Мне уже не больно

NC-17
Завершён
7830
39
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
217 страниц, 73 753 слова, 26 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
7830 Нравится 635 Отзывы 2366 В сборник

2. Алик

Настройки

Мечты становятся планами, Потом душевными ранами. Сильнодействующие, быстро губящие Большие планы на будущее. (Смысловые галлюцинации "Большие планы")

***

— Ты не посмеешь, — произносит отец бесцветным голосом, по-прежнему стоя ко мне вполоборота. Бледный профиль в скудном освещении пасмурного неба, краешек которого виднеется в окне, кажется вырезанным из сероватой слюды. Носогубная складка, углубившаяся из-за скривившей лицо презрительной мины. Сведенные к переносице брови. Сжатая до гуляющих под кожей желваков челюсть. — Я запрещаю тебе. Ты позоришь меня своими выходками. Если я узнаю, что отчисление из американского кампуса тебя ничему не научило... Такой надменный. Такой жалкий в попытке вновь обозначить свою давно отвергнутую власть. Я молчу. Нет никакого смысла в пустых препирательствах — смысл есть только в прямом неподчинении. Двигаюсь по направлению к двери, невнятно хмыкнув «еще бы», но отец резко, будто предвидел это, шагает наперерез, цепко схватив меня за предплечье. Занятный способ демонстрации силы. В других обстоятельствах я бы даже посмеялся над тем, во что превратились мы с отцом. — Отпусти, — в тоне ни на грамм раздражения или бестолкового юношеского гонора. Только нечеловеческая усталость. Взрослею я, что ли, в самом деле? Поднимаю взгляд так медленно и нехотя, будто мне вовсе наплевать на жгучую боль, пронзившую то место, где зияет расчертивший руку от запястья до локтя уродливый незаживающий шрам, оставшийся от падения с мотоцикла. Рана, которая даже сейчас, неделю спустя, сочится теплой кровью и марает рубашку. Отец со смесью удивления и отвращения глядит на собственные судорожно сжавшиеся на моей руке пальцы, рукав под которыми становится грязного красного цвета. — Ты мерзок, Александр, — почти рычит он, отталкивая от себя мою руку. Я тускло усмехаюсь, одергивая липкий рукав и касаясь рваного края раны, выглядывающего из-под манжеты. Больно, но отрезвляюще. Я ощущаю уже знакомую приятную дрожь в груди и пьянящее предчувствие живости, холодящее загривок. Отец не может требовать от меня прекратить. Приказ остановиться сродни приказу перестать дышать. — Ты насквозь пропах табаком и потом, — бросает отец, отворачиваясь, но не спеша двигаться с места. Есть что-то отчаянное в его нежелании отступаться от своего, в его озлобленном бессилии и попытке держать меня, как цепного пса, у ноги. Чтобы создавать видимость ускользнувшего сквозь пальцы «раньше». Я кривлюсь. С меня уж точно хватит. Порыв неконтролируемого раздражения встает поперек глотки, мешая ровно дышать. — Я насквозь пропах этой дырой, — окидываю выразительным взглядом скрюченную напряженную фигуру отца и смотрю в упор в блеклые серые глаза, в которых не осталось эмоций живее гнева и животной тоски. Я бросаю с издевкой: — Склеп имени моей матушки. Ни один мускул на лице отца не дергается, но приглушенный рык, едва не сорвавшийся с его губ, и застывшие в уголках глаз злые слезы не могут обмануть. Я думаю с убежденностью, продиктованной презрением к жалкой тени, в которую превратился отец, что никогда не позволю себе так унизиться. Любовь и привязанность делает из людей рабов эмоций и опутывающих их сердце чувств. Никогда. Я не окажусь настолько зависимым от кого-то. Бред, фальшь, херово внушение, засевшее занозой в лимбической системе головного мозга. — Когда ты уже перестанешь цепляться за нее? — продолжаю я ровно, не собираясь проявлять чуткость и понимание. Меня такому не учили. Я делаю еще шаг по направлению к отцу и безжалостно произношу, упиваясь слабостью, которую тот не в силах сейчас скрывать: — Мне тоже не хватает ее. Но я выпускаю эту боль. Вот так, — вытягиваю руки перед собой и сжимаю ладони в кулаки, демонстрируя сбитые костяшки с запекшейся коркой крови. Отец неприязненно дергает подбородком в сторону, и я улыбаюсь, почти по-настоящему. — Что, не нравится, отец? Попробуй хоть раз, — я скалюсь и почти смеюсь, хрипло и с надрывом. — Ударь меня, сбей меня нахер с ног! Покажи, что ты не бесхребетный слабак, покажи, что в тебе осталась хоть толика чувства, задевающего так глубоко, что хочется взорваться. Слова, нечаянно, но так точно описавшие меня самого. Это близкое к забвению состояние эйфории и блаженной механической злости. Отец смотрит в окно, на накативший со стороны горизонта каскад грозовых массивных туч и ровный частокол кипарисов парковой территории особняка. А потом шепотом произносит, едва шевеля губами: — Ты стал монстром. — Быть может, я должен извиниться? — грудь колет мимолетное сожаление, тотчас сменяясь угрюмой усталостью. — Но разве ты когда-нибудь извинялся, — обхожу отца, преодолеваю последние метры до двери и замираю на пороге, — за то, что вырастил меня таким?

***

Всю первую половину дня я навожу порядок в зимнем саду. Пересаживаю розы из-под задавивших их пышным цветом георгинов, урезаю секатором бойкие плети дикого винограда. Долго думаю, нужны ли маки в одной клумбе с рудбекией, но в результате решаю, что корни их слишком тесно переплелись, да и плотный ковер клевера пострадает при разделении. Потом проверяю температуру и уровень влажности, обхожу весь зал, осматривая систему полива. Садовник, которого я нанял в начале прошлого года, до сих пор исправно следит за поддержанием порядка. Арсеньевичу где-то под семьдесят, и он так же, как и я, с трепетной любовью относится к растениям. Поэтому сад встречает меня терпким запахом удобрений и прелой земли, сладким дурманом лилий-однодневок и тончайшим шлейфом любимой маминой парижской лаванды. — Ну что, Саша, доволен работой? — бодро спрашивает Арсеньевич. Он улыбается, а глаза, утонувшие в жестких складках морщин, лукаво поблескивают. — Ты как коршун все кружишь-кружишь по саду. Нашел, где я напортачил? Он спрашивает это весело, но мне становится немного стыдно за пристальный осмотр. Все-таки, Арсеньевич в мое отсутствие с боем отстоял зимний сад у отца, который в отместку за мои выходки хотел спалить здесь каждый росток. — Нет, вы чудесно справились, — честно отвечаю и достаю бумажник, отсчитывая несколько купюр. — Это ты, хозяин, убери, — Арсеньевич неодобрительно хмурится. — Ты мне уже на карточку деньги начислил, ничего сверху мне не надо. Я настойчиво пытаюсь всунуть ему хотя бы двести долларов, но он отстраняет мою руку, резко разворачивается и хромает в сторону выхода. Странный старик. Пока аппетиты нашей прислуги множатся с каждым месяцем, Арсеньевич молча работает за сущие гроши и отказывается от любых премий. Помню, пытался зачислить ему анонимно деньги за сверхурочные, так на следующий же день обнаружил всю сумму наличкой в конверте под дверью. Возвращаюсь к рудбекии, которая слепо тычется рыжими цветками в стену и морозит лепестки о ее стеклянную панель. Спустя час, когда за окнами уже сгущаются сумерки и сад переходит на мягкое искусственное освещение, заходит Громов. Он неловко протискивается между пихтой и мраморным краем фонтана и замирает прямо надо мной, салютуя папкой, что держит в руке. — Досье на твоего подопечного, как ты просил. Я вздыхаю. Мое уединение среди статичных спокойных растений вновь нарушает суетный внешний мир, который бесцеремонно врывается, когда его не ждешь, напоминая о себе звонками, сообщениями, даже чертовым Громовым, чье бесстрастное лицо мне опротивело уже за жалкие семь секунд. Его крупный римский нос и полные губы, немигающие карие глаза, которые пристально уставились на меня, приглаженные длинные волосы. Дыхание с резким запахом мятной жвачки, напряженная поза. Сейчас мне ненавистно в нем все, потому что он нарушил мой покой. Мечтаю о том, чтобы он поскорее съебал. — Подозреваю, у инвалидов не самая интересная жизнь, — произношу с легким раздражением, надеясь, что Громов не станет читать вслух. Но он отрицательно качает головой: — Ты удивишься. Втыкаю совок в мягкую податливую землю и поднимаюсь, отряхивая руки. Что ж, придется ознакомиться. — Ты его уже видел вчера, — напоминает Громов, листая свои бумажки. — Никиту этого. — Новенький? — пытаюсь припомнить хотя бы внешность, но все, что запечатлелось в памяти — он сидел рядом с Виктором, и они весь урок рубились в морской бой. Так себе интеллектуальное развлечение. — И что же в нем должно меня привлечь? Звучит слегка двусмысленно. Громов, похоже, улавливает это в самой интонации, потому что на мгновение поднимает на меня колючий взгляд. Да, Дима, когда-то нас с тобой связывало нечто большее, чем просто начальственно-подчинительные отношения, но совсем не обязательно каждый раз унижаться, напоминая о себе и своих чувствах. Ненависть к Громову во мне поднимается сразу на несколько пунктов. — До аварии он был баскетболистом, — взгляд Димы вновь опускается на бумажки. Его голос звучит по-прежнему равнодушно. — Пользовался популярностью, медали собирал, даже по городу. — Как интересно. Я зеваю, но не наигранно. Просто разница во времени с Америкой, препирательства с отцом и мелкая работа по саду меня порядком вымотали. — Тебя заинтересует то, как он стал инвалидом, — только теперь я замечаю, что взгляд Димы не движется по строкам. Он не читает, просто отводит глаза, не решаясь их поднять. И это странным образом заставляет меня напрячься. — Он попал в аварию. Машину, в которой он ехал, два года назад сбила твоя мать. Сердце невольно екает. Тот страшный день, врезавшийся мне в память, вновь кадрами мелькает на обратной стороне машинально опустившихся век. Моя мать, маленькое солнышко, улыбчивая жизнерадостная женщина, которую отец вывел из себя очередной заебистой ссорой, впервые напилась до беспамятства и вылетела на своей ауди на встречку, протаранив три машины, и вместе с грузовиком слетела в овраг. Это показывали по новостям целую неделю, количество жертв — умерших и просто раненых — превысило три десятка. Поэтому я почти не удивлен совпадением. В такую статистику попасть несложно. Задуматься меня заставляет другое. Я столько раз прокручивал в голове сцену аварии, представляя ее, судорожно размышляя, кто из участников стал последней шестеренкой механизма, выбросившей машину матери с шоссе. Кто-то неудачно вывернул руль, или кто-то отвлек водителя нечаянным разговором. Кто-то копался в пакете с едой из фастфуда, глядя на дорогу лишь краем глаза, или кто-то вдавил педаль газа, врезавшись в мамину тачку так, что у нее не осталось и шанса удержаться на мокрой от дождя дороге. Кто-то слушал музыку и оказался застигнут врасплох тем, что ремень безопасности врезался в грудь. Кем был этот Никита? — Оба его родителя погибли, а у него отказали ноги. Теперь живет со старшим братом, — заканчивает Громов на той же отстраненно равнодушной ноте. Я медленно киваю. Значит, Никита стал одной из последних ошибок матери. Сардоническим напоминанием для меня, что и она не была безгрешной. Мне уже невыносимо думать об этом инвалиде, уже ломит кости от желания никогда больше его не видеть. — Никита Воскресенский не знает, что это была твоя мать, — говорит Громов тихо, замечая что-то недоброе в моем взгляде. Конечно, два года назад отец приложил к этому делу руку. Заплатил нужным людям, договорился с одним из высокопоставленных друзей, избавился от документации, сделал так, чтобы не прошло ни одно из заявлений родственников жертв аварии. У отца есть выгодные связи в городе. — Послушай, Алик... Я морщусь, отворачиваясь лишь затем, чтобы не видеть сочувствия в его взгляде. — Оставь папку в холле и можешь идти. — Да я же просто... — Дим, съеби, пожалуйста, — вкладываю в голос толику вежливой настойчивости, но этого и не требуется. Громов безупречно срабатывает на собственное имя в моем исполнении. Смущенно бормочет «конечно, как хочешь» и идет к выходу, только и слышно, как шуршит гравий под его тяжелыми шагами. Я вздыхаю, силясь прогнать все ненужные мысли. И возвращаюсь к рудбекии.

***

Как ни странно, во мне не находится желания пренебречь приказом отца быть хорошим мальчиком. Даже приезжаю в школу я не на мотоцикле, а на хонде с личным водителем. Отсылаю подоспевшего Ромашку принести мне стаканчик капучино из кафетерия, здороваюсь с охраной в холле. Лениво плетусь по школьному коридору с сумкой наперевес, все только провожают настороженными взглядами. Шушукаются за спиной, оглядываются, даже ненавязчиво обходят стороной. — Бу! — поддавшись внезапному порыву, негромко рявкаю на первоклашку. Он вздрагивает всем тельцем, сжимает в кулачках лямки рюкзака и с невразумительным писком уносится прочь. Даже детей малых мною пугают. Смешно. В лифте качусь вместе с Виктором Лебедевым. Мелкая сошка, сын инженера у Романова-старшего, а ведет себя так, будто всех здесь знает как облупленных и мы его чем-то до глубины души обидели. Когда он видит меня, его веснушчатое лицо сразу каменеет, широкие губы растягиваются в презрительной усмешке. Мне до настойчивого зуда хочется повторить недавнее «бу», но я сегодня хороший мальчик. Сдерживаюсь, становясь у панели с кнопками, избавляя Виктора от непосредственной близости. — Где там твой дружок? — спрашиваю, вспоминая, что Никита у меня теперь вроде как под шефством. — С девушкой со своей, — цедит Виктор, складывая руки на груди. Нифига себе, этот безногий уже кого-то сцапал. — Что за девушка? — пытаюсь поддержать светский разговор. — Тебе какое дело? — вскидывается Виктор, но под моим прищуром вроде как вспоминает, кто из нас кто, и тихо буркает: — Ульяна. Дочурка генерального директора местной компании по грузоперевозкам. Да, хороший пирожок себе Воскресенский с полки взял. А логистика вообще больная тема в моей семье. У отца давние терки на почве бизнеса с отцом Ульяны Климовой. — Как интересно. Виктор смотрит на меня в упор, словно хочет сказать что-то, но не решается. Помню, классе в первом, еще до всего, я пытался с ним подружиться. Тогда не было ни Громова, ни Ромашки, ни отцовских дел, которые неминуемо коснулись меня уже в четырнадцать, а к грядущим восемнадцати и вовсе впутали по самое не балуй. Прежние детские обиды и недопонимание кажутся такими мелкими и забавными по сравнению с тем, что разнит нас сейчас. Если бы тогда Виктор наплевал на гордость среднего класса, мы могли бы не ехать теперь демонстративно порознь. Были бы в одной лодке. Лебедев молча выходит, когда лифт останавливается. Вот и все наше общение.

***

Перед началом урока я прошу Ромашку постоять в дверях кабинета и никого не пускать. Его внушительная фигура закрывает собой весь проем, поэтому от окна я даже не вижу лиц тех, кто пытается зайти и оставить сумки. Пока набираю рабочий номер отца, слышу, как Карина недовольным голосом пытается выяснить, почему ей нельзя зайти и повторить параграф в тишине кабинета. Ромашка односложно бурчит «Алик по телефону разговаривает», и Карина тут же успокаивается и уходит, не вставив ни слова поперек. — Милославский, слушаю, — спустя несколько гудков резко отвечает отец. Его сухой деловой тон так сильно отличается от вчерашнего срывающегося голоса, что я вновь невольно восхищаюсь тому, как чертовски хорошо он разделяет семейные и рабочие дела. — Прости, — решаю начать со смиренного покаяния. Стоит показать, что и я умею легко отходить в случае необходимости. — Вчера был в плохом настроении. Отец молчит. Значит, готов выслушать. Негромко рассказываю про Никиту, у которого я назначен куратором, о его отношениях с Ульяной. Отец прекрасно понимает, что Воскресенскому мне придется уделять теперь немало личного времени, таскать его на мероприятия, даже к себе домой, когда начнется пора выполнения совместных проектов. А это означает, что Никита может ненароком услышать вещи, не предназначенные для его ушей. А уж тем более — ушей Ульяны и ее отца. — Ульяна Климова это нехорошо, — замечает отец. Я слышу, как у него заливается трелью офисный телефон. — Ты не можешь просто уговорить этого Никиту ее бросить, чтобы не возникало лишних проблем? Отец делает едва уловимое ударение на слове «уговорить», и я невольно фыркаю. Сомневаюсь, что безногого впечатлит, если я попытаюсь ему заплатить или стану ненавязчиво угрожать. — Отец, в школе так никто не делает, — вздыхаю, оглядываясь на Громова, которого Ромашка пропускает внутрь. Эти двое смотрят друг на друга с плохо скрываемым презрением, тут же отворачиваясь — один к доске, другой в сторону коридора. Ни время, ни общие дела их отцов, ни даже их преданность мне не вытравили из Димы и Жени жгучей взаимной неприязни. — Ты ведь хотел, чтобы я не высовывался. А подкуп инвалидов не самый мудрый шаг для того, кто собирается вести себя тихо до конца учебного года. Отец вполголоса велит секретарше взять пресловутый офисный телефон и вновь тяжело дышит мне в трубку, что-то прикидывая в уме. — Хорошо, — наконец говорит он. — Я пришлю договор о неразглашении, поставлю условия так, что Никите этому придется держать рот на замке. Без угроз, мягко и по-взрослому. Пусть подпишет в двух экземплярах, один возьмет себе, другой мне привезешь. Попроси Диму, чтобы поднялся на этаж администрации и распечатал. Сброшу ему на почту. Я вздыхаю с нескрываемым облегчением. Как же вольно дышится, когда нет необходимости платить или вгонять в ужас вкрадчивыми угрозами и обещаниями разрушить жизнь по кирпичику. Кем бы ни был Никита Воскресенский, в глубине души я чувствую, что после аварии обязан ему хотя бы душевным спокойствием. Если он будет смирно себя вести, то и я не буду строить из себя последнего ублюдка. По крайней мере, когда у меня есть выбор, я предпочитаю быть нормальным. А сейчас он есть. — Спасибо, — даю отмашку Романову, чтобы запускал всех в класс. Звенит звонок, и я нажимаю на отбой.
7830 Нравится 635 Отзывы 2366 В сборник
Отзывы (8)