажно – вобрал ртом, накрыл языком. Руки, скользившие по прогнувшейся спине, тут же огладили бока; одна потянулась обратно, к груди, обняла снизу, слушая смеющееся и плачущее сердце. Подушечкой большого пальца провела вверх-вниз по соску, плавно надавила и отпустила, повторила, задела ногтем.       Я всхлипнула и зажмурилась, рвано выдохнув через нос; змеи под ребрами пировали и довольно шипели, извивались, сворачиваясь тугими, тяжелыми кольцами. Локи только продолжал дразнить их, опускаясь на колени и целуя напрягшийся живот, пока я держала его руками за растрепанный своими же усилиями затылок, пропуская волосы сквозь пальцы.       В том было что-то неправильное, вывернутое им добровольно наоборот, вопреки себе и в угоду мне, и я хотела было это исправить: опуститься следом, присесть лицами вровень, ответить чем-то таким же, дать попробовать свои желание и жажду на вкус, – но осеклась.       Локи смотрел на меня совершенно невменяемыми, безумными глазами. Зрачки расплылись вдвое, взгляд лихорадочно поблескивал в полумраке, воспаленный, острый, но озорства или смеха в нем не было ни на йоту. Зато была пенящаяся страсть, была одержимая нежность, – ровно напополам, – а ещё отчётливо зреющее намерение собрать клятую рубашку где-то на талии или вовсе стянуть её через голову, но минуло мгновение, два, три, и он остался неподвижен – за исключением адамова яблока, прокатившегося в горле. – Мне прекратить? – спросил он, и вопреки вопросу дыхание у него перехватывало, а голос был хриплый.       Вопреки вопросу рука его скользнула меж бедер и, прижавшись ко мне ребром ладони, приласкала сквозь ткань – одними подушечками пальцев; поглаживая, притираясь, массируя с мягким, безошибочным нажимом. В ожидании, предложении и желании угодить.       Дар речи я утеряла уже давно, как и самообладание, и способность мыслить, но сейчас всё же сумела покачать головой и к смутной чести своей не облизнула губ; не подалась навстречу его руке и не запрокинула головы. Но даже так, сквозь совладание и обуздывание, Локи, кажется, заметил – то унятое и усмиренное. Беспомощное, просящее.       Он испустил странный, волнующе-обещающий звук – что-то среднее между облегченным выдохом и польщенным смешком. Чуть подтолкнул меня, прижимая к бортику ванной, чтобы удержала равновесие; приподнял ногу за подколенную ямку, оставил успокаивающий поцелуй чуть выше, уложил её себе на плечо. А после отнял ласкающую руку и приблизился лицом.       Я зажала ахнувший рот ладонью, – Локи скользил по мне языком, мазал и поддевал кончиком, обнимал губами, чутко подхватывая, сжимая и отпуская, – и позже кусала себя за палец, когда хотелось кричать.       Ласки, влажные, тёплые, сладко прошивающие насквозь, то неспешные и ленивые в своей нежности, и осторожные, и иногда проскальзывающие глубже, то ритмичные и нетерпеливые, доводили до изнеможения и исступления, до чувства острой необходимости и невозможности уместить хоть единую мысль в умоляющей, зовущей, обуянной жалобными стонами голове. Локи ублажал и уласкивал до беспамятства, утешал с безустанно-обожающим вниманием и заботой, ловя каждый виток удовольствия и прокручивая его дальше; Локи мучил и мстил, подталкивая к краю и утягивая от него, прерываясь на долгий, отвлекающий поцелуй в самый низ живота, избегая и кружа, возвращаясь и повторяя снова, пока в глазах не встали слёзы и меня не заколотило. – Шшш, тише, девочка моя, ну же, – пробормотал он еле слышно, отрываясь и щекоча дыханием кожу; целуя сбоку в голень, колено, бедро и опуская стопу чуть дальше, чем по ширине плеч. – Ну всё, милая, всё, сейчас, – пообещал и припал снова, вовремя прихватывая, втягивая под нарочно трепещущий язык, и больше не остановился: до прогнувшейся спины, искристых всполохов под веками и немного крика, озвученного слабым дрожащим вдохом, смутно напоминающим имя. Короткая яркая вспышка угасала волнами, отголосками и судорогами отзывалась по разом обессиленному, обмякшему телу.       Ноги, и без того едва державшие, всё-таки подкосились, и я, дрожа, осела трикстеру в готовые, ждущие руки, обнявшие и прижавшие к себе. Оглушенная, я почти вслепую нашла его губы, ответно оплетая шею непослушными, ослабшими руками, и так, сложенные вместе, переплетенные, мы просидели несколько минут, пока Локи, расцеловав меня в солёные пылающие веки, и щеки, и неловкую улыбку, к которой возвращался чаще и желаннее всего, сплавляя, скрещивая её со своей изгиб к изгибу, скол к сколу, не откинулся назад и не утянул меня следом, укладывая у себя на груди и укрывая руками.       Только тогда, отвергнутый и изгнанный, вернулся позабытый на время страх – я поняла, что у поцелуев больше не было вкуса, а у глаз Локи – цвета. Его объятия казались стылыми, его дыхание, зарывшееся в волосы у меня на макушке, шептавшее что-то мне на ухо, опалило гусиной кожей шею. Время, недавно милостиво замершее, снова обретало утраченную форму – разгонялось, набирало ход.       Время сыпалось сквозь пальцы, стучало в висках, с каждым ударом что-то отщипывая, выдергивая, утаскивая из-под ребер. Я с дрожью ждала, когда там ничего не останется, и, зажмурившись, отчаянно прижималась к чужому плечу – пока вода испарялась с остывающего тела, холод проскальзывал под кожу, а едва обретенная память улетучивалась прочь.       Часы в гостиной пробили полночь.

***

      Снег падал хлопьями, медленный в царящем душном безветрии, путался в ресницах, цеплялся за неубранные волосы, давно не прятанные под капюшоном, и скрипел, свежий, неутоптанный, под ногами. Опостылевшая связка дров, сегодня как никогда щуплая, болталась у меня на спине и била по лопаткам при каждом шаге, как подгоняющий кнут. К тому моменту, как я поднялась на крыльцо, она надоела мне до смерти – как и скрипучие ступеньки, и сосульки, свисающие с крыши, и обледеневшая терраса.       От двери тошнотворными волнами исходило тепло. Когда я попыталась приблизиться ко входу в дом, воздух там был так натоплен, что казался горстью раскаленных углей, которую высыпали на лицо и руки. Протерпеть хоть секунду было невыносимо, и я с шипением отшатнулась, отвернувшись к двери спиной и упираясь руками в разрисованные инеем перила. Тяжело перевела дыхание. Подставила кожу холодной северной авроре. После чего обвела взглядом заснеженную пустошь, скинула с плеч расстегнутую парку и сбежала вниз по лестнице.       Я шагала к озеру, сбрасывая за спину рукавицы, перчатки, пояс с фляжкой, охотничьим ножом и топориком, а на лед ступила уже босиком*, наслаждаясь прохладой под пальцами и разыгравшимся ветром на оголенных до плеч руках. Жгучая чесотка с них улетучилась, жар смылся, как дорожная грязь, и я, успокоившись, поплелась по озерной глади, медленно вдыхая колючий, клюющий ключицы воздух, сладко замораживающий легкие.       В воздухе стояла известково-белая взвесь, и чем дальше я шла, тем гуще она становилась. Она не была похожа на снег, скорее на пепел или ошметки альбиносовой чешуи – частички парили, как в невесомости, расплываясь передо мной в стороны, а от пары ленивых попыток поймать их в кулак или зачерпнуть в ладонь ускальзывали, как пылинки или пух.       Серый город приближался, но очертания его не становились четче; на полпути до него под ногами у меня раздался глухой стук, как если бы что-то ударилось об изнанку льда – я попыталась разглядеть это что-то меж своих босых ступней, уже таких холодных и бесчувственных, что не оставляли следов, но лед был мутный, молочный, с редкими полупрозрачными прожилками, а сверху был присыпан снегом. Стук повторился, догнав меня через пару шагов, потом еще раз, после участился, став ритмичным, как удары сердца, и я остановилась. Опустилась на колени, расчистила ладонями прозрачный островок льда. И уткнулась взглядом в пустые глазницы человеческого черепа.       Череп злобно клацал челюстями, поскрипывал, бился лбом о лед, а вокруг него, и под ним, и, судя по всему, повсюду – плавали, стукаясь друг о друга, белоснежные, хранимые холодом реберные клетки, ключицы и лопатки; на дне озера шумел роскошный костяной лес, и среди древесных крон из кистей рук и кустов, слепленных из позвонков, блуждали бледные мертвые огни.       Зрелище меня не напугало и не удивило. Я постучала костяшками по льду – с другой стороны костяшки постучали мне в ответ. С тем же бесстрастием, с каким опускалась на колени, я встала и пошла дальше, сопровождаемая всё более остервенелым клацанием, скрипом и постукиванием, грозившимся пробиться наружу и утянуть меня под воду.       Озеро кончилось, и лед под ногами сменился заиндевелой травой бледного мятного цвета, тонкой, как рыбьи кости, и жесткой, как ледяные иголки. Ходить по ней было всё равно, что танцевать по битому стеклу, но кровавые следы впечатлили меня не больше, чем мертвецы под водой. Я шла, истязая стопы, падала и вставала, падала и вставала – кровь была на коленях, ладонях и голенях и пятнами горела на мертвой молочной траве.       Когда передо мной, наконец, выросли пепельные городские стены, а перед ними – объятый дымом железный лес, отливающий в редких солнечных лучах ртутью, я хромала на обе ноги, а стены по-прежнему расплывались, дрожали и таяли в воздухе, хотя и были в какой-то сотне шагов.       Дело было не в тумане, поняла я, дело было в городе, из тумана сотканном, призрачном и полупрозрачном. Он был пустой, бесшумный и окруженный широким рвом с мутной илистой водой, из которой то и дело выглядывали бесплотные руки, тела, лица, тут же скрывающиеся обратно под тиной и сменяющиеся другими. Они не гребли и даже не шевелились, но места во рву не хватало, а течение несло их, ворочало и меняло местами, мешая верхние слои с нижними. Посеревшие, отсыревшие, слезящиеся слизью лица со сползающей струпьями кожей, распахнутыми ртами и глазами, все оставались неподвижными, окаменев в единственной последней гримасе, – в плаче, в крике, в оскале; на тех немногих, что не казались изуродованными болью, читалось упокоение и терпеливое ожидание отдыха.       Через ров был перекинут золотой арочный мост, на котором спал, уронив морду на перекрещенные лапы, огромный черный пёс, и только стоило мне приблизиться, как он лениво поднял голову, уставившись на меня четырьмя кислотно-зелеными глазами. Золото заскрипело под шевельнувшимися когтями. Шерсть у него на груди багровела и топорщилась иголками, слипшимися от крови, а шею обнимала блестящая, шелковая на вид лента, тянущаяся ему за спину в железный лес.       Пёс навострил уши, прислушиваясь к чему-то своему, и, немного помедлив, одобрительно вильнул свисающим в пропасть хвостом. Морда чудовища выглядела удивительно дружелюбной – казалось, если подойти к нему сейчас, он оближет тебе руки или ткнется в ноги мокрым носом, как старому другу.       Я взошла на мост – тонкий, узкий, не больше пары метров шириной. Парапета не было, но упасть было не страшно: во мне точно не осталось веса, и ноги не шли, а парили по намеченному маршруту, физически неспособные оступиться или поскользнуться. Меня волокло по золотой тропинке, будто ветер подхватил под локти и тащил вперед.       Метр, два, три; когда я достигла серединной и высшей точки моста, тот издал тонкий высокий звон на самой грани слышимости, от которого тело вновь обрело оболочку и стало тянуться к земле. Пёс, лежащий так близко, что пятки обдавало его горячее дыхание, недоуменно дернул ухом, принюхался ко мне, а после ощерился и утробно зарычал, уставившись мне за спину горящими изумрудными глазами. Шерсть у него на загривке встала дыбом, с обнаженных клыков закапала слюна. Я обернулась.       У подножия моста стоял Локи и, не решаясь ступить следом, протягивал в мою сторону руку ладонью вверх, точно ожидая, что я её приму. Он тяжело дышал, как после бега, а глаза были расширены в испуге. – Рида, – шепотом позвал он, и пёс за моей спиной вскочил и громогласно залаял, сотрясая воздух. Локи не двинулся и, кажется, даже не обратил на него внимания, только поманил меня к себе рукой. Взвесь, похожая на витающие в воздухе пушинки и окружавшая меня плотным пепельным кольцом, от его движения разлетелась на все четыре стороны, как спугнутая моль. Бледная инистая трава гнулась подальше от его ног. Вся его фигура искажала пространство, мир ему противился, избегал и огибал его, как что-то неестественное. Ошибку, угрозу, уродство. – Идём со мной, – ещё тише продолжил он, чем привел пса в бешенство. В неистовстве тот рванулся вперед, оттолкнувшись могучими лапами от моста, но прыжка не случилось, а из глотки донесся только жалобный хрип: лента, удерживающая его, не просто не порвалась, а стянула горло, как удавка. Заскулив от боли, он опустился на все четыре лапы и, раздраженно мечась по мосту, продолжил скалиться и рычать.       Я недоуменно моргнула, и не думая двигаться с места. – Зачем?       Лицо Локи, и без того обеспокоенное, приобрело выражение немого ужаса, которое он тщетно попытался спрятать. – Пожалуйста, пойдем со мной, – повторил он. – Куда?       Локи осекся, поджал губы, но всё же ответил, точно сплевывая высосанный из раны яд: – В Асгард. – Что это? – Дом. – У меня нет дома, – беспечно пожала я плечами, и Локи посмотрел на меня так, словно я с размаху ударила его по лицу. – Эрида, – выдохнул он с тем придушенным треском, каким раскалываются слова, выбиваемые из ребер. – Кто это? – зашипела я, откровенно раздражаясь и сжимая кулаки. – Кто такая Эрида?       Воздух от моего голоса зазвенел. Души под мостом волновались и тоскливо, надрывно выли, потревоженные человеческой речью. От их стонов серое небо окуналось в багряный оттенок, тучи набухали горячим кровавым дождем. – Дочь Эреба, – по слогам произнес Локи и перевернул протягиваемую руку ладонью вниз. Теперь он точно не манил к себе, а старался успокоить, удержать на месте. – Богиня хаоса и раздора. Ты не помнишь? – Нет.       Плеск криков во рву креп и нарастал, их скрипящие, скорбящие, умоляющие тона заострялись угрозой. – А хочешь узнать? – спросил Локи, искушающе сощурившись. Бесплотные глотки надорвались в визге, рёве и оглушительной агонии, крики становились такими громкими, что причиняли боль. Мужчине пришлось, согнувшись, закрыть уши руками – кровь алела у него на пальцах.       Я помедлила, безразлично обдумывая вопрос. – Нет, – чуть неуверенней, чем прежде, но также хладнокровно, отказалась я, твердая в своем нежелании возвращаться назад.       В этот момент пес осторожно, почти ласково ткнулся лбом мне в спину, напоминая, что время на исходе и прося поторопиться. Сопровождаемая неутихающими стонами, я послушно повернулась к нему, встречаясь взглядом с раздвоенными зрачками, похожими на опрокинутые песочные часы – из одной их половинки в другую пересыпались тени и пепел. Я рассеянно потрепала пса по холке; пёс в ответ лизнул мои окровавленные пальцы и чуть подвинулся, давая пройти дальше. – Стой!       Локи попытался кинуться следом, но мост под его ногой ожил и взбесился, заходил ходуном, точно норовя его стряхнуть. Золото завизжало также отчаянно, как и разбивающиеся вдребезги голоса внизу, заволновалось, расплавилось зыбучими песками. Локи ощерился и отступил, безвыходно заметавшись по той стороне рва так же, как недавно пёс метался по мосту. – ЖИВОМУ НЕ ПРОЙТИ ПО ГЬЯЛЛАРБРУ, – пролетел над призрачным городом, над мостом и над ледяными полями асфоделей тихий убаюкивающий голос, исходящий сразу отовсюду или, возможно, исключительно изнутри твоей головы. Он был мягкий и глубокий, бархатный, и его можно было слушать вечность напролет, как гармонию сфер. Пёс не разевал пасти, но отчего-то было очевидно, что голос принадлежал ему, как было очевидно, что всё это время я слышала именно его. – Я ДАЮ ТЕБЕ ЕЩЕ ОДНО СЛОВО, МАГ. ХОТЬ ЗВУКОМ БОЛЬШЕ, И Я СКОРМЛЮ ЕЁ НИДХЁГГУ. ГОВОРИ И УХОДИ. ТЫ И БЕЗ ТОГО ДОЛГО ТУТ ЗАДЕРЖАЛСЯ, ДАЙ УПОКОИТЬСЯ МЕРТВЕЦАМ.       Локи остановился на месте, осмотрелся, схватился за голову, пропустив волосы сквозь пальцы. Взгляд у него судорожно рыскал окрест, отскакивал от меня, как от прокаженной, избегал терпеливо ожидающего пса. Упрямство и надежда боролись в нём с покорностью неизбежному, колеблясь, как маятник. Прощание замирало на его искривленных губах как минимум дважды, прежде чем упрямство, наконец, одержало верх и расположилось в нём на постой. – Яблоко, – сказал он.       Сочный древесный плод, употребляется в пищу в свежем виде.       Я озадаченно разместила слово в голове, повертела его и так, и этак, недоумевая, отчего и зачем было его говорить, и больше от любопытства, нежели от чего-то еще, присмотрелась к нему поближе. Память противилась, но я сумела вспомнить кисло-сладкий вкус, округлую форму, нежно-зеленый цвет. Его вес в ладони, запах, исходящий от переполненной корзины, хруст от укуса, сок на языке.       Я вспомнила, как яблоки катились по песку, и я падала на колени, чтобы собрать их, как разгребала песок пальцами в поисках золотой монеты. Вспомнила, как клала яблоко в ящик Пандоры, как оно овеселяло свадебный пир, как его прозывали запретным и раздорным.       Как им же, печеным, насаженным на спицу и вымазанным медом, делился вечно-озорной мальчишка с зелеными глазами; как сыворотка правды капала в яблочный нектар, как чьи-то руки резали яблоко на дольки и протягивали мне на кончике ножа.       Руки эти лежали на столе в дворцовой трапезной и принадлежали Локи.       Что-то внутри меня твердило, чтобы я немедленно забыла про это и списала на сновидение, но в то же время я знала, что увиденное сном не являлось, и больше не желала слушать. Я что-то упускала, что-то важное, что должно было оправдать и объяснить всё разом, и вцепилась в желание разузнать это, как волки впиваются в мясо клыками.       И тогда мост пошел рябью: дрогнул и загудел, утробно и медно, как траурный горн – долгим тяжелым звуком, от которого задребезжали кости. Звенел мост, звенела голова, звенели колокола Асгарда, поднимая спящий город по тревоге, празднуя коронацию, созывая на казнь – и везде было золото, золото, золото: обзорных башен, пшеничных полей, волос, прятавших пеньковую веревку на выгнутой под неестественным углом шее; золото слепило и выедало глаза, точно расплавленным и кипящим заливалось под веки. Золото нитью зашивало кому-то рот, золото шипело в ушах (не)знакомым змеиным голосом.       Что это за место? Как ты здесь оказалась? Почему мы здесь – мы оба?       Не думай, не думай, не..       Ну, уж нет – еще как думай.       Что последнее ты помнишь? Где ты была? Когда и с кем – вспоминай! Вспоминай-вспоминай-вспоминай..       Виски разрывались от боли, с изнанки век кружился водоворот, пестрый и искристый, как радужное стекло. Пёс Гарм выл за моей спиной, но звук становился всё тише и дальше, пока не исчез совсем, а небо не почернело, не опрокинулось и не затопило мир – или же я ослепла. Но взамен зрения вернулось чувство к израненным рукам и ногам, заныло тело, запахло кровью. Вены горели, впуская магию внутрь, выпуская наружу, восстанавливая её обращение и возрождая увядший было источник. Сердце ускоряло ритм, баланс восстанавливался, волнения обнулялись, чаши весов, покачиваясь, находили точку равновесия. Голод твари, пожиравшей мне органы, утихал: её жажда утолялась – медленно, но верно. Змей-уроборос закусывал свой собственный хвост.       И когда последний долг был уплачен, я распахнула глаза.       Дрожащая от холода, обледеневшая, казалось, и снаружи, и с изнанки, с разрывающейся от боли грудной клеткой, я хватанула воздух ртом и закашлялась, проворачиваясь в чьих-то невыносимо горячих руках.       Вокруг шел две тысячи двенадцатый год, а над головами мстителей растянулось ядовито-голубое небо Нью-Йорка.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.