В северных отрогах Белых гор — но не там, где уже начинается безлюдная снежная пустыня, а чуть южнее, в землях, где царствует мошкара, в лесах раскинулись бессчётные россыпи черники и морошки, а лето короткое, прохладное и дождливое, — в этих краях можно встретить белогорскую северную сосну. По своей кряжистой, богатырской стати это почти сестра-близнец сосны тихорощенской, но живёт она не вечно, а всего пять-шесть веков. Тоже немало, но всё же по сравнению с несколькими тысячелетиями это не такой уж большой срок. В этом суровом краю Смилине было суждено встретить свою третью и последнюю жену.
Она всегда кланялась старым деревьям, когда бывала на севере по делам кузни. Там жила Гремислава, её лучшая ученица. По примеру наставницы она основала свою мастерскую в пещере старой горы. Пока эта кузня по оборотам была поскромнее, чем у Смилины, но в будущем обещала развернуться.
Смилина брела по тропинке, ловя щекой скудное тепло северного белогорского лета. Где-то в этих местах росла шестисотлетняя сосна, в широком стволе которой вполне мог разместиться целый дом; женщина-кошка искала её, чтобы поприветствовать и выразить своё почтение. И вдруг до слуха оружейницы донеслось:
Ива-ивушка моя,
Поклонись ты за меня
Матушке-водице,
Что течёт-струится...
Ива-ивушка моя,
Плачь ты песню за меня
Воинам уставшим,
В сече смертной павшим.
Ива-ивушка моя,
Обними ты за меня
Матушку с сестрицей...
Я же стану птицей.
Полечу я за моря,
Где рождается заря.
Там ручей бегучий
И дубок могучий.
«Пташка-пташечка моя,
Поцелуй ты за меня
Ивушку у речки,
Передай словечко».
Я присяду на дубок,
Подниму я желудёк.
Полечу домой я,
К иве под горою,
Да у ивиных корней
Желудёк зарою.
Ты расти, словечко,
Песню пой, сердечко!
А у речки, у реки
Разгулялись ветерки.
Там дубок поднялся,
С ивою обнялся.
Голос этот ширококрылой белой птицей парил в небе, голубкой ластился к груди Смилины, и ему внимала вся земля. Ветер замер, заслушавшись — и Смилина, очарованная, застыла на тропинке. Щемящая чистота вечерней зари разливалась в этом голосе; тихий закат над рекой едва ли был пленительнее, чем тот светлый покой, который наполнял душу при сих дивных звуках.
Голос певицы будил цветы, целовал горные вершины. Он заставлял весну плакать чистыми слезами с крыш. «Кто ты, милая певунья? — не вытирая тёплых ручейков со щёк, озиралась оружейница. — Я — старый, засыхающий дуб, а ты — сильная, молодая ивушка, но мне уж не дотянуться ветками до тебя. Зачем ты будоражишь вдовье сердце? Зачем впускаешь в него весну?»
Она шла на голос, не чуя под собою ног. Даже не шла — летела, чтобы припасть поцелуем к пальчикам певицы, а потом отползти в своё одинокое логово. И что же ей открылось? Шестисотлетняя сосна раскинула толстые, узловатые ветви, нижние из которых спускались почти до земли, а у её подножья, прижавшись спиной к неохватному стволу, стояла дева, окутанная до пят плащом волос. Мягкие волны этого белого золота струились к самой траве, а огромные очи, лиловато-синие, как цветы мышиного горошка, были распахнуты навстречу небу. Такой цвет волос и глаз часто встречался среди северянок, и мастерица Гремислава не была исключением. Но эта дева имела что-то сказочное в своём облике. В голубом платье и ожерелье с синими яхонтами, со струящимся к земле руном волос, она казалась Смилине какой-то доброй волшебницей, на голос которой слетались золотистые бабочки. Дева раскрыла им свои объятия с улыбкой на розовых губах, и они плясали вокруг неё мерцающим облачком. Чистое, детски-ясное личико тоже было обращено к небу, а бабушка-сосна словно бы защищала певицу, ограждая своими нависающими ветвями. Та вливала в неё жизнь своим голосом.
Искра этой жизни упала и в сердце Смилины. Повинуясь его порыву, оружейница медленно опустилась на колени в нескольких шагах от певицы.
— Ивушка... Дуб пришёл к тебе своими ногами, но ему тебя уже не обнять, — проговорила она. — Слишком он стар, а ты молода и прекрасна.
Песня оборвалась. Увидев Смилину, девушка вскрикнула и скрылась за необъятным стволом древней сосны. Оружейница устремилась за нею, чтобы успокоить, но та бегала от неё вокруг дерева — только кончики волос виднелись из-за ствола, да краешек голубого, шитого золотом подола скользил по траве. Целиком девушку увидеть не получалось.
— Горлинка, да ты не бойся! — с хрипловатой лаской в сбивающемся голосе проговорила Смилина. — Я ж к тебе не со злом... На голос твой пришла, а чего пришла — сама не знаю. Видать, околдовала ты меня, чародейка.
Из-за дерева послышался девичий голосок:
— Откуда ты знаешь моё имя?
— Я не знаю его, — удивилась Смилина. — Так тебя, что ли, Горлинкой зовут?
— Да, — был ответ.
Улыбка тепло расцвела и на губах, и в сердце оружейницы.
— Ишь ты! Надо же... Ну, ежели так, то все твоё имя должны знать, — засмеялась она. — Потому что язык сам поворачивается тебя так назвать. Отчего ты прячешься? Выйди, я тебя не обижу.
— Я не хочу, чтоб ты меня видела, — ответила Горлинка.
— Да почему? — не понимала Смилина, пытаясь заглянуть за дерево.
— Я уродлива, — сдавленно прозвучало в ответ.
— Что за выдумки! Я видела тебя... Такой сказочной красы нет в целой Белогорской земле! — искренне недоумевая, воскликнула оружейница. — Не будь я такой старой и усталой, я бы, наверно, тут же насмерть влюбилась в тебя. Выйди, голубка, не бойся! У меня и в мыслях нет обидеть тебя. Да я б сама на куски разорвала того, кто осмелился бы тебе навредить, клянусь сердцем Лалады!
— Я не боюсь тебя, — прозвенело из-за сосны. — Я вижу твоё сердце: оно большое и доброе. Но я... не могу тебе показаться. Есть причины... Не спрашивай меня о них. Прошу тебя, уйди.
В голосе девушки дрожали слёзы. Это волшебное существо не должно было страдать; услышав тихие всхлипы, оружейница вздрогнула и отдёрнула от сосновой коры руки, словно сделала больно маленькому хрупкому птенчику.
— Хорошо, я уйду, только не плачь! — молвила она огорчённо. — Пока я не услышу, что ты успокоилась, я не смогу тебя оставить. Вытри слёзки и носик.
За деревом шмыгнули.
— Всё, я не плачу.
Смилина рассмеялась.
— Вот и умница. А теперь прижмись со своей стороны к дереву личиком.
— Для чего? — Голос Горлинки был ещё грустный, но слёз в нём уже не слышалось.
— Прижмись, говорю... Ничего страшного не случится, обещаю, — усмехнулась Смилина.
Она приложилась губами к смолистой коре старой сосны со всей нежностью, какая только нашлась в её душе.
— Что ты делаешь сейчас? — В голосе девушки звенело любопытство.
— Я целую тебя, милая, — ответила оружейница. — Через дерево. Раз ты не хочешь мне показаться и подставить щёчку по-настоящему, то пусть хотя бы так. А теперь я ухожу, как ты желаешь.
Она уже отошла на пару шагов, когда из-за дерева донеслось:
— Я почувствовала твой поцелуй сердцем.
Смилина усмехнулась и лишь озадаченно покачала головой: «Вот так встреча...»
Белогорский Север — богатый край. В его недрах пряталось столько золота и самоцветов, что хватило бы на тысячи лет. Золото там залегало сплошными огромными жилами — самородок на самородке; не только жёлтое, но и белое [7], да и серебра полным-полно, а уж каменьями вся земля густо усыпана. «Копни палкой — на яхонт наткнёшься», — так говаривали про этот край. Особенно много было здесь прозрачного, как слеза, камня, который на еладийском языке звался «адамас», в жарких странах за Великими пустынями он носил имя «алмас», а местные жительницы звали его твердень — за особую прочность. Здешние мастерицы любили и умели с ним работать, делая из него великолепные, ослепительно сверкающие украшения. Северянки подчинялись белогорской княгине, но по сути это было государство в государстве. Его жительницы почти все сплошь имели хороший достаток и жили в больших домах с очень толстыми стенами — для сохранения тепла. Гремислава тоже происходила из богатого северного семейства, владевшего золотыми копями. Способностями она обладала исключительными, а потому стала любимой ученицей Смилины. Она придумала способ восстановления сломанных мечей — очень сложный, потому как требовалось распутать и соединить множество слоёв волшбы. Если сломанные кинжалы и ножи не стоили такой возни, то для клинков с большой выдержкой это было оправданной мерой: порой они ковались по пятьдесят-сто лет — кощунственно выбрасывать их при поломке! Можно сказать, Гремислава основала свою северную школу кузнечного дела: в волшбе, которую она плела, звенела хвоя великой сосны, свистел могучий ветер, горело золото и сверкали бескрайние снега. Уважая Гремиславу и её самостоятельное, зрелое искусство, Смилина часто обменивалась с нею ученицами.
В этот раз Гремислава позвала её на семейное торжество в честь рождения третьей дочери, и оружейница не могла ответить ей отказом. Жила её ученица в огромном, как дворец, родовом доме, в котором умещалось всё её многочисленное семейство: она сама, её супруга и старшие дочери со своими семьями, её пожилая родительница-кошка, овдовевшая и уже отошедшая от дел, а также сёстры Гремиславы с супругами и детьми. Здесь часто так жили: чем больше и основательнее дом, тем он теплее. Обычно в Белых горах в каменную кладку внедряли стальные пластинки с волшбой, которая защищала жилище от стужи и долго сохраняла внутри тепло; на севере такие пластинки делались из белого золота, которое для этой «тёплой» волшбы подходило значительно лучше, чем сталь. Этот холодно блестящий, светлый металл не тускнел и не чернел, в отличие от серебра, а в руке был тяжёл. Богатые северянки могли себе его позволить — что есть, то есть.
Дом стоял на возвышении, словно мрачная крепость, а вокруг простирались туманные горные просторы. Привычного для жительниц юга и средних земель сада с огородом у Гремиславы не было: мало что вызревало за короткое и промозглое здешнее лето. Хлеб и прочие земные плоды северянки брали у южных соседок взамен на поистине несметные богатства своих недр.
— Здравствуй, наставница, поджидаем тебя, — приветствовала Смилину Гремислава.
Они обнялись. Длинная коса ученицы отливала тёплым сплавом золота и серебра, лиловато-синие глаза мерцали в обрамлении светлых бровей и ресниц, точно схваченных инеем. Алый кафтан осанистой, полной достоинства Гремиславы богато переливался бисером и золотыми узорами, поступь была нетороплива и величава — точно большая ладья плыла по спокойной глади вод. Стать её всегда отличалась кряжистостью и шириной, а в последние годы её стан несколько отяжелел, но не до тучности. Это тоже было отличительной чертой многих северянок: они накапливали жирок для тепла. Но внешность, как водится, обманчива: несмотря на свою кажущуюся неповоротливость, в работе Гремислава была просто зверь. Смилина хорошо знала её и видела в деле. Ударом кулака её лучшая ученица плющила стальные болванки, зачастую не пользуясь даже молотом, но её крупным, толстым пальцам была подвластна и тончайшая работа. Казалось, что эти грубые обрубки даже швейную иглу не могли ухватить, а вот поди ж ты — выходили из них изумительные по своей сложности и красе ожерелья, серёжки и обручья из белого золота, украшенные затейливым кружевом скани. Всё было под силу умелым рукам Гремиславы. Супругу она взяла под стать себе — пышную, сдобную, с густым грудным голосом. Но весомые достоинства не мешали Иворьице плавать павушкой, ступая бесшумно и скользя словно бы в вершке над полом. Что греха таить — всегда нравились Смилине северные женщины: их и обнять не страшно. Впрочем, такие игривые думы оружейница гнала от себя, сурово хмурясь.
Старшие дочери Гремиславы уродились в свою могучую родительницу, а вот сёстры были более тонкой стати. Показала ученица Смилине и виновницу сегодняшнего торжества — толстощёкую белобрысую малышку, всю в пухленьких складочках. Чмокая упитанное чадо в эти складочки, Гремислава умилённо мурлыкала:
— Ты мой котёночек! Ты моя булочка! Ух, так и съела б тебя, сладенькая!
— За столом наешься, матушка, — литым колокольным смехом всколыхнулась её супруга. — Нечего на дитё слюнки пускать! Ишь, оголодала...
Уж что-что, а вкусно, обильно и жирно покушать здесь любили. Столы ломились от яств, от души сдобренных маслом и топлёным жиром. Разнообразных блюд из мяса, рыбы и потрохов было столько, что даже Смилине, плотоядной до мозга костей, немного не хватало чего-нибудь растительного. Из такового на столе нашлась только пшённая каша, каждая крупинка которой купалась в золотом масле, да вездесущая квашеная капуста — тоже заправленная маслицем.
— Это Север, мастерица Смилина, — облизывая пальцы, усмехнулась Гремислава. — Тут без жира нельзя: сил не будет, замёрзнешь.
Добирались северянки и до Ледовитого моря, промышляя кита, моржа, тюленя, рыбу. У берегов, на самом краю Белых гор, всегда стояли мощные ладьи кошек-китобоев. Жир и мясо морских зверей здесь ценились, а неистребимый запах ворвани царил в этих местах, став отличительным знаком Севера — таким же, как золото и камни. Смилине китятина была не слишком по нраву, но местные жительницы привычно ели её в самых разных видах. Любили здесь и нарезанное тонкими стружками замороженное мясо и благородную морскую рыбу.
Гостей набралось сотни две, не меньше: погулять с размахом Гремислава любила, а размеры дома позволяли. Когда пошли пляски, Смилина не могла отвести взгляд от своей ученицы и её жены, и с лица оружейницы не сходила улыбка. И дивно, и весело ей стало при виде этой могучей парочки; супруги плавали друг около друга, как две ледяные глыбы в море. Не скакали они легкомысленно, не прыгали, а величественно сходились-расходились мелкими шажочками, не сводя друг с друга нежных взглядов. Любо-дорого было смотреть на них Смилине, хотя сама она давно не плясала: не лежала к этому душа, да и не по годам уж. А кто помоложе — те и скакали, и притопывали, и коленца выкидывали. Но вот кто-то из гостей обратился к Гремиславе:
— Хозяюшка, а где ж твоя сестрица? Отчего она не выйдет, не споёт? Уж как охота Северную Звезду послушать!
— Сами же знаете, не любит она большого стечения народа, — ответила та.
Гости стали упрашивать, и Гремислава сдалась:
— Ну ладно, попробую её уговорить. Но коли не захочет, силой я заставлять её не могу.
Северная Звезда... Кажется, Смилина слышала это имя, а точнее, прозвание из уст Изяславы. Княгиня, желая поддержать оружейницу, старалась выманить её из «раковины» вдовства — звала её на застолья, приёмы, однако Смилина большинство из её приглашений отклоняла. Убеждала её Изяслава и послушать эту Северную Звезду — певицу, чей голос, как говорили, был неописуемо прекрасен. Но Смилина всё отнекивалась — то недосуг, то не хочется. «Ты должна её услышать и увидеть, сестрица, должна! — настаивала княгиня. — Она — не совсем обычная, не такая, как прочие певицы. Поверь мне, я не просто так тебя зову». Но всё-таки Смилина под разными предлогами откладывала сию «встречу с прекрасным». И вот, эта встреча сама её нашла.
— Ну, пойдём, пойдём, сестрёнка... Пойдём, моя родная, спой для гостей! Никто тебя не обидит, все тебя любят и жаждут услышать твой голос!
Гремислава вела в трапезную длинноволосую деву в голубом платье — её, Горлинку! Сердце Смилины сначала взвилось в небеса радостной голубкой, а потом резко сжалось, похолодев... Теперь оружейница поняла, отчего певица пряталась за деревом и не хотела, чтоб на неё смотрели. Её наружность, показавшуюся Смилине во время встречи у сосны такой сказочной, безобразила искривлённая спина. Одно её плечо было выше другого, и голову Горлинка держала немного криво.
И всё равно она была прекрасна. Её невыносимо синие очи были полны растерянности и слёз, она смотрела загнанно и испуганно, словно не понимала, чего всем от неё нужно. Единственное желание сквозило в её несчастном взоре — чтобы её оставили в покое, но Гремислава ласково сжимала её руки и вела к гостям, уговаривая:
— Ну же, сестрёнка, не страшись. Давай, милая. Спой хоть одну песенку... Ты же так любишь петь!
— Северная Звезда! — послышалось со всех сторон. — Просим тебя, спой!
И хоть вокруг неё были только улыбки и восхищённые, дружелюбные взгляды, Горлинка сжималась и вздрагивала от каждого звука, каждого рукоплескания.
— Я хочу пойти к себе, — пролепетала она.
— Не бойся, не бойся, родная, никто тебе не желает здесь зла, — убеждала Гремислава.
Смилина, охваченная порывом схватить бедняжку на руки и унести отсюда подальше, в тишину и покой, поднялась на ноги.
— Ну, ежели не хочет она — не мучьте вы её! — воскликнула она.
Горлинка повернула к ней лицо, и их глаза встретились. Эти очи, пристально застывшие, полные слёз, прожигали душу Смилины насквозь и одновременно прощупывали её нутро с какой-то неземной, нездешней проницательностью. Это был всевидящий, всезнающий, всюду проникающий луч, который словно отрывал ноги оружейницы от пола и дарил чувство крыльев за спиной.
— Мастерица Смилина, да ты не обращай внимания, — засмеялась Гремислава. — Она всегда так ломается поначалу, мол, не хочу, не буду, а потом как распоётся — не остановишь! Вот увидишь.
Глаза Горлинки закрылись, из-под трепещущих век скатились по щекам слезинки. «Я же просила не смотреть на меня», — словно бы говорила она оружейнице. «Прости меня», — рванулось сердце Смилины, обливаясь то потоками жаркой крови, то леденящими струями горечи за это хрупкое, необыкновенное и страдающее существо. Она чувствовала душой: Горлинка не просто «ломалась» перед слушателями. Окружающее как будто пугало её и причиняло боль, и каждый миг жизни был для неё постоянной внутренней войной. Из этих мгновений складывались дни и годы — годы сплошной, нескончаемой войны.
«Я прощаю тебя», — открылись глаза Горлинки, а губы дрогнули в улыбке, и вокруг Смилины запорхали те самые золотые бабочки, которые окружали певицу у сосны.
— Я спою, — сказала девушка. — Для тебя.
Её руки вспорхнули мотыльками, затрепетали стрекозиными крылышками, и зазвучала музыка, хотя никто не притрагивался к струнам, не щёлкал трещотками и не дул в дудки. Эти нежные звуки рождались по воле синеокой волшебницы в головах у слушателей и оплетали голос певицы, сопровождали его и обрамляли, служа ему золотой оправой. Заструилась уже знакомая песня об иве и дубке, и с первых же её строчек начали твориться чудеса: горбик Горлинки на глазах таял, спина распрямлялась, плечи расправлялись, а голова вскинулась на гордой, лебединой шее. Горлинка раскрыла руки навстречу гостям — и облачко мерцающих бабочек вырвалось из её объятий, наполнив волшебным трепетом своих крылышек всю трапезную. Перед Смилиной стояла ослепительная, чарующая богиня с любящим сердцем, до пят окутанная белым золотом волос, а её голову венчала корона из живых бабочек. В её очах жила душа, не созданная для этой бренной земли. Она родилась для жизни в иных, более высоких и совершенных мирах, но почему-то попала сюда — наверно, залетела, сорвавшись падучей звездой.
«Звёздочка, звёздочка», — ласково билось в груди Смилины. Её глаза оставались сухими, но сердце плакало тёплыми слезами, слушая тончайший хрустальный звон песни.
Полечу я за моря,
Где рождается заря.
Там ручей бегучий
И дубок могучий.
Голос Горлинки, словно нежная рука, повлёк Смилину на середину трапезной, и она, не чуя ног, приблизилась к певице. Облако волшебства окутало её теплом, пляшущие бабочки щекотали щёки, и из груди сами собой вырвались слова от лица дубка:
«Пташка-пташечка моя,
Поцелуй ты за меня
Ивушку у речки,
Передай словечко».
Наградой ей была солнечная улыбка Горлинки. Девушка подняла руку ладонью вперёд, и оружейница коснулась её. Крошечная, тонкая ручка, совсем детская по сравнению с её огромной ручищей... Белые пальчики сплелись с пальцами Смилины, и они допели песню уже вместе: вела, конечно, Горлинка, порхая своим неудержимым, крылатым голоском в поднебесной вышине, а голос Смилины гудел у земли, как гул Кузнечной горы в разгар рабочего дня.
Ты расти, словечко,
Песню пой, сердечко!
А у речки, у реки
Разгулялись ветерки.
Там дубок поднялся,
С ивою обнялся.
Потом звучали другие песни, а Смилина не могла оторвать взгляд от преображённой Горлинки. Та скользила по трапезной свободно и раскованно, даря гостям свою волшебную музыку и щедрый свет своей души, льющейся через голос, и все тянулись к ней — хоть разок коснуться её руки, поймать золотую бабочку. Чудес хватало на всех.
Допев последнюю песню, Горлинка бросила ласковый взор на Смилину и смолкла. И сникла... Вернулся горб, искривились плечи, и вся она ушла в себя, в свою внутреннюю боль. «Куда же ты, куда?» — сердцем кричала Смилина вслед волшебной сказке, но та неуклонно уходила, пряталась за створками чудаковатой, болезненной замкнутости. Уже никакие уговоры не могли заставить Горлинку остаться — она удалилась в свою светёлку, съёжившаяся и закрывшаяся от всех.
— Что это сейчас было? — только и смогла ошеломлённо пробормотать Смилина.
— Это наша Горлинка. Та, кого называют Северной Звездой, — с грустью улыбнулась Гремислава. — Великая певица с волшебным голосом.
— Я понимаю это, но... Что это? Что с ней творится, когда она поёт? — Оружейница безнадёжно путалась в словах, околдованная, унесённая в иной мир на крыльях чуда, которое она только что лицезрела.
— Я не знаю, мастерица Смилина, что это и почему так происходит, — вздохнула Гремислава. — Родилась она здоровой, как все. С прямой спиной. Но в детстве её начало скрючивать. Как её только ни пытались лечить — не помогает. Даже свет Лалады... Она никуда не выходит, нигде не бывает. Всего боится. Её нельзя не любить, она такая... беззащитная. — Говоря это, ученица Смилины сжимала губы и морщилась в попытке удержать слёзы, но они неотвратимо проступали на её глазах. — Ею восхищаются за её голос и красоту, которая открывается взгляду, когда она поёт, но приходится смотреть правде в глаза: никто никогда не возьмёт её в жёны. Она слишком... необычная. Не из этого мира. Она уже тридцать лет как невеста, да видно, не судьба. Суждено ей жить вековушей. У неё дар... Дар великий и прекрасный, но за него она платит одиночеством. Она — моя вечная боль, наставница Смилина. У меня сердце ноет за неё, но я ничего не могу сделать, чтобы ей помочь. Я не знаю, что делать. Рано или поздно она угаснет... Так и не познав счастья.
Наполнив свой кубок, Гремислава осушила его до дна — с отчаянной горечью, наотмашь, точно на поминках.
— Как так получилось, что я, бывая у тебя, её не встречала? — недоумевала Смилина, всё ещё полная отголосков песен.
— Она не всегда выходит из своих покоев, — ответила Гремислава. — Когда выйдет к гостям, когда — нет. Порой так упрётся — с места не сдвинешь. А силком тащить я её не могу. Только ежели поддаётся на уговоры.
Придя домой, Смилина остановилась под их со Свободой яблоней. Та уж постарела, ствол её стал шершавым и искривился, но сил в дереве было ещё много, словно Свобода, уходя, подарила яблоне бессмертие. Подняв взгляд к зреющим плодам, Смилина обняла и погладила дерево. Из груди вырвался вздох.
— Ягодка моя... Скажи мне, что со всем этим делать? Мне точно подарок подарили... А я не знаю, куда его деть.
Промолчала яблоня, только нежно зашелестела. Заиграли закатные лучи, заплясали солнечными зайчиками, и Смилина, вздохнув, пошла в свой опустевший дом. Там её ждал ужин, приготовленный работницами, но оружейница отказалась: в гостях плотно пообедала.
Она ещё долго не знала, что делать с этим подарком — причудливым, прекрасным, рвущим душу. Её влекло на север, к той сосне, к лиловато-синим глазам и золотым бабочкам, а голоса Северной Звезды ей хотелось, как глотка свежей студёной воды. Не надеясь ни на что, она просто перенеслась к сосне, приложила к ней ладони и закрыла глаза.
— Я чувствую твои объятия на своём сердце.
Смилина вздрогнула всей душой и телом. Скользя по сосновой коре, к её руке приближалась ручка северной волшебницы. Мизинец коснулся мизинца, а потом мягкая ладошка Горлинки накрыла мерцающую «перчатку» Смилины.
— Отчего у тебя такие руки? — спросила певица.
— Оттого, что я работаю в кузне всю жизнь, моя милая. — Оружейница боялась двинуться, чтоб не спугнуть это чудо.
— Значит, ты мастерица, как моя сестра? — Горлинка разглядывала руку Смилины, обводя пальчиком все суставы, все складочки и морщинки. — А ты могла бы сделать для меня колечко?
— Могла бы, но только после этого тебе придётся стать моей женой, — улыбнулась Смилина. — А я уже совсем старый дуб, моя ивушка. Вдовствую уже второй раз... У меня взрослые дочери, внучки и куча правнучек. Зачем тебе вдова? Вот придёт молодая, красивая кошка — она-то и станет твоей суженой.
Глаза Горлинки окутывали Смилину мягкой, мудрой печалью. Её рука соскользнула обратно на ствол сосны.
— Она не придёт.
Сказано это было с твёрдым знанием судьбы и грустным спокойствием, от которого сердце оружейницы заныло пронзительной болью. Не зная, что сказать, она тихонько запела:
То не вечер яблоньки целует,
То не речка горная шумит —
Это моя ладушка волхвует,
С лесом да с землёю говорит.
Не могучая старая сосна вздохнула — это сорвался вздох с уст Горлинки, и в голову Смилины проник ласковый ручеёк музыки.
Очи лады — звёзды над горами,
А ланиты — маки на ветру.
Мёд цветочный пить — её устами
У весны всесильной на пиру.
Снова руки встретились на стволе, а развесистая крона дерева-великана ласково колыхалась, будто улыбаясь. Горлинка опять преобразилась, снова став синеокой богиней света; прислонившись выпрямившейся спиной к сосне, она заскользила прочь от Смилины, но очами звала за собой. Разве оружейница могла не подчиниться этому зову, не последовать за нею? Не было такой силы, которая удержала бы её на месте.
Месяц днём у лады отдыхает —
Гребнем светлым в русых волосах;
Ночью солнце красное пылает —
Яблочком медвяным на руках.
Голос Горлинки мчался к небу жаворонком, а голос Смилины — коршуном следом за ним. Горлинка вздыхала ивой, а оружейница подхватывала её в сильные объятия дуба... Отступая, певица манила и дразнила Смилину, а та гналась за нею вокруг сосны — почти как в прошлый раз, только теперь их соединяла звенящая нить песни.
То не ночь богатства рассыпает
На бездонно чёрный небосвод —
Это лада звёзды вышивает,
Лунным бисером кафтан мне шьёт.
Смилина пошла на хитрость — открыла проход и очутилась у Горлинки за спиной. Певица, наткнувшись на неё, ахнула и смолкла, а оружейница ласково прижала её плечи руками.
— Попалась, пташка моя певчая.
Горлинка выскользнула и прильнула к сосне, съёжившись в комочек. Стоило песне смолкнуть — как вся её волшебная стать пропала, и незримая сила снова согнула ей спину. Казалось, ей трудно было даже стоять — такая боль звенела в напряжённом изгибе её шеи. Смилина опустилась на колено и привлекла Горлинку к себе, усадила.
— Отдохни, милая. Так легче?
Вместо ответа руки Горлинки доверчиво обняли её, и оружейница прижала к себе это хрупкое сокровище так осторожно, как только могла. Сосна исчезла, ушла земля, весь мир растворился в сиянии лиловато-синих очей. Только они и существовали, только ими Смилина и дышала, только за их лучистый свет и держалась.
— Твои руки очень добрые, сильные и горячие. — Дыхание Горлинки касалось губ Смилины, и до поцелуя оставался лишь миг, лишь вздох, лишь один удар сердца. — Они не могут выпрямить меня, но когда ты меня касаешься, в моей душе звучит песня.
— Мне кажется, я не могу без тебя, — сорвалось с уст оружейницы в ответ.
Невозможные слова? Смилине так и думалось, но отчего в её мыслях каждый день сиял образ Северной Звезды, отчего в груди всё сжималось в предчувствии слёз, которые, впрочем, не пробьются к глазам, только согреют сердце? До поцелуя был один взмах птичьих крыльев, но они так и замерли на его пороге — каждая со своими сомнениями.
Смилина вернулась домой, к яблоне, и рухнула под нею на колени. Гладя ладонями ствол, на котором каждая морщинка была знакомой и родной, она вслушивалась в шелест и вздохи сада.
«
Ладушка, ежели из нас двоих меня не станет раньше, ты себя заживо вдовством не хорони. Великое у тебя сердце, и счастлив будет тот, на кого оно обратит любовь свою. Живи дальше, в одиночестве себя не запирай».
— Я не могу, ягодка, не могу... Не могу, — шептала Смилина, и её плечи мощно содрогались с каждым выдохнутым «не могу», но глаза оставались мучительно сухими. — Не могу сопротивляться этим чарам, но и нарушить верность тебе тоже не могу. Ты всегда была верна мне при жизни — как я посмею предать тебя после смерти?!..
Ночь набросила на сад синие тени, а оружейница всё продолжала свой разговор с яблоней.
— Но видела бы ты её, ягодка!.. Что за глаза! Это не очи — это сосуд души. И питьё в этом сосуде чище и чудеснее, чем вода в Тиши. А имя!.. Горлинка... Словно не имя произносишь, а возлюбленную ласковым словом зовёшь. Скажи, ладушка, что мне делать? Как мне поступить? Я искала смерть на войне, но она обошла меня стороной. Я живу дальше, но жизнью это назвать нельзя. И самое страшное — то, что я привыкла к этому существованию и цепляюсь за него. Я цепляюсь за свои обломки, за родное пепелище, лелею свою скорбь. И вот, когда на пороге появляется что-то новое, прекрасное, светлое — я хочу захлопнуть дверь... Изяслава носит чёрный цвет на своём теле, а я — на сердце.
Ничего не отвечал сад, только прохладно благоухала мята около бочки с водой, да какая-то пташка завела свою одинокую песню. Уткнувшись лбом в ствол, Смилина выдыхала свои «не могу» одно за другим, пока в груди совсем не осталось воздуха, а набрать новый не было сил.
Она захлопнула дверь, запретив себе даже думать о Горлинке. Потекли обычные будни, полные работы, но теперь даже встречи с родными за семейным столом уже не приносили тепла в сердце и отдохновения в душу. Там поселилась тоска.
В зимний День поминовения она встретилась в Тихой Роще с Изяславой. У той семейство понемногу увеличивалось: старшая княжна-кошка была уже почти совершеннолетней; к ней льнули две сестрёнки-близнецы, кошка и дева; четвёртая сестра вступала на порог юности и уже считалась невестой, а младшенькая, также дева, ещё держалась за подол Надежды.
— По глазам вижу — тебе есть что рассказать, сестрица, — целуя руку Смилины в их обычном приветственном пожатии, засмеялась Изяслава. — Давненько мы с тобой не беседовали по душам. Давай-ка найдём местечко, где нам никто не помешает. Объединим за общим столом оба наших семейства, а сами под шумок где-нибудь уединимся.
Пока за столом в доме оружейницы шёл праздничный обед, названные сёстры засели в мастерской, где всё оставалось так, как было при Свободе. На стенах висели её картины, а на верстаке под пыльным чехлом возвышался черновик изваяния Белых гор. Княжеская дружинница вкатила бочонок с хмельным и поставила на столик кувшин и две вместительные чарки — каждая в половину кружки.
— Благодарю, дальше мы сами, — отпустила её Изяслава.
Они выпили по первой — как полагалось в этот день, за предков. Поговорили о делах в Белогорской земле, о бесконечных раздорах на западе, о развитии кузнечного дела.
— Всё больше кузниц в Белых горах, всё больше хороших мастериц, — отхлёбывая из своей чарки, молвила Изяслава. — И это славно. Однако что мы всё вокруг да около? Давай уж, выкладывай, что у тебя на душе накипело.
Чтобы собраться с духом, Смилине потребовалось выпить ещё пару чарок. Княгиня ждала, и оружейница не могла долее испытывать её терпение — поведала наконец о своём посещении праздника у Гремиславы и встрече с Горлинкой. По мере её рассказа на лице Изяславы ширилась улыбка, а в глазах разгорались искорки.
— Ну, теперь ты поняла, почему я хотела, чтобы ты увидела и услышала Северную Звезду? — Рука княгини весомо и тепло опустилась на плечо оружейницы, а в глубине глаз плясали жаркие, ласковые огоньки.
Ответ не требовался — он был очевиден. Кувшин опустел, и Смилина наполнила его из бочонка.
— Она — особенная, — сказала Изяслава, поднимая свою чарку. — Это такое чудо, что и словами не описать. Когда смотришь в её глаза, её телесный изъян словно бы пропадает. А когда поёт — это и вовсе волшба какая-то. Колдунья, чаровница! Но в ней очень много боли... И одиночества. И всё же она прекрасна. — И княгиня провозгласила: — За Северную Звезду!
Они выпили до дна. Впрочем, по-другому они никогда и не пили. Изяслава с лукавым прищуром заглянула оружейнице в глаза.
— Ну, так что же, сестрица? Ты увидела и услышала Северную Звезду... И?..
Смилина угрюмо наполнила чарки снова и единым махом влила в себя свою, не дождавшись Изяславы, утёрла рот, крякнула. Глаза княгини искрились блестящими щёлочками, пышным цветом цвела улыбка — ни дать ни взять, рыбки со сметаной наелась.
— Так, я поняла, — промолвила она, кивая и покусывая улыбчиво подрагивавшую губу. — Влюбилась?
Смилина с силой провела ладонью по лицу, словно хотела снять его с себя. Учитывая жёсткость её покрытых мерцающими «перчатками» рук, это ей почти удалось. А Изяслава вся сощурилась, как сытая кошка, и Смилина, поймав её довольное, лукаво-хитрое выражение, с досадой проговорила:
— Уж не на это ли ты рассчитывала, государыня?
Изяслава скрутила рот куриной гузкой, пытаясь стереть с него ухмылку, но получалось плохо. Довольство было налицо.
— Ну... Не то чтобы вот прямо так и рассчитывала, но... — начала она, почёсывая в затылке. Не удержалась, фыркнула и хлопнула Смилину по обоим плечам, погладила. — Но если честно, то — да.
— Ну, благодарю хотя бы за честность, — буркнула Смилина. — Вот только теперь я не знаю, что со всем этим делать.
Питьё было забористым, и в крови оружейницы уже струился животворный, согревающий огонёк. Язык не заплетался, тело не наполнялось гнетущей тяжестью, только мысли летали как молнии, ясные и отточенные, будто клинки. Они звенели друг о друга и срывались с языка как никогда легко.
— Она сказала... Сказала, что у меня сильные, добрые и горячие руки, — вспоминала она, в мучительном блаженстве воскрешая в памяти облик Горлинки, когда та произносила эти слова — вплоть до движения губ. — И что у неё в душе звучит песня, когда я её касаюсь.
Глаза Изяславы были ещё не хмельными — они лишь пристально горели, всматриваясь в глаза Смилины и изредка щурясь. Чуть подавшись вперёд и подпирая кулаком подбородок, княгиня жадно ловила каждое слово оружейницы.
— Сестрёнка, это победа. — Она выпрямилась, хлопнув себя по колену. — Она твоя!
Смилина поморщилась, наполнила чарки. Счёт им она уже потеряла.
— Ну, чего ты? Чего кислишь? — Изяслава настойчиво заглядывала ей в лицо с живым, восторженным светом в глазах. — Когда женщина говорит такие слова... Ну... Я не знаю, какой дубиной надо быть, чтобы не понять, что она отвечает взаимностью. Сестрёнка, говорю тебе, как на духу: она — для тебя! Возьми ты эту певчую пташку своими добрыми, горячими руками, прижми к своей могучей груди... Ну, ты знаешь, что делать дальше.
Нутро Смилины точно кипятком обварило.
— Горлинка — не такая, — глухо и хрипло сказала она, отодвигая чарку. — Не могу я её просто так... взять.
Изяслава хлопнула себя по другому колену, фыркнула, щёлкнула оружейницу по лбу.
— Ох ты ж... Ну, сестрёнка, ну, ёлки-палки! Думай хоть немножко головой своей... гладенькой. — Княгиня потёрла пальцами череп Смилины, словно проверяя это свойство. — Я ж не об этом. Северная Звезда — это же... Чудо чудное, свет пресветлый, нежность голубиная. Её можно взять только в жёны. И никак иначе.
— А ты думаешь, я могу, государыня?! — Смилина припечатала ладонь к столику так, что обе чарки и кувшин подпрыгнули. — Глядя вот на это всё, — она обвела взмахом руки картины на стенах, — я даже думать не могу об этом.
Изяслава окинула взглядом стены, посерьёзнела, в её глазах проступила грусть — точно лист упал на тёмную осеннюю воду. Вздохнув, она вложила в руку оружейницы полную чарку.
— Давай... За Свободу. За княжну Победу. Пусть ей будет сладко и отрадно в светлых объятиях Лалады.
Они выпили, и некоторое время в мастерской звенело молчание. Наконец Изяслава нарушила его.
— Сестрица, я уверена: она не хотела бы, чтобы ты запирала своё сердце на замок и доживала свои дни в тоске и одиночестве, вечно оплакивая её. Не такая она была, чтоб желать тебе сей печальной судьбы.
— Да, она говорила об этом. — Смилина закрыла глаза, а в ушах звенело: «
Ладушка, ежели из нас двоих меня не станет раньше...» И родные степные глаза, и высокие скулы, и озорная улыбка — всё воскресало перед её мысленным взором, и невозможно было это ничем вытравить, ничем заглушить и уничтожить. Княжна Победа оказалась непобедимой и в её сердце.
— Ну так что же ты?
Рука Изяславы тронула оружейницу за подбородок, потеребила ухо. Смилина открыла глаза и встретилась с тёплым взглядом княгини.
— Я не могу её забыть, — дохнули её губы. — Не могу предать.
Изяслава покачала головой.
— Тебя никто не просит забывать... Это не предательство! Любовь к ней останется в твоём огромном сердце. — Белогорская правительница мягко, по-родному приложила руку к левой стороне груди Смилины. — Она никуда не денется, просто туда добавится ещё одна, места хватит. Сколько лет ты уже вдовствуешь?
— Сбилась со счёта. — Смилина скользила взглядом по стенам, и Белые горы смотрели на неё с них, запечатлённые кистью Свободы во всей их величественной, белоглавой, окрыляющей красе.
— Вот и я о том же, родная. Вот и я о том же. Выпьем ещё. — Изяслава взялась было за кувшин, но спохватилась: — А чего это мы без закуски?
Смилина устало сморщилась, махнула рукой:
— Ай...
— Нет, ну как же! — не согласилась Изяслава. — Надо. Хотя бы для приличия надо. — Она подошла к двери, выглянула, подозвала кого-то. — Эй, голубушка... Принеси-ка нам чего-нибудь съестного, да живенько.
Вскоре вошла дружинница с подносом, полным снеди.
— О, вот это — другое дело! И сразу стало веселее. — Княгиня взяла у неё поднос, кивком отпустила. — Благодарю. Ступай.
Она впилась белыми зубами в блин с солёной рыбой, а Смилине было не до еды. Хотелось напиться до бесчувствия, но наверху сидела семья, главой которой она всё ещё являлась. Стыда не оберёшься. Смилина зарычала и опрокинула в себя полную до краёв чарку, тоже отправила в рот блин.
— Правильно, сестрица, давай, кушай, — одобрительно кивнула Изяслава. — А то нахрюкаемся тут с тобой на пустой желудок-то.
— Это кто тут нахрюкаться собрался? — раздалось вдруг.
В мастерскую вошла Надежда, сверкая синими очами и лукаво, и вместе с тем грозно — горячая смесь, от которой по жилам вместе с хмелем начинал струиться ещё и весёлый, игривый жар влюблённости. С годами правнучка оружейницы стала только лучше, расцвела в полную силу. Учтиво поклонившись Смилине, она остановилась перед супругой. Изяслава сразу усилием воли сделала трезвое лицо.
— Никто не собрался, козочка моя. Мы как раз закусываем, чтобы этого не случилось, — сказала она, нежно привлекая жену к себе.
— А ну-ка, ладушка, посмотри мне в глаза. — Надежда присела к ней на колени, взяла за подбородок. — У... Да вы тут, как я посмотрю, уже... хорошие.
— И вовсе нет, моя горлинка. — Изяслава, изо всех сил стараясь смотреть непогрешимо честными, ясными глазами, поцеловала жену в плечико. — По-настоящему «хорошей», как ты выразилась, ты меня ещё не видела ни разу за всю нашу с тобой жизнь. В последний раз я хорошенечко так надралась в лоскуты, когда мы с твоей прабабушкой смешали свою кровь и стали названными сёстрами. Вон, сестрица Смилина не даст соврать... С нею мы как раз и пили.
— Было дело, — усмехнулась оружейница.
— Вот. Тогда-то я, радость моя, была такой хорошей, что меня из-за стола выносили. Сама я этого, конечно, не помню — это мне потом рассказывали. А тут у нас — пустяки. — Изяслава нежно завладела рукой супруги, чмокая унизанные кольцами пальчики. — Мы со Смилиной долго не виделись, нам надо о стольком поговорить! Давай, солнышко моё ясное, ступай... Мы тут ещё немножко побеседуем и придём. Скоро. Обещаю.
Крепкий чмок в губы — и княгиня ласково спровадила жену со своих колен. Та в дверях обернулась и очаровательно погрозила пальцем.
— Ты ж моя радость! — белозубо хохотнула ей вслед Изяслава. И добавила, обращаясь к Смилине: — Вот, сестрёнка, каково оно — без жены-то. Напьёшься ты — и даже пальчиком погрозить некому.
Ещё несколько чарок быстрыми пташками опрокинулись им в рот; Изяслава втянула ноздрями воздух, дрогнула тяжелеющими веками. Взор её уже слегка подёрнулся туманом: она начинала хмелеть.
— Ну, что? Что ты думаешь о Горлинке? — кладя руку на плечо оружейницы, решительно спросила она.
— Нейдёт она у меня и из головы, и из сердца. — Смилина уже сдалась, устало растекаясь киселём, и только локоть, которым она оперлась о верстак, кое-как поддерживал её.
— Ну, тогда будем тебя спасать, — заявила княгиня, запихивая в рот последний блин и вытирая жирные пальцы о край полотняного чехла на верстаке.
— Что это ты задумала, государыня? — Смилина насупила отягощённые хмелем брови. Каждая из них весила, как удлинённый меч.
— Весной узнаешь. Пойдём в трапезную, а то несдобровать нам. Уфф! — Изяслава потёрла руки, встряхнула головой, пытаясь взбодриться и немного протрезветь.
Слова княгини упали в сердце оружейницы, зацепились крючком. С Масленой седмицы покатились деньки блинами, задышало небо весенним духом, показались на проталинках первоцветы. Чистым покрывалом обручённой невесты сиял на солнце тающий, проседающий снег, и снились Смилине сны странные, волнующие. Обедала она теперь дома, а после всегда ложилась отдыхать на часок, чтобы потом браться за работу с новыми силами. Прикорнув так однажды, угодила она на север — прямо к сосне-бабушке, ветви которой сникли под тяжестью снега. В её родных местах уж весна расцветала, а в северных землях ещё выли вьюги, колол и давил мороз. Обняв холодный ствол, Горлинка прильнула к нему, и ветер трепал её чудесные волосы. Жаром расплавленного золота облилось сердце Смилины.
«Милая...» — Оружейница шагнула к певице, желая оторвать её от дерева, прижать к груди и отогреть.
Горлинка, окоченевшая и словно ничего не понимающая от тоски, смотрела на неё застывшими в синие ледышки глазами.
«Пташка моя, родная моя, — шептала Смилина, поднимая и согревая её в своих объятиях. — Скажи хоть словечко мне!»
Белые, заледеневшие пальцы коснулись её щеки.
«Я уж думала, ты никогда не придёшь...»
«Прости меня, Горлинка, прости, — бормотала оружейница, щекоча губами её колючие ресницы, обмётанные инеем. — Не могла решиться, боролась с печалью своей, с сердцем своим».
«Не бороться с сердцем следует. Его слушать надобно. — Пальчики певицы белыми зимними бабочками касались губ Смилины, и та пыталась поцелуями вернуть в них ток тёплой крови. — Скажи: любишь меня?»
«Люблю, радость моя запоздалая, весна моя последняя, — отпустила на волю тёплые слёзы своего сердца Смилина. Они не текли по щекам, но омывали грудь изнутри. — Люблю, песня моя светлая. Ничего с собою поделать не могу».
Горлинка откинулась в её объятиях, ловя лицом мелкую пургу, жёсткую, как песок. Заструились солёные ручейки, прогоняя бледность стылых щёк, и румянец проступал проталинками, дышал весной. Запорхали золотые бабочки, и окутала старую сосну весенняя круговерть... Тепло вдруг стало вокруг, подняли головки подснежники, и ярким лучиком зазвенел смех северной кудесницы, пробуждая землю от зимнего небытия.
Смилина пробудилась, полная его отголосков, и долго не могла опомниться. Лежачий камень сердца сдвинулся с места, и заструилась сверкающая вода, принося в пересохшую душу жизнь и процветание.
А их со Свободой яблоня опять распустилась. Смилина думала: не переживёт она эту зиму, ан нет. Её узловатые, искривлённые, мозолистые ветви покрылись сначала серебристо-зелёной дымкой крошечных листочков, а потом к ним добавились розовато-белые шишечки бутонов. Прочие деревья уж цвели вовсю, а она запаздывала, но ей было простительно: возраст уж почтенный. Но вдруг начали опадать бутоны, так и не раскрывшись, и Смилина опечалилась. Повисло сердце в груди, похолодело: неужто оттого, что она Горлинке в любви призналась, чахнуть стало их с княжной Победой памятное дерево?
— Прости меня, ягодка, прости, — шептала оружейница, гладя шершавый ствол и пытаясь вливать в него свет Лалады. — Я не должна была... Мне не следовало впускать её в сердце. Не умирай, прошу тебя!
Но нераскрытые цветы усыпали землю под яблоней. Мрачная, убитая горем оружейница хотела отказаться от приглашения княгини на весенний пир в честь Лаладиных гуляний, но Изяслава и слышать не желала.
— Не хочешь идти на праздник — праздник сам придёт к тебе, — сказала она.
— Не могу я, государыня, — угрюмо проронила Смилина. — Наша яблоня цветы сбросила...
Брови княгини нахмурились.
— Постой... Ты про ту самую яблоню говоришь, под которой Свобода...
— Да. — Смилина покривилась, оскалом сбрасывая колкую близость слёз. И добавила, спохватившись: — Прости, что перебила, государыня.
— Брось, сестрица. Пустые учтивости. — Руки Изяславы легли на плечи оружейницы, а в глазах проступило серьёзное, тёплое участие.
Они вместе подошли к дереву. Яблоня совсем лишилась цветов, и не только не приходилось говорить о каком-либо урожае, но и сама её жизнь стояла под вопросом. Изяслава с болью хмурилась, играла желваками на скулах. Приблизившись к яблоне, она обняла ствол, подняла взгляд к кроне.
— Ну что ж ты, Свобода, — молвила она, грустно улыбаясь и лаская ствол, точно стан женщины. — Не огорчай нас так, милая.
— Это всё оттого, что я Горлинке сказала, что люблю её, — проговорила Смилина.
— Нет, нет, сестрёнка, — уверенно возразила княгиня. — Тут что-то другое. Я, кажется, знаю, что может помочь.
— Что? — встрепенулась Смилина.
Изяслава лукаво заблестела улыбчивыми искорками в глазах.
— А вот для этого тебе, родная, придётся впустить в свой дом веселье и молодость, — сказала она. — Готовь угощения.
Праздник, который оружейница так не хотела принимать у себя, всё же обнял крыльями её сад. Юные девушки-невесты и кошки-холостячки плясали под его сенью, и на глазах у гостей даже сложились несколько пар. Смилина сидела мрачная, мало ела и много пила, а Изяслава толкала её локтем в бок:
— Ну, сестрёнка, ну... Улыбнись хоть немножко.
К середине гулянья пожаловали новые гостьи — северянки. Семейство Гремиславы, блестя золотым шитьём богатых кафтанов и плащей, вступило в сад, и сердце оружейницы застыло птицей на лету: опираясь на руку сестры и подметая дорожку кончиками перевитых жемчужными нитями волос, к ней шагала Горлинка. На ней был белый наряд, шитый серебром, а на голове сиял свадебный венец с подвесками, усыпанный ослепительными «алмасами».
— Тут, как я погляжу, ладушки-суженые друг друга находят? — молвила с поклоном Гремислава. — А у нас тоже невеста есть.
Невеста эта, опять смущённая множеством народа вокруг себя, смотрела затравленно, вжимая голову в плечи, но убежать не пыталась — и то ладно. Изяслава встала из-за стола и подошла к ней.
— Приветствуем тебя, Северная Звезда, — торжественно молвила она. — Ты сегодня — как сама весна: светлая, прекрасная.
С этими словами княгиня проникновенно облобызала обе руки Горлинки, низко склонившись над ними.
Певица не смотрела ей в глаза, но уголки её губ дрогнули в попытке улыбнуться. Она держалась, как могла, стараясь быть учтивой, даже изобразила поклон. Изяслава, взяв её легонько под локоть и блестя плутовато-ласковой улыбкой, повернулась в сторону оружейницы:
— А посмотри-ка, кто тут по тебе истосковался, света белого не видит!..
Сердце Смилины с первого мига появления Горлинки стучало, билось птицей в клетке, но лицо застыло серой каменной маской. Наверно, его выражение испугало и огорчило певицу, потому что её готовая расцвести улыбка угасла.
— Она не рада мне, — проронила Горлинка еле слышно, отворачиваясь.
— Не пугайся. Поверь мне, она рада тебя видеть, — сказала Изяслава, одной рукой учтиво сжимая её пальцы, а другой обводя сад. — Но у неё есть причины хмуриться сегодня. Посмотри вокруг, и ты сама своим чутким сердечком всё поймёшь.
Лиловатая синь очей крылато распласталась внимательным, всеохватным поиском — так коршун бросается на добычу, так воин устремляется на врага, дабы изничтожить его, не допустить на родную землю. Остановив взор на дорогом сердцу оружейницы дереве, Горлинка спросила:
— А почему эта яблонька не цветёт?
Смилина поднялась из-за стола и подошла.
— Эту яблоньку мы со Свободой сажали вместе, — молвила она. — И Свобода сказала мне: «Пока ты помнишь и любишь меня, она будет жить». Наверно, я что-то сделала не так... И она этой весной зачахла, сбросив ещё не распустившийся цвет.
Горлинка подняла к веткам ласковый взор.
— О нет, твоя любовь жива. Её просто нужно напитать новыми силами.
Сад зашелестел, откликаясь на волшебную музыку, что коснулась внутреннего слуха всех гостей, а преобразившаяся Горлинка поплыла к яблоне белой лебёдушкой. Она протянула к дереву гибкие руки, и с её ладоней вспорхнули золотые бабочки — множество бабочек. Они окутали крону мерцающим облаком, а сердце Смилины упало в чистую, грустно-ласковую волну песни.
Спи, моя ладушка, тихой зарёй.
Светлая речка журчит под горой,
Травы стрекочут, густеет туман,
Мёд созревает — прозрачен, духмян.
Спи, моя ладушка: жизнь позади.
Сомкнуты очи и тихо в груди.
Падает, кружится яблони цвет,
Холодом дышит весенний рассвет.
Спи, моя светлая: неба покой
Поднят лазурным шатром над тобой.
Сосен бессонных стоит караул,
Спи, моя лада: и ветер уснул.
Ночь вышивает мне чёрный кафтан,
Месяцем скроен и звёздами ткан,
Блеском снегов мои кудри полны,
Вьются узором о ладушке сны.
Спи, моя ясная: в вешней волшбе
Льётся бессмертная песнь о тебе.
Это был погребальный плач, но звучал он как нежная колыбельная. Никто не удержал слёз, даже Изяслава: княгиня вскидывала подбородок, стискивала челюсти, но её глаза неумолимо наполнялись влажным блеском. А Смилина, застывшая в немом рыдании, хотела лишь об одном спросить певицу: откуда она брала эти слова, каждое из которых оружейница сама бы спела для Свободы, если б умела их так искусно, так проникновенно подобрать? Не из её ли собственной души почерпнула северная чародейка эти до сердечного жара точные слова, лучше которых даже сама Смилина не смогла бы ничего придумать? Откуда Горлинка знала про холодный рассвет, про яблони цвет?..
Но самое главное чудо происходило у всех на глазах: среди яблоневых листьев рождались заново бело-розовые шишечки бутонов, сначала крошечные, едва заметные, но постепенно они росли и распускались цветами. Горлинка окутывала дерево своим целительным голосом, и на её раскрытые ладони упало несколько лепестков. Умолкнув, певица окинула яблоню любящим, мудрым взором и улыбнулась ей — по-настоящему, лучезарно и широко. Они стояли друг напротив друга — целительница с чудесными волосами и спасённое ею дерево, окутанные порхающим весенним облаком бабочек.
— Горлинка... Как тебе удалось это чудо, светлая моя, прекрасная моя волшебница?.. — Слёзы наконец покатились и по суровым щекам Смилины, и она коснулась пальцами шелковистых молодых щёчек певицы.
Ответ был прост и чист, как утренняя заря:
— Я просто люблю тебя. Тебя и всё, что любишь ты сама. — Пальцы-бабочки щекотно касались могучих рук оружейницы, щека Горлинки прильнула к её ладони. — Не бойся сказать мне то же самое. Она, — Горлинка указала взором на яблоню, покрывшуюся густой душистой пеной цветов, — не будет против.
Что могла сказать и сделать Смилина? Она поймала влажный, сверкающий и искрящийся улыбкой взор Изяславы и по движению её губ угадала:
— Ну же, сестрёнка, давай...
Осторожно, как маленького птенчика, сжимая в своей руке тёплую ручку Горлинки, оружейница обратила взгляд на родных — дочерей, внучек, правнучек, праправнучек, сестру Драгоилу и её семейство.
— Дорогие мои, вижу удивление в ваших глазах, — начала она. — Прошлым летом на семейном празднике у моей ученицы Гремиславы я увидела эту кудесницу — и навек пропала в её синих очах, утонула в её дивном голосе. Свободу я не забыла и никогда не забуду, она всегда будет жива в моём сердце. Но, как оказалось, там есть ещё много места — хватит и для вас всех, и для этой звонкоголосой пташки. Я противилась этому, сомневалась, мучила и себя, и её — заставила её томиться в ожидании. Но сегодня я не побоюсь признаться при всех вас, а ежели надо будет, повторю тысячу раз: я люблю её. И хочу спросить кое-что... Горлинка, ты станешь моей женой?
Лиловато-синие очи, в которых отражалось всё весеннее буйство цветущего сада, затрепетали ресницами и закатились — Смилина едва успела подхватить Горлинку на руки. Изяслава, поднявшись из-за стола, со смехом сказала:
— Поверьте мне, дорогие гости, это означает «да». Вот ради таких дней, как этот, и стоит жить! Наполните же кубки — за это надо пить. И пить много и основательно!
А Горлинка, на руках у Смилины открыв глаза, прошептала:
— Я твоя, моя ладушка. С первой встречи — твоя. Я ещё до своего рождения была твоя. Сделай мне колечко.
— Сделаю, моя милая, — тихонько засмеялась оружейница, прильнув поцелуем к её лбу.
Трепещущие розовые губы Горлинки потянулись к ней, и Смилина не посмела отказаться от этого подарка — поцеловала их со всей нежностью, которая тихо расцветала в обновлённом, как яблоня, сердце.
Дабы соблюсти все приличия, Смилина попросила у присутствовавших на празднике северянок руки Горлинки. И Гремислава, и её седовласая родительница-кошка были счастливы такому повороту событий и тотчас же дали своё согласие. Будущие родственницы обменялись сердечными рукопожатиями и поцелуями. Сговор состоялся.
К ним подошла Изяслава с кубком в руках.
— Прекрасная наша Северная Звезда! — обратилась она к Горлинке. — Мы можем сегодня услышать тебя? Быть может, в этот счастливый день ты порадуешь нас своим волшебным голосом?
Горлинка, по своему обыкновению, отводила взор от глаз собеседницы, но её лицо сияло тихим внутренним светом. Улыбаясь, она мягко кивнула.
И снова гости попали под сказочные чары её голоса. Северная Звезда сегодня удивляла всех своим весельем: с её уст полились и застольные, и плясовые песни, коих она знала несметное множество, а половину из всего спетого сложила сама. Она пошла в пляс, а следом за нею не усидели за столами и гости. Взмахнула певица-чародейка правым рукавом — и посреди сада раскинулся пруд, взмахнула левым — и по нему поплыли волшебные лебеди... Красиво и зажигательно плясала Горлинка с Изяславой, а княгиня пожирала северную певунью таким восторженно-влюблённым взором, что Смилине стало впору ревновать. Ни на миг не смолкала песня, пламенно звенела музыка, и от прямого стана и горделиво вытянувшейся шеи Горлинки невозможно было отвести взор. Она была ошеломительной, нездешней, неземной красавицей. Её краса окутывала трепетом золотых крылышек, накрывала душу восхищением и нежностью, заставляла упасть на колени в порыве преклонения. Северная Звезда покоряла, влекла за собой, очаровывала, брала в ласковый, синий плен своих очей всякого, кто внимал ей. И сегодня она открылась Смилине с новой стороны. Охмелевшая от счастья оружейница не выдержала и пустилась в пляс, а потом просто схватила избранницу на руки и принялась кружить, а та рассыпала вокруг солнечные блёстки своего смеха.
«Весна моя» — так Смилина называла свою необыкновенную невесту, а вскоре и супругу. И было ей отчего так Горлинку звать: душа оружейницы словно наполнилась птичьим гомоном и цветением садов, ожила, раскинула крылья. Знала Смилина: это — её последняя весна, последняя любовь, и тем сильнее, тем слаще, нежнее и отчаяннее она любила. Время до свадьбы пролетело словно в нескончаемом искрящемся хмелю, а в кузне оружейница сворачивала горы. Ещё никогда ей не работалось так хорошо, так огненно, так сладостно и страстно.
Свадьбу сыграли в золотую осень. Солнышко будто радовалось их счастью и подсушивало землю, озаряя яркий наряд Белых гор, а дождиков перепадало мало. Это было медовое бабье лето, затянувшееся до середины осенней поры. Возвращаясь домой к обеду, Смилина слышала в доме льющийся, непобедимый голос жены: Горлинка хлопотала по хозяйству, а песня помогала ей сохранять спину прямой. И готовила, и шила она чудесно, каждое дело сопровождая волшебной песней.
— У тебя горлышко не устаёт, пташка моя сладкоголосая? — удивлялась Смилина.
— Нет, моя лада, я целый день могу петь, — отвечала Горлинка, согревая её лучистым взором.
А около дома частенько собирались восхищённые слушательницы, заполняя собою сад. Всё Кузнечное обожало молодую супругу Смилины, а она как будто стала меньше дичиться и бояться больших скоплений народа. Правда, после нескольких таких оживлённых дней она уставала и пряталась в опочивальне или светёлке. В дни отдыха она много спала, и Смилина старалась не тревожить её.
Супружеской жизни мешала скованность Горлинки. Она стеснялась своего изъяна и даже раздеваться не хотела при Смилине. Оружейница, быть может, и согласилась бы оставить её в качестве жены-дочки, детское личико Горлинки тому способствовало, но её волшебный голос затронул в ней уже заснувшие было струнки телесной чувственности.
— Ты желанна мне, звёздочка моя, — убеждала она ласково.
— Как можно желать горбунью? — с горечью отворачивалась супруга.
— Я не вижу твоего изъяна, — шептала Смилина, завладевая её рукой и покрывая поцелуями каждый пальчик. — Потому что на старости лет умудрилась влюбиться вдребезги. Я уже начала забывать, что это такое — женщина на моём ложе... Но ты мне напомнила. И ежели тебе это так важно, то... Пой, моя красавица. Пой!
И заструилась песня, с каждой строчкой которой Горлинка преображалась. Она пела, а Смилина покрывала поцелуями её распрямившуюся спинку и играла тяжёлым белым золотом её волос. Руки оружейницы стали слишком жёсткими для любовных ласк, и она ублажала каждый вершок тела супруги ртом. Пока Горлинка пела, Смилина не могла целовать её в губы, но ниже тоже было много прекрасных местечек для поцелуев. Например, трогательные ямочки под ключицами.
— Ой, я не могу петь, ты меня щекочешь, ха-ха-ха! — ёжилась супруга, и её смех раскатывался серебряными колокольчиками.
Смилина и сама смеялась. Самое жаркое, самое влажное и сладкое местечко для поцелуя она уже выбрала. Но перед проникновением она долго щекотала там кончиком языка, доводя Горлинку до смешливого исступления. Супруга не пела, она хохотала колокольчиком, но горб не возвращался.
— Похоже, смех для тебя — такое же лекарство, как и песня, — заметила Смилина.
В заветный миг проникновения Горлинка ахнула и выгнулась, чего никогда не смогла бы сделать с горбиком. Так нашлось третье «лекарство».
Изяслава нередко наведывалась к ним в гости, и Горлинка пела для неё — много и с удовольствием. Гости её всегда напрягали, но княгиню она искренне полюбила и радовалась её посещениям. Впрочем, Изяславой нельзя было не плениться: её смешливое, напористо-жизнелюбивое обаяние так и окутывало, так и подхватывало в объятия. С кошачье-изящной обходительностью она выказывала Горлинке своё восхищение — всегда изысканно, учтиво, не переходя границ. На княжеских приёмах Смилина бывала в основном без жены: если к жительницам Кузнечного Горлинка привыкла и не боялась, даже когда те собирались целой толпой, то множество гостей в малознакомом месте действовало на неё гнетуще. По этой причине Изяслава, желая услышать её пение, сама навещала дом Смилины.
— Пусть будет так, как тебе удобнее, милая Горлинка, — говорила она. — Твоё удобство для меня превыше всего.
Однажды во время такого посещения Горлинка была особенно весела, пела с задором и искоркой в очах, чем безмерно восхитила княгиню и её дружинниц. Они просили её петь ещё и ещё, и она не могла им отказать. Смилину снедало беспокойство за супругу — не утомит ли её пение с такой самозабвенной отдачей; ещё вчера Горлинка устало пряталась от всех в сумраке опочивальни, но к приходу Изяславы взяла себя в руки, принарядилась и вышла. И тревога оружейницы оказалась не напрасной. Горлинка вдруг посреди песни зашаталась, её голос дрогнул и оборвался. Изяслава вскочила и первая бросилась к ней.
— Горлинка, что с тобою? — Княгиня подхватила певицу и передала из рук в руки обеспокоенной Смилине. — Сестрица, твоей супруге нездоровится?
Смилина отнесла Горлинку в опочивальню и уложила. Склонившись над нею, оружейница всматривалась в болезненно побледневшее, утомлённое лицо жены. Рука Горлинки покоилась на животе, а в очах проступало тёплое умиротворение, и сердце Смилины ёкнуло в радостной догадке.
— Счастье моё, ты...
— Да, — прошелестели улыбающиеся губы Горлинки. — Иди, успокой государыню: она так встревожена за меня...
Покрыв её лицо, шею и руки бестолковым градом поцелуев, Смилина на подкашивающихся ногах побрела к княгине. Та расхаживала в трапезной из стороны в сторону, а завидев оружейницу, тут же кинулась к ней. Впрочем, вид у неё был не встревоженный, а радостно-лукавый, с узнаваемыми шальными искорками в зрачках.
— Ну, что? Поздравлять тебя? — подмигнула она, встряхивая Смилину за плечи. И разразилась своим звучным, сердечным смехом: — Ну, ну, сестрёнка, ты как будто в первый раз... У меня жена тоже в обмороки падает, когда дитя понесёт. А у тебя сколько дочек? Привыкнуть уж можно и не пугаться так!
— Да я что-то не припомню, чтоб Свобода падала без памяти, — почесала Смилина в затылке.
Её и в самом деле охватила первозданная радость, словно она вернулась в свои молодые годы. Уже почти забытое чувство тёплого, котёнком жмущегося к сердцу комочка наполняло её, пощипывая глаза близостью счастливых слёз. По поверью, одна родительница носила в себе тело ребёнка, а вторая — его душу, которая ютилась в ожидании рождения именно у сердца.
— Предлагаю по такому случаю налиться по самое горлышко! — Княгиня игриво ткнула Смилину кулаком в бок.
— Ой, государыня, не соблазняй! Не те уж мои годы, — с усмешкой стала отнекиваться оружейница.
— Что, боишься, что перепью тебя? — подначивала Изяслава.
— Да ничего я не боюсь, — хмыкнула Смилина. — Я и сейчас тебя в этом деле обойду, как дитя. Просто ежели мы пить-гулять тут начнём, как бы это Горлинку не обеспокоило...
— Нет, Горлинку мы обременять не будем ни в коем случае, — сразу посерьёзнела княгиня. — Ей это сейчас ни к чему. Хм, как дитя, говоришь? Ну-ну, поглядим! — Изяслава прищурилась с шутливым вызовом. И тут же её лицо озадаченно вытянулось: — Так, а ведь у меня-то супруга тоже — того... В тягости. Едрёна кочерга! Что ж делать-то? Сестрицы! — обратилась она к дружинницам. — У кого из вас жена не беременная? К кому можно пойти?
Свой дом для весёлой попойки могли безоговорочно предложить пятеро из присутствующих, у остальных были разного рода стесняющие обстоятельства. Кинули жребий, и выпало идти к Молчане — русоволосой и сероглазой Сестре, оправдывавшей своё имя. Говорила она действительно немного, но чётко и по делу, а пила лихо и могла «принять на грудь» много. У неё Смилина с Изяславой и устроили новое состязание. Сначала отправились на охоту и добыли двух кабанов и оленя; жарить их решено было под открытым небом во дворе. Когда все были уже основательно «подогретые», случилась неприятность: Изяслава, склонившись над костром, подхватила себе на косу прожорливые язычки пламени. У дружинниц косы были заколоты в узел на время жарки мяса, а княгиня проявила беспечность, за что и поплатилась. Волосы вспыхнули мгновенно, запахло палёным. Воды поблизости не оказалось, а жаропрочными руками обладала только Смилина. Она и спасла Изяславу от ожогов: ухватив и натянув горящую косу, она откромсала её ножом у самого основания. Потрясённая княгиня вцепилась пальцами в оставшиеся волосы, а потом повалилась на траву с хохотом.
— Поделом мне! — вскричала она. — Ох я, растяпа...
Перед нею остановилась хозяйка дома.
— Государыня моя! Не печалься. Смотри.
Без лишних слов Молчана освободила свою косу из сеточки и отрезала её ножом для мяса.
— Ах ты ж... Родная моя, ну зачем же?! — воскликнула Изяслава, бросаясь к ней.
— У меня в доме с тобою случилась сия беда — я с тобою её и разделю, — сказала Молчана кратко.
— Ох... Сестрица, ну ты-то тут при чём? Я сама виновата! — схватилась Изяслава за голову.
Однако порыв Молчаны заразил и остальных дружинниц.
— Государыня, мы — с тобою.
Одна за другой они принялись безжалостно резать себе косы, бросая их в огонь. Изяслава расчувствовалась до слёз, обняла всех. О том, чтобы Смилина присоединилась к всеобщей стрижке, и речи не шло: о необходимости для неё носить косу в знак единения с Огунью все знали.
Впоследствии и остальные Старшие Сёстры не остались в стороне, расставшись с длинными волосами по образу и подобию повелительницы, а кошкам из своих младших дружин повелели остричься ещё короче. С той поры и пошёл этот обычай, распространившись на все Белые горы: дочери Лалады отказались от длинных кос, оставив это белогорским девам. А в воинских дружинах сложились свои правила: чем ниже положение кошки, тем короче стрижка, лишь княгине можно было отращивать волосы ниже плеч. При Лесияре строгости стало меньше, она разрешила кошкам носить волосы любой длины — лишь бы не мешали работать или нести воинскую службу; впрочем, обычаи в целом сохранялись и в её правление — с небольшими отступлениями.
Но всё это было позже, а в тот день Смилина с Изяславой назюзюкались в стельку: отметили скорое пополнение в семействе оружейницы и оплакали волосы княгини. Впрочем, последнее глубокой скорбью не отличалось, Изяслава смеялась над собой, а вот поступок дружинниц оценила высоко.
— Родные мои... Ну, право же, не стоило, — обнимая их за плечи, растроганно говорила хмельная повелительница.
— Как ты, государыня, так и мы, — отвечали те ей торжественно. — Иной доли для себя не хотим.
В состязании снова победила Смилина, защитив своё звание «неупиваемой» (по созвучию с «неубиваемой»), которое было ей присвоено после того памятного пира, когда они с Изяславой связали себя узами сестринства. Оружейница, как единственная оставшаяся на ногах, и разносила потом по постелям сражённых могучим хмелем Сестёр во главе с княгиней.
Смилине очень хотелось снова ощутить грудью детский ротик, но, увы, молока у неё больше не было: видно, годы брали своё. Когда родилась Вешенка, кормить её пришлось Горлинке, но светлое чудо единения со своей кровинкой оружейница всё равно испытывала. Баюкая дочку на руках, Горлинка тихонько пела, а Смилина в это время заключала в объятия их обеих.
— Пташки мои, ягодки мои, — с нежностью шептала она, целуя то жену, то уснувшую у неё на руках малышку.
Их тихое счастье продлилось недолго. Когда Вешенке сравнялось три года, Горлинка начала впадать в странное состояние полной отрешённости: она не отвечала на обращённые к ней слова, подолгу сидела у окна, покачиваясь из стороны в сторону, а кормить её приходилось с ложечки. Такие «провалы» случались примерно раз в месяц и продолжались несколько дней. Приходя в себя, она рассказывала о чудесном мире, в котором ей было легко, светло, просто, где она наслаждалась каждым мигом бытия.
Со временем приступы удлинялись. Горлинка могла выпадать из действительности на две-три седмицы, но во время просветления вела себя, как прежде — пела, хлопотала по дому, возилась с дочкой. Глаза Вешенки рано стали грустными: она понимала, что с её матушкой не всё в порядке.
— Возвращайся поскорее из своего прекрасного мира, — просила она, кладя головку на колени Горлинки. — Мы с матушкой Смилиной скучаем по тебе.
Девочка сама брала безвольную руку матери и гладила ею себя по волосам... Та не отзывалась, словно на земле оставалось только её тело, а душа летала где-то очень далеко. Но она неизменно возвращалась, и их жизнь какое-то время опять текла по-прежнему.
— Почему ты уходишь туда? — спрашивала Смилина. — Разве наш мир не прекрасен?
— Он прекрасен, моя лада, — с грустной улыбкой отвечала Горлинка. — И я люблю его. Но мне в нём тяжело дышать. А там... Там мне легко. Там я летаю, как птица. Я там счастлива. Плох тот мир только тем, что там нет тебя с Вешенкой. Я тоскую по вас... И возвращаюсь.
Во время одного из затянувшихся приступов «отсутствия» Смилина отнесла Горлинку в Тихорощенскую общину и попросила о встрече с Верховной жрицей. Матушка Правдота приняла их у подножья Дом-дерева, на одной из скамеечек нижнего яруса. Тихорощенское солнце сияло короной на медово-русых волосах главной жрицы Лалады, отражалось тёплыми искорками в её небесно-голубых очах, а её пальцы горьковато пахли хвоей и смолой, когда она коснулась лица Смилины в благословении. Сколько ей могло быть лет? И восемнадцать, и тысяча. На девичьем лице мягко улыбались седой вечностью нечеловеческие — божественные глаза. Величаво-спокойная, полная тихой мудрости и какой-то неземной, до мурашек пронзительной благости, Верховная Дева лишь на несколько мгновений заглянула в пустые, застывшие в глубинах небытия очи Горлинки, вздохнула и молвила:
— Да, она здесь не в своём мире. Когда её душа покинет земное тело, я надеюсь, что она попадёт «домой» — туда, где ей будет хорошо и легко. А пока... она страдает среди нас, увы. Каждый день, прожитый здесь, причиняет ей боль. Это затмение рассудка — просто её защита от этой боли, от чуждого и грубого для неё мира. Всё, что ты можешь сделать для неё — это дарить ей любовь. Даже если со стороны кажется, что она не слышит и не понимает, это не так, поверь. Она чувствует всё.
Односельчанки беспокоились, когда Горлинка подолгу не появлялась и не пела, и спрашивали Смилину о ней. Оружейница, хмурясь, отвечала:
— Ей нездоровится.
Это было правдой, но на сердце Смилины висел холодным камнем груз тоски, словно она в чём-то обманывала соседок. Она не могла им объяснить, что происходило с Горлинкой: слова не находились, застывая глыбами где-то на полпути.
От Изяславы состояние Горлинки скрыть не удалось, да и невозможно это было. На правах названной сестры Смилины и самой преданной поклонницы Северной Звезды она часто посещала Кузнечное — как тут спрячешься? Смилина рассказала ей всё и отвела в светёлку, где Горлинка сидела недвижимо, уронив руки на колени и глядя в одну точку. Изяслава, не сводя с певицы омрачённого печалью взора, присела перед нею, накрыла её руки своими.
— Горлинка, — позвала она ласково и грустно.
Ответа не последовало — только взор, в котором раскинулась вся безбрежность северной зимы.
— Верховная Дева сказала, что она, возможно, слышит и чувствует, только не может ответить, — вздохнула Смилина. — Её душа далеко — в том мире, который люб ей больше нашего.
Они долго стояли под яблоней, и Изяслава молчала, стискивая челюсти. Её взор туманился влагой.
— Может, всё-таки неправильно всё это было, — размышляла вслух оружейница, поднимая глаза и щурясь от иголочек солнечного света, пробивавшегося сквозь крону самого дорогого ей в саду дерева. — И не надо было мне после Свободы опять брать супругу...
Брови княгини дрогнули, сдвинулись. Солнечные зайчики зажигали её ресницы медовым золотом.
— Опять ты за своё, сестрица... Это было самое правильное, что только может случиться на свете. Просто Горлинка... она и впрямь нездешняя. Это хрупкое чудо, которое нужно оберегать. Твои руки — единственные, которым это под силу. Горячие и добрые. Можно мне на неё ещё раз взглянуть?
— Государыня, тебе не нужно спрашивать разрешения. — Оружейница открыла дверь и пропустила княгиню вперёд.
Снова Изяслава присела около Горлинки, заглядывая ей в глаза теперь уже с улыбкой. Медленно, прочувствованно запечатлев поцелуй на одной её руке, а после на второй, повелительница Белых гор коснулась губами лба певицы.
— Я верю, что ты слышишь и чувствуешь, — шепнула она.
— Матушка всегда возвращается из своего мира! Её дом — здесь, с нами.
Это подбежала Вешенка. Прильнув к коленям Горлинки, она принялась быстро гладить ладошками руки матери, а Изяслава просияла ласковой улыбкой и подхватила девочку на руки.
— Это что у нас за прелесть прелестная, а? — приговаривала она, чмокая малышку в щёчки. — Скучаешь по матушке?
— Да, — сказала Вешенка, потупив большие, не по-детски серьёзные глаза.
Она отворачивалась от поцелуев, и губы Изяславы попадали ей в ушки и шею.
— Ну, прямо как моя козочка в юности! — мурлыкала-смеялась княгиня. — Вылитая Надежда! Такая же ломака. Не бойся, в губы целовать не буду. Ты своей суженой должна достаться нецелованной.
Когда они прощались в саду, Смилине вдруг вспомнился обычай «второго отца», принятый в Воронецкой земле.
— Это хороший обычай, — сказала Изяслава, выслушав её просьбу. — Твои дети — мои дети, я тебе в этом клянусь. Но я думаю, ты и сама успеешь вырастить Вешенку.
Они обменялись пожатием-поцелуем, обнялись. Изяслава добавила, крепко сжав плечи оружейницы:
— Прошу тебя только об одном: как только Горлинке станет лучше, дай мне знать. Я дорожу ею не меньше, чем ты... Я хочу снова взглянуть в её прекрасные глаза, полные нежности и жизни.
— Хорошо, государыня, — кивнула Смилина. — Я оповещу тебя, как только она придёт в себя.
«Всё, что ты можешь сделать для неё — это дарить ей любовь», — сказала матушка Правдота. Даже когда казалось, что Горлинка ничего не слышит и не воспринимает, Смилина всё равно ласково разговаривала с женой, кормила её и мыла, бережно нося на руках, как дитя. Хотя в кузне работы никогда не становилось меньше, она старалась освободиться пораньше, чтобы побыть с семьёй. И её сердце разрывалось тысячей счастливых искорок, когда на подходе к дому она слышала льющийся из окна голос Северной Звезды: это означало, что Горлинка вернулась из своего «путешествия».
А когда Горлинка «уходила», они с Вешенкой сидели вечерами в саду под яблоней вдвоём. Им оставалось только ждать.
* * *
Двенадцать пластин были готовы. Смилина запечатала их в защитные кожухи на следующие тридцать лет. Помогавшая ей Гремислава утёрла пот со лба, а её глаза цвета мышиного горошка застилала пелена печали.
— А может, сама ещё поработаешь, мастерица Смилина?
— Нет, Гремиславушка, вышел мой срок. Ты не кручинься, слёз не лей, лучше дело слушай...
Смилина рассказывала, что дальше делать с пластинами, сколько лет давать волшбе вызревать, а Гремислава слушала и кивала. Ей не нужно было объяснять дважды, она дело знала, всё понимая с полуслова. Не зря же Смилина считала её своей лучшей ученицей.
— Моего века тоже не хватит, чтоб сей меч выковать до конца, — молвила Гремислава, выслушав указания. — Но ничего, мне есть кому доверить его. Обещаю тебе: клинок будет передаваться в нашем роду, покуда сам род жив.
— Ну, вот и хорошо. — Оружейница коснулась плеча ученицы — впрочем, Гремислава уже давно сама была большой мастерицей.
Тепло руки Смилины сгустком светлой волшбы отправилось к сердцу северянки и отразилось в её лиловато-синих глазах.
Шёпот Тихой Рощи теперь звал её каждую ночь до нежной тоски, до отрыва души от тела. Полянка вокруг выбранной Смилиной сосны вся покрылась душистым земляничным ковром: Тихая Роща всё знала, всё ведала. Любила оружейница эту ягоду за дух её щемящий, нежный, летний. Уж пять лет как упокоилась в дереве старшая сестра, Драгоила; теперь наставал черёд Смилины. Вешенка стала супругой Дунавы — молодой, но уже искусной и востребованной мастерицы каменного дела. Работы у Дунавы всегда было много: строились новые города, а старые росли и ширились. В любви жили они с Вешенкой, надышаться друг на друга не могли, а дом их — большой, добротный, построенный волшебными руками Дунавы — хранил тепло их крепнущей год от года любви. Прошлой весной родилась у них первая дочка — кошка.
Но как уйти, как оставить хрупкое сокровище с нездешними глазами? Кто станет охранять его, беречь, лелеять? И хотела бы Смилина жить вечно ради Горлинки, и ныло её сердце, но сил день ото дня становилось всё меньше. Оружейница работала до последнего, держась за спасительную огненную пуповину, которая питала её силой земных недр, но всё чаще темнело в глазах, а руки опускались, отяжелевшие, скованные зовом сосен-сестёр.
Не было работы — не было и жизни для Смилины.
Настал день, когда она не смогла поднять свой молот. Застучало, затрепыхалось сердце, захлёбываясь кровью, улетучился из груди воздух, и сникла оружейница на наковальню. Повисли плетьми её трудолюбивые руки, покрытые мерцающим панцирем огрубевшей кожи. Но домой она не пошла — просто сидела в кузне, впитывая её жар, её звуки, а ученицам и мастерицам помогала советом, подсказкой.
— Ничего, ничего. Устала сегодня что-то, — говорила она в ответ на их обеспокоенные взгляды, улыбаясь одними лишь глазами.
Лишь старшей дочери оружейница сказала правду, когда они вечером вместе покидали Кузнечную гору.
— Всё, моя родная. Отработала я своё. Принимай кузню во владение и распоряжение. А меня моя сосна в Тихой Роще уж заждалась. Пора мне к ней идти, покуда ноги ещё сами меня носят.
Стиснула Владуша родительницу в объятиях. Смилина положила ей на голову отяжелевшую, слабеющую руку:
— Что поделать, дитятко... Матушка моя Вяченега уж там, сестрица Драгоила тоже, теперь и мой черёд пришёл. Всех нас своя сосна поджидает.
Дома её, как всегда, ждала тёплая вода для умывания и чистое полотенце. Дочь зашла вместе со Смилиной — поддержать, помочь, подать, что нужно. Оружейница попросила:
— Собирай всё семейство наше завтра на обед. Уж сама все хлопоты на себя возьми: у меня силы на исходе.
— Сделаю, матушка, — сказала Владуша.
Тихая печаль прозвучала в её приглушённом голосе, но держалась она правильно — как и следовало. В который раз согрелось сердце Смилины: значит, верно воспитала дочь.
Горлинка витала в своём далёком мире. Не поблёкла её краса, не заиндевело белое золото её кос, но не откликалась она на зов. Может, так оно и лучше... Мысль о прощании тоскливым эхом отдалась в усталом сердце Смилины.
Сон уже не шёл к ней, хотя усталость была велика. Всю ночь оружейница прощалась с любимой яблонькой, которая нынче расцвела пуще прошлых лет. Сидя под её душистой кроной на чурбаке, Смилина задумчиво взирала на звёзды, и чудилось ей, будто с небосвода подмигивала ей ласково и маняще светлая путеводная искорка — душа Свободы.
За обедом собралась вся родня, и Смилина в последний раз всматривалась в дорогие лица. Смородинка прильнула к её плечу со слезами, и оружейница шепнула:
— Не плачь, дитя моё. У тебя есть силы продолжать свой путь без меня.
А к другому плечу прижалась Вешенка — её лебединая песня, её последнее, самое красивое творение.
— Обещай, родная, взять матушку Горлинку к себе в дом. — Оружейница приподняла лицо младшей дочери, всмотрелась в полные слёз незабудковые очи. — Она — гостья из иного мира, душа у неё нездешняя, и тяжко ей будет без меня. Обещай, что вы с Дунавой станете беречь и лелеять её, как это делала я.
— Мы обещаем, матушка Смилина, — прошептала Вешенка, обращая зовущий взор на супругу.
Дунава приблизилась, опустилась на колени и облобызала руки оружейницы.
— Исполним волю твою, не сомневайся, матушка, — сказала она.
— Что ж ты, сестрёнка, всех собрала, а меня не позвала? — раздалось вдруг.
На пороге трапезной стояла Изяслава — с блеском первого инея на висках и пронзительной светло-голубой печалью во взоре. Неизменная чернота её наряда не оттенялась даже вышивкой и была как никогда глубока и бархатна.
— Мне и не нужно было тебя звать, государыня. Твоё сердце само тебя позвало. — Хоть и наливалось тело тяжестью, но Смилина всё же поднялась навстречу княгине.
Пожатие-поцелуй, нерушимое единство взглядов — и названные сёстры обнялись. Следом за княгиней подошла проститься Надежда с дочерьми. А Изяславу волновала судьба Северной Звезды:
— Сестрёнка, а что Горлинка? Я могу взять на себя заботу о ней?
— Благодарю тебя, государыня. О ней позаботятся Вешенка с Дунавой, — улыбнулась Смилина с потеплевшим сердцем.
— Ты права, с родными ей будет лучше, — со вздохом согласилась Изяслава.
Поддерживая Смилину под руку, она помогла ей дойти до светёлки, где Горлинка сидела у окна, по-прежнему погружённая в своё иномирное счастье. Хотелось бы Смилине услышать напоследок её дивный голос, согреться теплом её любящего взора, но так было лучше. Боялась оружейница от нежной жалости к супруге потерять тихорощенское спокойствие, которое уже простёрло над нею свои крылья. Опасалась она, что стоит упасть хоть одной слезе из любимых глаз — и она не сможет уйти, так и умрёт у ног Горлинки, не слившись с сосной.
— Благодарю тебя за всё, весна моя, — шепнула Смилина, целуя супругу в лоб. — Мои сны в Тихой Роще будут о тебе.
К месту последнего упокоения её провожали двое — старшая дочь Владуша и Изяслава, как наиболее выдержанные, а со всеми прочими Смилина простилась дома. В Тихой Роще её уже ждали и встречали девы Лалады; они отвели её в подготовительный домик для отходящих на покой — уютный, деревянный, с золотистой соломенной крышей. Там пахло мёдом и сосновой живицей, по стенам висели веники сохнущих душистых трав, а свет из оконца падал на купель, полную воды из Восточного Ключа. На лавочке белела свёрнутая чистая рубашка.
— Позволь твоё оружие, — сказали девы. — Надобно оплести его льном.
Древесная ткань не принимала «голую» сталь, потому для меча требовался растительный чехол. Изяслава отдала жрицам меч, с которым оружейница шла в бой за Белые горы, и те принялись ловкими пальцами опутывать его льняными стеблями.
Купель живительно обняла Смилину, и угасшие было силы обновились, а кубок воды из подземной реки с тихорощенским мёдом влил в неё светлый покой. К сосне она шла в приготовленной для неё сорочке, босая — по тёплой земле этого благословенного места, напитанного силой Лалады. За нею шествовали Изяслава с Владушей.
На полянке сладко пахло земляникой, и Смилина улыбнулась. Знала сосна, чем её встретить, чем порадовать. Оружейница не удержалась — сорвала и бросила в рот несколько ягодок. С лёгкой душой она прижалась спиной к тёплому, как человеческая кожа, стволу и обратила полный нежности взор на двух дорогих ей женщин-кошек. Меч в льняном чехле поставили рядом с ней, также прислонив к сосне.
Стоять было нетрудно: сосна будто притягивала её к себе. Из ствола вскоре показались зелёные нити, которые оплели Смилину поддерживающим коконом, оставив открытым только лицо. А из воздуха перед нею появлялись золотые бабочки, на своих крыльях принесшие ей хрустальный звон голоса Северной Звезды.
Спи, моя ладушка, тихой зарёй.
Светлая речка журчит под горой...
Губы оружейницы тронула улыбка, а веки неумолимо смыкала тёплая сосновая сила. Последнее слово сорвалось с её деревенеющих уст:
— Люблю...
*
Услышав голос матушки Горлинки, Вешенка помчалась в светёлку. Та стояла у распахнутого окна, раскрывая объятия солнечному весеннему пространству сада, а песня струилась с её уст легко, с молодой силой и чистой нежностью. Облако бабочек окутывало её золотым мерцающим трепетом. Крылатые существа утекали струёй в окно и исчезали в воздухе. Когда последнее слово отзвенело, бабочки возвратились к певице-кудеснице, принеся из тихорощенской тишины шелестящий вздох:
— Люблю...
Этот вздох окутал Горлинку, заставив её в упоении обхватить себя руками и устремиться всем своим прямым станом вперёд.
— Матушка, — сорвалось с уст потрясённой до сладких, горячих слёз Вешенки.
Горлинка обернулась с улыбкой, обняв дочь теплом взгляда.
— Будь счастлива, дитя моё. Моя любовь всегда будет с тобой. А мне пора домой...
Не пришлось Вешенке с Дунавой забирать Горлинку к себе... Взмахнув руками, словно крыльями, та рассыпалась в воздухе множеством золотых бабочек, которые порхающим облаком вылетели в окно, навстречу весне.
*
Яблоня цвела, нежась в солнечных лучах. На земляничной полянке стояла в тихорощенском покое могучая сосна с человеческим лицом, проступавшим сквозь кору, а в саду собрались все белогорские девы её семьи. Взявшись за руки, они окружили яблоню и слились голосами в стройное, летящее к небу единство. Они пели «Колыбельную ладе»:
Спи, моя ладушка, тихой зарёй.
Светлая речка журчит под горой...
Песня уносилась под чистый купол неба, а из душистого наряда яблони рождались, окружая дерево мерцающим облачком, золотые бабочки.